Пиши .про для писателей

Дайте мне имя. Фрагменты

Автор: piramida

ФРАГМЕНТ РОМАНА «ДАЙТЕ МНЕ ИМЯ»

Я Бог! Не больше и не меньше.
Вы так нелепы предо мной.
По прихоти, мне в ум пришедшей,
Я нарушаю ваш покой!
Я разверзаю твердь и горы.
Я сушу затоплю водой.
Пошлю огонь на ваши норы!
Вы так ничтожны предо мной!
Вы не спасёте свои чада.
Мне всё подвластно под луной!
Познаете все муки Ада!
Вы прах и тлен передо мной!
О чём задумался, негодник?
Себя Владыкой возомнил?
Когда, вооружившись палкой, ты муравьиный дом разрыл!

Светлана Ефимова

И утреннее солнце обмануло: лишь на мгновение ранний рассветный луч его, найдя крохотный зазор меж беснующихся в ветреной пляске низких грузных темно-лиловых туч, пробился к земле, высветив на миг тревожные лица собравшихся, но тотчас небо зловеще затянулось кроваво-бурой пеленой, а солнце так больше и не показалось. Чтобы не стать тайным свидетелем огромного людского стыда.
За день до случившегося (это, кажется, был четверг) все, кто видели его, близкие, друзья и случайные знакомые, все единогласно соглашались с тем, что на нем просто лица не было, хотя он старался ничем не выдать своей тревоги. Весь день он избегал людей и, держась в стороне, о чем-то думал. Было видно, что он не в себе. За ужином в кругу друзей он почти не шутил, что на него было мало похоже, ничего не ел, разве что отламывал по краюшке от хлеба, то и дело отправляя кусочки в рот и делясь со всеми, с грустью смотрел в глаза каждого, с кем делился, и что-то тихо говорил, словно наставлял. О чем он говорил — никто вспомнить не мог: так… как всегда… о жизни, о любви, о смысле бытия… как всегда, даже что-то о смерти, но как обычно, без всяких акцентов на чем-то важном… Пил тоже мало, больше делясь с другими, стараясь, чтобы чаша соседа не была пуста, и все говорил, говорил… Это настораживало, но не настолько, чтобы опасаться за его жизнь. Никому не могло прийти в голову, что такое может случиться. Кто-то шутливо заметил, что сегодня он похож на ягненка, на что он только улыбнулся, не проронив ни звука в ответ.
Какой-то старик предрек ему его будущее: смерть от удушья в расцвете сил. Он только усмехнулся, словно и это мог знать.
Поздно вечером все вышли на воздух, было тихо, сияли звезды, всей гурьбой отправились в сад. Он, говорят, попросил не шуметь. Потом, вспоминают, были жуткие часы муки…
А утром он умер.
На следующий день после смерти все — родные, друзья и просто знакомые в один голос заявят, что предчувствовали беду, но, виновато разводя руками, будут объяснять, что, мол, ничем помешать этому не могли, что, мол, кто же мог подумать, что он на такое способен…
Смерть наступила, видимо, от удушья, но точно до сих пор не установлено. На месте преступления никаких удавок не обнаружили.
Столько лет прошло…
Преступление, конечно, потрясло мир.

Когда и последняя надежда умерла, и ты убежден, что уже не подняться с колен, когда каждое дыхание считаешь последним, вдруг приходит озарение. Что если, отдав себя в руки Провидения, дать разгуляться воображению и представить себе: ты — Бог. Это представить невозможно, я понимаю. Но это самый верный, если не единственный, на мой взгляд, путь к Небу.
Итак, я представляю себе: Я — Иисус. Я не только ряжусь в его одежды, я пытаюсь разгадать его мысли, вместиться в его тело, влезть в его душу (жалкая попытка).
И вот что важно: я не Христос, но Иисус…

Мое величественное спокойствие среди разнузданных страстей передается и Пилату. Он поднимает руку.
— Воды, принесите воды…
Наконец-то! Он вспомнил про гостя. Слова, сорвавшиеся с его уст, выражают полную беспомощность. Кажется, все только и ждали этой команды. В золотом кувшине, расплескивая на глянец мрамора, несут воду. Спешат. Зачем такая спешка? Зеркалом сверкает днище золотого таза. Таза! Теперь я понимаю, зачем ему этот сверкающий таз. Перед всем, затаившим дыхание народом, Пилат умывает руки. Моет тщательно, палец за пальцем, трет друг о дружку ладони, ждет, пока последняя капля не стечет с рук в золотой таз. Затем тщательно вытирает руки полотенцем. Наконец поднимает глаза и произносит:
— Не виновен я в крови вашего царя, смотрите, вы…
Он показывает толпе свои ладони так, словно этим жестом может оправдать собственную совесть.
Толпа безмолвствует. Только миг.
— Кровь его на наших детях…
И вот я чувствую, как покачнулась власть Пилата. Под напором толпы она дала крен в сторону, вниз, затрепетала в попытке устоять и вдруг рухнула, как сорвавшийся с горы камень. К счастью, рухнула. Я счастлив тем, что Пилату не нужно бороться с собственной совестью. Теперь у него есть оправдание — воля толпы. Он побежден, но от этого поражения веет дымком победы. Надежда на оправдание пророка собственным народом оказалась тщетной, и Пилат кивком головы решает мою судьбу: он ваш. У него больше нет для них стрел. И я тоже не предпринимаю больше никаких попыток усовестить Пилата.
С меня сдирают одежды… Как кожу. Связывают кисти рук и привязывают к столбу так, что я стою переломанный в поясе, словно кланяясь этому столбу. Будут истязать? Потрясая розгами, кожаные тесемки которых усеяны крохотными кусочками свинца, ко мне уже спешит истязатель. Палач. Я вижу его сандалии, твердо ступающие по глади мрамора и волосатые крепкие ноги, одна за другой выхлестывающиеся из-под края хитона. Я даже слышу его шумное дыхание, дыхание человека, живущего жаждой мести. Чем я ему насолил? Он подходит вплотную и, не дожидаясь команды, дает волю своей страсти. Ощущение такое, что к спине приложили раскаленный прут.
— Хех! — старается палач.
И снова свист бича, и еще один прут ложится на спину. Вскоре я сбиваюсь со счета, а спина горит так, словно на нее льют кипящую смолу. Кожа пылает, но палач этого не знает.
— Хех… Хех…
Это все, что я слышу. Ни ветерка, ни звука больше. Толпа тоже молчит. Пытка есть пытка ( а как еще назвать все это? ), я терплю, я ведь ко всему на свете готов. Надеюсь, я не упаду в обморок.
Поскольку Пилат не вмешивается в ход этого кровавого действа, мне приходится принимать удар за ударом, сжимая тело в плотный, пронизанный нервами ком. Я не в состоянии защищаться, единственное, что мне удается — прикрывать глаза веками, чтобы они не были рассечены розгами и не вытекли. Слепой никому не нужен. Трудно себе представить царя с вытекшими глазами. Конечно же, я ощущаю жуткую физическую боль, но ведь мужество в том и состоит, чтобы никому не давать повода для сочувствия или проявления жалости. Никто не услышит от меня ни звука, никто не увидит в моих глазах блеска боли. Язык моего тела нем. Криком горят только раны. Мне не нужна ни жалость толпы, ни ее восторженный рев. В самом деле: что толку стенать или скулить? Рот запечатан молчанием и точка. Я не надеюсь и на восхитительные рукоплескания или овации. Вчера еще они кричали «Осанна...», а сегодня они пытают меня. За что, собственно? Это даже не пытка, это поругание, просто позор, которым до сих пор так славится человечество. Это не мой позор, это позор Рима и моего народа. Я не знаю, видит ли свою никчемность Пилат, умывший руки, но испачкавший свою римскую совесть. Я не поднимаю головы, не ищу его взглядом. Он мне не нужен. Он уже принадлежит истории, ее суду. То ли кожа моя потеряла чувствительность, то ли устала рука палача: вдруг все кончилось. И боль пропала и обида прошла. Обиды и не было, была растерянность перед будущим, растерянность в том смысле, что растеряно в мире все: и честь, и совесть, и любовь… А грех — рассеян по миру, как грязь по дороге. И нужны тысячелетия, чтобы мир снова обрел свой порядок. И честь, и совесть, и любовь… Удержать гармонию мира — трудное дело. Это нечеловеческий труд. Теперь я весь — ожидание. Я жду, когда же наконец наступит следующий этап на пути в вечность. И Пилат еще не сказал своего последнего слова. Меня отвязывают от позорного столба и ведут во внутренний двор. Голого и истерзанного. Я не расправляю плечи, не выдуваю грудь колесом, я не герой, плетусь согбенный, в плевках и пощечинах, едва передвигая ноги с потускневшими от усталости глазами. Это все-таки непросто — нелюбовь собственного народа. Тяжела и ноша уничижения, которую я тащу на себе, как крест, хотя во мне гордости — ни капельки, ни крошки. Смирение — вот мой щит. И меч. И мой флаг. По римскому обычаю, таков уж порядок вещей, за мной следует вся преторианская стража, свора дикарей, гикая и посвистывая, выкрикивая насмешки и просто смеясь. Безбожники, они спешат поразвлечься.
А что же Пилат? Я не нахожу его среди этого стада гиен и шакалов, преследующего меня по пятам. Что же он, умыкнул в кусты? Возможно, он и плетется где-то сзади, но я не оглядываюсь.
Не развязав мне рук, они облачают меня в пурпурную мантию — потертый военный плащ, чтобы кровь, сочащаяся из моих ран, была не так ярко заметна, а на голову надевают терновый венок — царский венец, суют в руки трость… Царь! Теперь перед ними царь, а стража играет роль придворных. С лицемерной торжественностью они проходят передо мной чередой, кланяясь, даже падая на колени в притворном преклонении и почитании, а затем злорадно смеясь и презрительно сверкая глазами, оплевывают меня с головы до ног. Кто-то вырывает из моих до сих пор связанных рук, пальцы которых уже занемели, вырывает трость и лупит меня что есть силы по голове, по плечам, по чем попало…
— Радуйся, царь Иудейский…
Можно и порадоваться, кто спорит? Чему? Приходится трудно, но я храню достоинство, царское достоинство, что приводит их в ярость. Чем снисходительнее моя улыбка, тем больше их ярость. Дай им волю, и они растерзают меня в клочья. Но на это нет позволения Пилата, и они стараются всю мощь своей горячей ненависти вместить то в удар тростью, то в гогочущий смех, то в плевок. Язычники, дикие язычники. Как мне уверить их в том, что им никогда не удастся разуверить меня в выборе своего пути? Я едва стою на ногах и едва не теряю сознание. Чувствую себя разбитым, истерзанным. Даже улыбаться больно. Я и в самом деле опустошен. Из меня словно жилы вытащили. А ведь я не первый день на свете живу. Кажется, что это никогда не кончится, но я ведь знаю, что все это только начало, только начало. Я жду следующего акта этого гнусного спектакля уничижения.
Надо же: венценосец! Но и это пройдет.
Держусь как могу, оплеванный. Не весело мне в этих жутких теснинах ошалевшей толпы. Я знаю, что эти, что бы я не говорил им, никогда меня не поймут. Это — настоящее и этим настоящим меня убивают.
Не весело.

Наконец голос Пилата:
— Достаточно…
Еще бы! Достаточно того, что я стою уже в луже собственной крови и едва держусь на ногах. Он подходит и, ни слова больше не произнося, рассматривает меня. Смотрит в упор, но не видит — слепой. Может быть, он ослеп от бессилия, от собственного бессилия? Он не может поверить в то, что не в состоянии положить конец всей этой жестокой затее с бичеванием и распятием, с тем, что его вынудили быть палачом совести, собственной совести и справедливости, сделали дураком в собственных глазах. Дураком? Да! В том, что сейчас происходит на его глазах мало ума. И эта затея с распятием, эта дурацкая затея уже мучает его.
— Знаешь,- говорит он,- а ведь во всем этом дырявом и вонючем мире ты, пожалуй, единственное человеческое существо, которое я чту.
Человеческое существо! Как меня только не называли.
Пилат кивает мне головой, мол, следуй за мной. Я иду. Я едва шевелю ногами, и ему приходится поддерживать меня под локоть. Перед нами распахивают двери, мы выходим, и тысячи жадных взглядов ожидающей толпы впиваются в нас раскаленными иглами. Глубоко вздохнув, Пилат тихо, чтобы только я его мог расслышать, произносит:
— Non est ad astra mollis e terra via. Нелегка дорога от земли до звезд.
Теперь тишина.
— Ecce Homo!.. Се Человек!..
Восклицание вырывается из Пилата, как птица из клетки. Это мнение истого воина. Победителя, благоговеющего перед побежденным. Он и сам не готов к этому, но что сказано, то сказано. По-моему он поймал верный тон. Наверное я излучаю свет признательности — Пилат улыбается. Затем он наполняет легкие воздухом и, указывая на меня рукой, словно приветствуя рождение нового царя, снова произносит:
— Да, се — Человек! Человек мира!..
И все понимают, что «Человек» произносится с большой буквы, и Пилат горд этим признанием. Он берет на себя смелость объявить толпе свое презрение, показать ей ее хищное лицо и противопоставить ей Человека. Все это правда, да, новая правда, которую человечеству вскоре придется признать.
Еще как «Се»! Я Человек и Человеком буду распят.

… и вот я на кресте. Мерзну.
Из всех ощущений плоти, распятой и подвешенной на гвоздях, у меня осталось только чувство озноба, видимо, оттого, что тепло вытекло из меня каплями крови, как остатки вина из сосуда, а солнцу так и не удалось пробуравить своими лучами грязно-бурый саван хамсина, чтобы хоть немного согреть мое остывающее тело. Боль? Боли нет. Физическая боль притупилась и стихла. Боль души останется со мной: душа должна быть всегда занята.
Это лучший мой, солнечный день! Я близок к тому, чтобы изменить ход истории, устройство мира.
Шаг за шагом, упорно и всегда…
Вот только мерзну… И грусть, светлая грусть переполняет мне сердце. Право же, есть люди и повеселее меня. Ценой собственной жизни проверить истину — это, конечно, подвиг. В жизни есть время и место для всего, и для грусти, и для подвига, и для славы…
Вот и слава прошла.
Меня охватывает ужас при мысли, что я могу потерять сознание, хотя это было бы спасением от боли. Иногда мне слышится голос Рии. Хотя сук, что застрял в паху, и поддерживает тело, оно все больше обмякает, обвисает, как влажное белье, и только тянет жилы из рук. Становится труднее дышать — невозможно вдохнуть полной грудью. Ноги все ищут по привычке опору. Они ведь не могут жить без опоры, а вынуждены бессмысленно болтаться в воздухе. Такой позор! Мгновения слабости бывают у каждого, но как только я обращаюсь взором к этим глазам, все мои сомнения рассеиваются и умирают, как дымок затухающего костра, а я наполняюсь каким-то отчаянно-ожесточенным мужеством и решимостью победителя. Это дает мне силы сдерживать крик и сносить жестокие муки распятия.
Это глаза моей матери!
Спасибо, родные мои! Я, как всегда, согрет вашим теплом.
Минуту тому назад у меня мелькнула мысль, что и ноги мои, чтобы они не болтались, можно было бы прикрепить к кресту парой гвоздей. И вот эта мысль находит свое воплощение, правда, для этого достаточно и одного гвоздя. И у меня теперь нет никаких сомнений: мысль — материальна. Впервые в жизни я испытываю такой ужас. Приходит в голову мысль и о том, что отрекись я вовремя от своих слов, и всего этого можно было бы избежать. Придет же такое в голову! Стоило ли тогда на протяжении лучших лет своей жизни впитывать в себя всю мудрость мира?! И ради чего, в таком случае, разыгрывается весь этот спектакль? Я прекрасно понимаю, что в глазах вечности моя гордыня просто пыль и ничего больше. Воспоминания, которым я то и дело предаюсь, меня радуют. Мне есть что вспомнить, и я должен себе признаться — мне не за что краснеть. Все, в чем я успел разобраться и поднатореть, на мой взгляд, достойно восхищения. Но нельзя самообольщаться. Нужно все время быть начеку, чтобы не выглядеть смешным. Были ли ошибки? Конечно! Многое теперь кажется наивным, но ошибок исправить уже нельзя. Мне тридцать три и у меня теперь есть профессия — Бог. Других дел у меня теперь нет, а времени — вечность. А вот и веселый луч юного солнца. Как все вокруг засияло, засветилось красками. Даже красная набедренная повязка обрадовалась — забилась на ветру, затрепетала. И в душе у меня потеплело. Солнце всегда заставляет нас быть добрыми. Но, видимо, этот смелый луч, едва пробившись к земле, тут же испугался: такого скопления людей, такой свирепой несправедливости небо еще не видело. Мои мысли беспомощно бьются, ибо я до сих пор не уверен в будущем. Мало как обернется дело и куда повернет колесо истории. Небольшая передышка кончилась, и они снова принимаются за свое. Чего они еще от меня хотят? Ах, ноги… Сначала длинным железным стержнем мне протыкают ахиллово сухожилие правой ноги, затем то же проделывают с левой. Нанизывают ноги, как мясо на шампур. И снова стук молотка растревожил толпу. Какое-то время я еще пытался удерживать свое тело, борясь с собственным весом усилием мышц. Даже перед палачами хочется выглядеть достойно. Но усталость берет свое, и мышцы больше не желают подчиняться воле. Приходится и с этим смириться. Бессилие бесит. И опять мрак хамсина поглотил землю. Много хлопот доставляют и плечи. Суставы выворочены и, кажется, скоро кости полезут наружу. Они угловато выпирают, как поленья, и я, вероятно, напоминаю мешок с дровами. Может быть, зря я отказался выпить болтушку из вина с миром, которую они мне предлагали? Боялся быть одурманенным. Теперь нужно терпеть. Когда висишь вялым мешком, мало-помалу боль утихает, и начинаешь осознавать происходящее. И меня одолевает любопытство: как там мои соседи? Висят. Справа и слева, как стражники. Все эти мучительные минуты я был занят только собой, и не заметил, что с ними проделали то же самое. Вбивали ли им гвозди в ладони, я не знаю. Рассмотреть их толком мне тоже не удается. Поворачивая голову и кося глаза то влево, то вправо, я рассматриваю их сквозь прищур век: висят, бедняги, как две большие рыбины. Едва заметно вздымаются лишь животы на вдохе. Ну, а что же толпа? Притихла. Я окидываю всех единым взглядом, стадце людей, оставшихся без вожака. Иногда кто-то выкрикнет что-нибудь кривое, но большинство молчит. Чьи-то робкие губы шепчут молитву. А когда солнце на миг озаряет их лица, я успеваю заметить у многих слезы на глазах. Так что не только ради праздного любопытства пришли сюда люди на этот мой праздник печали. И этому злодею, который прячется за спины других, есть дело до того, что здесь происходит. Я узнаю его по шраму на лице и плутоватому взгляду, блуждающему по сторонам, словно он что-то вынюхивает. Иуда! Зачем он здесь и чего он боится? Оказаться на моем месте? Этого нечего опасаться, ведь это его законное место. Иуда, родной, ты пришел полюбоваться на дело своих рук, смотри: дело сделано. И этим делом ты увековечил себя. Что ж, человечество воздаст тебе по заслугам.
Казалось бы — предан, чего еще желать? Так нет же, подавай мне еще и жажду презрения, желание славы… Останки человеческого дают себя знать. Но я не представляю себе мир без предательства.
Когда на них что-то находит, кто-то в злобе произносит слова, от которых не знаешь куда деваться. И ведь некуда деться, а уши не заткнешь пробками, и хочется поскорей выковырять эти слова из ушей. Знаешь, что не заслуживаешь такого упрека.
У них все еще передышка.
Звон кинутых в медный шлем игральных костей приоткрывает мне веки. Жребий брошен. И кровавые руки палачей бесстыдно и дружно делят между собой мои одежды, которые еще хранят тепло моего тела. Кому-то достанется плащ, кому-то пояс. Я вижу, как косится на мои сандалии этот коротышка, который, оступившись, чуть было не уронил крест. Ему нравятся мои мягкие кожаные шлепанцы, которые я надел к празднику. Царская обувь. Головной платок достается толстяку. Он тут же снимает шлем и набрасывает платок на голову. Воин в платке — потешное зрелище. Их четверо, поэтому хитон необходимо тоже разыграть. Не драть же его на части. Снова медный звон раздается у моих ног. Эта льняная рубаха дорога мне, как дар. Сотканная дорогими милыми руками ниточка к ниточке, она пропитана нежностью и заботой. Дар высокой любви, предназначенный для меня, комкают чужие грубые руки, на которых еще не высохла моя кровь. Они делят не только мои одежды, но и дурную славу своего будущего.
— Господи, — произношу я, — прости им, ведь не ведают, что творят.
Вряд ли они, занятые дележкой, слышат эти слова. Вряд ли их слышит и приунывшая толпа, которой наскучило переминаться с ноги на ногу в ожидании дальнейших событий. Они вдруг осознают, что все, чего они так жадно жаждали, уже произошло. Ждать больше нечего. Видимо, их это разочаровывает, и они начинают потихоньку расползаться. Потом они придумают мои первые слова, которые я произнес с креста. Те из них, кто позлее и позадиристей, протискиваются ко мне, злословя и сверкая глазами, крича своими рыбьими ртами:
— Эй, разрушитель Храма, как тебе там?
Вопрос задан, как издевка, без всякой надежды получить ответ. Но раз уж вопрос задан…
— Ничего, — произношу я, — только улыбаться больно.
Мне еще висеть и висеть… Нельзя ведь взять и сойти со креста. А то бы… Мне снова слышится голос Рии.
— Я хотела проверить тебя: ты — человек?
— Кем же я еще могу быть?
— Нечеловеком.
Только Рия знает, что ЭТО значит.
А что там шепчет Пилат? Я прислушиваюсь, пытаясь читать по губам.
— Се Человек!..
Больше ничего не слышно.
Ленин бы сказал: «Какая глыба, какой матерый человечище!»
А я слышу:

Я Бог!.. Не больше и не меньше…


Свидетельство о публикации №6017

Все права на произведение принадлежат автору. piramida, 14 Ноября 2017 ©

14 Ноября 2017    piramida 0    7 Рейтинг: 0

Авторизуйтесь, чтобы оставлять комментарии и оценивать публикации:

Войти или зарегистрироваться


Чтобы общаться и делиться идеями, заходите в чат Telegram для писателей.

Комментарии (0)

    Вы должны авторизоваться, чтобы оставлять комментарии.


    + -
    + Добавить публикацию