Чудак



Возрастные ограничения 18+



В ту пору я проходил практику электромонтёра в трамвайном парке. Стояла поздняя осень, уже предзимняя пора. Над землёй повисли тяжёлые свинцовые тучи, землю поливал затяжной холодный дождь. Всё вокруг имело жалкий безжизненный вид: деревья, здания, пожухлая трава. С выражением безутешного горя на лице, Иван Ефимыч сокрушённо покачивал головой, время от времени поглядывая в окно, будто там за окном происходит что-то не поправимое. Так тоскливо начинался тогда наш рабочий день. По радиоприёмнику, имевшимся в нашей мастерской в унисон с настроением и погодой, почему-то транслировались грустные, щемящие душу мелодии, походившие на, реквием. Возможно это потому, что умер тогда очередной крупный и дряхлый партийный функционер, обитавший когда-то в кремле, и вся природа, будто, скорбела теперь по нему, обильно обливаясь слезами. Мы неспешно занимались каждый своим делом. Я перебирал электродвигатель, Иван Ефимыч проверял на исправность и сортировал катушки для пускателей.

Внезапно в нашу мастерскую ввалился незнакомый нам человек лет сорока, может быть чуть поменьше – тридцати девяти, он был худым, очень высокого роста, ну никак не менее, наверное, ста девяносто сантиметров, с нервным и каким-то беспокойным бледным лицом. Одет он был в старое сильно потёртое коричневое и очень короткое как на колу, сидящее на нём пальто с настолько короткими рукавами, что, они никак не прикрывали, даже, рукавов его рубашки много видневшихся под ними. Его слишком длинным рукам и туловищу этого пальто явно не хватало. И узкие короткие брюки булыжного цвета были на нём, с видневшимися из них носками. А на его длинных, как у цапли ногах грязные, промокшие под дождём не по сезону лёгкие, летние ботинки. Низко надвинутая промокшая фуражка, и под ней мелкая почти детская голова, она имела какой-то необычный вид, находясь на длинном, хотя и худом, но всё, же крупном и широком туловище. На бледном лице его маленькие глаза, нос, рот, почти детские, но их выражение совсем не детское, какое-то очень сердитое.

Небрежно, как бы, не желая этого делать, колеблясь, предполагая, не повернуть ли сразу назад, чтобы уйти, предчувствуя будто наперёд, что ничего хорошего его здесь не ждёт. Но, что-то вроде вынуждает его, и он всё, же поколебавшись, какое-то время, задерживается, здоровается и говорит: – «Пришёл вот посмотреть какая здесь у вас работа, а то, может быть, приду к вам устраиваться на работу монтёром, был у вашего Ореха …». Это он так называл нашего механика Орехова – «Такая сволочь, это такая паскуда он у вас, разговариваю с ним спокойно, вежливо, объясняю ему какой я специалист, а он мерзавец на меня как собака начал брехать, будто с цепи сорвавшийся злой пёс, орать на меня начал, выгонять из кабинета. Говорю ему – Ты чего гад, меня всё гонишь, я к тебе падла, может быть, работать приду. А этот прыщ главным мнит себя здесь. Ну, а я ему, если ты гад не возьмешь меня, так я через начальника депо всё равно сюда устроюсь. Окопался падла в своём кабинете, думает не достать его там. Раздавлю клопа!!! – Жестом руки, сжатой в кулак, показывает, как он это сделает. Стало быть, раздавит клопа. Надо будет, достану, и задавлю гада. Орал, орал и всё же выгнал этот ваш гад меня. Ну и гад же он у вас, редкостный, как вам только у него работается, его бы в мои руки, я из него сделал бы человека, или раздавил бы этого прыща – злобно продолжал говорить детина, часто мотая головой, будто испытывал брезгливость от чего-то гадкого. Ну, вот и зашёл от него сюда к вам, чтобы посмотреть, что за работа у вас здесь, а до вашего Ореха, я ещё доберусь, а то главным себя здесь считает паскуда – в порыве всё нарастающей злобы, он сыпал угрозы Орехову, продолжая свой какой-то нелепый и явно не дружелюбный монолог. Он и далее всё грозился, что непременно найдёт управу или ещё какие-то меры против него. Говорил так, будто был незаслуженно обижен и унижен каким-то негодяем, и полным ничтожеством, хотел зачем-то доказать нам своё превосходство и правоту, так старательно уничижая Орехова и в злобе порывался всё разорвать его. Уж не напугал ли он там Орехова – подумалось.

И, почему-то, он всё ещё никак не уходил, что-то его держало здесь. Или покой, какой искал здесь себе. Казалось бы, не обнаружив никакого приюта или пристанища себе, совершенно логично было бы уйти прочь отсюда, но он с кислой миной на лице начал озираться по сторонам и разглядывать нашу мастерскую. Как будто присматривался к ней, как к месту своего будущего обитания – работы в ней. Видимо в его воображении она сильно уступала по интерьеру уютному кабинету Орехова, и это как-то обижало его. «Сильно вас Орех работой загружает?» — злобно, иронично спрашивает он, обращаясь к Иван Ефимычу, желая как-то разговорить его, чтобы тот не отмалчивался. А Иван Ефимыч с едва заметной ироничной улыбкой на лице, лишь укоризненно посмотрел на него, как на расшалившегося подростка, и подумал, наверное – тебе что, есть какое-то дело до этого, но не счёл нужным вступать с ним в диалог, и ничего ему не отвечая, продолжал и далее неспешно заниматься своим делом.

Тогда, неизвестно зачем, явившийся сюда детина, возможно просто безделье и неприкаянность пригнали его сюда, обидевшись на невнимание к себе, начал нервно, деловито ходить по мастерской, будто уже не впервой здесь. Изображая ещё более строгое без послаблений выражение на лице, зачем-то толкнул ногой компрессор, и раздражённо, строго как следователь на допросе спросил – это что у вас за агрегат. Как будто ну вот сейчас прикажет вынести его отсюда. А это что за хлам здесь у вас навален, зачем он. И с ещё большим раздражением, будто сейчас вот не выдержав, ну прямо избивать начнёт, продолжал въедливо расспрашивать о назначении того или иного, показывая на ящики с болтами, винтами и всякими частями от каких-либо электроустановок. Будто они, своим нахождением здесь сильно обижали и оскорбляли, и до боли в душе уничижали его, и были причастны каким-то образом, к его внутреннему состоянию, не устрою его души, вызывали в нём гнев и обиду на всё его окружающее.

Всё так же раздражённо и озлобленно он принялся давать всякие нелепые советы и указания, непонятно зачем играл роль взыскательного начальника, уж не Орехова хотел заменить, или может быть, время тянул, всё равно делать то нечего и торопиться некуда. Никак не унимался, всё старался усилить наше внимание к себе, и заставить Ивана Ефимыча говорить с ним. И ещё прибег к способу, чтобы привлечь к себе внимание, тем, что принялся показывать свою, скорее всего мнимую компетенцию, в его представлении, ну никак не ниже хорошего механика, рассказывая как лучше и грамотнее то или иное сделать, провоцируя какими-то нелепыми вопросами Ивана Ефимыча на разговор. Будто пришёл он сюда заменить всё того же Орехова, а вовсе не затем, чтобы посмотреть себе здесь место электромонтёра. На, его реплики, замечания, высказывания Иван Ефимыч отвечал, или точнее, реагировал лишь саркастической улыбкой. Или малозаметным покачиванием головы, выражающими уничижающее недоумение и снисходительное удивление, означающими: мол, бывают же такие вот пустые, никчёмные люди, как этот. Неизвестно зачем, и откуда, забредший сюда.

Все самые отчаянные попытки пробить (проломить) стену равнодушия и безразличия, привлечь большее внимание к себе не имели ни малейшего успеха у этого человека. Он никак не хотел мириться с тем, что он здесь никому не нужен, Неизвестно каким ветром в такую непогоду занесло его сюда. Видимо от неустроенности и бесприютности он завалился к Орехову, а тот как пёс цепной сорвался на него, не дав ему искомый им приют. Походив, ещё немного молча, всё так же нервничая по мастерской, всматриваясь и тщательно разглядывая всякую ерунду, будто ему есть дело до неё, затем подошёл и молча сел на табуретку, скрестив руки и свесив голову, тяжело задумался. Казалось, устал от всего. Сидел какое-то время тихо. Чего-то вроде соображал. И, как-то, злобно, как злой цепной пёс из своей собачьей конуры он всё, выглядывал из своей промокшей фуражки, закрывавшей почти половину его лица и всё ни как, не решаясь уйти. Возможно, его удерживал здесь, всё ещё не прекращающийся дождь за окном. А дождь всё лил и лил.

В этом человеке, как-то совмещались и контрастировали совсем разные начала, незаметно сменяющие друг друга, то он всячески пытается создать впечатление воспитанного, культурного, интеллигентного человека, как-то незаметно меняющееся и он уже совсем как бесшабашный подросток обалдуй, также незаметно переходящее в ипостась уличного хулигана. Он будто примерял, в какой ипостаси ему сподручней быть. Как авторитетней заявить себя здесь.

Метящаяся душа этого человека, никак не находила себе ни покоя, ни умиротворения или довольствия. Уж, не у нас ли здесь искал его несчастный. Но, Иван Ефимыч своим невниманием лишал его такой возможности. Какое-то время он сидел тихо. По его озлобившемуся лицу иногда пробегала снисходительно-ироничная улыбка, как усмешка, казавшаяся совершенно неуместной. Вероятно означающая, и в большей мере относящаяся к Ивану Ефимычу, что, мол, далеко ещё вам ничтожным и жалким дуболомам до понимания столь сложно устроенной и такой тонкой уникальной натуры, каковой является он. Видимо так мысленно он объяснял и успокаивал себя от оскорбительного и уничижительного невнимания Ивана Ефимыча, подозревая его в таком показном высокомерии нисколько не считаясь с ним, хоть сколь ни будь значащим человеком. Большей частью всё это время его лицо изменялось, от выражения мстительно-злобного, до какого-то горько-страдальческого своего выражения. Он отчаянно ждал здесь хоть какой-то поддержки, сочувствия и может быть одобрения. Казалось, что, ну вот сейчас этот странный детина посидит ещё немного, отдохнёт и, не найдя здесь ни понимания, ни сочувствия, ни заботы или жалости, и тем более никакой поддержки или похвалы, может быть сильно озлобившись, тихо уйдет, не докучая больше своим присутствием.

А по радио продолжали транслировать всё те же грустные, похожие на реквием мелодии, вызывающие печаль, тоску и скорбь. За окном всё так же лил дождь – раздождилось тогда, на целый день. Возможно, всё это вместе и подвело этого человека к состоянию душевного срыва. Если бы транслировались тогда более оптимистичные мелодии, скажем, такие как в жизнеутверждающей песне «колышется дождь густой пеленой…, не надо печалиться, вся жизнь впереди, надейся и жди …». Ничего подобного, надо думать, с этим человеком не случилось бы. Там даже дождь совсем не такой, как у нас за окном. Правда, эта песня, со столь оптимистическими словами к тому времени ещё не появлялась. Она появилась несколькими годами позже, как профилактическое средство от печали, тоски и скорби натурам подверженным этой напасти. Поэтому не было возможным рекомендовать тогда, её, нашему герою взамен какой-то там песни «… поле, русское поле, светит луна …. … стынет висок…», так безжалостно почему-то терзавшей его и вгонявшей его в состояние смертельной тоски. И поэтому такая песня ему, была явно противопоказана, тем, что она нагоняет на него смертельную печаль, тоску и скорбь, не оставляя ему никакой надежды на что-то лучшее в этой жизни.

И, вместо того, чтобы, встать и уйти прочь, тогда он навсегда забылся бы, вылетел бы прочь из памяти навсегда. Но он внезапно, непонятно почему, громко, визжащим, срывающимся, даже каким-то непонятным, извергшимся из самых глубин его души голосом не то запел, не то завыл. – «По-о-ле, рус-ское-е по-о-ле, све-тит Луна … и что он, какой-то тонкий колосок …». Внезапно оборвавшись на половине куплета, или на ещё меньшей его части, он, ни с того, ни с сего, истерично, отупело, каким-то подвздошным голосом закричал: «Тоска! Такая тоска! Страшная жуткая тоска! Не могу слышать эту песню! От неё жуткая убийственная тоска, испепеляющая всю душу!». Это невозможно – закричал он и сгрёб с головы свою промокшую фуражку, сжал её в кулаке и продолжал и далее корчиться, махать руками, мотать своей мелкой головой и всё так же отупело в истерике кричать про какую-то убивающую его тоску, печаль и скорбь, уже, совсем ну, более чем, странный детина. Он исступлённо тряс головой, мотая ею из стороны в сторону, охватывая её руками, будто хотел избавиться от неё, вместилища всех своих мучений, страданий и неудач. Приступ острой тоски всё никак не отпускал его, он и далее истерично кричал всё о том же, какая не выносимая, бездонная в нём тоска, сожравшая его и всю его жизнь, и нет от неё никакого избавления. Кричал, что нет в нём больше никаких сил, жить так дальше, молил кого-то о пощаде, чтоб прекратили издевательства над ним. Казалось, что кто-то невидимый очень сильный, но жестокий так безжалостно терзает и ломает этого несчастного человека, доставляя ему, столько боли и страданий. Длинные, спутанные, не расчёсанные волосы на его голове как попало свисали, закрывая половину его лица. В этом состоянии он видимо напрочь забыл уже и об Орехове, будто его и не существовало вовсе на этом свете. А что-то есть на этом свете, и пострашней и поважней какого-то там Орехова. Иван Ефимыч, с ироничной улыбкой на лице, невозмутимо взирал на этого странного детину. Наверное, думал, всё так же, не имея к нему никакого сочувствия и жалости – ну и чего ты нам ещё отмочишь?

Ему казалось, что этот детина, неизвестно откуда взявшийся, с каким-то, только ему понятным умыслом, зачем-то разыгрывает этот нелепый спектакль, ломает из себя ещё большего дурака, чем он есть, чтобы привлечь к себе внимание. Но совсем как-то не уместно, если человек в здравом уме и твёрдой памяти, быть таким навязчивым и показывать своё пусть мнимое превосходство, казавшееся только ему, безразличным к нему людям, и так внезапно всё сломалось и обрушилось и обратилось в какой-то сумбур, лишающий возможности понять всё это – думалось Иван Ефимычу. А может быть, это наш Орехов, устроивший ему столь «радушный» приём у себя в кабинете, так подорвал, психически надломил его и был, поэтому виновен, в том, что у этого детины случился такой припадок острой тоски.

Всё существо этого нескладного, находящегося в буйном, истеричном состоянии человека, имело жалкий и ничтожный вид. Длинная скрюченная фигура и лицо этого человека, выражали какую-то безысходность и неприкаянность, подчёркивая этим нелепость его существования. Жизнь, как будто спохватившись, что сделала что-то не то с этим человеком, скомкала его и выбросила подальше от себя за ненадобностью, как комкают и выбрасывают лист бумаги с неправильным или ставшим ненужным текстом.

Тем временем, после короткой паузы, он вроде как, придя в себя, и осмотревшись вокруг, показалось, ну, вот и всё закончилось, к нему вернулось самообладание и покой, теперь уж, он точно уйдёт. И как будто по чьему-то принуждению, этот детина снова вошёл в прежнее, только, что пережитое им состояние и разошёлся уже не на шутку. Приступ острой тоски и скорби пошёл какой-то новой волной в нём, возникшее где-то в глубинах его души возбуждение никак не тормозилось, и далее истязая себя всё теми же взвываниями, он продолжал визжащим срывающимся голосом какое-то странное, нелепое пение всё той же песни и так же, не более половины куплета: «По-ле рус-ско-е по-о-ле све-тит Луна и студит, будто ему, висок…». И чего это, так, не, кстати, пришла ему в голову именно эта песня. На свете много всяких и других и более и менее оптимистических песен. И всё тем же громким истеричным, каким-то припадочным голосом он объяснял своё состояние, будто в предсмертном отчаянном крике он чей-то помощи просил. Он надрывно кричал, будто испытывал приступ острой физической боли, какие невыносимые муки терпит он, что засевшая в нём тоска разрывает его на части, и что он не в силах побороть её, она смерти подобна. Что же делать мне в этой мерзкой, тошной, смрадной и презренной жизни, подохнуть только, в истерике кричал он, охватывая свою трясущуюся голову руками, будто именно она ему чем-то мешала, или то, что она не на своём месте. И он силился избавиться от неё, как места порождающего все эти напасти, беспощадно ломающие и истязающие его. Лицо его теперь имело какой-то отстраненный, страдальческий вид глубоко обиженного поражённого тяжким недугом несчастного человека, понёсшего тяжёлую невосполнимую утрату, вызывающую коллапс его сознания, будто, какое-то страшное откровение явилось ему, неведомое всем остальным. Будто горе лютое пережил он. По чём же, такой тяжёлый стон души его. Как и зачем занесло его сюда, что искал он здесь. Было очень чудно смотреть на это зрелище, точно так же, как на редкое явление природы, когда можно подумать, возможно, ли, такое.

Чего ради устраивается этот спектакль, так внезапно ввалившимся ни откуда, ни от сюда, незнакомым нам детиной. Будто только с такими намерениями он и явился сюда. Скрывая их под видом поиска какой-то работы, и нужна ли она ему. Так думал совершенно невозмутимый Иван Ефимыч, время от времени с саркастической улыбкой поглядывая на него. И сокрушённо, обречённо он покачивал головой, как, на безнадёжно пропадающего человека в его нелепом существовании. Не чувствовавшего ни жалости, ни сострадания к нему, думавшего – ничего, перебесится и уйдёт, так и будет его носить и дальше по белу свету в поисках мистического очага, пристанища, и всё в том мистическом городе, которого нет. Но, было действительно похоже на то, что этого человека разрывал на части, вселившийся в него демон безумия, и избавиться от него, этот человек никак не мог. Похоже, что им овладела такая тоска, заполнившая всё его сознание. И нет для неё в языке адекватного образа сравнения. Как моль одежду ест, так тоска и печаль съедают этого человека.

По истечении некоторого времени, немного успокоившись и опомнившись как после апоплексического удара, внезапно обрушившегося на него. Он надел свою измятую в руках во время припадка острой тоски фуражку, приладив её к своей мелкой голове, так же внезапно ушёл. Пообещав, что возможно придёт к нам работать монтёром, после всего того, что было, как-то странно было это слышать, и что тогда зарвавшегося Ореха, видимо, вернулось к нему самообладание и память, и он вспомнил об Орехове, он укротит и поставит его непременно, на какое-то воображаемое им достойное ему место. И, что научит тогда этого гада, этого прыща и клопа, это ничтожество правильно работать с людьми – сказанное им на прощание, относилось только, к так не полюбившемуся ему, Орехову. «Какой монтёр из этого придурка»,– саркастически улыбаясь, покачав головой, иронично прокомментировал происшедшее событие и его главного героя, Иван Ефимыч. Когда тот, как какая-то случайно брошенная тень от какого-то иного не реального не понятного мира, покинул, наконец, мастерскую.

После ухода неизвестно откуда взявшегося детины возникло ощущение сюрреалистичности происходящего вот только что, всего несколько минут назад. Внезапно что-то сумбурное и безумное ввалилось, шумело, кричало, бесилось и так же внезапно, как ввалилось, оно и вывалилось. Было все это? Или не было этого? Как пригрезившееся чудное видение. Чертовщина какая-то, нарушившая на какое-то время нормальный ход вещей в природе, здравый смысл.

Через некоторое время к нам в мастерскую зашёл наш механик Орехов, развеявший все сомнения в реальности происшедшего. Орехов имел нервный и встревоженный вид, как после потасовки где-нибудь в очереди за пивом. В его движениях сохранялась не свойственная ему суета, голос всё ещё немного дрожал. Было заметно, что недавно ушедший детина, удручающе подействовал, на и без того, всегда нервозного, кисло-горького Орехова. Он был ниже среднего роста с крупной головой на хилом теле. Его большие и злые глаза, на его обычно угрюмом и скучном лице, казались ещё злее. Ну, разве мог этот детина со столь не уравновешенной психикой остаться нейтрально-равнодушным к человеку с почти демоническим пожирающим взглядом, просто выгладывающим его изнутри, и вселявшим смертельную тоску и полную безнадёгу не оставлявшим ни малейшей надежды хоть на какой-то оптимизм и надежды на что-то лучшее. Поэтому можно предположить, был бы на месте нашего Орехова кто-то другой не сучилось бы у этого детины приступа острой тоски и нежелания жить.

Ущемлённое достоинство каким-то ничтожеством, а по другому, Орехов никак не представлял и не воображал себе того детину, совсем недавно, после столь нелепых проделок и чудачеств покинувшего его кабинет. И к тому же, тот был почти на полторы головы выше его, что невольно ещё более уничижало и возбуждало порывы гнева в его пришедшим в смятение существе. Подорванное детиной начальствующее самолюбие Орехова ныло, терзалось какой-то неудовлетворенностью, и никак не желало успокаиваться, оно жаждало какого-то отмщения. Он желал, будто сокрушить и уничтожить его.

Вот если, было бы возможным (ну, допустим, как в каком ни будь из многочисленных фэнтези где всё можно и всё возможно, где отменяются все законы природы и заменяются законами этого жанра) поменять мелкую, почти детскую голову детины, находящуюся явно не на своём месте, и поместить, приладить, присобачить её на хилое туловище Орехова. То эта голова органично вписалась бы в такое туловище, нашла бы своё место там, ну и в жизни тоже. Тогда и смертельная тоска не наваливалась бы на неё. А крупную голову Орехова находящуюся на хилом туловище поместить, приладить, присобачить её на длинное и широкое, здоровое тело детины, то эта голова так же органично вписалась бы в такое туловище, и нашла бы своё место там, и, разумеется, в жизни тоже. Тогда Орехов не был бы таким мрачным, кисло горьким и всегда раздражённым. А в противном случае эти обе головы, находясь не на своём месте, не могут обрести покой и умиротворение, у них возникает непримиримый конфликт. Они готовы в яростной схватке загрызть друг друга, от обоюдной несостоятельности, имея не свои тела. Мелкая, совсем не здоровая голова этого детины никак не могла полноценно ощущать, чувствовать и иметь здоровый дух такой же, как, может быть у его несколько исхудавшего, но всё же большого, широкого и здорового его тела. Так же, как крупная, здоровая голова Орехова не могла полноценно создавать, ощущать и иметь здоровый дух, имея такое хилое, совсем не здоровое его тело. Мелкая нездоровая голова в крупном здоровом теле, что это? – это нонсенс. Точно так же как крупная здоровая голова в нездоровом хилом теле. Всё оказывается, в нашем, наверное, исключительном из правил случае, гораздо сложнее, чем это представлено в известной поговорке. Получается, что в крупном здоровом теле детины, из-за его мелкой не здоровой головы, нездоровый дух, а в крупной здоровой голове Орехова, из-за его хилого не здорового тела, тот же нездоровый дух. Ну, разве могли эти две головы, каким-то невероятным образом повстречавшись, прийти к мирному соглашению сторон.

Дрожащим от волнения и злости голосом, озираясь по сторонам, будто боялся, что вот внезапно откуда-то вновь из потаённого места нашей мастерской явится этот злосчастный детина, опасаясь, что он ещё не ушёл, Орехов спросил – приходил ли к нам в мастерскую, как он его выразительно назвал, особо выделяя это слово – дурак. Это после столь драматичного знакомства с ним, он так его величал, а другого имени его, что естественно, он не знал, и знать не хотел и, как мог, изображая брезгливую гримасу, театрально его описал. Он как бы предчувствовал, или даже был уверен, что этот детина непременно был и здесь у нас в мастерской, чтобы как можно больше огадить его. Орехова видимо больше всего беспокоило, не поколебал ли этот детина его начальствующий авторитет здесь у подчинённых. В отношении своего авторитета он не был равнодушным. После утвердительного «да был», он раздражённо обеспокоенно, будто насыпали ещё и соль на его болящую душевную рану, спросил: «Что он здесь делал?» будто это такая необходимость знать, что он здесь делал, от чего зависит, быть ему или не быть, заживёт или не заживёт его глубокая душевная рана. Окинув Орехова коротким и глубоким взглядом, означающим какие мол, могут быть разговоры ни о ком, невозмутимый Иван Ефимыч, всё с той же несокрушимой саркастической улыбкой на лице, коротко, ироничным тоном, усмехнувшись, ответил: «Гм, придуривался, чего ещё может делать придурок». И не отвлекаясь более на расспросы взволнованного Орехова, продолжал и далее неспешно заниматься своим делом, лишь изредка по его спокойному и невозмутимому лицу пробегала саркастическая улыбка в том или ином месте рассказа Орехова о том, что вытворял тот самый злополучный детина в его кабинете. Думалось ему – так мало ли их всяких дураков шатается по белому свету, так, что на них внимание обращать что ли. Ну и не мог же он, чтоб не вызвать у Орехова ещё больше злобы и расстройства, видя, что они и так велики, сказать, что этот детина так беспощадно охаивал и уничижал его, называл его прыщом, клопом и гадом.

Переполненный гневом Орехов, видимо, желая хоть как-то от него освободиться, успокоиться, снять, как теперь говорят, возникший стресс, решил выговориться перебеситься и обрести, наконец, покой. И, не замечая того, что Иван Ефимыч не имеет почти никакого интереса ни к событию, ни к его герою. Орехов подробно, подавляя иногда приступы всё ещё накатывающегося гнева на него, рассказывал о том, что этот дурак – всякий раз, выразительно, тоном своего голоса подчёркивая это слово, приносящее ему хоть какое-то моральное удовлетворение и успокоение, в его кабинете нёс неслыханную ахинею. Он матерно ругался, и прочими нехорошими словами оскорблял его. И говорил об этом Орехов, возможно, больше заботясь о том, – а, что если этот супостат уже подорвал его начальствующий авторитет, побывав здесь в мастерской тем, что как-то назвал его, обозвал, оболгал, тем самым создал карикатурный, уничижительный, совсем не желательный образ его. Спросил его, продолжал далее рассказывать распалённый гневом и злобой Орехов – когда он только зашёл ко мне – откуда и зачем, каким ветром занесло тебя сюда, что ты здесь забыл, тут-то, этот шалопай и сорвался со своими угрозами с землёй сровнять, раздавить. Всё это время Орехов говорил с большим раздражением и довольно долго всё никак не унимался, махал руками, сжатыми в кулаки, будто жалел, что не пустил их в ход тогда, когда у него в кабинете находился тот самый незваный гость со своими угрозами. И с ещё большим озлоблением, к сказанному добавил, что это не, кто иной, как форменный дурак. Этот аргумент Орехов приводил и развивал для того, чтобы опровергнуть все предполагаемые им действия, проникшего к нам детины, как казалось обеспокоенному Орехову, на подрыв его начальствующего авторитета, ну на всякий случай, может быть, чтобы предотвратить возможное. Как будто подчинённые окажутся, не настолько умны, чтобы разобраться – дурак – не дурак и если что, то поправить и направить их. Слишком амбициозный Орехов, просто так, пропустить, и не обратить на это внимания ну, никак, не мог. Поэтому он очень старался изо всех сил уничижать этого детину, как-то совсем не меньше, чем тот его.

Орехов рассказывал далее, часто жалуясь на головную боль, изображая при этом злобно страдальческую мину на лице, что тот, и метался туда, сюда по кабинету, угрожал ему расправой, злобно дико орал. Хватал стол, но опомнившись, ставил его на место, свалив всё находящееся на нём на пол. И, как в ярости сжимая кулаки, он подскакивал вплотную к нему, пытался ударить его, часто взмахивал для запугивания руками имитирующими удар и то, что изгнал он его из своего кабинета только после того, как пригрозил ему вызовом милиции. Ну, никак не мог этот детина, как ни старался, сжимая кулаки над крупной головой Орехова убедить его, что жаждет только работы здесь и ничего более.

Орехов всё так же продолжал жаловаться, на то, что этот мерзавец неизвестно зачем забредший к нему, будто искал здесь какую-то работу. Орехов совсем не верил, был уверен, что она ему не нужна, что только от нечего делать, совсем случайно, шатаясь по городу, он забрёл сюда, и своими дурацкими выходками сильно потрепал ему нервы. После чего у него до сих пор болит голова, не помогают даже пропиваемые им таблетки. Будто Иван Ефимычу есть какое-то дело до его головы и того самого детины. Перед уходом, уже немного успокоившись и выговорившись, Орехов, обретя теперь полную уверенность в себе, поколебленную угрозами и хулиганскими выходками, не известно, откуда и зачем, явившегося к нему детины, и обнаружив, что крушения его авторитета всё же не произошло, злобно на прощание сказал, вроде как приказал: «Если этот дурак ещё, когда, ни будь, появится у вас в мастерской, то гоните его в три шеи». Увы, его, этого чудака, больше никто и никогда нигде не видел. Будто явился сюда невзначай не из мира сего.

Рабочий день подходил уже к концу, за окном всё также лил дождь. На смену Ивану Ефимычу пришёл промокший, недовольный погодой Иван Иваныч, сокрушённо колдуя над своим вымокшим чемоданчиком-саквояжиком, беспокоясь о его содержимом, без него же, он никогда не появлялся на работе. Озабоченный больше содержимым своего чемоданьчика-саквояжика, он вообще ничего не знал о визите какого-то странного детины. Такие мелочи его нисколько не занимали. От них он был страшно далёк. Важным было как легче, без происшествий скоротать смену, да поскорее уйти домой. Жил совсем в каком-то другом мире со своим измерением. Так закончился тогда и смешной и грустный, — мрачный осенний день.

Свидетельство о публикации (PSBN) 7759

Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 06 Февраля 2018 года
А
Автор
Автор не рассказал о себе
0






Рецензии и комментарии 0



    Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы оставлять комментарии.

    Войти Зарегистрироваться
    Реалии Русской жизни второй половины двадцатого ст 0 +1
    Лёвины мозги 0 +1
    Порушение скульптуры 0 +1
    Провинциал 0 +1
    Голова 0 +1