ПРО ПАРМЁНА И АВГУСТ



Возрастные ограничения 18+



Сидел как-то раз Пармён Савелич на верандочке в одних трусах. Чаёк попивал с колотым сахаром вприкуску да почитывал журнал Крокодил за 1984 год. Щебетали ласточки в августовском мареве, сыто жужжали мухи и шумела береза. Погода стояла идиллическая. Пармён листал пожелтевшие страницы старого журнала и скучал.
Скрипнула калитка. На двор, прихрамывая, вошел почтальон. Встренулись, молча пожали руки друг другу. Почтальон сел рядом. Пармён закурил, облачко сизое пустил по ветру. Почтальон не произнося ни слова угостился сигареткой, взяв ее из пачки без просу. На второй или третьей затяжке он зашелся кашлем, в приступе цапнул пармёнову чашку с чаем, и запил неприятное перханье. Покряхтел зычно. Потом затушил сигарету, окурок за ухо сунул, взял еще новую из пачки и молча направился на выход, к калитке. Вдруг остановился на полдороги, обернулся, и как бы невзначай сказал: “Вот кстати! Едет, эта… Поролоновна, соседка твоя… На автобусе вечерешнем прибудет, значится…” – и пошел со двора.

“Поролоновной" почтальон называл Лизавету Парамоновну, тайную любовь Пармёна Савелича – учительницу из столицы. Она приезжала каждый год в родное сельцо на все лето, и бессознательно бередила Пармёнову душу своими крутыми боками и шелковыми халатами. Он любил ее безответно, как мотылек любит яркую лампочку. Цельный год он, тоскуя, вздыхал, и поглядывал в оконца ее дома, в надежде увидеть долгожданный свет, но Лизавета Парамоновна была верна школьному расписанию, и приезжала только в конце мая.
Но не в этом году. После яркой весны зазвенел березовыми почками июнь, притащив на каникулы бледнолицых детей, а ее все не было. Июль, следом, выгнал на поля сельхозтехнику и запели свою железную песнь комбайны на нивах. В доме Лизаветы по-прежнему было тихо. И вот уже август вальяжным буржуем шагает по чернозему, лениво машет фалдами своего фрака и поднимает пыльные столбы. Пуст Лизаветин дом. Солнце жарит и загоняет людей в озера и реки, и радостно верещат они в брызгах цветущей воды, загорелые до цвета коричневых кожаных сумок, и только Пармён Савелич бледен, невесел и томен. Он вздыхает как подраненный лось, и во взгляде его помутнение от алкоголя, которым он смазывает душевные свои раны. К концу лета концентрация грусти стала настолько велика, что молоко в его доме кисло на второй день. Но вот сегодня…
«На автобусе вечерешнем прибудет, значится...» – от этих слов душа радостно стала биться о солнечное сплетение. Пармён будто взлетел ввысь, до самого самолетного следа, и оттуда, с букетом солнечных ромашек, приземлился в райцентре, на площади возле автовокзала.
Расписание обещало автобус к восьми вечера. Вокзальные часы показывали полдень. Пармён Савелич уселся на ржавую лавку и стал ждать рейса, щедро кидаясь семечками в голубей. Птицы толкались растопыренными крыльями и курлыкали друг на друга матом. Внезапно самый сытый голубь взлетел, и, неблагодарно нагадив Пармёну на коленку, умчался ввысь, неприлично хохоча. Остальные птицы, испугавшись человечьего гнева, кинулись врассыпную. Пармён Савелич плюнул им во след, и обозленный побрел к вокзальному туалету, замывать пятно. Встречать любовь всей своей жизни с меченой штаниной он посчитал совершенно невозможным. Настроение портилось.

Вокзальный туалет представлял из себя небольшую кирпичную пристройку со старопечатной буквой “М” на скрипучей двери. Она распахнулась навстречу Пармёну, и из недр помещения явилась аляпистая баба на тонких ножках. Прищурясь, она встала в дверях, и уставилась на Пармёна, как на оживший памятник Яну Гусу. Они молча простояли так с минуту, словно обоих прошиб паралич: баба моргала и улыбалась, обнажая желтые свои зубы навыкате, Пармён Савелич – недоумевал.
Еще через минуту он не выдержал, и поинтересовался:
– Тебе какого рожна надо, волоокая?
Баба надулась обиженно и стала прокислая, как болотная муть.
– У! Дикий бля… как Валерка мой… женский не работает! – процедила она и поплыла в сторону магазина «Рубль-бум”. Ее сутулая спина выражала презрение.

Обозвав бабу “шельмой», Пармён зашел в нужник. Там умылся ледяной водой, мокрой пятерней волосья пригладил да замыл голубиное пятно на штанине. Оглядывая себя в щербатом зеркале дергал небритым кадыком – по всем статьям выходил жених!
Попробовал было застегнуть рубаху до самого ворота – вроде приличней выходило, статусней, однако дышать сделалось трудно.
– Тьху ты… Привязали муде к бороде, – сказал Пармён вслух.
– В каком смысле? – спросил кто-то из запертой кабинки.
– В смысле неудобно, – ответил Пармён и вышел на свет божий.
После туалетных сумерек свет божий ослепил Пармёна, точно вспышка электросварки. Он, щурясь, постоял у входа, пока глаза не привыкли к свету, и догадался, почему баба на тонких ножках была такой нерешительной.

Наступало время обеда. Закурив, Пармён побрел вдоль аллейки, в сторону рюмочной “У Клозетова”. Амурное настроение тащилось позади и позвякивало жалобно, как привязанная к ноге консервная банка.
Погода, в свою очередь, ликовала! Жаркий ветер, возомнивший себя феном, резвился, портя человеческие прически и хлопая форточками, облака кучились и перились, шумел в болотце камыш, деревья гнулись. Сытые птицы сидели на ветках, и ждали осени. Их щебетание сквозило тоской, короткие перелеты были натужными, а внешний вид выказывал лень и ожирение. Пармёна заботливо накрывал сплин, от которого он расчитывал избавиться сытно отобедав.

*****
Клозетов как часовой на посту стоял за барной стойкой, и натирал пивную кружку.
– Доброго здоровьичка, Пармён Савелич! Желаете чего?
– Мне бы, братец, отобедать. Гренки хочу, с муссом из маслин, и два раза ветчины на него. Кофе по-турецки, сливки отдельно.
– Нетути хлебушка. Флянтиков, диавольский водитель, в запое, третий день без молока и сдобы сидим. И эта… кофемашинка сломалась.
Пармён Савелич недовольно нахмурился.
– Тогда изжарь-ка мне до хрусту бекону, полосок десять, и пяток яиц на сале этом распеки, будь добр.
Клозетов утопил голову в воротник белой рубашки, так, что щеки его смялись до смешного вида, и замямлил: «Так у меня и поваров-то нету больше. Не работает кухня!
Пормён вопросительно дернул бровью, а хозяин рюмочной продолжил полушопотом:
– Дело-то на прошлой неделе какое вышло, не слыхали? Повара мои, Уткины, близнецы Павел и Пётр, повздорили.
Ляпнул один другому, что жена родная их не различит, коли местами их поменять! Женатый встал в позу сахарницы, руки в боки, и говорит, мол: “А ты может и пробовал уже?”
Холостой лыбится и молчит. Женатый зубами похрустел, фартук сорвал с себя, колпак в угол забросил, и домой – жену лупить. Вернулся с синяком, прощения у брата просить стал. Сидят они, пьют да извиняются друг перед дружкой.
– Хомут у нас такой, – говорит Павел, – всю жизнь мы с тобой неоригинальные, Петька. Уж такая у нас, Уткиных, проклятья.
А Пётр смотрит на него сквозь стакан, наливает в него беленькую, и плачет… плачет…
Ну, а я подхожу к ним, похлопал одного по плечу, и говорю ласково: «Иди спать, Паша, утро вечера мудренее...». А он подскочил, рубаха заплаканная, к пузу прилипла, вдохнул поглубже да как засипит: “Я – Пётр!”, и в морду мне! Я упал и обиделся, а он развернулся и ушёл, роняя мебель. Брат Павел заплакал ему во след еще горше. Посидел он еще с полчасика, бутыль допил, вспотел и тоже ушел вскорости.
Уж что дальше было – не знает даже уголовный розыск. Говорили, что один другого убить решил, а посадили обоих на год. На суде разобраться не смогли, кто виноват – оба говорят: “Это ты на меня напал”, и переломы правых рук у обоих, и синяков не счесть! Судья после приговора на лечение уехала на Кавказ, нервы поправлять, а у меня вот – кухня встала.»

Пармён Савелич был впечатлен историей! Он выкурил три папиросы, пока Клозетов полушепотом исповедовался.
Когда хозяин закончил, Пармён спросил: “А хоть что-то съедобное есть?”. Клозетов чуть замешкался и ответил: “Водка".
Водки не хотелось, поэтому Пармён заказал пшеничного пива, чтобы хоть как-то смазать постанывающие кишки.
– Ты эдак закроешься скоро, братец, – окидывая взглядом пустой зальчик сказал Пармён. – На одной горькой-то.
– Ну уж, Пармён Савелич, Господь с тобой! Выбирали бы выражения…
– Не из чего выбирать! – выдохнул Пармён и выпил кружку пива залпом.
– Дык Флянтиков, идолище, в себя когданито придёт! Хоть брускетты какие, греночки пойдут к пиву… оклемается… Он без руля жить не может, Флянтиков этот. Так и сказал мне! Я, – говорит, – Не будь у меня фургончика, все одно что-нибудь водил бы!
– Хороводы?.. – сострил Пармён. Клозетов в ответ промолчал.

Пармён выпил вторую кружку пива, и медленно стал ощущать, как газированные пузырьки обжигают нутро огненным хвостом. Как веселится обманутый желудок, как потягиваются от удовольствия вены, и как становятся огромными и неуклюжими ладони. Этими ладонями он помял голубые свои глаза. Веки липли друг к другу, как страницы книги, попавшей под дождь. Разум замедлился, свет будто погас, и Пармён Савелич задремал.
Cнилась ему какая-то нелепица. Шел он по лесу с белым флагом, одетый в форму белогвардейского офицера. Позади него шли подчиненные с лукошками, тоже белогвардейцы. Внимательные и увлечённые, они собирали белые грибы, аккуратно срезая их кортиками и кривыми турецкими шашками. Замыкал цепь барабанщик, выстукивающий «Сбор вожатых на линейку». Пармён Савелич шагал в такт, высоко задрав подбородок. Сновидение закончилось внезапно: на очередном шаге Пармён наступил на что-то твердое, лязгнул на правой ноге капкан и пронзило ногу, словно шомполом, насквозь!
Не проснувшись толком он подскочил, и хромая ломанулся в сторону выхода. Через три шага замедлился, и только потом стал приходить в себя. Он по прежнему находился в рюмочной. В зальчике было накурено. Появившиеся за время сна безликие посетители пропадали и появлялись в дыму, словно потерянные души алкоголиков. Пармён Cавелич оперся на стол, взял подвернувшуюся под руку кружку, и допил чье-то тёплое пиво. Он стал шевелить пальцами ног, проверяя, все ли на месте. Сонные пальцы не слушались и зудели. Так он и стоял, потерянный и нелепый, как голубоногая олуша.
Из сизой дымки восстал хозяин пива. Это был переводчик Кац. Убедившись, что кружка пуста, он развёл руками и скис.
Жалобы на неудачи и слабое здоровье были коньком Каца. Он немедля уселся на него, и поскакал, слезливо подвывая. Начал издалека.
«Я в три года умел читать на двух языках, а в три с половиной упал с библиотечной лесенки и начал стремительно глупеть, тобишь пошел развитием вспять… а теперь вот ещё напасть – пропало мое пиво, а пить очень хочется! У меня на питьевую воду аллергия и перманентный запор, я бы арбузы ел, но у меня от них голова кружится…».
Пармён Савелич не стал дослушивать, положил на стол мятую деньгу и пошел прочь. Кац схватил бумажку, и по волнам табачного дыма поплыл к барной стойке, активно работая плавниками и подруливая хвостом.

Вечер блистал кровавым небом. В закатных лучах пыль на траве превратилась в золотую пудру. Легкий ветерок шевелил козырёк рюмочной за спиной, где-то вдалеке призывно выла корова, полная молока. Пармён взглянул на часы и заторопился к вокзалу. Грязный мальчишка бегал по площади с рулем и громко дребезжал обветренными губищами, изображая автомобиль. В уголках его рта спеклась белесая слюна, шея была черна от загара, на белобрысой башке козырьком назад болталась кепка Лос-Анжелес Лейкерс. Он пробежал мимо Пармёна, успев подмигнуть ему, и устремился нарезать круги по вокзальному пятачку.
Напротив вдоль обочины скопились частники, маскируясь под такси. Из окон машин громко пели ненастоящие воры о настоящей тюрьме и несправедливых приговорах. Возницы стояли рядом, и молча ели семечки с кожурой, вращая на пальцах ключи и брелоки. Пармён Савелич, пританцовывая в такт самой громкой песни, облокотился на столб спиной и уставился вдаль.

В девятнадцать сорок пять по московскому времени горизонт замаячил автобусом, то показывая, то пряча его в холмистых извилинах трассы. Вмиг стало жарко. Ангелы затрубили в уши свадебный марш, чуть закружилась голова от предвкушения встречи, в венах, вместо крови, запульсировала сама любовь. Пармён Савелич волновался. В его голове листались сценарии встречи: удачи сменялись провалами, слезы разочарования – объятиями. Была даже авария с последующим пожаром, из которого Пармён вынес на руках свою обморочную любовь, запечатав на ее порочных губах чуть закопчённый поцелуй. Самой страшной картинкой мелькнуло полное отсутствие Лизаветы Парамоновны в приходящем автобусе.
Ведь почтальон мог обмануть! Картинки встречи сменились кадрами погони за хромым почтальоном. В этих представлениях Пармён нагонял его в два размашистых шага, и принимался бить невесть откуда взявшейся оглоблей. От третьего удара почтальон стал плакать, на четвёртом – видения закончились и на площадь вкатился автобус, и, чихнув компрессией, остановился.

За тонированными стёклами засуетились люди. Сквозь оконную пыль Пармён Савелич разглядел Лизаветин щекастый профиль. Кажется она улыбалась. Она была жива и ненакрашена. Кажется она цвела и по-домашнему пахла: луком, жареными грибами, молоком и овсяным печеньем, черемшой и салом. Ею хотелось закусить всю водку, которая осталась в мире! Счастье его, Пармёново, прямо тут, сидит в этой железной бочке с окнами-стеклышками! Как только откроются двери, он вдохнет ее всю без остатка, охмелеет от ее запаха на всю жизнь!
Двери распахнулись с лязгом, и в проеме возник незнакомый греческий Бог, или, по крайней мере, его близкий родственник. Он был упругий, как дельфин, с дьявольски очаровательной улыбкой в сто сорок зубов, и с ямочками на щеках. Словно былинный богатырь он посмотрел с верхней ступеньки вдаль, и даль под его взглядом выгнулась похотливой кошкой, распушив хвост. Он держал на одном ногте огромный синий чемодан. Единственным шагом перешагнув все ступени, он снизошел на грешную землю, этот ангел, переложил чемодан в другую руку, и зашевелились всюду его мышцы, словно клубок змей. Он обернулся, и свободной рукой подхватил с верхней ступеньки её, Лизавету Парамоновну!
Остановилось Пармёново сердце. Розовые лепестки, сыплющиеся с неба замерли вдруг, и обратились в пепел, сбилась ритмика свадебного марша в ушах, и, судя по нотам, оркестр стал играть похоронный…
Она была румяна как новая обложка загранпаспорта. Она засмеялась, счастливая, полностью отдав себя в руки этого Атланта. Он приподнял ее, и пресс его ожил. Пресс, состоящий будто из аккуратно уложенных булыжников.
«Ест он их что ли, мать ево ети!», – закричал про себя Пармён Савелич, и обмяк от досады, как вчерашний салатный лист.
Зазвенело в ушах. Пармён зажмурился, и застыл у этого позорного столба, не в силах двинуться с места. И только слизывал слезинки, которые щекотали и обжигали одновременно, как свечной воск.
“Ой! Пармён Савельевич, здравствуйте! А вы тут чего?…"
Господи, ее голос! Он пронзил Пармёна словно молния – ослепил и напугал одновременно.
Он встрепенулся и стал оглядываться, как встревоженный сурикат. Жизнь вокруг не остановилась: грязный мальчишка с рулем нарезал круги вокруг автобуса, голуби, символы любви и надежды, сконфужено сбились в кучу, и делали вид, что садятся ужинать. Лизавета Парамоновна стояла в двух шагах возле открытой двери такси.
Пармён Савелич не смог произнести ни слова ей в ответ.
Он как-то кривенько ухмыльнулся, и стал рыться в карманах посконных своих штанов.
Из левого он достал горсть монет, из правого – скомканную салфетку.
Деньги он звонко сыпанул под ноги пробегающему с рулем мальцу. Он кинулся собирать их, бросив руль, и тот, будто дрессированный, прикатился Пармёну под ноги. Он поднял его, и стал осматривать, диковато ухмыляясь.
Лизавета стояла открыв рот, совершенно не понимая, что происходит. Пармён Савелич окаменевшей рукой протянул ей скомканную бумажку, успев кончиком заскорузлых пальцев дотронуться до шелка ее ладони, а потом, вдруг… затарахтел губищами, будто трактор завелся! От неожиданности Лизавета Парамоновна ойкнула и отступила назад. Пармён улыбнулся ей, как бы извиняясь, а потом схватился за руль обеими руками и побежал по обочине, тарахтя на полную мощь.
Он мчал прочь из города в сторону Тульской области, подальше от нее, от города и от дома. Он бежал с рулем на закат, пыля стоптанными башмаками и бормоча что-то неразборчивое. Молчаливый вокзальный кобель долго смотрел ему во след, склонив голову на бок. Пёс был стар, и почти ничего не слышал, но прекрасно умел читать по губам, и по его уверению, последнее, что сказал Пармён Савелич, пробегая мимо него, было: «Прощайте, товарищи...»

********
Усевшись в пыльное такси Лизавета Пармоновна развернула катышек бумажки, отданый ей Пармёном. Неровные буквы были начерчены грифельным карандашом: “Выходи за меня, не то повешусь на первом суку, честное слово! Почти покойный, твой жених, ПС”

Свидетельство о публикации (PSBN) 9504

Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 28 Апреля 2018 года
А
Автор
Автор не рассказал о себе
0






Рецензии и комментарии 0



    Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы оставлять комментарии.

    Войти Зарегистрироваться
    Про Пармёна и новый год 0 +3
    Про Пармёна и правду 0 +1
    Про Пармёна и город 0 +1
    Часы «Ракета» 0 +1
    Про Пармёна и забор 0 +1