Пиши .про для писателей

Хромосома Христа. Фрагменты

Автор: piramida

Владимир Колотенко мощный, вдохновенный фантазёр. Перед этой мощью можно только снять шляпу… История жизни, прозрений, открытий неистового в науке героя завораживает читателя, уносит его на вдохновенных волнах повествования – вплоть до последней, карающей волны цунами. Не отпугивает и чересчур напористый стиль писателя (по-молодежному, по-студенчески), и бредовая идея героя («смешать гены секвойи, живущей 7 тысяч лет, и бабочки-однодневки»).
Автор владеет писательским секретом крепко брать в руки читателя и не отпускать его до последней страницы. Не только актуальностью ураганного сюжета и резко вырезанными героями, но и красочным плетением речи, где на каждом шагу пища для размышления – афоризмы.
Как здорово читается глава про остров, заселенный Эйнштейнами, Шекспирами, Бушами. Там Галилей «спорит с Эйнштейном о всеобщей теории поля. Эйни это веселит, но Галик уперт, как логарифм единицы». Читаешь, смакуя каждую строчку!). А каковы диалоги!.. Блистательно сделан разговор с Иисусом…

ФРАГМЕНТЫ РОМАНА «ХРОМОСОМА ХРИСТА»

— …пуля, — говорю я, — прошла через…
Без застенчивого налета лести, с искренней беспристрастностью и чистосердечием, в этот холодный зимний вечер я рассказываю невыдуманную историю…

Жоры Чуича.

Не из тщеславия, как это может показаться на первый взгляд, я беру на себя смелость поведать о Человеке, отмеченном рукой Природы, воплотившем в себе всю силу и глубину ума, безграничную смелость и непреклонную волю, работавшем с яркой запальчивостью, но так и не сумевшем под грузом обстоятельств свернуть с Пути, уготованного ему Небом. Воистину так: «Гений не дает ни богатства, ни счастья»! (Вольтер). Великодушие, с которым Жора нес миру прочную пользу достойно восхищения! Его гордый ум всегда пренебрегал инстинктом самосохранения. Страх здесь бессилен, а жертвенность — беспощадна! Такую высокую щедрость необходимо искать в самой организации гения, уясняющей нам загадочность этого феномена. Только в жизни великих людей мы открываем тайную историю их души, которая, предавшись влечению своего гения и решительно объявив об этом миру, берет на себя непомерный труд прокладывать новую дорогу для человечества.
Жора велик!..
Спорить с этим — смешить Бога
Итак, я рассказываю…
— …пуля, — говорю я, — прошла через мягкие ткани…

Когда нам подменили Бога,
молчали небо и земля.
Молчала пыльная дорога
и вдоль дороги тополя.
Молчали люди, внемля кучке
святош, раззолочённых в прах.
Но не молчали одиночки…
…колоколам, срывая бас,
Они кричали с колоколен,
Они летали до земли.
Шептались люди — “болен-болен”.
Иначе люди не могли…
…А Бог стоял, смотрел и плакал.
И грел дыханьем кулаки,
Менял коней, обличье, знаки,
пролётку, платье, башмаки.
Искал ни дома. Ни участья.
Ни сытный ужин. Ни ночлег.
Бог мерил землю нам на счастье.
Устал. Осунулся. Поблек…

Что бы там ни говорили сильные мира сего, будь то царь Соломон или Александр Македонский, или Крез, или Красс, или вождь племени майя (как там его?), султан Брунея, Билл Гейтс, Карлос Слим Хел или даже Уоррен Баффетт… Или, собственно, все они вместе взятые… Как бы ни упивались они достигнутой славой и мощью, всесилием и всемогуществом, я уверен, что каждый из них, лежа на замаранных простынях смертного одра, отдал бы без раздумий и сожалений и богатства и состояния, нажитые тяжелым и кропотливым трудом, не задумываясь отдал бы за еще один день своей жизни… За час! За еще одну крохотную минуту…
Не задумываясь!
Я уверен!
Я бы многое дал, чтобы расслышать едва уловимую мольбу, исходящую с их пересохших и едва шевелящихся губ, подернутых тленом вечности, увидеть их стекленеющие глаза с проблесками предсмертной надежды. О чем был бы этот стон, этот блеск? О мгновениях жизни…
Я уверен!
Не задумываясь!
Не зря ведь люди извечно — так старательно и надрывно! — заняты поисками этого чертова эликсира бессмертия. Нет в мире силы, способной утолить жажду жизни… Вот и мы сломя голову бросились в этот омут, в постижение идеи вечной жизни. И что же? Понадобилось довольно много времени, чтобы осознать тщетность любых попыток достичь совершенства. И теперь у меня нет права на молчание. Отчего же мне не поведать и тебе эту историю?
— Слушай, Рест — это что за имя? — спрашивает Лена.
Я рассказываю.
— Мне однажды сказали: «Теперь ты мой крест! Теперь это имя твое», — продолжаю я. — «Крест?». «Ага — Крест. Хочешь коротко — Рест, хочешь мягко и ласково — Рестик…», — я хмыкнул: — «Ладно, Рест так Рест. Рестик — даже мило. Хотя, знаешь…». «А мне нравится: Рест! Как удар хлыста!». «Ладно…».
— А потом?
— И потом…
— Может быть, все-таки Орест? А по паспорту? — спрашивает Елена.
Она, я вижу, не совсем принимает этого моего Ореста и Реста, и даже Рестика. Мне, собственно, все равно. Юля тоже поначалу кривилась. А вот Ане имя нравилось. Она даже… А Тинка — та хохотала:
Орест… рестик…рест…
Ох, тяжел твой крест…
— Хочешь — Орест. Так, я помню, звали одного динозавра, — смеюсь я.
— А по паспорту? — настаивает Лена.
— Назови хоть горшком!..
— А знаешь, — спросила меня Тина, — что значит твое «Рест»?
— Конечно! — воскликнул я, — мое «Рест» значит…
Тина не дала мне закончить:
— Значит — «Опора»! Rest!
— Это свое «Rest!» она произнесла по-английски! Помни это!
Помню, как она смотрела на меня.
— Как?
Вот так Тина и выхохотала мою судьбу— крест оказался не из легких… Ее слова часто… Кто-то посвятил ей стихи:

«Тинн… Капля упала вверх, ударившись о небоскат.
Тинн… – ты льешься за нас за всех, плевать, что наговорят.
Ты – рыжее пламя гроз, отправленный вдаль конверт.
Слово на перенос, час слёз, немыслимый переверт…
Тинн – слово колоколам, бронзовым песням их.
Тинн – это приносит нам волны плавучий стих…
Твой голос как летний дождь – смоет всю пыль с души.
Мне – чуять руками дрожь. Прямо хоть не дыши.
Гром – голос твоей струны, шум огня – твоя речь.
Мысли из-за тебя вольны в пальцах проворно течь…
В эти мгновенья ты – выше всех, и нет над тобой господ…
Тинн… Капля упала вверх, ударившись о небосвод…».

Очень про нее все, про Тину…
— Как тебе?
Лена только улыбается.
Вот так — тинн… тинн… — по росинке, по капельке она меня и завоевала. Она просто стала моим камертоном: без нее — ни шагу! Карманный Нострадамус на каждый день! Мне не всегда удавалось разгадать ее катрены, но если мозг мой протискивался в их содержание, я просто млел от счастья: надо же! Осилил! И тотчас приходило правильное решение!
— Надо же! — восклицает Лена.
— Да-да, так и было! А настоящее мое имя… сама знаешь! Каждому ясно, что оно означает.
Итак, я рассказываю…
— Все началось, — говорю я, — с какого-то там энтероцита — крохотной клетки какой-то там кишки какого-то там безмозглого головастика… Он даже не успел превратиться в лягушку! Правда, потом из этой самой клеточки и родился крохотный трепетный лягушонок, который прожил всего-ничего… Тем не менее, мы за него ухватились. Как за хвост настоящей Жар-птицы! Мы будто тогда уже были уверены, что этот чертов Армагеддон непременно придет и к нам.
Так и случилось.
Прошло — не много, не мало — тридцать лет… Теперь уже — с гаком!.. Сегодня уже вовсю говорят о 3D-технологиях, о производстве запасных частей-органов для человека, о киборгах,
Шушукаются на полном серьезе о клонировании человека…
Искусственный интеллект!
Шепчутся о какой-то там сингулярности…
И полным ходом из уст в уста уже кочует молва о… Бессмертии Человека.
Надо же!
И если бы не эта никчемная, пошлая, гнусная, колченогая и узколобая война…
Додуматься только – брат на брата!..
Интеллектом и не пахнет: homo erectus? Какой там! Австралопитеки! Питекантропы! Неандертальцы! Кроманьонцы…
С дубиной в руках и камнем за пазухой.
Но с какими пучеглазыми амбициями бледной спирохеты и планарии!
Жалкой инфузориевой мелюзги!
Доколе?!!!

Глава 5
Безусловным лидером среди нас, конечно, был Жора. Он никоим образом не требовал ни от кого подчинения, никому себя не навязывал, был талантлив и, казалось, при этом чужд молодого горделивого честолюбия. Но неслыханно подчинял своим обаянием. И преданностью делу, которому служил, как царю, верой и правдой.
Когда я впервые увидел Жору… Господи, сколько же лет мы знакомы! По правде говоря, он привлек мое внимание с первой встречи. Не могу сказать, что именно в нем поразило, но он крайне возбудил мое любопытство. Я никогда прежде не встречал такой щедрости и открытости! И преданности науке. Его внешний вид и манеры, и голос… А чего стоила его улыбка! Бросалась в глаза и привычка, когда он задумывался, время от времени дергать кожей головы, коротко стриженым скальпом так, что и без того огромный лоб, точно высвобождая из западни и давая волю рвущейся мысли, удваивался в размере. И казалось, что из него «вот-вот вылетит птичка». Затем я узнал еще многое. Жора, например, мог легко складывать язык трубочкой или без единой запинки произносил трудную скороговорку о греке, или, скажем, бесстрашно мог прыгнуть ласточкой в воду со страшной высоты… А как он шевелил ушами! Однажды мы, играя в баскетбол, боролись за мяч. Я было уже мяч отобрал, и он инстинктивно схватил меня за руку. Я всю неделю ходил с синяком.
— Смотри, — сказал я, укоряя его, — твоя работа.
Жора улыбнулся.
— Я цепкий, — произнес он, и не думая оправдываться, — у меня просто на единицу мышечной массы нервных окончаний больше, чем у тебя. Поэтому я сильнее тебя. Это — определенно!
Он смотрел на меня спокойным прямым взглядом так, что я невольно отвел глаза. И признал его силу.
— Он, небось, у тебя еще и левша? — спрашивает Лена.
— Жора бил меня правой…
— Бил?
— Но и левая у него была крепкой! Помню…
— Вы дрались?
— После его хука левой я чуть было…
— Вы дрались? — спрашивает Лена еще раз.
— Спорили…
— Ах, спорили!..
— Никогда и ни в чем не соревнуйся со мной, — сказал тогда Жора. — Ты всегда проиграешь.
— Всегда? — спросил я.
— И во всем, — сказал Жора.
А еще он мог выстрелить во врага, не задумываясь. Хотя терпеть не мог оружие, тем более брать его в руки. А однажды, стреляя из рогатки (мы устроили соревнование на берегу моря), он трижды попадал в гальки, одна за другой подбрасываемые мною высоко вверх. Я — ни разу! Были и такие истории, что просто оторопь берет. Разве кто-то из нас мог тогда предположить, что, став лауреатом Нобелевской премии, он явится в Шведскую академию в кедах и джинсах, и всем нам придется хорошо постараться, чтобы затолкать его во фрак и наскоро напечатать ему Нобелевскую речь на целых семи листах почти прозрачной бледно-голубоватой, как обезжиренное магазинное молоко, финской бумаги, в которую он аккуратно, листик за листиком завернет купленную по случаю на блошином рынке Стокгольма какую-то антикварную финтифлюшку, за которой, по его словам, охотился уже несколько лет? А всем собравшимся академикам будет рассказывать на блестящем английском о межклеточных взаимодействиях так, словно нет в жизни ничего более важного: «Уберите межклеточные контакты — и мир рассыплется! И все ваши капитализмы, социализмы и коммунизмы рухнут, как карточный домик». Контакты между клетками, так же как и между людьми — как связь всего сущего! А несколько позже, вернувшись домой, будет всех уверять с улыбкой, что он и ездил-то в Стокгольм не за какой-то там Нобелевской премией, а именно вот за этой неповторимой и потрясающей финтифлюшкой: «Вот эксклюзив совершенства!». Чем она его так потрясла — одному Богу известно. И никого уже не удивляло то, что вскоре за ним увяжется какая-то принцесса то ли Швеции, то ли Монако, нет-нет — принцесса Борнео, точно Борнео, от которой он сбежит на необитаемый остров, где женится на своей Нефертити, взращенной собственными руками из каких-то там клеток обрывка кожи какой-то мумии, выигранного в карты у случайного бедуина. Невероятно? Не знаю. Это ужасало? Наверное. Во всяком случае, ходили и такие легенды. И когда он стоял под луной на вершине пирамиды Хеопса и грозил толстым указательным пальцем дремлющему Сфинксу, он, я уверен, думал о звездах. Он ведь и забрался туда, чтобы быть к ним поближе. Его влек трон Иисуса, и он (это стало ясно теперь) уже тогда примерял свой терновый венец. К Иисусу он присматривался давно, а когда впервые увидел Его статую в Рио-де-Жанейро, просто онемел. Он стоял у Его ног словно завороженный, каменный, а затем, пятясь, отойдя на несколько шагов и задрав голову, пытался, встав на цыпочки, заглянуть в Его глаза, каменные. Но так и не смог этого сделать. Даже стоя на цыпочках, Жора едва доставал головой Ему до щиколоток. Я видел — это его убивало. Я с трудом привел его в чувство, и он до утра следующего дня не проронил ни слова. Чем были заняты его мысли?
В Санто-Доминго ему посчастливилось еще раз восторгаться Иисусом, история повторилась: он отказался идти в мавзолей Колумба, и даже самая красивая мулатка — беснующаяся царица карнавала, этого брызжущего весельем, просто фонтанирующего праздника плоти — не смогла в ту ночь увлечь Жору. Но наибольшее потрясение он испытал, когда прикоснулся к Плащанице. Я впервые увидел: он плакал. Да-да, у него было свое отношение к Иисусу и к Богу. Он так рассуждал:
— То, что корова ест клевер, волк — зайца, а мы — и корову и зайца, а нас, в свою очередь, жрут мириады бесчисленных бактерий и вирусов, не мешает нашему Богу смотреть на всю эту так называемую дарвиновскую борьбу, как на утеху: мол, все это ваши местнические земные свары — буря в стакане, пена, пыль… Бог держит нас в своей малюсенькой пробирке, которую люди назвали Землей, как рассаду и хранилище ДНК. Он хранит наши гены в животном и растительном царствах точно так же, как мы храним колбасу и котлеты, с одной лишь разницей — ДНК для Него не корм и не какое-то изысканное лакомство, а носитель жизни, а все мы — сундуки, да-да, ларцы, на дне которых спрятаны яйца жизни. Бога, считал Жора, и не нужно пытаться понять. Он недосягаем и неподвластен пониманию человеческого разума. Другое дело — Иисус. Иисус — Бог Человеческий: «Се Человек!». Он ведь и пришел к нам затем, чтобы мы научились Его понимать. Он — воплощенное человеческое совершенство. Поэтому под Ним и надо чистить себя…
Как только Жора защитил кандидатскую (ему стукнуло тридцать три!), ни минуты не раздумывая, он умчался в Москву.
— Знаешь, — признался он мне, — я уже на целый месяц старше Иисуса.
Его голос дрогнул, в нем были спрятаны нотки трагизма, которые вдруг вырвались на волю и оповестили мир о несбывшихся надеждах. Он словно оправдывался перед историей.
— Надо жить и работать в Нью-Йорке, Париже, Лондоне… На худой конец, в Праге или Берлине, или даже в Москве, — добавил он, — а не ковыряться до старости здесь, в этом периферийном говне. Это — определенно!
Он так и не стал интеллигентом, но всегда был максималистом. Нас потрясало его отношение к научной работе. Он был беспощаден к себе и не терпел никаких компромиссов. «Все или ничего!» — это был не только один из законов физиологии, но и Жорин девиз. Да-да, он был нетерпим к человеческим слабостям, оставаясь при этом добряком и милягой, своим в доску, рубахой-парнем. Он не любил поучать, но иногда позволял себе наставление:
— Если тебе есть что сказать, то спеши это сделать. И совершенно не важно, как ты об этом скажешь — проблеешь или промычишь… Или проорешь!.. Важно ведь только то, что ты предлагаешь своим ором, — как-то произнес он и, секунду подумав, добавил, — но важно и красиво преподнести результат. Порой это бывает гораздо важнее всего того, что ты открыл.
Это было, возможно, одно из первых Жориных откровений.
Меня потрясало и его беспримерное бескорыстие!.. Я не знал человека щедрее и так по-царски дарившего себя людям. Его абсолютное равнодушие к деньгам потрясало. Если ты их достоин, считал он, они сами приплывут к тебе. Он, конечно, отдавал им должное, называя их пластилином жизни, из которого можно вылепить любую мечту. Но нельзя этого сделать, говорил он, не испачкав рук. Я часто спрашивал себя, что, собственно говоря, заставляет Жору жить впроголодь, когда люди вокруг только тем и заняты, что набивают рты и натаптывают карманы? И не находил ответа.
Защищая свою кандидатскую, он не то что не мычал и не блеял, он молчал. За все, отведенное для каких-то там ничего не значащих слов время, Жора не издал ни единого звука. Он не стал делать традиционный доклад, а просто снял и продемонстрировал короткометражный фильм, двадцать минут тихого жужжания кинопроектора вместо никому не нужных рассуждений о научной и практической значимости того, что, возможно, забудется всеми после третьей или четвертой рюмки водки за банкетным столом. И привел, нет, поверг всех в восторг.
— И вы считаете, что всего этого достаточно, — тут же прилип к Жоре с вопросом седовласый Нобелевский лауреат, каким-то совершенно невероятным ветром занесенный сюда, на Жорину защиту (Архипов постарался!), — и вы считаете…
Он сидел в пятом ряду амфитеатра огромной аудитории, забитой светилами отечественной биологии и медицины, и, разглядывая Жору сквозь модные роговые очки, теперь рассказывал о достижениях и величии молекулярной биологии, о роли всяких там гормонов и витаминов, эндорфинов и простагландинов, циклической АМФ и генных рекомбинаций… Собственно, он в деталях излагал содержание последних номеров специальных журналов и результатов исследований в мировой биологической науке, демонстрируя как свою образованность, так и манеру поведения, и красивый тембр своего уверенного голоса, не давая себе труда следить за чистотой собственной мысли. Это был набор специальных фактов, о которых мы знать, конечно, никак не могли и, как потом оказалось, блистательный спич по мотивам своей Нобелевской речи. Тишина в аудитории была такой, что слышно было, как у каждого слушателя прорастали волосы. Он задавал свой вопрос минуть пять или семь, уничтожая этим вопросом все Жорины доводы и достижения, делая его работу детским лепетом. Было ясно, что своим авторитетом он хотел придавить Жору, смять этого наглого молодого выскочку, осмелившегося нарушить вековую традицию. Когда он кончил, тишина воцарилась адская. Ни покашливания, ни скрипа скамеек… Тишина требовала ответа.
— И вы считаете, — снова спросил он, — что этого достаточно, чтобы…
— Да, считаю!
Это все, что произнес Жора в ответ.
Последовала пауза, сотканная из такой тишины, что, казалось, сейчас рухнут стены.
Наш Нобелевский вождь смотрел на Жору удивленным взглядом, затем приподнялся, посмотрел налево-направо-назад, призывая в свидетели всех, у кого есть глаза и уши, и, наконец, задал свой последний вопрос:
— Что «Да, считаю!»?..
Он уперся грозным черным взглядом в Жорин светлый лоб.
— Sapienti sat, — сказал Жора, помолчал секунду и добавил, — умному достаточно. — И перевел взгляд в окно в ожидании нового вопроса.
Зал рявкнул! Тишина была просто распорота! Возгласы и крики, и истошный рев, и смех, и, конечно, несмолкаемые аплодисменты — зал встал. Это был фурор. Больше никто вопросов не задавал. Дифирамбы облепили Жору, как пчелы матку. Это был фурор! Кино! Цирк! Все были в восторге от такого ответа, налево и направо расхваливали этот неординарный шаг, и за Жорой закрепилась слава и звание смельчака и оригинала, от которого он и не думал отказываться. Так на наших глазах рождалась Жорина харизма.
Однажды он высказал какое-то неудовольствие.
— Тебе не пристало скулить, — сказал ему тогда Юра, — ты уже состоялся…
Жора не стал противоречить.
— Все так считают, — сказал он, — но что значит «состояться»? Можно сладко есть и хорошо спать, преуспеть в делах и быть по-настоящему и богатым, и знаменитым; можно слыть сердцеедом и баловнем судьбы, но, если мир не живет в твоем сердце, тебе нечем гордиться и хвастаться. Эта внутренняя, незаметная на первый взгляд перестрелка с самим собой, в конце концов, прихлопнет тебя, и ты потеряешь все, что делало тебя героем в глазах тех, кто пел тебе дифирамбы, и на мнение которых тебе наплевать. И в собственных тоже. От себя ведь не спрячешься… Состояться лишь в глазах тех, кого ты и в грош не ставишь, значит убаюкать себя, не потрудившись назначить себе настоящую цену.
Временами казалось, что он все обо всем знает.
Я часто заходил к нему в комнату общежития. Мы взбивали с ним гоголь-моголь, и, поедая с хлебом эту вкуснейшую массу, я думал, как неприхотливо-изящно устроен Жорин быт. На кровати вместо подушки лежало скатанное, как солдатская шинель, синее драповое пальто, и нарочито-небрежная неприбранность в комнате казалась очень романтичной. Жорино синее пальто поражало меня своей многофункциональностью. Оно использовалось как подушка, как одеяло и как пальто, и часто — как штора на единственное окно, когда требовалось затенить солнечный свет. Я никогда не видел, чтобы Жора подметал пол или мыл посуду. Это не могло даже прийти ему в голову — его мысли были заняты небом, а не шпалерами, звездами, а не лампочками… Когда вопрос отъезда Жоры в Москву был решен, я набрался смелости, подошел к нему и, взяв за заштопанный на локте рукав синей шерстяной кофты, все-таки спросил:
— А как же мы, как же все?..
Жора хмуро посмотрел на меня и сказал:
— Если я сейчас не уеду, я навсегда останусь Жорой вот в этой своей вечной синей кофте… — Он бровью указал на прозрачный куль, в котором навыворот было скатано и перетянуто каким-то шнурком его пальто, и добавил: — …и вот в этом вечном синем пальто.
Грусть расплескалась в синеве его глаз, но он хотел казаться счастливым. Меня это сразило. Я точно зачарованный смотрел на него, все еще не веря в происходящее.
— Нет, но…
— Да, — твердо сказал он. — Время от времени нужно уметь сжигать все мосты. И спереди, и сзади. Здесь вся эта местническая шушера, все эти люльки, ухриенки, рыжановские и здяки, все эти чергинцы, авловы и переметчики, все эти князи из грязи и вся эта мерзкая мразь дышать не дадут. Ты только послушай этих жалких заик…
«Эта мерзкая мразь» — это было произнесено Жорой с неимоверно презрительным и даже злобным выражением. Я никогда прежде не видел его таким. Он искренне не любил, если не ненавидел «всю эту местническую шушеру». Вскоре и я убедился в правоте его слов; было от чего: эта местническая знать, конгломерат алчности, стяжательства и обжорства, эта каста изуродованного маммоной отребья просто пропастью легла и на моем пути, непреодолимой пропастью. Да, встала неприступной скалой!
Обрусевший серб, он так и не стал аристократом, вернее, не проявлял никаких соответствующих признаков и манер, хотя и носил в себе гены какого-то знаменитого княжеского рода. Такт не позволяет мне говорить о других чертах его личности, казавшихся нам просто дикими, но в наших глазах он всегда был великим. Мы тянулись к нему, как ночные мотыльки к свету. Теперь я без раздумий могу сказать, что, если бы он тогда не уехал, мир бы многое потерял, возможно, вымер бы. Как раз накануне своего отъезда он так и сказал:
— Чтобы хоть что-нибудь изменить, нужно смело выбираться из этой ямы. Катапультироваться!.. А? Как думаешь?..
Я лишь согласно кивнул.
— Лыжи бы! — воскликнул Жора.
Он, видимо, давно навострил свои лыжи и только ждал подходящего момента, чтобы совершить прыжок к совершенству. Остановить его было невозможно. «Совершенство, — скажет он потом, — это иго, нет — это капкан! Чтобы вырваться из него, нужно отгрызть себе лапу!». Он бы перегрыз горло тому, кто встал бы на его пути. Да-да, он был уже просто заточен на совершенство!
— От смерти уйти нетрудно, — задумчиво произнес он. К чему он это сказал, я так и не понял. — А вообще-то, — прибавил он, — всегда нужно оставаться самим собой, ведь все остальные роли уже разобраны.
Вскоре, тем же летом, Жора укатил в Москву. Без жены Натальи, без своей дочки Натальки… Без гроша в кармане!
Признаться, мы осиротели без Жоры. Поначалу мы чувствовали себя, как цыплята без квочки. Потом это чувство прошло. И пришла уверенность в собственных силах. Но Жорин дух еще долго витал среди нас. И у меня появилось чувство, что расстались мы совсем ненадолго и судьбы наши вновь встретятся, переплетутся и побегут рядышком, рука в руке. Так и случилось. И скоро имя его облетело весь мир в миллионных тиражах газет, а работы уже давно признаны бессмертными.
— Почему ты говоришь о нем в прошлом времени? — спрашивает Лена.
— Я потерял его след. Я не могу назвать Жору гением, об этом объявят потом, но даже в те наши молодые годы он… Да-да…
— Ты, — говорит Лена, — рисуешь Жору эдаким…
— Да-да, — повторяю я, — он… До сих пор не могу себе простить, что…
— Что «что…»?
— Да нет… Нет, ничего…
Вот уже столько лет о нем — ни слуху, ни духу…

Итак, я закатал рукава. Теперь я все делал за всех, я был человек-оркестр и извлекал звуки музыки из каждого прибора, каждой установки и каждой пробирки, пипетки или подложки, как это делали и Юра, и Шут…
Даже Анечка позавидовала бы мне — с такой быстротой я носился между приборами, перескакивая с одного табурета на другой. А с какой аккуратностью и усердием я чистил, мыл, нарезал, взвешивал, крошил!.. Мне позавидовал бы любой лаборант! И даже до жути педантичный, дотошно скрупулезный и всеуспевающий Слава Ушков. Но я уже не помнил, как он выглядит.
Когда все было готово — все клеточки, выжившие в термостате, были отделены от подложки и наслаждались свободой, плавая поодиночке в суспензии, я приступил к самому ответственному моменту: оценке их жизнеспособности. Я нисколько не сомневался, что и по отдельности они все будут мне улыбаться. Ремесло это мне очень нравилось: мне доставляло огромное удовольствие командовать полками клеточных масс, подчинять их своей воле, бросать в бой за жизнь вообще, рискуя их частными жизнями. Нравилось побеждать!.. Мне пришлось некоторое время повозиться с генератором поля, а затем и с Юриным микроскопом: настроить бинокуляр под себя, подобрать табурет по росту. И вот я, глядя в окуляр, пальцами на ощупь нахожу тумблер. Что ж, с Богом!.. Я легонько нажал рычажок: щелк.
То, что я увидел, меня потрясло: клетки едва дышали. Смерть со своей острой косой гналась за каждой из них что называется по пятам. Глаза их запали в почерневшие глазницы, зияли рты, разинутые в немом крике, страх сочился из каждой их поры, они едва уносились от костлявой старухи… «За что?» — несся от них беззвучный крик.
У меня оборвалось сердце. Моя вина была очевидна — я переспешил, переусердствовал, перестарался. Лучшее — враг хорошего, я тогда это прочно усвоил. В своем стремлении побыстрее убедиться в победе над смертью я, конечно же, увлекся и не учел множества элементарных вещей. Скажем, забыл подогреть до нужной температуры (плюс 37,7°) розовую питательную 199-ю среду. Не подкормил клеточки АТФ витаминами, не дал им ни пузырика кислорода… Я поспешил и чуть было не потерял их. Да, чуть не потерял. Я видел: они еще жили и взывали о помощи. Я опрометью бросился их спасать. Главное, что требуется для спасения жизни, будь то жизнь муравья, баобаба, слона или клетки, — вложить в эту уходящую жизнь свою душу. Я постарался. И больше ни одна мимолетная мысль об Ане даже не коснулась меня.
Час тому назад они еще улыбались, сияя и светясь от встречи со мной, и вот своей поспешностью я обрек их на умирание. От осознания происходящего меня охватило ощущение нестерпимой вины и досады: как же так?! У меня случались промахи, но я редко чувствовал себя виноватым. Снова нужно было спешить, но не торопясь. Прежде всего, нужно было тщательно продумать каждое действие, шаг за шагом, все выверить, просчитать: каждую долю градуса, каждый нанограмм протектора мембран, каждую молекулу того же холестерина или мукопротеина, или фактора адгезии клеток. Нужно было залатать дыры в клеточной поверхности, наладить работу митохондрий, центриолей и лизосом; ядерная мембрана должна была восстановить свой энергетический потенциал, и должен был исправно работать насос по перекачке ионов…
Надо дать им возможность раздышаться!
Всю машину клеточной жизни нужно было удерживать в голове и предугадывать все возможные последствия их повреждения.
Я сел в кресло и уперся подбородком в крепко сжатый кулак. Роденовский мыслитель! Проблема состояла в том, что здесь, в этих чертовых апартаментах нашей Азы, не все, что мне требовалось, было под рукой. Это и понятно! Но через пять минут я уже колдовал над суспензией. Сначала я добавил в 199-ю среду гомеостатический коктейль, содержащий жизненные амины, микроэлементы, незаменимые аминокислоты. Я знал, что для латания дыр в клеточных поверхностях требуются холестерин, специфические белки и мукополисахариды, поэтому, не жалея, щедрой рукой добавил необходимую порцию всего этого добра. С радостью ребенка я заметил, как мои усилия через несколько минут были вознаграждены. Протекторы мембран залепили дыры, из которых сочились наружу целые стада разных ферментов. Иногда, я заметил, в большие дыры проникали рибосомки, эти крошечные станции по производству белка, и даже отдельные митохондрии. Я добавил в суспензию щепотку универсальной энергии жизни — циклических АМФ и ГМФ. Клетки ожили. Особенно благотворно подействовала АТФ в составе придуманной еще Жорой «гремучей» смеси. Это была жизнетворная антистрессовая композиция биологически активных соединений, за считанные минуты приводящая в чувство поврежденные клетки. Жора знал толк в механизмах скорой помощи не только людям, но и клеткам. И в этом была его сила как универсала-целителя. Я не припомню ни одного шамана, колдуна или экстрасенса, способного так ярко и быстро поставить больного на ноги. Разве что только Христа, да и то понаслышке. Жору я мог потрогать рукой, выпить с ним пива… И даже испытать на себе его оздоровительный арсенал.
И конечно же, активированный в дезинтеграторе Хинта кремний. Этот воистину божественный порошочек, полученный из природного минерала цеолита, магамин, как его величают ученые, позволяет клеткам, измученным нашей цивилизацией, найти в себе силы для ремонта поврежденных ДНК и вопреки всем пережитым катаклизмам снова улыбнуться. Вот вам практическая нанотехнология! Клетки ожили: взволновалась и затрепетала, как флажок на флагштоке, клеточная поверхность, раздышались, словно меха кузнеца, митохондрии, закачал калий-натриевый насос. А как заработал аппарат Гольджи, порция за порцией выбрасывая из клеток ненужные шлаки! Я любовался своими клетками и радовался их успеху. Еще бы! Ведь каждая из них была частью меня, моим продолжением, моей вечностью.
Я вхожу в такие профессиональные подробности лишь для того, чтобы каждому, кто когда-нибудь будет это читать, было ясно, в какую глухую и никем не хоженую чащобу жизни мы забрались. Да, мы были уже там, совершенно обездвиженные, скованные по рукам и ногам лианами поиска и любопытства. И пути назад уже не было.
У меня, как у каждого серьезного испытателя, в душе еще таилась тревога, что чего-то я не учел, и эта вспышка жизненных сил, которую я возбудил в клетках, может так же быстро угаснуть. Но когда через час или два — а может быть, прошло часов пять или шесть (для меня тогда время остановилось) — стало видно, что в цитоплазме начали формироваться для укрепления цитоскелета микротрубочки, я облегченно вздохнул и включил электрочайник. Мне даже почудилось, что я слышу их голоса.
Многолетний опыт подсказывал мне: нельзя успокаиваться! Но у меня уже не было сил стоять кряду еще несколько часов, наблюдая в микроскоп за этими фабриками жизни. Ноги дрожали, глаза слезились, даже есть не хотелось. Мечта забраться в постель и забыться казалась неосуществимой. И все-таки я позволил себе упасть в кресло, смежить веки и дождаться, когда закипит вода в чайнике. Я наощупь выдернул шнур из розетки и этим действием выключил и себя. Не знаю, сколько я спал, но когда проснулся, вода в чайнике была холодной. Прошел час. Или два. Я снова воткнул штепсель в розетку и стал ждать. Чего, собственно? Я знал, что вода в чайнике в конце концов закипит. И в конце концов я выпью свой кофе. Но меня, известное дело, интересовал не чайник, не кофе и даже не стук, время от времени доносившийся со стороны двери. Я не мог заставить себя встать и заглянуть в микроскоп.
Ясное дело, что меня больше всего на свете интересовало: как там мои клеточки, мои крохотулечки? Мой мозг похлеще самого скоростного компьютера перебирал варианты поведения клеток, из которых я теперь мог вырастить самого себя. Самого себя, свой собственный клон! О, Пресвятая Дева Мария! Осознание этой возможности перехватывало мне горло, останавливало биение сердца. Никому в истории человечества не приходилось переживать это ощущение творения, сотворения человека. Ощутить себя Богом — было вершиной наслаждения.
Это придало мне смелости и уверенности. Наконец я взял себя в руки и призвал на помощь все свое мужество. Будь что будет, решил я, не последний ведь день живем на свете. Я встал и уставился глазами в бинокуляр. Видимо, я на время лишился рассудка, так как из меня вдруг вырвался дикий вопль победителя. Но передо мной никогда не было врага, которого нужно было побеждать. Я не мог бы себе объяснить, что это значило, но я точно знал: мы победили смерть. Я и мои клеточки. Заглянув в микроскоп, я увидел нежно-золотисто-зеленую паутину клеточного веретена, нити которой на обоих полюсах клеток уже были крепко схвачены центриолями и собраны в лучистые пучки, а другие их концы, как солнечные лучи, рассеивались к экватору клетки и уже цеплялись за перетяжки моих хромосом. Я понял: клетки делятся! Да, делятся! Неужели мне все это снится?! Они готовы воссоздаваться. От деления к делению, каждый день, из года в год, от века к веку, всюду и всегда они в состоянии были создавать себе подобных и вечно сеять мой генотип…
— Ты действительно?..
— Я видел, как, набухая и утолщаясь, бугрятся и взъерошиваются, готовясь к редупликации, мои хромосомы, хранящие память о моем роде, как поровну распределяются по дочерним клеткам и митохондрии, и рибосомы, и… Нити ДНК расплелись… Чтобы в них не запутаться, нужно пальцами перебрать все эти триплеты или кодоны, поправить, упорядочить, попридержать… Иной не поверит, что вот так запросто, пялясь в какой-то допотопный бинокуляр допотопного микроскопа, можно наблюдать за делением собственных клеток, видеть все клеточные органеллы и даже помогать делению собственными руками, щупать кончиками пальцев ДНК, гладить мембраны митохондрий, ощущать шероховатость гранулярного ретикулума… Неверы, не верьте. Но я же вижу! Я же держу в своей пригоршне целый рой рибосом! Вот они, как икринки…
— Ты действительно видел? — спрашивает Лена еще раз.
— Только слепые могут не видеть всей прелести небесного света клеточного деления, только простуженные могут не ощущать небесной свежести его ароматов, и только глухие могут не расслышать гармонии звуков, исходящей от струн арфы клеточных веретен. О, Ваше Величество Митоз! Никто еще не сложил о Тебе легенды, никто еще не оценил Тебя по достоинству. А ведь только Тебе Жизнь обязана существованием.
Лена не может взять в толк:
— Послушай, Рест, нельзя увидеть невооруженным глазом митоз.
— Начни я убеждать тебя в обратном, тебе пришлось бы приглашать бригаду санитаров со смирительной рубашкой. Конечно же, нет! Я не знаю человека, которому когда-либо удалось бы наслаждаться чудом деления клеток кожи, хотя от этих митозов просто сияет и светится весь ее камбиальный слой. Это же факт неоспоримый!
— Да.
— И я видел все это своими глазами, да, силой собственного воображения. И ни капельки не ошибся… Я провозился с ними весь день и всю ночь.
— Да, — повторяет Лена.
— Да, и всю ночь. И представь себе: вдруг ниоткуда, — это было как чудо! — снова появилась, оказалась рядом со мной, кто бы ты думала? — Аня, наша милая, странная, нежная Аня… Мне не причудилось это и не приснилось — она стояла в шаге от меня, оперевшись плечом о ребро термостата и прелестно мне улыбалась. И в глазах ее, я это видел, вызревали озерца слез. Да-да, она плакала, она плакала, радуясь моему успеху, моим клеточкам… Не помня себя, я схватил ее, оторвал от пола и кружил, и кружил по всем, свободным от хлама, закоулкам комнаты. Я фланировал меж столами и стульями, меж какими-то тумбами и шкафами, прикасаясь и прикасаясь губами к ее глазам, и ко лбу, и к лицу, осыпая его нежными поцелуями: и шею, и губы, и конечно, губы…
Раздевая ее…
Это — как глоток шампанского в невыносимую жару. Определенно! Я впервые так терял голову…
Потом раздался голос Юры:
— Эй, здесь есть кто-нибудь?
Аня, голая, спряталась за какой-то шкаф.
— К тебе невозможно достучаться. Что ты тут делаешь? В темноте!
Я даже не спросил, как ему удалось снять с петли внутренний крючок на двери.
— Зашел вот за книжкой… Ты случайно не брал «Избирательную токсичность» Альберта? — спросил я.
— Я? Зачем она мне теперь? У меня только твой Каудри — «Раковая клетка». Принести?
— Оставь себе. Мне теперь она тоже не понадобится.
Юра даже не снял свои новые очки с притемненными стеклами, чтобы лучше меня рассмотреть. Он и не старался. Мое «теперь» и его «тоже» ответили на все вопросы, которые мы могли бы задать друг другу. Мы не стали утомлять себя ими.
— Что же теперь? — только и спросил он.
Я не знал, что ему ответить. Молчал…
— Ты случайно не видел Аню? — спросил он напоследок.
— Нет, — не моргнув глазом, соврал я, — а что?
Он взял с полки книгу, которую я якобы так усердно искал, и протянул ее мне:
— Вот она, твоя книжка, на! Видно, Аза ее здесь читала…
— Не иначе, — сказал я.
— Слушай, а что ты тут делаешь? — снова спросил Юра.
— Думаю.
Юра улыбнулся и поправил очки.
— Nonmulta, sedmultum (немного, но много, — лат., прим. автора), — дружелюбно сказал он.
Я тоже улыбнулся.
— Видишь, — сказал я, озирнувшись, — это — болит.
— Не слепой, — сказал Юра, привычно поправив оправу, — lecriduсoeur (крик сердца, — фр., прим. автора).
— А как это звучит по-японски? — поинтересовался я.
— По-японски, — сказал он, — это не звучит.
Юра вскоре ушел, и вслед за ним, через несколько минут, наспех одевшись и не прощаясь, убежала Аня. Когда я вышел из подвала — светило солнце. Было часов десять, если не двенадцать. Придя домой, я завалился спать, и мне снилось, будто я с винтовкой наперевес веду в бой полки рибосом. А ведь я никогда не держал в руках винтовку!
С тех пор я Аню не видел. Ни Аню, ни Азу…
— Ни Нату… Ни Тину… — произносит Лена.
— Какую еще Тину? До Тины еще надо было дожить!
— Чайку согреть? — предлагает Лена.
— Да, охотно… С ложечкой коньячку…

Я вглядывался в запечатанные смертью глаза вождя в какой-то мистической надежде, что он вот-вот откроет их, привычно прищурит и подмигнет мне, мол, зря ты все это с моим воскрешением затеял. Я же не Иисус, а простой смертный, пытавшийся внедрить в современность свои идеи всеобщего счастья. Что вы еще хотите у меня выведать? Ходите толпами, как овцы, пялитесь на меня, как на девятое чудо света, сделали из меня мумию, как из фараона…
Но ни один мускул не дрогнул на его лице. Меня уже толкали сзади, и мне пришла в голову мысль, что ДНК Ленина легко натурализовать, оживить в каком-нибудь мощном биополе, скажем биополе ростка пшеницы. Или яйца черепахи, или красного перца. Это был знак судьбы. Я вышел из Мавзолея, наискосок пересек Красную площадь и зашел в ГУМ, чтобы спрятаться от ветра. Через минуту я уже звонил своему знакомому биохимику.
— У тебя есть знакомые в Ленинской лаборатории?
Секунду трубка молчала, затем биохимик спросил:
— У Збарского что ли?
— Да.
— Да все они наши, я их…
У меня радостно заныло под ложечкой.
— Я еду к тебе! — прокричал я в трубку.
У меня было желание выпить чего-нибудь горячего, но я не стал толкаться в очереди. Впервые в жизни мне захотелось поверить в осуществление своей мечты. Я понимал, что на пути встанут тысячи трудностей, но вера в чудо отметала мои сомнения. Я готов был драться, стереть с лица земли каждого, вставшего на моем пути.
— Выведи меня на кого-нибудь из мавзолейной кухни, — попросил я бородатого парня в очках, с кем мы когда-то на вечеринке у Ирузяна обменялись телефонами. Я не помнил даже его имени. Илья (я взглянул на визитку), ни о чем не спрашивая, тут же позвонил. Никто не брал трубку.
— Они на месте, — успокоил он меня, — перезвоним через три минуты.
Прошло целых пять минут, в течение которых я то и дело поглядывал на часы, Илья возился со своими пробирками, а вместе мы обменивались ничего не значащими фразами (Как дела?.. Терпимо...), затем Илья снова набрал номер.
— Привет, — сказал он в трубку, и у меня чаще забилось сердце.
Через час я был в лаборатории, сотрудники которой обслуживали сохранность праха Ленина. Все их профессиональные усилия были направлены на то, чтобы его не коснулся тлен. Задача была трудной, сравнимой разве что с превращением свинца в золото, но ответственной и благородной. Алхимики современности! И плата за их труд была высокой.
Меня встретили прекрасно и вскоре мы уже пили кофе и шептались с неким Эриком в уютном уголочке. Мы вспомнили всех наших общих знакомых, Кобзона и Кио, Стаса и Аленкова, Ирину и Вита, Салямона, Баренбойма и Симоняна, и конечно же, Жору, поговорили о Моне Лизе и Маркесе. Эрик был без ума от Фриша, а Генри Миллер его умилял.
— Слушай, а как тебе нравится Эрнест Неизвестный? Ты видел его надгробный памятник Хрущеву?
Я видел. Мы обменялись впечатлениями еще по каким-то поводам, Солженицын-де, слишком откровенен в своем «Красном колесе», а у Пастернака в его «Докторе», мол, ничего крамольного нет. То да се…
Помолчали.
— Мне нужен Ленин, — затем просто сказал я.
Эрик смотрел в окно. Где-то звякнуло. По всей вероятности, это упал на кафельный пол пинцет или скальпель, что-то металлическое. Затем пробили часы на противоположной стене. Казалось, и стены прислушиваются к моему голосу. Эрик молчал, я смотрел на чашечку с кофе, пальцы мои не дрожали (еще бы!), шло время. Я не смотрел на Эрика, повернул голову и тоже смотрел в окно, затем поднес чашечку к губам и сделал глоток.
— Что? — наконец спросил Эрик.
Видимо, за Лениным сюда приходили не редко, возможно, от настоящего вождя уже ничего не осталось, его растащили по всей стране, по миру, по кусочку, по клеточке, как растаскивают Эйфелеву или Пизанскую башни, или Колизей…
— Хоть что, — сказал я, — хоть волосок, хоть обломок ногтя…
— Все гоняются за мозгом, за сердцем. Зачем?
Я пустился рассказывать легенду о научной необходимости изучения клеток вождя, безбожно завираясь и на ходу сочиняя причины столь важных исследований…
— Стоп, — сказал Эрик, — всю эту галиматью рассказывай своим академикам. Я могу предложить что-нибудь из внутренних органов, скажем, пищевод, кишку…
— Хоть крайнюю плоть, — взмолился я.
Эрик улыбнулся.
— Идем, выберешь.
— Сколько? — спросил я.
Эрик встал и, ничего не ответив, зацокал по кафельному полу своими звонкими каблуками. Мы вошли в анатомический музей: привычно разило формалином, на полках стояли стеклянные сосуды с прозрачной жидкостью, в которых был расфасован Ленин.
— Все это он? — я просто опешил.
— Знаешь, — сказал Эрик, — мой шеф Юра Денисов…
— Юрка?! — выкатил я глаза, — Юрка Никольский?!
Эрик вопросительно взглянул на меня.
— Ты его знаешь?
— Хм! — я неопределенно хмыкнул. — Мы же с ним…
Я безбожно врал, ибо никакого Юрия Денисова-Никольского, конечно, не знал. Краем уха я слышал о том, что он является, кажется, замдиректора «Мавзолейной группы». А еще где-то читал, что в свое время Ленина бальзамировали Борис Збарский с Воробьевым, затем забальзамированное тело поддерживали в нужной кондиции и Сергей Мордашов, и Сергей Дыбов или Дебов. Лопухин, Жеребцов, Михайлов, Хомутов, Голубев, Ребров, Василевский… А также Могилевский или Могильский. Я начал перечислять Эрику всех, кого мог вспомнить, а он только смотрел на меня и молчал. Странно, но я помнил все эти фамилии. В конце концов я назвал и эту: Денисов-Никольский.
— Ладно, — примирительно сказал Эрик и, ткнув указательным пальцем в одну из банок, произнес:
— Все, что осталось…
— Это все?! — спросил я.
— Воруем потихоньку…
Эрик взял меня за локоть и, зыркнув по сторонам, почти шепотом произнес:
— Только для своих. Здесь кишка толстая, пищевод и кусочек почки. Там, — Эрик кивнул на запаянный сверху мерный цилиндр, — желудок, а там — сердце…
— Давай, — сказал я, — всего понемногу.
Эрик кивнул: хорошо.
— А кожи, кожи нет?
— С кожей напряженка, — признался Эрик. — Есть яички и член. Никому не нужны…
— Мне бы лоскуток кожи, — мечтательно произнес я.
Он не двинулся с места, затем высвободил руку из объятий моих пальцев и произнес, глядя мне в глаза:
— Ты тоже хочешь клонировать Ильича?
Опаньки! Я не был готов к такому вопросу, поэтому сделал вид, что понимаю вопрос как шутку и, улыбнувшись, кивнул, мол, ну да, ну да…
— Все хотят клонировать Ленина. Будто бы нет ничего более интересного. С него уже содрали всю кожу и растащили по миру. И в Америке, и в Италии, и в Китае, и в Париже… Немцы трижды приезжали. Только вчера уехали индусы. Все охотятся, словно за кожей крокодила. На нем уже ничего не осталось, только на лице, да и там она взялась пятнами. Если бы не я…
— Сколько? — спросил я, расценив его ворчание как намек.
— Все гоняются за мозгом, — возмущенно произнес Эрик, — ни яйца, ни его член никого не интересуют. Никому и в голову не придет, что, возможно, все его достижения и неудачи обусловлены не головой, а головкой.
Эрик глазами провинившегося школьника заглянул мне в глаза.
— Как думаешь? — спросил он.
— Это неожиданная мысль, — я кивнул и сдвинул плечом.
— Да, — сказал Эрик, — Ленин таит в себе еще много неожиданностей.
— Гений есть гений, — подтвердил я.
— Слушай, я это у всех спрашиваю, — сказал Эрик: — почему у него не было детей?
— Он же в детстве болел свинкой.
— Я тоже, — признался Эрик, — ну и что?
— Нет, ничего, — сказал я, — где это достоинство?
— Какое?
— Ну… член…
— А, счас…
Затем Эрик легко нарушил герметичность каждой из банок, взял длинные никелированные щипчики, наоткусывал от каждого органа по крошечному кусочку и преподнес все это мне в пенициллиновом флакончике, наполненном формалином.
— Держи. Ради науки мы готовы…
Я поблагодарил кивком головы, сунул ему стодолларовую банкноту. Он взял, не смутившись, словно это и была эквивалентная и достойная плата за товар. Сколько же стоило бы все тело Ленина, мелькнула мысль, если его пустить с молотка?
— Спасибо, — сказал я еще раз и удержал направившегося к выходу Эрика за руку. Он удивленно уставился на меня. — Кожи бы… — тупо сказал я.
Эрик молчал. Шел настоящий торг и ему, продавцу товара, было ясно, что те микрограммы вождя, которые у него остались для продажи, могли сейчас уйти почти бесплатно, за понюшку табака. Он понимал, что из меня невозможно выкачать тех денег, которые предлагают приезжающие иностранцы. Он не мог принять решение, поэтому я поспешил ему на помощь.
— Мы тут с Жорой решили…
Мой расчет оправдался. Услышав магическое имя Жоры, Эрик тотчас принял решение.
— Идем, — сказал он и взял меня за руку.
Мы снова подошли к Ленинской витрине.
— Крайняя плоть тебя устроит? — спросил Эрик, как торговец рыбой.
Я согласно кивнул: давай!
— Только…
— Что?..
— Понимаешь, он…
— Что?..
Эрик какое-то время колебался.
— Член, — сказал я, — давай член.
— Он сухой, мумифицированный, как… как…
Эрик не нашелся, с чем сравнить мумифицированный член вождя.
— Давай, — остановил я его пытливый поиск эпитета.
Он пожал плечами, подошел к металлическому шкафу с множеством выдвижных ячеек, нашел нужное слово («Penis») и дернул ручку на себя. Содержимое ящика я рассмотреть не мог, а Эрик взял пинцет и с его помощью бережно изъял из ящика нечто бесценное… Как тысячевековую реликвию. Затем он нашел пропарафиненную салфетку, положил в нее съежившийся член вождя и сунул в спичечный коробок.
— Держи!..
Когда я уходил от него, унося в пластиковом пакетике почти невесомую пылинку Ленина, доставшуюся мне, считай, в дар, он хлопнул меня по плечу и произнес:
— Только ради нашей науки. Пока никто ничем не может похвастать. Неблагодарное это дело — изучать останки вождей. Но, может быть, вам и удастся сказать о нем новое слово, нарыть в его клеточках нечто такое… Он все-таки, не в пример нынешним, был вождь. А Жора — умница. Я знаю, он может придумать такое, что никому и в голову не взбредет. Ну, пока…
Ни о каком клонировании не могло быть и речи. Эрик, конечно, шутил, и я поддержал его. Едва ли он мог всерьез предположить, что Жора на такое способен. Мы еще раз обменялись рукопожатиями, он опять дружески хлопнул меня по плечу.
— Привет Жоре и удачи вам.
— Обязательно передам, — пообещал я.
Мне хотелось подольше побыть одному, поэтому я не взял такси и не вызвал нашу служебную «Волгу». Я ехал по кольцевой линии метро через всю Москву. Уже трижды произнесли слово «Курская», а я все не выходил. Я испытывал огромное наслаждение от того, что частичка Ленина, покорившего полмира и угрожавшего остальной половине всенепременной победой коммунизма, лежала в боковом кармане моей куртки, и его дальнейшая судьба находилась теперь в моих руках. Вот как в жизни бывает! На «Текстильщиках» я вышел в половине первого ночи, затем автобусом сто шестьдесят первого маршрута доехал до Курьяново.
— Где тебя носит? — встретил меня Жора, — тебя все ищут…
— Подождут, — сухо огрызнулся я, не снимая куртки.
— Ты заболел?
— Коньячку плесни, а?
Жора замер, присел на краешек табуретки, затем потянулся к дверце шкафа.
— И мне? — спросил он, наливая в граненый стакан коньяк.
— И тебе.
Мы выпили.
— Поделись с другом тайной, — произнес Жора, улыбнувшись, — ты влюбился?
И мы рассмеялись. А затем болтали о чем попало, заедая коньяк апельсинами и остатками красной копченой рыбы. Привет Жоре от Эрика я так и не передал — из понятных соображений. Зато мне впервые посчастливилось увидеть Жору пьяным. Не знаю почему, но я этому радовался. Да и я, собственно, напился до чертиков в глазах: было от чего!..
— Ну, ты, брат, совсем плох, — заметил тогда Жора, — хочешь стать богом, а пить не умеешь.
Я, и правда, едва держался на ногах.
Могу поклясться, что в те минуты у меня не было ни малейшего представления о том, как я распоряжусь попавшей мне частицей Ленина.
— Да, позвони Юльке, — сказал Жора, — она тебя ищет.
Он впервые назвал меня братом.

Конечно же, все это не могло оставить равнодушным даже самого черствого из людей. Я почувствовал, что задыхаюсь, тону в этом жутком угаре. А тут ещё Жора с этой Тиной! Свежая кровь, свежая кровь!.. Я готов был сделать и себе кровопускание! И не только себе! Душа моя рвалась в клочья, а ум приказал ухватиться за спасательный сук. Выбора не было, не было мочи терпеть. Это заставило присмотреться к себе и своему окружению, пересмотреть концепцию собственного существования, круто изменить стиль и траекторию жизни. Требовалось незамедлительное вмешательство воли. Я пришел к выводу, что из года в год, день ото дня, час за часом человечество деградирует. Что там деградирует — вымирает. Вымерли динозавры и мамонты, птеродактили и бронтозавры, исчезли с лица земли эти безмозглые узкоумые уроды, туда им и дорога, но ты, человек, Homo и, так сказать, очень sapiens, ты-то о чем думаешь? Что творишь на земле?! Достаточно было внимательно присмотреться к себе, сначала к себе. Достаточно было посмотреть через призму добра, да-да, через призму добра, красоты и, конечно же, совершенства, посмотреть на сей серый и убогий мир рабов плоти, роботов наслаждения… Господи, Боже милостивый! что я увидел! Царящий хаос безвкусицы, ханжества и разврата. Мир невежд и неверия окружал меня. Я был убит, потрясен, растерзан. Какой смерч, какое нагромождение неразумия и бесстыдства. Все институты, созданные человеком для защиты и услады греха, просто потрясали. Про что пестрели газеты, о чем галдели радиорепродукторы, что проповедовали телеведущие?.. Насилие, наркотики, террор, смерть всех искусств, гибель книги, театра, кино, поэзии и, главное, — правды. Этот зловонный мир, этот смердящий человеческий отстойник стал невыносим и уже требовал своего Везувия, своего Апокалипсиса и, наверное, своего очистительного Потопа. Очевидным знаком надвигающейся беды стали сладострастные обещания рая вождями в то самое время, когда вокруг смердело дерьмо разложения и распада. Невозможно стало слышать косноязычные убогие речи наших правителей, этих жалких кротов и заик. Это не были тихие теплые велеречивые проповеди Иисуса, как не были и пламенные речи Сократов и Цицеронов, Демосфенов и Цезарей. За ними не стояли очереди в библиотеках, их не переписывали в тетрадки, не перепечатывали десятками экземпляров… Заики оставались заиками, фарисеи и книжники — лжепророками. С кем бы я ни распечатывал эту тему, у кого бы ни пытался добиться ответа на душераздирающий крик, никто внятно и членораздельно мне ответить не мог. Все только удивлялись моему удивлению, пожимали плечами, мол, нашел о чем спрашивать, разводили руками или что-то мычали… Или молчали, тупо рассматривая свои ногти. У кого-то были, правда, попытки найти выход из тупика юродливым философствованием, но эти уродцы были настолько жалки и беспомощны, что хотелось рыдать. Как-то я бросился с этим к Жоре. Я прилип к нему, как банный лист к заднице: «Ты скажи, нет, скажи мне, скажи!..». Жора встрепенулся, откашлялся и вдруг загудел:
— Ты только посмотри на эти сытые рожи глухарей и кротов, на этих рябых жаб и горилл…
По всей видимости, Жора и сам давно мучился этими вопросами.
— Эти свиные рыла, свиные же!..
Жора даже закашлялся.
— Ты только прислушайся к их чавканью у корыт и мирному хрюканью. Разве ты им веришь? Разве ты не готов заткнуть их поганые глотки увесистой порцией свежего говна? Ты давно готов. В чем же дело? Да этих косноязычных заик нужно просто…
У Жоры судорогой свело горло, но он снова откашлялся и продолжал:
— Казалось бы: что нам делить? Мы делим мир, как делят добычу, колем его на куски, тащим во все стороны и, забившись, как кроты в норы, притаившись грызем поодиночке. Мы не люди, гордые своей щедростью и всесилием Бога, мы — кроты. Тараканы, гады, жабы и крысы куда великодушнее нас, куда красивее и, конечно, достойнее…
Жора долго искал свою трубку (она лежала перед ним на столе!), наконец, взял ее и стал набивать табаком. Я заметил: трубка была его спасительным талисманом. В минуты злости или отчаяния он всегда прибегал к ее молчаливому участию.
— Отсутствие чувства стыда и совести, — продолжал он, — что может быть более греховным? Мы живем в эре греха. Не живем — вымираем, мрем, как мухи. Несмотря на то, что количество человеческой плоти на земле возросло до семи миллиардов голов, количество духа на каждую из этих душ упало до крайности. Ни в какие, даже самые темные времена истории, не был так низок удельный вес духа отдельного человека. Даже во времена инквизиции среди нас были Леонардо да Винчи и Джордано Бруно, Жанны д’Арк и Яны Гусы….
Он гудел, как сирена и ревел, как белуга.
— Нельзя сказать, что мы как-то вдруг, в одночасье стали свидетелями очевидного регресса. Долгие годы хлам деградации нагромождался вокруг нас, день за днем это дерьмо жизни мы складывали зловонными кучками до тех пор, пока сор невежества не стал путать нам ноги, пеленать руки, застилать глаза и затыкать уши, пока эта вязкая паутина не стала вить вокруг каждого из нас свой уродливый кокон, пока эта мерзкая плесень не стала кляпить нам рот… Мы были ослеплены, обездвижены, мы оглохли и онемели, нечем стало дышать… Нас превратили в гниющую мертвечину и лишили возможности взвешивать, сравнивать, думать. Думали, что лишили, надеялись, твердо верили, что мозги наши превратились в опилки. Но вот тут-то и ждал нас промах. Произошла осечка. Заржавели патроны, промок порох. Для истории это не ново. Каждую империю ждет свой конец. На фоне этой проржавевшей упаднической идеологии вдруг проросли свежие тугие ростки новой мысли. Ее конечно, пытались скосить, выжечь, вытравить…Даже распять. И распяли… Но известно давно: мысль погубить невозможно. Человека можно убить, но нельзя запретить ему думать и жить его мыслям…
Вскоре с трубкой было покончено, он долго ее раскуривал, наконец произнес:
— Этот мир, без сомнения, должен быть разрушен. Как Содом и Гоморра, как Карфаген…
Это был приговор миру.
«Камня на камне от тебя не останется»…
Мне показалось, что на землю снова пришел Иисус…
— «Не мир пришел я принести, но меч…», — сказал я.
— Вот именно, — сказал Жора, — не мир… Миру вкрай нужен острый меч, чтоб отсечь дурью голову с плеч…
— Стишок так себе, — сказал я.
— Я и не старался.
— А мог бы…
— Тут я не мастак, — сказал Жора, — вот Тинка…
Он мечтательно прищурил глаза.
— Что «Тинка»?
Жора молчал.
— Нужно побыстрей строить нашу Пирамиду, — сказал я, — сколько можно топтаться на месте?! Необходимо действовать, действовать, а не…
Жора прервал меня:
— Стой, стой, — сказал он, — послушай меня. Ты должен усвоить это навсегда: действие — злейший враг мысли, ибо любая самая ничтожная и даже глупая на первый взгляд мысль предполагает отрешение от всего мира движений, всяких там перемещений и достижений успехов, отрешение от мира движений звезд и планет.
Жора прервал свою мысль, посмотрел на меня и продолжал:
— Когда человек думает, он должен остановить бег не только собственной плоти, но и несущегося мимо него мира. Чтобы мысль, пришедшая ему в голову, смогла изменить этот мир. Прошли те времена, когда прогулки по побережью под мерные накаты волн Средиземного моря, создавали мир мыслей для строительства будущего человечества. Я прав?..
— Возможно, — сказал я.
В течение нескольких месяцев мы каждый день обговаривали сложившуюся ситуацию. И решение было принято окончательно: строить! Смешно было даже предполагать, что мы могли от него отказаться. Ведь мы ждали этого момента с таким нетерпением! Отрешившись от химер славословия и отрекшись от всего, что заставляло нас любить жизнь, мы перестали видеть в ней все, что доставляло нам наслаждение и все свои силы устремили на ее спасение. Да! Нужно было безотлагательно действовать, спасать жизнь, спасать… Если не мы, то кто? Неужели вот эти ханжи и невежды, эти прилипалы и живодеры, эти Авловы, Здяки, Ергинцы, Перемефчики, Шпуи и Штепы, Шапари и Швондеры, кнопки, булавки, шпоньки и швецы… Эта шелудивая шушера, вот эти ублюдки?!
Нет…
Мы понимали: если не мы, то кто же?! И если все-таки кто-то, то почему не мы?! (Это стало и нашим девизом!).
— И помни: не найдёшь мне Тинку — удавлю! — пригрозил Жора. — Я не шучу.
Он посмотрел на меня так, что я не мог не поверить: он не шутит. Я знал этот его нешуточный взгляд.
Похоже, что пришла и её, Тинина очередь сказать свое веское слово.

Как-то Жора поймал меня за рукав:
— Слушай, пробил час! Мне кажется, я нашел ту точку опоры, которую так тщетно искал Архимед.
Он просто ошарашил меня своим «пробил час!». Что он имел в виду? Я не знал, чего еще ждать от него, поэтому стоял перед ним молча, ошарашенный.
— Испугался? — он дружелюбно улыбнулся, — держись, сейчас ты испугаешься еще раз.
Я завертел головой по сторонам: от него всего можно ожидать. Что теперь он надумал?
— Нам позарез нужен клон Христа!
Мы все всеми своими руками и ногами упирались: не троньте Христа! Только оставьте Его в покое! Жора решился! Я видел это по блеску его глаз. Он не остановится! Он не только еще раз напугал меня, он выбил из-под моих ног скамейку.
— Но это же… Ты понимаешь?..
Он один не поддался панике.
— Более изощренного святотатства и богохульства мир не видел!
Жора полез в свой портфель за трубкой.
— Ты думаешь?
Я не буду рассказывать, как меня вдруг всего затрясло: я не разделял его взглядов.
— Тут и думать нечего, — сказал я, — только безумец может решиться на этот беспрецедентный и смертоносный шаг.
— Вот именно! Верно! Вернее и быть не может! Без Него наша Пирамида рассыплется как карточный домик.
— Нет-нет, что ты, нет… Это же невиданное святотатство!
Я давно это знал: когда Жора охвачен страстью, его невозможно остановить.
— Конечно! Это — определенно!..
Он стал шарить в карманах рукой в поисках зажигалки.
— Что «конечно», что «определенно»?! Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что пришел Тот час, Та минута… Другого не дано.
У него был просто нюх на своевременность:
— Какой еще час, какая минута?..
— Слушай!.. Если мы не возьмем на себя этот труд…
Он взял трубку обеими руками, словно желая разломить ее пополам, и она так и осталась нераскуренной.
— Более двух тысячелетий идея Преображения мира, которую подарил нам Иисус, была не востребована. Церковь без стыда и совести цинично эксплуатировала этот дар для укрепления собственной власти, и это продолжается по сей день.
Я попытался было остановить его.
— Ты раскрой, — не унимался Жора, — пораскрой свои глазоньки: маммона придавила к земле людей своим непомерно тяжелым мешком. Золото, золото, золото… Потоки золота, жадность, чревоугодие… Нищета паствы и изощренная роскошь попов. Не только церковь — весь мир твой погряз в дерьме. Какой черный кавардачище в мире! Мерой жизни стал рубль. «Дай», а не «На» — формула отношений. И все это длится тысячи лет. Весь мир стал Содомом и Гоморрой. Эти эпикурейцы с сибаритами снова насилуют мир своими сладострастными страстями. Они не слышат и слышать не хотят Христа. Его притчи и проповеди для них — вода. Они не замечают Его в упор. Они строят свое здание жизни, свой карточный домик из рублей, фунтов, долларов… На песке! Это чисто человеческая конструкция мира. Спички у тебя есть?
— Держи.
Жора чиркнул спичкой о коробок и поднес огонек к трубке.
— Да, — сказал он, наконец, прикурив, — карточный домик. Это чисто человеческая конструкция мира, — повторил он, — в ней нет ни одного гвоздя или винтика, ни одной божественной заклепки, все бумажное, склеенное соплями.
Жора даже поморщился, чтобы выразить свое презрение к тому, как строят жизнь его соплеменники.
— И как говорит твой великочтимый Фукидид…
— Фукуяма, — поправляю я.
— Фукуяма? — удивляется Жора.
Я киваю.
— Не все ли равно, кто говорит — Фукидид, Фуко, Фуке или твой непререкаемый Фукуяма. Важно ведь то, что говорит он совершенно определенно: без Иисуса мы — что дым без огня.
— Я не помню, чтобы Фукуяма или Фукидид, — произношу я, — хотя бы один раз в своих работах упоминали имя Иисуса.
Жора не слушает:
— Только беспощадным огнем Иисусовых мук можно выжечь дотла эту животную нечисть. А лозунги и уговоры — это лишь сладкий дымок, пена, пыль в глаза… Верно?
Я пожал плечами, но у меня закралась едкая мысль: не собирается ли и он отомстить кому-либо каким-то особенным способом. Он уже не раз клеймил этот мир самыми жесткими словами, и всякий раз едва сдерживал себя, чтобы не броситься на меня с кулаками. Будто бы я был главной причиной всех бед человечества.
Его нельзя обвинять в чрезмерном усердии, у него просто не было выбора: без Христа мир не выживет! И каковы бы ни были причины, побудившие его сделать этот шаг, он искренне надеялся на благополучный исход. Что это значит, он так и не объяснил.
— Современный мир… В нем же нет ничего человеческого. Скотный двор и желания скотские. Ni foi, ni loi! (Ни чести, ни совести! — Фр.). Его пещерное сознание не способно… И вот еще одна жуткая правда…
Жора посмотрел на меня, словно примеряя свое откровение к моему настроению. Затем:
— Я убью каждого, кто встанет на моем пути.
Он вперил в меня всю синеву своего ледяного взгляда в ожидании моего ответа. Я лишь согласно кивнул. Зачем тратить слова? Я ведь знал это всегда: Жора — враг этого человечества. Он давно уже был заточен на зачистку этого мира. Мне казалось, что его захватило чувство мести. Этого было достаточно, чтобы впасть в такую глубокую мрачность. Он просто потерял веру в человечество и был уверен в том, что близится конец этому племени. Он ждал и жаждал Нового мира! И всячески споспешествовал его рождению. Но он и предположить не мог, что на его пути к обновлению встанет весь мир.
Возникла пауза тишины. И словно разгадав мои мысли, Жора вдруг произнес:
— И пойми, это не месть, это… как бы тебе это поточнее сказать?
— Злость, — сказал я.
— Нет-нет, зла я тоже ни к кому не питаю. Ведь я понимаю устройство этого мира. Это, знаешь ли, пожалуй, рецепт. Диагноз ясен, нужно прописывать пилюли для выздоровления и излечения. Вот!
На самом же деле я понимал: это был манифест ненависти, что называется, Жорин sacra ira (святой гнев, лат.). Как бы там он не нарек свои действия.
Жора прищурил глаза, словно что-то вспоминая.
— Они живут так, — продолжал он, — словно никогда не слышали о Божьем суде, будто этот Божий Страшный суд — это иллюзия, миф, выдумка слабого ума, будто Его никогда не существовало, будто, если Он, этот Страшный суд, где-то и существует, то обойдет их стороной. А ведь Он придет. И в первую голову придет к этим хапугам и скупердяям, ухватит их за жирненькие пузца и войдет в их жалкие души, а рыхлые холеные тельца превратит в тлен. В пух и прах, в чердачную пыль… И Его не надо ждать-выжидать, Он уже на пороге, и уже слышен Его стук в наши двери, прислушайся… Вся эта пена схлынет как… И если мы не хотим…
Он захлопал ладонью по карманам.
— Спички дай…
Возможно, он и раскаивался в том, что совершил, но у него, я уверен, и мысли не мелькнуло что-либо изменить.
— Они в твоей левой руке.
Он снова раскурил потухшую трубку.
— …а главное — технология достижения совершенной жизни, — продолжал он, — она такова, что позволяет в корне, да-да, в самом корне менять человека, вырезать из его сути животное и заменить звериное человеческим. Ген — это тот божественный болт, тот сцеп, та скрепа, которая теперь не даст рухнуть твоей Пирамиде. Мы сотворили то, что человечество не смогло сделать за миллионолетия своего существования. Миллионолетия! Перед нами — край, последний рубеж, крах всего нечеловеческого. Перед нами новая эпоха, новая эра — Че-ло-ве-чес-ка-я! Это значит, что вместе с преображением человека преобразится и сама жизнь. Одухотворение генофонда жизни воплотит многовековую мечту человечества — Небо наконец упадет на Землю. Но, чтобы все это состоялось, нам нужны Его гены. Здесь нерв жизни земной и nervus rerum — нерв вещей! Мы завязли в трясине нерешительности и, пожалуй, уже старческой инфантильности.
Я понимал это как никто другой. Жора затянулся, помолчал, выпустил, наконец, дым и тихо сказал:
— Сейчас или никогда! Пирамида без Христа просто сдохнет. И здесь, повторяю, нужны гены Бога! Порода этих людей уже требует этого. И мы проторили ему, этому жалкому выкидышу эволюции, проторили ему новый путь. Мы же лезли из кожи вон, разбивали себе руки в кровь, валились с ног… Мы же ором орали… Отдали ему свое сердце… И что же?! Он был и остается глух… Глух, слеп, нем, туп, просто туп!.. Для них наши призывы — вода, понимаешь?.. Я дивлюсь совершенству их тупости!.. Ведь это они омерзили жизнь, сделали ее…
— Что сделали?
— Омерзили! Испакостили!.. Понимаешь, ну просто…
Видно было, как тщательно Жора подбирал слова для характеристики своих соплеменников.
— …испохабили, приплюснули, если хочешь, просто пришибли, и теперь все мы, пришибленные, живем как стадо баранов, слепых, как кроты…
От такого отчаяния Жора даже поморщился.
— Все эти моллюски и членистоногие, гады и гадики, мокрицы и планарии… Мы живем в чреве греха… Провонялись… Это — чума… Для них люди — планктон, понимаешь меня?
— Да-да, ты говорил. Я понимаю.
— …все эти шариковы и швондеры, штепы и шапари, шпуи и швецы, все эти скрепки, булавки, кнопки… Засилие переметчиков и чергинцов!.. Ну и перематывали бы себе свои сопли, ну и шили бы себе свои гульфики и наволочки… Нет же — им подавай право править — власть! Но вы же — заики, вы же… О, ужье племя, жабьё!.. Эти пустоголовые ублюдки… Всевселенская вонь… Да, чума… Этот засаленный и задрипанный мир ваш должен быть разрушен, как тот Карфаген!
— Ты так часто это повторяешь.
— Не перестану! Это — молитва! Невыносимо видеть, — продолжал он, — как мельчает наш род. Кто-то должен остановить это гниение! Животное в человеке уже дышит на ладан. Еще одно, от силы два поколения и оно сыграет в ящик. Пришло время заглянуть в корень жизни!
Секунду длилось молчание, затем:
— Или — или, — едва слышно, но и решительно, и мне показалось даже зло, произнес Жора, — или они нас, или…
Его вид был красноречивее всех его слов.
— И вот еще что, — Жора поднял вверх указательный палец правой руки, — у нас нет права на ошибку. Каждая ошибка сегодня — это пуля, летящая в наше завтра. Мы не должны превратить наше будущее в решето или в какой-то измочаленный нашими ошибками дуршлаг. Так что извини…
Я не помню, чтобы Жора когда-либо извинялся.
— И давай уже свою Тину, — мельком бросил он, — видишь: жизнь припёрла…
Я видел…

— Не помню, где я, — говорю я потом, — куда я задевал…
— Вот, — говорит Лена, подавая мне очки, — ты как всегда оставил их…
— Ага, спасибо. Так что?
— И что Жора? Зачем тебе очки?
— Я должен дописать.
— И что Жора? — снова спрашивает Лена. — Я сама допишу.
Прекрасно! И теперь мне очки не нужны!
— Жора, — говорю я, — Жора… Да-да…
Уже третий день, как мы в Турее, но я до сих пор так и не выполнил своего обещания: дорассказать о распятии.
— Рассказывай, — говорит Лена. И включает диктофон.
Мы лежим в стоге сена…
— Да-да, — говорю я, жуя травинку, — значит так… Жора… Жору… Крест тогда ещё не успели поставить на попа… Когда раздался первый звук удара молотка по гвоздю (тиннн!…), Жора просто повернул голову в сторону звука. И даже, когда брызнули первые капли крови на футболку…
— На какую футболку?
— На мою. Я же показывал тебе! И на футболку, и на всех, кто разинув рты…
— Но ты говорил, что тебя там не было…
— Было-не было… А где же я был?
— Играл в шахматы! Или в футбол… Да мало ли в какие игры ты играешь, спасаясь одиночеством. Я знаю, что мог даже…
— Мог!.. Послушай, Лена дорогая…
— Слушаю, слушаю. Я тебя внимательно слушаю! Но ты мне можешь сказать!
Лена даже усаживается поудобнее в нашем стогу, чтобы лучше видеть мои глаза.
— Лен, — произношу я тихо, — ну какие могут быть игры, когда распинают твоего лучшего… Даже не друга! Учителя, я бы сказал, учителя и, конечно, друга, друга… Больше чем друга! И учителя… Я до сих пор не могу взять в толк, кем для меня является твой Жора! Просто — лучший! Понимаешь, — лучший из лучших! А ты говоришь — «шахматы». Какие к чёрту «шахматы»?!
— Понимаю…
— Так вот, когда «тинннул» первый гвоздь в левую ладонь…
— Ты говорил в правую.
— Да? Да какая разница! …и кровь оросила всех жаждущих крови, Жора лишь посмотрел на свою изувеченную ладонь с каким-то сожалением, мол, что же вы, черти, делаете, он же не мог даже пошевелить рукой, спутанный скотчем, как бинтами с головы до ног, как мумия Тутанхамона. Или Рамзеса. Но живая… Я видел, как живы были…
— Ты видел?
— Вот этими глазами, как были живы его пальцы, пальцы… И только пальцы, его крепкие длинные пальцы с обкусанными ногтями зашевелились, встав на дыбы, как клешни краба… Ни окрика, ни вскрика… Да и с чего бы?! Проткнули гвоздём ладонь — э-ка невидаль!..
Я помню, как Жора учил меня терпеть боль. Учил! Физическую боль он вообще не замечал! Когда кровь хлестала… Он научил меня превозмогать такую боль, такую боль… Скажем, предательство… Или… Никакая рана не сравнима с раной души. Рана кожи заживёт и забудется, рана же души — жива всегда! Она даже не рубцуется… Кровит постоянно… Тина как-то сказала…
— А что Тина, — спрашивает Лена — как она отнеслась к распятию.
— Какая? — спрашиваю я.
— Что — «Какая»? Их что у вас было… пруд пруди? Ваша Тина. Какая же ещё?!
Лена злится. С недавних пор она, по природе своей терпеливая и во многом уступчивая, не совсем разделяет наши поступки. Вдвоём мы провели немало времени, и все эти дни она с нескрываемым восторгом и восхищением выслушивала мой рассказ о том, как мы строили новый мир, новую, нам казалось, совершенную жизнь… Мы добрались до промысла Божьего… И вот с этого момента… Лена не совсем принимала наш подвиг — клонирование Иисуса. Я стал замечать, как она ёжилась и сторонилась меня, когда я развивал эту тему. Более того, некоторые мои подробности из строительства Пирамиды она стала принимать в штыки. Будучи наделённой талантом чувствовать насилие над природой, Лена старалась избегать меня, убегая как от огня. И за это я обязан ей огромной благодарностью! Как только я это замечал, я душил в себе низменные порывы свой очерствелой души — менял тему или старался рассказывать не столь экзальтированным языком, как делал это прежде. Но бывало и срывался на крик:
— Какая, какая?!
Лена в таких случаях, чтобы не омрачать мгновение, улыбалась своей доброжелательной мягкой улыбкой, и я тотчас притишивал тон.
— Я же рассказывал, — говорю я, — что у нас было… Есть!.. У нас есть две Тины, две — раз и два! Тина та, кто…
— Как же вы их различаете, — спрашивает Лена, — раз… и два?..
— Да как?! А как отличают звезду от лампочки, Моцарта от Макаревича, Ван Гога от… Как отличают?.. Так! Ты же знаешь, что…
— Да знаю я, Рестик, знаю, — улыбаясь и прикоснувшись рукой к моему плечу, — произносит Лена, — раз… и два! Мне интересно, как вела себя ваша, клонированная Тина, Тина-два.
— Тина-два?
— Я полагаю, что Тина-раз это настоящая Тина. Не ваша!
— Не наша?
— Конечно, не ваша! Ваша та, которую ты сам, придумал, сконструировал и слепил… искусственная, иллюзорная, та, которую вам удалось клонировать — кукла!
— Кукла?!
— Ну да! Такая же, как и все ваши гильгамеши-навуходоносоры-клеопатры-наполеоны-ленины-сталины-ергинцы… Или как там их?..
— Как там их?
— Ергинцы или Чергинцы? — Спрашивает Лена. — Ты их то так называешь, то этак…
— Не имеет значения — плесень, планктон, пиявки и мокрицы… Планарии!.. Что же касается Тины, она…
— Точно такая же, как все эти ваши болванчики, что выползли на свет божий из вашей стеклянной «Милашки», гомункулосы, которыми вы вдруг захотели ухайдакать всё человечество.
— Ухайдакать?!
Лена впервые за все эти годы вдруг выразилась в таком неуважительном тоне.
— Ухайдакать?! — переспросил я.
Лена ничего не ответила, но и не улыбнулась навстречу.
— Понимаешь…
Я не знал, что на это сказать.
— Так какая же Тина есть Тина? — спросила Лена. Чтобы вывести меня из ступора. — Вам бы следовало их хоть как-нибудь различать. По крайней мере — тебе! Тина-раз, Тина-два… Они же не схожи как две капли воды! Наверняка есть различия, по которым ты легко… И зачем вы её вообще клонировали?
— Зачем? Как зачем? Ясно зачем…
— Зачем же?
Я не знаю, что на это ответить! Я только смотрю на Лену — как так зачем?
— Ясно зачем, — уверенно говорю я, — чтобы не ослепнуть!
Теперь Лена смотрит на меня с удивлением.
— Чтобы рассмотреть её получше, привыкнуть к ней, узнать её, сделать другом… Чтобы…
— Чтобы что?
— Чтобы, когда она явится к нам в полной своей красе, — говорю я, — не ослепнуть!
— В полной красе?
— Чтобы приблизившись к ней, прикоснувшись, — говорю я, — не растаять…
— Не растаять? — Лена не понимает.
— Как Икар! — киваю я, — приблизившись к Солнцу!
Теперь мы молчим. Я и сам поражён своим вымыслом: Тина — Солнце! Ничего худшего я придумать не смог. И куда уж лучше!
Тина — как свет! Как источник жизни… Нет-нет, это — немыслимо!..
— Понимаю, — наконец, произносит Лена.
А я думаю, не чересчур ли я замахнулся на Тину самим Солнцем!
— И ты можешь сказать, как вы их различали? Есть какие-то признаки, по которым…
— Запросто! — восклицаю я.
— Вот, — говорит Лена. — И какие же?
Я знаю какие! Никто не знает! Я знаю! Даже Жора их путал… Хотя я не совсем уверен. Нет, он уверенно отличал Тину от Тины. Как же, как же: есть Тина и есть Тина! Он ни разу не ошибся. А со мной случалось. Конфузился. Потом я, конечно, научился. Собственно, ничему и не надо было учиться: во-первых — запах, немыслимый аромат, тссс… Даже если бы мне залепили ноздри глиной или цементом или залили воском или даже свинцом, я бы узнал этот дурман живой Тины — кожей… Я бы расслышал его через тысячу верст! Я бы рассмотрел его в абсолютной темноте, даже в самой чёрной дыре Вселенной! Так пахнут… богини… И еще не придумано слов, не намешано красок, чтобы расписать этот Тинин запах.
Полынь? Да! Но полынь какая? Неземная… Небесная… До сих пор никому на земле неведомая…
— А вот какие, — говорю я, — смотри…
И добываю из кармана рядом лежащей куртки томик Тининых стихов.
— Слушай, — говорю я, не раскрывая книжицу, — слушай же…
И цитирую по памяти:
Когда нам подменили Бога,
молчали небо и земля.
Молчала пыльная дорога
и вдоль дороги тополя.
Молчали люди, внемля кучке
святош, раззолочённых в прах.
Но не молчали одиночки…
Я вижу, как Лена, прикрыв глаза, внимательно слушает, кивая в такт рифме. Я продолжаю:
…колоколам, срывая бас,
Они кричали с колоколен,
Они летали до земли.
Шептались люди — болен-болен”.
Иначе люди не могли…
И Лена, кивнув в очередной раз, теперь качает головой из стороны в сторону: не могли!
…А Бог стоял, смотрел и плакал.
И грел дыханьем кулаки,
Менял коней, обличье, знаки,
пролётку, платье, башмаки.
Искал ни дома. Ни участья.
Ни сытный ужин. Ни ночлег.
Бог мерил землю нам на счастье.
Устал. Осунулся. Поблек…
Я наблюдаю за Леной: она только кивает: «Устал. Осунулся. Поблек…». Лена согласна с Тиной — Бог устал делить нам землю на счастье, мерить Своим справедливым аршином… Мне вспомнился Булат: «Пока Земля ещё вертится, пока ещё ярок свет… Дай же Ты всем понемногу, и не забудь про меня…».
Ты не забыл про меня, мысленно спрашиваю я Его.
Молчит. Всевышний… Всемогущий…
Дай же! «Дай нам днесь»!
Ни гу-гу…
Я слышу только Тину: «…Но где нога Его ступала, где Он касался ковылей — Там пело, плакало, дышало и грело души у людей».
Теперь и мы молчим…
— Теперь, — затем тихо произносит Лена, — и я знаю, как Ты их различаешь… Своих Тин.
Мне тут нечего сказать.
— «Тиннн…» — говорю я.
— «Там пело, плакало, рыдало…» — повторяет Лена.
— «…плакало, дышало…» — поправляю я.
— Я бы написала «рыдало», — говорит Лена.
Я соглашаюсь: греть души людей, рыдая — звучит очень чувственно. Это «рыдая» не только звучит очень чувственно, оно возвышает и умиротворяет это чувство согревания душ. Плакать мало — хочется рыдать… Благоговеть…
— Благоговеть, — повторяет Лена, — это… Это да! Это…
— Да, — соглашаюсь я, — это… Это да!
Лена любуется мной:
— Ах, ты мой восковый мальчик! Икарушка…
Вечером Лена всё-таки ещё раз спрашивает:
— Но разве все те прежние стихи…
— Конечно, — говорю я, давно ожидая этого вопроса, — конечно, Тинины! А чьи же ещё?! Живые!.. Их ни с какими другими не спутаешь, ни с железными, ни со стеклянными, ни с деревянными… Я имею в виду — клонированными…
— Это ясно, — говорит Лена, — это понятно, но скажи мне ещё раз…
Лена задумывается, не решаясь спросить, затем-таки спрашивает:
— Получается, — произносит она, решительно глядя мне в глаза, — получается, что ты был свидетелем Жориного распятия?
— А как же!.. И не только я.
— Кто же ещё?
— Все! Все!.. Ииии…
Под её пристальным взглядом я начинаю заикаться. Она не жалеет:
— Значит и соучастником!
Это уже не вопрос, а утверждение, если хотите, — приговор:
— Значит и соучастником! — повторяет Лена.
— Получается, — говорю я. — И не только я. Все, все мы… И…
— И?..
— И Жора тоже…
— Хм, и Жора! И Жора — это понятно! А где ж ему быть?
Об этом я пока не рассказываю. Успеется…
Собственно, я это уже сто тысяч раз рассказывал! Но и сто тысяч первый раз не помешает…
Relata refero! (Я рассказываю рассказанное! — Лат.).

— А Иисус только ухмылялся, точно знал, что так и должно было быть, что каждый, каждый должен был проявить все свои наиболее гнусные, наиболее пагубные чувства и действия, всю свою животную страсть, выплеснуть из себя, вывернуть наизнанку. Нет он не был жесток…
— Кто?
— Иисус! Ни жесток, ни сладострастен! И уж никакой там сусальности Юля в нём не заметила. Справедлив ли? Не знаю. Иисус был Иисусом. Не то чтобы Богом — нет. Он же был рукотворным богом. Тем не менее, он держал вожжи развития событий на этой планете. И наверняка сотрудничал с Самим Богом, — а как же! — прислушивался к Его словам, внимал Его наставлениям. Они не то чтобы сговорились, но делали одно дело — вправляли человечеству мозг! И делали хорошо! Это был абсолютнейший синергизм, утверждала Юля, да, — они дополняли друг Друга! Беспощадный, но и спасительный тандем. Будто Иисус держал в руках Христов скальпель, которым чистил Землю от скверны… Как картошку! Очищал от коросты. Ошкуривая затем наждачной шкуркой… Дав волю излиться страстям, а затем затягивал удавку на шее каждого, удавку подчинения, покорности и смирения…
Узду аскезы…
Мол, всё, кончилось…
Обжигая словом как огнём…
Рассказывала Юля…
— Бедняга, — сочувственно говорит Лена.
— До сих пор не могу себе простить мой теннис, — говорю я.
— Шахматы…
— Или шахматы…
— Ну ты выиграл?
— Проиграл, — радуюсь я, — проиграл!
Словно оправдываясь.
— Да я, собственно, и не играл в тот день, — говорю я, — я же был… Да-да, как раз двадцатого декабря я и…
Упрёки в собственный адрес я, конечно же, признаю нелепыми. К чему самобичевание? И всё же я испытываю угрызения: эх, если бы я был там… Я бы…
— Что, — спрашивает Лена, — как бы ты поступил?
— Я бы…
— Так ты был или не был?!
Лена злится.
— Эта твоя окровавленная футболка, эти твои…
— Ну, конечно, был! Кстати, и Иисусовы белые одежды… он был в белых джинсах и белой-пребелой тонкого шёлка распашной безрукавке… тоже были в капельках крови… Жориной. Было интересно смотреть, как…
— Интересно?! Значит, ты-таки… Зачем же эти твои игры в теннис, шахматы или футбол? Зачем, Рест? Не понимаю, что ты хочешь…
— Слушай, не путай меня, пожалуйста! Я и сам не понимаю… Теннис, шахматы… При чём тут твои шахматы?!
— Это я-то путаю?!
— Лен, давай всё-таки по порядку… Кровь брызнула…
Это какой-то цугцванг!
— Да знаю я, знаю… Брызнула, брызнула…
Лена вдруг выходит из себя. Я её понимаю: ей трудно связать мои блуждающие мысли в одну логически стройную понятную линию, ей трудно… Я и сам… В самом деле — какие шахматы?!
— Затем то же проделали и с левой рукой, — продолжаю я мирно, оставляя вопрос о шахматах без дальнейшего рассмотрения.
Лена успокаивается, поправляет волосы, извиняется за несдержанность улыбкой и теплым взглядом, я рассказываю… Мы уже привыкли не обращать внимания на взаимные обвинения или упрёки, да, даже редкие упрёки, у нас договор — как только появляются разногласия, спор, ссора… маленький пожарец, мы тотчас тушим его теплом рук и улыбок. Да! Это наше первое правило — тепло рук!
— Ушков руку держал, а Валерочка Ергинец вбивал гвоздь. Палачи!.. Все вдруг сгрудились над Жорой, обступили, теснясь, со всех сторон… Вдруг все стали советовать:
— Держи крепче…
— Придави ладонь…
— Свяжи ему пальцы…
— Сссядь на него! Сссядь! Придави!.. — Это сипел Клоппоцкий.
— Клоп…?
— …поцкий. Ага…
Ушков держал крепко… Своими кургузыми пальчиками старался справиться с шевелящейся клешнёй Жориной ладони… Юрка говорил, что у Славика (как он потом объяснил) мерзли и немели пальцы, как на морозе, когда он обеими руками не мог управиться с Жориной клешнёй.
— Сигаретой его, прижги сигаретой… На!..
— Ага поддай ему жару… Чтоб помнил, чтоб знал — халявы не будет!..
Галдёж становился невыносим. Ребекка даже упала на колени, не выдержав натиска толпы…
Рассказывал Богумил…
Наталья молчала.
Макс то и дело поглядывал на меня, глазами выпрашивая себе волю.
Это были окаянные дни… Минуты, минуты… Всё это длилось какую-то сотню-другую минут…
А Валерочка… тот не мог с первого раза попасть молотком по головке гвоздя — бац… По Жориной ладони — бац… Он даже, посмотрев на Жору, тихо извинился, мол, прости, друг, на что Жора произнёс:
— Замотай горло и дыши в тряпочку… Видишь — сквозняк.
Валерочка даже кивнул своей большой лысеющей головой, боднул пространство, кривясь и морщась, кляня и ненавидя себя, за промашку на виду у всех нас… Поправлял очки… Потом рассказывали, как Валера пояснил свою неуверенность — жалостью. Ему было жаль, что так всё случилось, что Жору пришлось-таки распинать и он, Валера, удостоин был чести вбить гвозди в Жорины кисти, в эти чудотворные руки, которым он так завидовал и перед которыми благоговел. Он так и сказал: «Ведь я перед ними тайно благоговел!». Он благоговел не только перед руками — перед Жориным именем! Перед его аурой! (тайно…). Несмотря на то, что Жора всегда считал его жалкой планарией, способной быть только кормом для него — журавля.
А уж как Перемефчик старался! Даже Света его останавливала, мол, нельзя же так… Слишком чересчур! Но тот, покопавшись рукой в паху…
— Как старался? Что «чересчур»? — спрашивает Лена.
— Всё! Он просто без мыла лез… Мне кажется, он пришёл к пониманию своей абсолютной никчемности и решил-таки… Решился!
— Такие не приходят к такому пониманию, — говорит Лена, — ты же понимаешь, что как только они нащупают прежнюю колею, они тотчас впрыгнут в неё, и всё будет, как прежде.
— Да, — соглашаюсь я, наверное. И всё же любопытно было смотреть…
— Любопытно?
— Да. Как легко вскоре Перемефчик переметнулся в стан защитников Жоры, его, так сказать, апологетов. Как он вился ужонком перед Жорой, увивался, пресмыкался, канюча, стараясь то умастить каким-то кремом Жорины запястья, чтобы тиски скотча были не так мучительны, то какой-то веточкой отгонять несуществующих мух или комаров, а то и сунуть в зубы Жоры тлеющую сигарету, мол, на, дорогой, курни перед… Лез даже с поцелуями, тянул свои вонючие губы… трубочкой…
— Это ясно, — говорит Лена. — Неясно, зачем они вбивали Жоре гвозди в ладони. Ведь его примотали скотчем. Это даже крепче, чем приколотить гвоздями.
— Традиция, — говорю я, — так в мире принято. Нельзя нарушать традиций.
— Нельзя, — соглашается Лена.
— Жора и сам удивлялся. Затем согласился: традиция есть традиция.
— Вы что же, обсуждали с ним подробности его распятия?
— То, сё, — говорю я, — в двух словах…
Собственно, обсуждать было нечего. Распятие, как распятие, как и сотни тысяч других в истории человечества. Все распятые и язычники, и христиане, и уже распятые в наше время испытывали примерно те же муки, что и Христос — физическую боль, жажду, удушье… С тех пор как распяли Иисуса-Бога, наиболее выдающегося и известного, его муки изучали самым подробнейшим образом, моделировали, изображали в кино и спектаклях, представляли на все лады… Художники, поэты, писатели, режиссёры, композиторы… И учёные, и учёные, и, конечно, деятели науки… Ну и попы! Это само собой разумеется: попы тут, естественно, постарались! Распятый Иисус — это же их хлеб насущный! Корм! Так как попы никто не преуспел…
— Да уж, — говорит Лена, — попы своего не упустят.
— Так что, — говорю я, — так всё и было: гвозди в руки, гвозди в ноги, колок под крестец для устойчивости… Под зад!..
— Колок?
— Да. Такой деревянный штырь, чтобы Жора смог ещё и сидеть, будучи распятым. Для поддержки тела. Если бы не колок, у Жоры бы просто руки оборвались под тяжестью собственного тела…
— Несмотря на…
— Да, не смотря! Ни на скотч, ни на гвозди… Он же тяжеленный какой! Килограммов со сто! Громадина! Отъелся на сдобных хлебах.
— Ты как-то не очень одобрительно… О распятом. Надо бы или хорошо, или…
— Так он же живой, как Ленин! Живее всех живых! Ничего не сказать о нём было бы несправедливо. А сказать хорошо — значит, ничего не сказать.
— Закрутил ты…
— Он поесть-то не дурак! Не дурак…
— Рест, перестань. Не…
— Вот такие пироги, — говорю я.
— Значит для спасения мира, — говорит Лена, — вы не могли обойтись без очередного распятия?
Не могли.
Заботы о мире для меня всегда были пыткой. Хотя все мы, по сути, ведь жили как сибариты, да, как какие-то там эпикурейцы, наслаждаясь собственным творчеством и не утруждая себя ничем материальным… Были, конечно, трудности, которые мы преодолевали смеясь… Теперь же забота о чистоте имени повисла надо мной Дамокловым мечом. Я не знаю, как бы я поступил! Юлю бы я, само собой разумеется, в обиду не дал. А вот что делать с Жорой?! Спорить с Иисусом? Препятствовать его воле? Предотвратить распятие?.. Это моя тяжкая ноша. Кровит и кровит. Я до сих пор живу в ране…
Но я тебе потом выдам секрет! Ухохочешься! Ведь мы с Иисусом… Нет, потом…
— Почему потом? Счас!
— Не, не счас… Сейчас — рано… Так что я пока ещё живу в ране.
Лена расстроена.
— У тебя и не могло быть выбора — решалась судьба, — говорит она, улыбнувшись.
— Выбор всегда есть… Но в состоянии ли ты изменить судьбу? Свою — да. Но судьбу человечества… Я мог стать новым Пилатом и распять Иисуса. Но зачем тогда Жора? Куда мне его потом девать? Он должен… У него ведь не было выбора — играть свою роль до конца!
— Выбор есть всегда, — говорит Лена.
— Вот он его и сделал, — говорю я.
— И нечего тебе заниматься самоедством, — говорит Лена. — Тоже мне мазохист нашёлся…
А ведь Лена права. Но я и не подумаю рассказывать ей всю правду (наш договор с Иисусом) прямо сейчас. Эта правда помешает нам выспаться! А завтра ведь такой трудный день…
— А правда, что это Жорина кровь на футболке? — в пятый раз спрашивает Лена.
— Правда.
Это был какой-то цугцванг…
Мы все были свидетелями нашего краха.
Юра прорёк:
— Longum iter estper praecepta, вreve et efficax per exempla (Долог путь наставлений, краток и действенен путь примеров, — Лат.).
О каком пути примеров он говорил?
— А что ты думаешь о Протоколах сионистских мудрецов? — спрашивает Лена.
Это были просто дикие дни, окаянные…

Яд жадности уже перезрел.
И представь себе, как зашевелились материки и моря… И все горы вздохнули — хххххх… Океаны просто выплеснулись из берегов. Отсюда — цунами. Чтобы смыть следы человеческой жадности… Потоп! И пожары, и эти неукротимые лесные пожары… По всей планете!..
Чистилище!..
Вода и огонь, как известно, оружие Бога в борьбе с недотёпами.
Очень грустный вечер.
— Налить? — спрашивает Лена.
Агония мира.
— Здесь, — говорю я, — честным быть очень трудно. Новая церковь научного рационализма… Повсеместная секуляризация… Христос без церкви… Мы ведь до сих пор развиваемся культурно, веря и веруя. Только животные, бананы и кукуруза развиваются генетически.
— К чему это ты? — спрашивает Лена.
— Жору жалко.
— Рест, твоё воспитание требует дополнительных усилий и мер.
Да!
— Слушай, Рестик, когда ты в конце концов научишься?..
Что?!
— Все эти твои блуждания вокруг да около, переселения и землетрясения, и цунами, и вулканическая пыль…
— Что непонятно?! По-моему, я… Я стараюсь, как можно более… Я стараюсь!
— Переселение народов — это понятно… Нооо…
— Да! Вот Тинка с Жорой придумали такую… С Жорой и с Теслой. С Николкой. Они вырастили его, да-да, без Николы у них ничего бы не вышло. Тесла — Жорин земляк, они легко спелись, нашлись… Вот они и придумали эту самую радугу-дугу… Несмотря на то, что Тесла то и дело мыл с мылом руки. Умывал…
— Радугу?
— Ага! Такую оглоблю!.. На каждую шею…
— Хм!.. То радуга, то оглобля у тебя. Расскажи ещё про…
— Лен, это же проще пареной репы! Радуга — это такая энергетическая… оглобля…
— Оглобля — это какой-то дрын, что правит…
— Да не дрын, не дрын! Дуга что ли, такой полумесяц, как аура человека. Ты же знаешь, что такое аура?
— Конечно!
— Вот они и повесили эту ауру над каждым. Это как металлоискатель — проходишь с железкой, а он тебе — дзиннннь! Споп! Стоп! Возвращайся, отдай пистолет! Вот так и с этой Жориной оглоблей. Ну, как рамка для выбора фигуры модели: пролезешь — проходи, не лезешь — иди на фиг…
— Так бы и сказал.
— Так вот я и говорю! Только это был тест на совершенство! На щедрость, на правду, добро, красоту… На любовь… Ты проходишь сквозь эту энергетическую дыбу и она говорит тебе…
— Словами?
— И словами на всех языках и наречиях, и запахом (пахнешь ты или уже с душком)… и светом — радуга ведь во всей своей полновесной красе, и звуком — тинннн…
— Тиннн?..
— Ага — тиннн! Если не протискиваешься. Тоже — стоп, назад, поворачивай!
— И запахом?
— Ага: гнилью, падалью или бризом, фиалкой…
— И?.. И что — для каждого?
— Ага! Для стара и млада, для «эм» и «же», для больного и здорового, для богатого и бедняка…
— Бедняка-то зачем не пускать?
— Они разные… Это было своеобразное Иисусово игольное ушко, через которое каждый тащил своего верблюда.
— Н-даааа…
— Ага!
Лена щурит глаза: не гоню ли я просто пургу. Нет!
— И вот ты представь себе, — продолжаю я, — как они всей гурьбой…
— Но кто мог заставить каждого, каждого, — спрашивает Лена, — как можно было принудить, скажем, того же Путина или Спилберга, или Шварценеггера, или ту же Мадонну заставить?.. А Баффета?! Как можно было заставить Карлоса Слим Хела или… Кто мог их заставить? Принудить лезть в свою оглоблю?
— Жизнь!
— Жизнь?
— Жизнь!
— Рест, не смеши. Не ходили же вы за каждым с пистолетом в руке.
— Не ходили. Достаточно было соцсетей интернета, телевизора и газет, чтобы возвестить миру об угрозе Апокалипсиса. Угрозе! Но и Начале начал! Тинка с Жорой так устроили… И с Теслой… Так устроили, что нельзя было не поверить даже самому тупому доходяге и извращенцу. Все пошли, все! Алга, алга! Все ринулись в свои оглобли… На призывные звуки… Это, знаешь, как крысы… Да, как крысы идут за мелодией флейты, так и мы все пошли… Заворожено… Без оглядки и ополоумев… Это был какой-то катарсис… сдвиг… амок…
Алга!..
И мы всей гурьбой…
«Сегодня назван город, день и час.
И может нас уже не стать к рассвету…».
Собственно, не надо было никуда ходить в прямом смысле слова, не надо было топтать асфальт или пылить, или месить грязь, или прыгать на шпильках. У каждого был свой ауромер, и стоило только Тесле нажать кнопочку, как над планетой… Ну, ты помнишь Тунгусский метеорит? Или Северное сияние… Достаточно было каждому взглянуть в зеркало, и твоя аура тебе ясно говорила, в чём твоя проблема. Проще простого! Затем эти HARP, ы, что на Аляске. Теперь они нависли над каждым. И на экране твоего персонального компьютера рисовался твой портрет: хгу есть хгу!
— И…
— И от этого не отмахнёшься, не спрячешься! Тут же за тобой приходили: «Ты ещё сомневаешься?!».
— Команда вышибал, — спрашивает Лена, — коммуняки?
— Лен, в наш век… Какие вышибалы, какие коммуняки?! Индикаторы Теслы всё делал наилучшим образом: все твои органы чувств видели, слышали, ощущали невероятнейший дискомфорт, и тебе ничего не оставалось, как…
— Всевидящее око масона?
— Да. Только наоборот.
— То есть?
— Теперь мерилом отбора служили, как это не покажется странным, — количество совести и стыда. И добра, и правды, и справедливости… Я же говорю: и любви, и, конечно, любви… Понимаешь?
— Количество совести?
— Ага! Как пшена! Сто крупинок или сто тысяч крупинок!
— Ваша квантификация наконец-то нашла себе применение, обрела…
— Да, обрела! Цифровые технологии вытеснили напрочь блеск глаз и пунцовые щёчки. Количество стыда в каждом можно теперь видеть на дисплее компьютера. Как количество картошки на весах продавца. А игры с совестью были совершенно исключены. Как только ты идёшь с нею на сделку, тотчас у тебя на лбу появляется фиолетовая полоса с черной надписью: «Бесстыжий». И от тебя все шарахаются в сторону, как от прокажённого. Отворачиваются. Ты становишься изгоем. А кому же хочется быть отверженным? Цифровая эпоха вступила в свои права.
— Жуть! — говорит Лена.
— Да ладно! Никакой жути! Мир начал строиться по-новому и выгорбливаться, ровняться… Повсемстно! На каждом пятачке планеты, где человек сумел оставить свой след. Природа вздохнула полной грудью, расправила свои опавшие плечи… Ну, сама понимаешь — мир выпрямился…
— Трудно всё это представить.
— Выгляни в окно… Демонстративное потребление (где всё через край) изжило себя, стало постыдным. Теперь появилась мода на совестливость, щедрость лилась рекой… Сама понимаешь — пришло Великое Преображение людей… Мечта Иисуса сбылась — Небо упало на землю…
— И что было дальше, потом? — спрашивает Лена.
Потом мы…
Потом нам пришлось… Да, это было нелегко. Тинка и Жора вскоре… Жора больше молчал. Мы, конечно, были рады, беспримерно рады случившемуся! Мы вдруг осознали: дело сделано!
Слов просто не было… Знаешь, это как вдруг, умирая от жажды, выпил жбан ключевой воды!
Мы просто диву давались — кончились наши мытарства, все дела завершились. Не надо бежать!
Мы сиднем сидели…
— Что ещё? — спросил Жора.
Все молчали. Тина только кивнула…
— Всё? — спросил Жора.
Он окинул всех привычным приветливым взглядом, улыбнулся…
— Так я ушёл, — сказал он. — Настало время спасать то, что осталось от человечества.
Все улыбнулись ему.
Кто-то что-то сказал, кто-то пошутил, мол, иди себе на здоровье, кто-то даже ругнулся, мол, какого черта вы все замерли, стоите столбами…
Юля молчала. Видимо, ей света хватило.
— Пока, — просто произнёс Жора.
Я подошёл к нему.
— Ты куда?
Вот что он ответил:
— Нет никакого смысла… Тем более, что y-хромосома теряет с каждым часом свои гены и свою власть над человечеством. Вот вам Тина и Элис, они смогут довести дело…
— Какое дело?
Жора не стал отвечать. Затем посмотрел на меня, на Наталью, на Тину, повернулся к нам спиной и зашагал…
— Эй, — окликнул я его, — эй!..
Он сделал вид, что не слышит.
— Жор, — крикнул я так, что с веток слетели птицы, — ты куда?!
Он не оглянулся.
— Слушай, — орал я, размахивая руками и топая правой ногой, — а как же всё это?!
Я не знал, как обозвать это «это», я просто был вне себя от всего того, что Жора оставлял нам всем, уходя.
— … а как же мы?! — наконец сформулировал я свое отчаяние, — как же мы… без тебя?!
Заходящее солнце слепило глаза, зарево охватило половину неба… И вот в это самое пекло Жора шёл твёрдым шагом, не издавая ни звука.
— Знаешь, — не произнёс он, — если я сейчас не уйду…
Он не оглянулся, чтобы ответить, ничего не сказал, шёл уверенно в свое будущее…
«Feci quod potui, faciant meliora potentes» (Я сделал всё, что мог, кто может, пусть сделает лучше, — лат.) — слышалось мне это, не произнёсенное Жорой на каком-то нерусском языке.
Я понимал: не было никакого смысла гнаться за ним, цепляться за одежды, останавливать, спрашивать, увещевать…
Я мог бы даже пригрозить ему: не смей!
Я знал: только просьбы могли его растрогать, угрозы — смешили.
— …если я сейчас не уйду, — не слышал я…
Я только слушал.
— Всё нужно делать вовремя — строить, сжигать мосты, уходить…
— Но нам с тобой ещё надо… — попытался я напомнить ему.
— «Надо», — услышал я, — лишь умирать. Это — определенно!
Я не слышал этих Жориных слов, которые, уходя, он так и не произнёс, но если бы я расслышал, я уверен, они были бы только такими.
Я смотрел ему вслед, видел его черный силуэт на малиновом фоне… Как догорающий огарок свечи. Затем только точечку… Затем и она исчезла… Сгорела…
А малиновый пылающий небосвод засиял ещё ярче!
Я умер. Мне не впервой
Никто не нарушил план
В программе на жизнь сбой
Не нужно пустых драм.
Я просто попал в капкан
Смотри — на челе тавро
И снова мне шанс был дан
Единственный, но второй.
Скажи мне слова. Вслух.
Попробуй, каков вкус.
Как воздух я невесом
Добавь мне любви грусть…
Я умер. Чего ждать.
Все прочее чушь. Блажь.
На летнем ветру Бог
Меня научил летать…
Я умер. Я просто стал
Бесчисленным и пустым.
Я просто холстов наткал
На саваны, для портных…
Давай, отрекайся. Жги.
Отсыплю в ладони ржи…
Смотри — начались торги
Я ставлю сегодня — жизнь…
Я жёг твои города
Я рушил к тебе мосты.
А ты. Ты была всегда.
Скажи, а была ли ты?

He is made one with Nature (Он слился с природой, англ.).


Свидетельство о публикации №6014

Все права на произведение принадлежат автору. piramida, 14 Ноября 2017 ©

14 Ноября 2017    piramida 0    5 Рейтинг: 0

Авторизуйтесь, чтобы оставлять комментарии и оценивать публикации:

Войти или зарегистрироваться


Чтобы общаться и делиться идеями, заходите в чат Telegram для писателей.

Комментарии (0)

    Вы должны авторизоваться, чтобы оставлять комментарии.


    + -
    + Добавить публикацию