Хромосома Христа. Фрагменты
Возрастные ограничения 18+
Владимир Колотенко мощный, вдохновенный фантазёр. Перед этой мощью можно только снять шляпу… История жизни, прозрений, открытий неистового в науке героя завораживает читателя, уносит его на вдохновенных волнах повествования – вплоть до последней, карающей волны цунами. Не отпугивает и чересчур напористый стиль писателя (по-молодежному, по-студенчески), и бредовая идея героя («смешать гены секвойи, живущей 7 тысяч лет, и бабочки-однодневки»).
Автор владеет писательским секретом крепко брать в руки читателя и не отпускать его до последней страницы. Не только актуальностью ураганного сюжета и резко вырезанными героями, но и красочным плетением речи, где на каждом шагу пища для размышления – афоризмы.
Как здорово читается глава про остров, заселенный Эйнштейнами, Шекспирами, Бушами. Там Галилей «спорит с Эйнштейном о всеобщей теории поля. Эйни это веселит, но Галик уперт, как логарифм единицы». Читаешь, смакуя каждую строчку!). А каковы диалоги!.. Блистательно сделан разговор с Иисусом…
ФРАГМЕНТЫ РОМАНА «ХРОМОСОМА ХРИСТА»
— …пуля, — говорю я, — прошла через…
Без застенчивого налета лести, с искренней беспристрастностью и чистосердечием, в этот холодный зимний вечер я рассказываю невыдуманную историю…
Жоры Чуича.
Не из тщеславия, как это может показаться на первый взгляд, я беру на себя смелость поведать о Человеке, отмеченном рукой Природы, воплотившем в себе всю силу и глубину ума, безграничную смелость и непреклонную волю, работавшем с яркой запальчивостью, но так и не сумевшем под грузом обстоятельств свернуть с Пути, уготованного ему Небом. Воистину так: «Гений не дает ни богатства, ни счастья»! (Вольтер). Великодушие, с которым Жора нес миру прочную пользу достойно восхищения! Его гордый ум всегда пренебрегал инстинктом самосохранения. Страх здесь бессилен, а жертвенность — беспощадна! Такую высокую щедрость необходимо искать в самой организации гения, уясняющей нам загадочность этого феномена. Только в жизни великих людей мы открываем тайную историю их души, которая, предавшись влечению своего гения и решительно объявив об этом миру, берет на себя непомерный труд прокладывать новую дорогу для человечества.
Жора велик!..
Спорить с этим — смешить Бога
Итак, я рассказываю…
— …пуля, — говорю я, — прошла через мягкие ткани…
Когда нам подменили Бога,
молчали небо и земля.
Молчала пыльная дорога
и вдоль дороги тополя.
Молчали люди, внемля кучке
святош, раззолочённых в прах.
Но не молчали одиночки…
…колоколам, срывая бас,
Они кричали с колоколен,
Они летали до земли.
Шептались люди — “болен-болен”.
Иначе люди не могли…
…А Бог стоял, смотрел и плакал.
И грел дыханьем кулаки,
Менял коней, обличье, знаки,
пролётку, платье, башмаки.
Искал ни дома. Ни участья.
Ни сытный ужин. Ни ночлег.
Бог мерил землю нам на счастье.
Устал. Осунулся. Поблек…
Что бы там ни говорили сильные мира сего, будь то царь Соломон или Александр Македонский, или Крез, или Красс, или вождь племени майя (как там его?), султан Брунея, Билл Гейтс, Карлос Слим Хел или даже Уоррен Баффетт… Или, собственно, все они вместе взятые… Как бы ни упивались они достигнутой славой и мощью, всесилием и всемогуществом, я уверен, что каждый из них, лежа на замаранных простынях смертного одра, отдал бы без раздумий и сожалений и богатства и состояния, нажитые тяжелым и кропотливым трудом, не задумываясь отдал бы за еще один день своей жизни… За час! За еще одну крохотную минуту…
Не задумываясь!
Я уверен!
Я бы многое дал, чтобы расслышать едва уловимую мольбу, исходящую с их пересохших и едва шевелящихся губ, подернутых тленом вечности, увидеть их стекленеющие глаза с проблесками предсмертной надежды. О чем был бы этот стон, этот блеск? О мгновениях жизни…
Я уверен!
Не задумываясь!
Не зря ведь люди извечно — так старательно и надрывно! — заняты поисками этого чертова эликсира бессмертия. Нет в мире силы, способной утолить жажду жизни… Вот и мы сломя голову бросились в этот омут, в постижение идеи вечной жизни. И что же? Понадобилось довольно много времени, чтобы осознать тщетность любых попыток достичь совершенства. И теперь у меня нет права на молчание. Отчего же мне не поведать и тебе эту историю?
— Слушай, Рест — это что за имя? — спрашивает Лена.
Я рассказываю.
— Мне однажды сказали: «Теперь ты мой крест! Теперь это имя твое», — продолжаю я. — «Крест?». «Ага — Крест. Хочешь коротко — Рест, хочешь мягко и ласково — Рестик…», — я хмыкнул: — «Ладно, Рест так Рест. Рестик — даже мило. Хотя, знаешь…». «А мне нравится: Рест! Как удар хлыста!». «Ладно…».
— А потом?
— И потом…
— Может быть, все-таки Орест? А по паспорту? — спрашивает Елена.
Она, я вижу, не совсем принимает этого моего Ореста и Реста, и даже Рестика. Мне, собственно, все равно. Юля тоже поначалу кривилась. А вот Ане имя нравилось. Она даже… А Тинка — та хохотала:
Орест… рестик…рест…
Ох, тяжел твой крест…
— Хочешь — Орест. Так, я помню, звали одного динозавра, — смеюсь я.
— А по паспорту? — настаивает Лена.
— Назови хоть горшком!..
— А знаешь, — спросила меня Тина, — что значит твое «Рест»?
— Конечно! — воскликнул я, — мое «Рест» значит…
Тина не дала мне закончить:
— Значит — «Опора»! Rest!
— Это свое «Rest!» она произнесла по-английски! Помни это!
Помню, как она смотрела на меня.
— Как?
Вот так Тина и выхохотала мою судьбу— крест оказался не из легких… Ее слова часто… Кто-то посвятил ей стихи:
«Тинн… Капля упала вверх, ударившись о небоскат.
Тинн… – ты льешься за нас за всех, плевать, что наговорят.
Ты – рыжее пламя гроз, отправленный вдаль конверт.
Слово на перенос, час слёз, немыслимый переверт…
Тинн – слово колоколам, бронзовым песням их.
Тинн – это приносит нам волны плавучий стих…
Твой голос как летний дождь – смоет всю пыль с души.
Мне – чуять руками дрожь. Прямо хоть не дыши.
Гром – голос твоей струны, шум огня – твоя речь.
Мысли из-за тебя вольны в пальцах проворно течь…
В эти мгновенья ты – выше всех, и нет над тобой господ…
Тинн… Капля упала вверх, ударившись о небосвод…».
Очень про нее все, про Тину…
— Как тебе?
Лена только улыбается.
Вот так — тинн… тинн… — по росинке, по капельке она меня и завоевала. Она просто стала моим камертоном: без нее — ни шагу! Карманный Нострадамус на каждый день! Мне не всегда удавалось разгадать ее катрены, но если мозг мой протискивался в их содержание, я просто млел от счастья: надо же! Осилил! И тотчас приходило правильное решение!
— Надо же! — восклицает Лена.
— Да-да, так и было! А настоящее мое имя… сама знаешь! Каждому ясно, что оно означает.
Итак, я рассказываю…
— Все началось, — говорю я, — с какого-то там энтероцита — крохотной клетки какой-то там кишки какого-то там безмозглого головастика… Он даже не успел превратиться в лягушку! Правда, потом из этой самой клеточки и родился крохотный трепетный лягушонок, который прожил всего-ничего… Тем не менее, мы за него ухватились. Как за хвост настоящей Жар-птицы! Мы будто тогда уже были уверены, что этот чертов Армагеддон непременно придет и к нам.
Так и случилось.
Прошло — не много, не мало — тридцать лет… Теперь уже — с гаком!.. Сегодня уже вовсю говорят о 3D-технологиях, о производстве запасных частей-органов для человека, о киборгах,
Шушукаются на полном серьезе о клонировании человека…
Искусственный интеллект!
Шепчутся о какой-то там сингулярности…
И полным ходом из уст в уста уже кочует молва о… Бессмертии Человека.
Надо же!
И если бы не эта никчемная, пошлая, гнусная, колченогая и узколобая война…
Додуматься только – брат на брата!..
Интеллектом и не пахнет: homo erectus? Какой там! Австралопитеки! Питекантропы! Неандертальцы! Кроманьонцы…
С дубиной в руках и камнем за пазухой.
Но с какими пучеглазыми амбициями бледной спирохеты и планарии!
Жалкой инфузориевой мелюзги!
Доколе?!!!
Глава 5
Безусловным лидером среди нас, конечно, был Жора. Он никоим образом не требовал ни от кого подчинения, никому себя не навязывал, был талантлив и, казалось, при этом чужд молодого горделивого честолюбия. Но неслыханно подчинял своим обаянием. И преданностью делу, которому служил, как царю, верой и правдой.
Когда я впервые увидел Жору… Господи, сколько же лет мы знакомы! По правде говоря, он привлек мое внимание с первой встречи. Не могу сказать, что именно в нем поразило, но он крайне возбудил мое любопытство. Я никогда прежде не встречал такой щедрости и открытости! И преданности науке. Его внешний вид и манеры, и голос… А чего стоила его улыбка! Бросалась в глаза и привычка, когда он задумывался, время от времени дергать кожей головы, коротко стриженым скальпом так, что и без того огромный лоб, точно высвобождая из западни и давая волю рвущейся мысли, удваивался в размере. И казалось, что из него «вот-вот вылетит птичка». Затем я узнал еще многое. Жора, например, мог легко складывать язык трубочкой или без единой запинки произносил трудную скороговорку о греке, или, скажем, бесстрашно мог прыгнуть ласточкой в воду со страшной высоты… А как он шевелил ушами! Однажды мы, играя в баскетбол, боролись за мяч. Я было уже мяч отобрал, и он инстинктивно схватил меня за руку. Я всю неделю ходил с синяком.
— Смотри, — сказал я, укоряя его, — твоя работа.
Жора улыбнулся.
— Я цепкий, — произнес он, и не думая оправдываться, — у меня просто на единицу мышечной массы нервных окончаний больше, чем у тебя. Поэтому я сильнее тебя. Это — определенно!
Он смотрел на меня спокойным прямым взглядом так, что я невольно отвел глаза. И признал его силу.
— Он, небось, у тебя еще и левша? — спрашивает Лена.
— Жора бил меня правой…
— Бил?
— Но и левая у него была крепкой! Помню…
— Вы дрались?
— После его хука левой я чуть было…
— Вы дрались? — спрашивает Лена еще раз.
— Спорили…
— Ах, спорили!..
— Никогда и ни в чем не соревнуйся со мной, — сказал тогда Жора. — Ты всегда проиграешь.
— Всегда? — спросил я.
— И во всем, — сказал Жора.
А еще он мог выстрелить во врага, не задумываясь. Хотя терпеть не мог оружие, тем более брать его в руки. А однажды, стреляя из рогатки (мы устроили соревнование на берегу моря), он трижды попадал в гальки, одна за другой подбрасываемые мною высоко вверх. Я — ни разу! Были и такие истории, что просто оторопь берет. Разве кто-то из нас мог тогда предположить, что, став лауреатом Нобелевской премии, он явится в Шведскую академию в кедах и джинсах, и всем нам придется хорошо постараться, чтобы затолкать его во фрак и наскоро напечатать ему Нобелевскую речь на целых семи листах почти прозрачной бледно-голубоватой, как обезжиренное магазинное молоко, финской бумаги, в которую он аккуратно, листик за листиком завернет купленную по случаю на блошином рынке Стокгольма какую-то антикварную финтифлюшку, за которой, по его словам, охотился уже несколько лет? А всем собравшимся академикам будет рассказывать на блестящем английском о межклеточных взаимодействиях так, словно нет в жизни ничего более важного: «Уберите межклеточные контакты — и мир рассыплется! И все ваши капитализмы, социализмы и коммунизмы рухнут, как карточный домик». Контакты между клетками, так же как и между людьми — как связь всего сущего! А несколько позже, вернувшись домой, будет всех уверять с улыбкой, что он и ездил-то в Стокгольм не за какой-то там Нобелевской премией, а именно вот за этой неповторимой и потрясающей финтифлюшкой: «Вот эксклюзив совершенства!». Чем она его так потрясла — одному Богу известно. И никого уже не удивляло то, что вскоре за ним увяжется какая-то принцесса то ли Швеции, то ли Монако, нет-нет — принцесса Борнео, точно Борнео, от которой он сбежит на необитаемый остров, где женится на своей Нефертити, взращенной собственными руками из каких-то там клеток обрывка кожи какой-то мумии, выигранного в карты у случайного бедуина. Невероятно? Не знаю. Это ужасало? Наверное. Во всяком случае, ходили и такие легенды. И когда он стоял под луной на вершине пирамиды Хеопса и грозил толстым указательным пальцем дремлющему Сфинксу, он, я уверен, думал о звездах. Он ведь и забрался туда, чтобы быть к ним поближе. Его влек трон Иисуса, и он (это стало ясно теперь) уже тогда примерял свой терновый венец. К Иисусу он присматривался давно, а когда впервые увидел Его статую в Рио-де-Жанейро, просто онемел. Он стоял у Его ног словно завороженный, каменный, а затем, пятясь, отойдя на несколько шагов и задрав голову, пытался, встав на цыпочки, заглянуть в Его глаза, каменные. Но так и не смог этого сделать. Даже стоя на цыпочках, Жора едва доставал головой Ему до щиколоток. Я видел — это его убивало. Я с трудом привел его в чувство, и он до утра следующего дня не проронил ни слова. Чем были заняты его мысли?
В Санто-Доминго ему посчастливилось еще раз восторгаться Иисусом, история повторилась: он отказался идти в мавзолей Колумба, и даже самая красивая мулатка — беснующаяся царица карнавала, этого брызжущего весельем, просто фонтанирующего праздника плоти — не смогла в ту ночь увлечь Жору. Но наибольшее потрясение он испытал, когда прикоснулся к Плащанице. Я впервые увидел: он плакал. Да-да, у него было свое отношение к Иисусу и к Богу. Он так рассуждал:
— То, что корова ест клевер, волк — зайца, а мы — и корову и зайца, а нас, в свою очередь, жрут мириады бесчисленных бактерий и вирусов, не мешает нашему Богу смотреть на всю эту так называемую дарвиновскую борьбу, как на утеху: мол, все это ваши местнические земные свары — буря в стакане, пена, пыль… Бог держит нас в своей малюсенькой пробирке, которую люди назвали Землей, как рассаду и хранилище ДНК. Он хранит наши гены в животном и растительном царствах точно так же, как мы храним колбасу и котлеты, с одной лишь разницей — ДНК для Него не корм и не какое-то изысканное лакомство, а носитель жизни, а все мы — сундуки, да-да, ларцы, на дне которых спрятаны яйца жизни. Бога, считал Жора, и не нужно пытаться понять. Он недосягаем и неподвластен пониманию человеческого разума. Другое дело — Иисус. Иисус — Бог Человеческий: «Се Человек!». Он ведь и пришел к нам затем, чтобы мы научились Его понимать. Он — воплощенное человеческое совершенство. Поэтому под Ним и надо чистить себя…
Как только Жора защитил кандидатскую (ему стукнуло тридцать три!), ни минуты не раздумывая, он умчался в Москву.
— Знаешь, — признался он мне, — я уже на целый месяц старше Иисуса.
Его голос дрогнул, в нем были спрятаны нотки трагизма, которые вдруг вырвались на волю и оповестили мир о несбывшихся надеждах. Он словно оправдывался перед историей.
— Надо жить и работать в Нью-Йорке, Париже, Лондоне… На худой конец, в Праге или Берлине, или даже в Москве, — добавил он, — а не ковыряться до старости здесь, в этом периферийном говне. Это — определенно!
Он так и не стал интеллигентом, но всегда был максималистом. Нас потрясало его отношение к научной работе. Он был беспощаден к себе и не терпел никаких компромиссов. «Все или ничего!» — это был не только один из законов физиологии, но и Жорин девиз. Да-да, он был нетерпим к человеческим слабостям, оставаясь при этом добряком и милягой, своим в доску, рубахой-парнем. Он не любил поучать, но иногда позволял себе наставление:
— Если тебе есть что сказать, то спеши это сделать. И совершенно не важно, как ты об этом скажешь — проблеешь или промычишь… Или проорешь!.. Важно ведь только то, что ты предлагаешь своим ором, — как-то произнес он и, секунду подумав, добавил, — но важно и красиво преподнести результат. Порой это бывает гораздо важнее всего того, что ты открыл.
Это было, возможно, одно из первых Жориных откровений.
Меня потрясало и его беспримерное бескорыстие!.. Я не знал человека щедрее и так по-царски дарившего себя людям. Его абсолютное равнодушие к деньгам потрясало. Если ты их достоин, считал он, они сами приплывут к тебе. Он, конечно, отдавал им должное, называя их пластилином жизни, из которого можно вылепить любую мечту. Но нельзя этого сделать, говорил он, не испачкав рук. Я часто спрашивал себя, что, собственно говоря, заставляет Жору жить впроголодь, когда люди вокруг только тем и заняты, что набивают рты и натаптывают карманы? И не находил ответа.
Защищая свою кандидатскую, он не то что не мычал и не блеял, он молчал. За все, отведенное для каких-то там ничего не значащих слов время, Жора не издал ни единого звука. Он не стал делать традиционный доклад, а просто снял и продемонстрировал короткометражный фильм, двадцать минут тихого жужжания кинопроектора вместо никому не нужных рассуждений о научной и практической значимости того, что, возможно, забудется всеми после третьей или четвертой рюмки водки за банкетным столом. И привел, нет, поверг всех в восторг.
— И вы считаете, что всего этого достаточно, — тут же прилип к Жоре с вопросом седовласый Нобелевский лауреат, каким-то совершенно невероятным ветром занесенный сюда, на Жорину защиту (Архипов постарался!), — и вы считаете…
Он сидел в пятом ряду амфитеатра огромной аудитории, забитой светилами отечественной биологии и медицины, и, разглядывая Жору сквозь модные роговые очки, теперь рассказывал о достижениях и величии молекулярной биологии, о роли всяких там гормонов и витаминов, эндорфинов и простагландинов, циклической АМФ и генных рекомбинаций… Собственно, он в деталях излагал содержание последних номеров специальных журналов и результатов исследований в мировой биологической науке, демонстрируя как свою образованность, так и манеру поведения, и красивый тембр своего уверенного голоса, не давая себе труда следить за чистотой собственной мысли. Это был набор специальных фактов, о которых мы знать, конечно, никак не могли и, как потом оказалось, блистательный спич по мотивам своей Нобелевской речи. Тишина в аудитории была такой, что слышно было, как у каждого слушателя прорастали волосы. Он задавал свой вопрос минуть пять или семь, уничтожая этим вопросом все Жорины доводы и достижения, делая его работу детским лепетом. Было ясно, что своим авторитетом он хотел придавить Жору, смять этого наглого молодого выскочку, осмелившегося нарушить вековую традицию. Когда он кончил, тишина воцарилась адская. Ни покашливания, ни скрипа скамеек… Тишина требовала ответа.
— И вы считаете, — снова спросил он, — что этого достаточно, чтобы…
— Да, считаю!
Это все, что произнес Жора в ответ.
Последовала пауза, сотканная из такой тишины, что, казалось, сейчас рухнут стены.
Наш Нобелевский вождь смотрел на Жору удивленным взглядом, затем приподнялся, посмотрел налево-направо-назад, призывая в свидетели всех, у кого есть глаза и уши, и, наконец, задал свой последний вопрос:
— Что «Да, считаю!»?..
Он уперся грозным черным взглядом в Жорин светлый лоб.
— Sapienti sat, — сказал Жора, помолчал секунду и добавил, — умному достаточно. — И перевел взгляд в окно в ожидании нового вопроса.
Зал рявкнул! Тишина была просто распорота! Возгласы и крики, и истошный рев, и смех, и, конечно, несмолкаемые аплодисменты — зал встал. Это был фурор. Больше никто вопросов не задавал. Дифирамбы облепили Жору, как пчелы матку. Это был фурор! Кино! Цирк! Все были в восторге от такого ответа, налево и направо расхваливали этот неординарный шаг, и за Жорой закрепилась слава и звание смельчака и оригинала, от которого он и не думал отказываться. Так на наших глазах рождалась Жорина харизма.
Однажды он высказал какое-то неудовольствие.
— Тебе не пристало скулить, — сказал ему тогда Юра, — ты уже состоялся…
Жора не стал противоречить.
— Все так считают, — сказал он, — но что значит «состояться»? Можно сладко есть и хорошо спать, преуспеть в делах и быть по-настоящему и богатым, и знаменитым; можно слыть сердцеедом и баловнем судьбы, но, если мир не живет в твоем сердце, тебе нечем гордиться и хвастаться. Эта внутренняя, незаметная на первый взгляд перестрелка с самим собой, в конце концов, прихлопнет тебя, и ты потеряешь все, что делало тебя героем в глазах тех, кто пел тебе дифирамбы, и на мнение которых тебе наплевать. И в собственных тоже. От себя ведь не спрячешься… Состояться лишь в глазах тех, кого ты и в грош не ставишь, значит убаюкать себя, не потрудившись назначить себе настоящую цену.
Временами казалось, что он все обо всем знает.
Я часто заходил к нему в комнату общежития. Мы взбивали с ним гоголь-моголь, и, поедая с хлебом эту вкуснейшую массу, я думал, как неприхотливо-изящно устроен Жорин быт. На кровати вместо подушки лежало скатанное, как солдатская шинель, синее драповое пальто, и нарочито-небрежная неприбранность в комнате казалась очень романтичной. Жорино синее пальто поражало меня своей многофункциональностью. Оно использовалось как подушка, как одеяло и как пальто, и часто — как штора на единственное окно, когда требовалось затенить солнечный свет. Я никогда не видел, чтобы Жора подметал пол или мыл посуду. Это не могло даже прийти ему в голову — его мысли были заняты небом, а не шпалерами, звездами, а не лампочками… Когда вопрос отъезда Жоры в Москву был решен, я набрался смелости, подошел к нему и, взяв за заштопанный на локте рукав синей шерстяной кофты, все-таки спросил:
— А как же мы, как же все?..
Жора хмуро посмотрел на меня и сказал:
— Если я сейчас не уеду, я навсегда останусь Жорой вот в этой своей вечной синей кофте… — Он бровью указал на прозрачный куль, в котором навыворот было скатано и перетянуто каким-то шнурком его пальто, и добавил: — …и вот в этом вечном синем пальто.
Грусть расплескалась в синеве его глаз, но он хотел казаться счастливым. Меня это сразило. Я точно зачарованный смотрел на него, все еще не веря в происходящее.
— Нет, но…
— Да, — твердо сказал он. — Время от времени нужно уметь сжигать все мосты. И спереди, и сзади. Здесь вся эта местническая шушера, все эти люльки, ухриенки, рыжановские и здяки, все эти чергинцы, авловы и переметчики, все эти князи из грязи и вся эта мерзкая мразь дышать не дадут. Ты только послушай этих жалких заик…
«Эта мерзкая мразь» — это было произнесено Жорой с неимоверно презрительным и даже злобным выражением. Я никогда прежде не видел его таким. Он искренне не любил, если не ненавидел «всю эту местническую шушеру». Вскоре и я убедился в правоте его слов; было от чего: эта местническая знать, конгломерат алчности, стяжательства и обжорства, эта каста изуродованного маммоной отребья просто пропастью легла и на моем пути, непреодолимой пропастью. Да, встала неприступной скалой!
Обрусевший серб, он так и не стал аристократом, вернее, не проявлял никаких соответствующих признаков и манер, хотя и носил в себе гены какого-то знаменитого княжеского рода. Такт не позволяет мне говорить о других чертах его личности, казавшихся нам просто дикими, но в наших глазах он всегда был великим. Мы тянулись к нему, как ночные мотыльки к свету. Теперь я без раздумий могу сказать, что, если бы он тогда не уехал, мир бы многое потерял, возможно, вымер бы. Как раз накануне своего отъезда он так и сказал:
— Чтобы хоть что-нибудь изменить, нужно смело выбираться из этой ямы. Катапультироваться!.. А? Как думаешь?..
Я лишь согласно кивнул.
— Лыжи бы! — воскликнул Жора.
Он, видимо, давно навострил свои лыжи и только ждал подходящего момента, чтобы совершить прыжок к совершенству. Остановить его было невозможно. «Совершенство, — скажет он потом, — это иго, нет — это капкан! Чтобы вырваться из него, нужно отгрызть себе лапу!». Он бы перегрыз горло тому, кто встал бы на его пути. Да-да, он был уже просто заточен на совершенство!
— От смерти уйти нетрудно, — задумчиво произнес он. К чему он это сказал, я так и не понял. — А вообще-то, — прибавил он, — всегда нужно оставаться самим собой, ведь все остальные роли уже разобраны.
Вскоре, тем же летом, Жора укатил в Москву. Без жены Натальи, без своей дочки Натальки… Без гроша в кармане!
Признаться, мы осиротели без Жоры. Поначалу мы чувствовали себя, как цыплята без квочки. Потом это чувство прошло. И пришла уверенность в собственных силах. Но Жорин дух еще долго витал среди нас. И у меня появилось чувство, что расстались мы совсем ненадолго и судьбы наши вновь встретятся, переплетутся и побегут рядышком, рука в руке. Так и случилось. И скоро имя его облетело весь мир в миллионных тиражах газет, а работы уже давно признаны бессмертными.
— Почему ты говоришь о нем в прошлом времени? — спрашивает Лена.
— Я потерял его след. Я не могу назвать Жору гением, об этом объявят потом, но даже в те наши молодые годы он… Да-да…
— Ты, — говорит Лена, — рисуешь Жору эдаким…
— Да-да, — повторяю я, — он… До сих пор не могу себе простить, что…
— Что «что…»?
— Да нет… Нет, ничего…
Вот уже столько лет о нем — ни слуху, ни духу…
Итак, я закатал рукава. Теперь я все делал за всех, я был человек-оркестр и извлекал звуки музыки из каждого прибора, каждой установки и каждой пробирки, пипетки или подложки, как это делали и Юра, и Шут…
Даже Анечка позавидовала бы мне — с такой быстротой я носился между приборами, перескакивая с одного табурета на другой. А с какой аккуратностью и усердием я чистил, мыл, нарезал, взвешивал, крошил!.. Мне позавидовал бы любой лаборант! И даже до жути педантичный, дотошно скрупулезный и всеуспевающий Слава Ушков. Но я уже не помнил, как он выглядит.
Когда все было готово — все клеточки, выжившие в термостате, были отделены от подложки и наслаждались свободой, плавая поодиночке в суспензии, я приступил к самому ответственному моменту: оценке их жизнеспособности. Я нисколько не сомневался, что и по отдельности они все будут мне улыбаться. Ремесло это мне очень нравилось: мне доставляло огромное удовольствие командовать полками клеточных масс, подчинять их своей воле, бросать в бой за жизнь вообще, рискуя их частными жизнями. Нравилось побеждать!.. Мне пришлось некоторое время повозиться с генератором поля, а затем и с Юриным микроскопом: настроить бинокуляр под себя, подобрать табурет по росту. И вот я, глядя в окуляр, пальцами на ощупь нахожу тумблер. Что ж, с Богом!.. Я легонько нажал рычажок: щелк.
То, что я увидел, меня потрясло: клетки едва дышали. Смерть со своей острой косой гналась за каждой из них что называется по пятам. Глаза их запали в почерневшие глазницы, зияли рты, разинутые в немом крике, страх сочился из каждой их поры, они едва уносились от костлявой старухи… «За что?» — несся от них беззвучный крик.
У меня оборвалось сердце. Моя вина была очевидна — я переспешил, переусердствовал, перестарался. Лучшее — враг хорошего, я тогда это прочно усвоил. В своем стремлении побыстрее убедиться в победе над смертью я, конечно же, увлекся и не учел множества элементарных вещей. Скажем, забыл подогреть до нужной температуры (плюс 37,7°) розовую питательную 199-ю среду. Не подкормил клеточки АТФ витаминами, не дал им ни пузырика кислорода… Я поспешил и чуть было не потерял их. Да, чуть не потерял. Я видел: они еще жили и взывали о помощи. Я опрометью бросился их спасать. Главное, что требуется для спасения жизни, будь то жизнь муравья, баобаба, слона или клетки, — вложить в эту уходящую жизнь свою душу. Я постарался. И больше ни одна мимолетная мысль об Ане даже не коснулась меня.
Час тому назад они еще улыбались, сияя и светясь от встречи со мной, и вот своей поспешностью я обрек их на умирание. От осознания происходящего меня охватило ощущение нестерпимой вины и досады: как же так?! У меня случались промахи, но я редко чувствовал себя виноватым. Снова нужно было спешить, но не торопясь. Прежде всего, нужно было тщательно продумать каждое действие, шаг за шагом, все выверить, просчитать: каждую долю градуса, каждый нанограмм протектора мембран, каждую молекулу того же холестерина или мукопротеина, или фактора адгезии клеток. Нужно было залатать дыры в клеточной поверхности, наладить работу митохондрий, центриолей и лизосом; ядерная мембрана должна была восстановить свой энергетический потенциал, и должен был исправно работать насос по перекачке ионов…
Надо дать им возможность раздышаться!
Всю машину клеточной жизни нужно было удерживать в голове и предугадывать все возможные последствия их повреждения.
Я сел в кресло и уперся подбородком в крепко сжатый кулак. Роденовский мыслитель! Проблема состояла в том, что здесь, в этих чертовых апартаментах нашей Азы, не все, что мне требовалось, было под рукой. Это и понятно! Но через пять минут я уже колдовал над суспензией. Сначала я добавил в 199-ю среду гомеостатический коктейль, содержащий жизненные амины, микроэлементы, незаменимые аминокислоты. Я знал, что для латания дыр в клеточных поверхностях требуются холестерин, специфические белки и мукополисахариды, поэтому, не жалея, щедрой рукой добавил необходимую порцию всего этого добра. С радостью ребенка я заметил, как мои усилия через несколько минут были вознаграждены. Протекторы мембран залепили дыры, из которых сочились наружу целые стада разных ферментов. Иногда, я заметил, в большие дыры проникали рибосомки, эти крошечные станции по производству белка, и даже отдельные митохондрии. Я добавил в суспензию щепотку универсальной энергии жизни — циклических АМФ и ГМФ. Клетки ожили. Особенно благотворно подействовала АТФ в составе придуманной еще Жорой «гремучей» смеси. Это была жизнетворная антистрессовая композиция биологически активных соединений, за считанные минуты приводящая в чувство поврежденные клетки. Жора знал толк в механизмах скорой помощи не только людям, но и клеткам. И в этом была его сила как универсала-целителя. Я не припомню ни одного шамана, колдуна или экстрасенса, способного так ярко и быстро поставить больного на ноги. Разве что только Христа, да и то понаслышке. Жору я мог потрогать рукой, выпить с ним пива… И даже испытать на себе его оздоровительный арсенал.
И конечно же, активированный в дезинтеграторе Хинта кремний. Этот воистину божественный порошочек, полученный из природного минерала цеолита, магамин, как его величают ученые, позволяет клеткам, измученным нашей цивилизацией, найти в себе силы для ремонта поврежденных ДНК и вопреки всем пережитым катаклизмам снова улыбнуться. Вот вам практическая нанотехнология! Клетки ожили: взволновалась и затрепетала, как флажок на флагштоке, клеточная поверхность, раздышались, словно меха кузнеца, митохондрии, закачал калий-натриевый насос. А как заработал аппарат Гольджи, порция за порцией выбрасывая из клеток ненужные шлаки! Я любовался своими клетками и радовался их успеху. Еще бы! Ведь каждая из них была частью меня, моим продолжением, моей вечностью.
Я вхожу в такие профессиональные подробности лишь для того, чтобы каждому, кто когда-нибудь будет это читать, было ясно, в какую глухую и никем не хоженую чащобу жизни мы забрались. Да, мы были уже там, совершенно обездвиженные, скованные по рукам и ногам лианами поиска и любопытства. И пути назад уже не было.
У меня, как у каждого серьезного испытателя, в душе еще таилась тревога, что чего-то я не учел, и эта вспышка жизненных сил, которую я возбудил в клетках, может так же быстро угаснуть. Но когда через час или два — а может быть, прошло часов пять или шесть (для меня тогда время остановилось) — стало видно, что в цитоплазме начали формироваться для укрепления цитоскелета микротрубочки, я облегченно вздохнул и включил электрочайник. Мне даже почудилось, что я слышу их голоса.
Многолетний опыт подсказывал мне: нельзя успокаиваться! Но у меня уже не было сил стоять кряду еще несколько часов, наблюдая в микроскоп за этими фабриками жизни. Ноги дрожали, глаза слезились, даже есть не хотелось. Мечта забраться в постель и забыться казалась неосуществимой. И все-таки я позволил себе упасть в кресло, смежить веки и дождаться, когда закипит вода в чайнике. Я наощупь выдернул шнур из розетки и этим действием выключил и себя. Не знаю, сколько я спал, но когда проснулся, вода в чайнике была холодной. Прошел час. Или два. Я снова воткнул штепсель в розетку и стал ждать. Чего, собственно? Я знал, что вода в чайнике в конце концов закипит. И в конце концов я выпью свой кофе. Но меня, известное дело, интересовал не чайник, не кофе и даже не стук, время от времени доносившийся со стороны двери. Я не мог заставить себя встать и заглянуть в микроскоп.
Ясное дело, что меня больше всего на свете интересовало: как там мои клеточки, мои крохотулечки? Мой мозг похлеще самого скоростного компьютера перебирал варианты поведения клеток, из которых я теперь мог вырастить самого себя. Самого себя, свой собственный клон! О, Пресвятая Дева Мария! Осознание этой возможности перехватывало мне горло, останавливало биение сердца. Никому в истории человечества не приходилось переживать это ощущение творения, сотворения человека. Ощутить себя Богом — было вершиной наслаждения.
Это придало мне смелости и уверенности. Наконец я взял себя в руки и призвал на помощь все свое мужество. Будь что будет, решил я, не последний ведь день живем на свете. Я встал и уставился глазами в бинокуляр. Видимо, я на время лишился рассудка, так как из меня вдруг вырвался дикий вопль победителя. Но передо мной никогда не было врага, которого нужно было побеждать. Я не мог бы себе объяснить, что это значило, но я точно знал: мы победили смерть. Я и мои клеточки. Заглянув в микроскоп, я увидел нежно-золотисто-зеленую паутину клеточного веретена, нити которой на обоих полюсах клеток уже были крепко схвачены центриолями и собраны в лучистые пучки, а другие их концы, как солнечные лучи, рассеивались к экватору клетки и уже цеплялись за перетяжки моих хромосом. Я понял: клетки делятся! Да, делятся! Неужели мне все это снится?! Они готовы воссоздаваться. От деления к делению, каждый день, из года в год, от века к веку, всюду и всегда они в состоянии были создавать себе подобных и вечно сеять мой генотип…
— Ты действительно?..
— Я видел, как, набухая и утолщаясь, бугрятся и взъерошиваются, готовясь к редупликации, мои хромосомы, хранящие память о моем роде, как поровну распределяются по дочерним клеткам и митохондрии, и рибосомы, и… Нити ДНК расплелись… Чтобы в них не запутаться, нужно пальцами перебрать все эти триплеты или кодоны, поправить, упорядочить, попридержать… Иной не поверит, что вот так запросто, пялясь в какой-то допотопный бинокуляр допотопного микроскопа, можно наблюдать за делением собственных клеток, видеть все клеточные органеллы и даже помогать делению собственными руками, щупать кончиками пальцев ДНК, гладить мембраны митохондрий, ощущать шероховатость гранулярного ретикулума… Неверы, не верьте. Но я же вижу! Я же держу в своей пригоршне целый рой рибосом! Вот они, как икринки…
— Ты действительно видел? — спрашивает Лена еще раз.
— Только слепые могут не видеть всей прелести небесного света клеточного деления, только простуженные могут не ощущать небесной свежести его ароматов, и только глухие могут не расслышать гармонии звуков, исходящей от струн арфы клеточных веретен. О, Ваше Величество Митоз! Никто еще не сложил о Тебе легенды, никто еще не оценил Тебя по достоинству. А ведь только Тебе Жизнь обязана существованием.
Лена не может взять в толк:
— Послушай, Рест, нельзя увидеть невооруженным глазом митоз.
— Начни я убеждать тебя в обратном, тебе пришлось бы приглашать бригаду санитаров со смирительной рубашкой. Конечно же, нет! Я не знаю человека, которому когда-либо удалось бы наслаждаться чудом деления клеток кожи, хотя от этих митозов просто сияет и светится весь ее камбиальный слой. Это же факт неоспоримый!
— Да.
— И я видел все это своими глазами, да, силой собственного воображения. И ни капельки не ошибся… Я провозился с ними весь день и всю ночь.
— Да, — повторяет Лена.
— Да, и всю ночь. И представь себе: вдруг ниоткуда, — это было как чудо! — снова появилась, оказалась рядом со мной, кто бы ты думала? — Аня, наша милая, странная, нежная Аня… Мне не причудилось это и не приснилось — она стояла в шаге от меня, оперевшись плечом о ребро термостата и прелестно мне улыбалась. И в глазах ее, я это видел, вызревали озерца слез. Да-да, она плакала, она плакала, радуясь моему успеху, моим клеточкам… Не помня себя, я схватил ее, оторвал от пола и кружил, и кружил по всем, свободным от хлама, закоулкам комнаты. Я фланировал меж столами и стульями, меж какими-то тумбами и шкафами, прикасаясь и прикасаясь губами к ее глазам, и ко лбу, и к лицу, осыпая его нежными поцелуями: и шею, и губы, и конечно, губы…
Раздевая ее…
Это — как глоток шампанского в невыносимую жару. Определенно! Я впервые так терял голову…
Потом раздался голос Юры:
— Эй, здесь есть кто-нибудь?
Аня, голая, спряталась за какой-то шкаф.
— К тебе невозможно достучаться. Что ты тут делаешь? В темноте!
Я даже не спросил, как ему удалось снять с петли внутренний крючок на двери.
— Зашел вот за книжкой… Ты случайно не брал «Избирательную токсичность» Альберта? — спросил я.
— Я? Зачем она мне теперь? У меня только твой Каудри — «Раковая клетка». Принести?
— Оставь себе. Мне теперь она тоже не понадобится.
Юра даже не снял свои новые очки с притемненными стеклами, чтобы лучше меня рассмотреть. Он и не старался. Мое «теперь» и его «тоже» ответили на все вопросы, которые мы могли бы задать друг другу. Мы не стали утомлять себя ими.
— Что же теперь? — только и спросил он.
Я не знал, что ему ответить. Молчал…
— Ты случайно не видел Аню? — спросил он напоследок.
— Нет, — не моргнув глазом, соврал я, — а что?
Он взял с полки книгу, которую я якобы так усердно искал, и протянул ее мне:
— Вот она, твоя книжка, на! Видно, Аза ее здесь читала…
— Не иначе, — сказал я.
— Слушай, а что ты тут делаешь? — снова спросил Юра.
— Думаю.
Юра улыбнулся и поправил очки.
— Nonmulta, sedmultum (немного, но много, — лат., прим. автора), — дружелюбно сказал он.
Я тоже улыбнулся.
— Видишь, — сказал я, озирнувшись, — это — болит.
— Не слепой, — сказал Юра, привычно поправив оправу, — lecriduсoeur (крик сердца, — фр., прим. автора).
— А как это звучит по-японски? — поинтересовался я.
— По-японски, — сказал он, — это не звучит.
Юра вскоре ушел, и вслед за ним, через несколько минут, наспех одевшись и не прощаясь, убежала Аня. Когда я вышел из подвала — светило солнце. Было часов десять, если не двенадцать. Придя домой, я завалился спать, и мне снилось, будто я с винтовкой наперевес веду в бой полки рибосом. А ведь я никогда не держал в руках винтовку!
С тех пор я Аню не видел. Ни Аню, ни Азу…
— Ни Нату… Ни Тину… — произносит Лена.
— Какую еще Тину? До Тины еще надо было дожить!
— Чайку согреть? — предлагает Лена.
— Да, охотно… С ложечкой коньячку…
Я вглядывался в запечатанные смертью глаза вождя в какой-то мистической надежде, что он вот-вот откроет их, привычно прищурит и подмигнет мне, мол, зря ты все это с моим воскрешением затеял. Я же не Иисус, а простой смертный, пытавшийся внедрить в современность свои идеи всеобщего счастья. Что вы еще хотите у меня выведать? Ходите толпами, как овцы, пялитесь на меня, как на девятое чудо света, сделали из меня мумию, как из фараона…
Но ни один мускул не дрогнул на его лице. Меня уже толкали сзади, и мне пришла в голову мысль, что ДНК Ленина легко натурализовать, оживить в каком-нибудь мощном биополе, скажем биополе ростка пшеницы. Или яйца черепахи, или красного перца. Это был знак судьбы. Я вышел из Мавзолея, наискосок пересек Красную площадь и зашел в ГУМ, чтобы спрятаться от ветра. Через минуту я уже звонил своему знакомому биохимику.
— У тебя есть знакомые в Ленинской лаборатории?
Секунду трубка молчала, затем биохимик спросил:
— У Збарского что ли?
— Да.
— Да все они наши, я их…
У меня радостно заныло под ложечкой.
— Я еду к тебе! — прокричал я в трубку.
У меня было желание выпить чего-нибудь горячего, но я не стал толкаться в очереди. Впервые в жизни мне захотелось поверить в осуществление своей мечты. Я понимал, что на пути встанут тысячи трудностей, но вера в чудо отметала мои сомнения. Я готов был драться, стереть с лица земли каждого, вставшего на моем пути.
— Выведи меня на кого-нибудь из мавзолейной кухни, — попросил я бородатого парня в очках, с кем мы когда-то на вечеринке у Ирузяна обменялись телефонами. Я не помнил даже его имени. Илья (я взглянул на визитку), ни о чем не спрашивая, тут же позвонил. Никто не брал трубку.
— Они на месте, — успокоил он меня, — перезвоним через три минуты.
Прошло целых пять минут, в течение которых я то и дело поглядывал на часы, Илья возился со своими пробирками, а вместе мы обменивались ничего не значащими фразами (Как дела?.. Терпимо...), затем Илья снова набрал номер.
— Привет, — сказал он в трубку, и у меня чаще забилось сердце.
Через час я был в лаборатории, сотрудники которой обслуживали сохранность праха Ленина. Все их профессиональные усилия были направлены на то, чтобы его не коснулся тлен. Задача была трудной, сравнимой разве что с превращением свинца в золото, но ответственной и благородной. Алхимики современности! И плата за их труд была высокой.
Меня встретили прекрасно и вскоре мы уже пили кофе и шептались с неким Эриком в уютном уголочке. Мы вспомнили всех наших общих знакомых, Кобзона и Кио, Стаса и Аленкова, Ирину и Вита, Салямона, Баренбойма и Симоняна, и конечно же, Жору, поговорили о Моне Лизе и Маркесе. Эрик был без ума от Фриша, а Генри Миллер его умилял.
— Слушай, а как тебе нравится Эрнест Неизвестный? Ты видел его надгробный памятник Хрущеву?
Я видел. Мы обменялись впечатлениями еще по каким-то поводам, Солженицын-де, слишком откровенен в своем «Красном колесе», а у Пастернака в его «Докторе», мол, ничего крамольного нет. То да се…
Помолчали.
— Мне нужен Ленин, — затем просто сказал я.
Эрик смотрел в окно. Где-то звякнуло. По всей вероятности, это упал на кафельный пол пинцет или скальпель, что-то металлическое. Затем пробили часы на противоположной стене. Казалось, и стены прислушиваются к моему голосу. Эрик молчал, я смотрел на чашечку с кофе, пальцы мои не дрожали (еще бы!), шло время. Я не смотрел на Эрика, повернул голову и тоже смотрел в окно, затем поднес чашечку к губам и сделал глоток.
— Что? — наконец спросил Эрик.
Видимо, за Лениным сюда приходили не редко, возможно, от настоящего вождя уже ничего не осталось, его растащили по всей стране, по миру, по кусочку, по клеточке, как растаскивают Эйфелеву или Пизанскую башни, или Колизей…
— Хоть что, — сказал я, — хоть волосок, хоть обломок ногтя…
— Все гоняются за мозгом, за сердцем. Зачем?
Я пустился рассказывать легенду о научной необходимости изучения клеток вождя, безбожно завираясь и на ходу сочиняя причины столь важных исследований…
— Стоп, — сказал Эрик, — всю эту галиматью рассказывай своим академикам. Я могу предложить что-нибудь из внутренних органов, скажем, пищевод, кишку…
— Хоть крайнюю плоть, — взмолился я.
Эрик улыбнулся.
— Идем, выберешь.
— Сколько? — спросил я.
Эрик встал и, ничего не ответив, зацокал по кафельному полу своими звонкими каблуками. Мы вошли в анатомический музей: привычно разило формалином, на полках стояли стеклянные сосуды с прозрачной жидкостью, в которых был расфасован Ленин.
— Все это он? — я просто опешил.
— Знаешь, — сказал Эрик, — мой шеф Юра Денисов…
— Юрка?! — выкатил я глаза, — Юрка Никольский?!
Эрик вопросительно взглянул на меня.
— Ты его знаешь?
— Хм! — я неопределенно хмыкнул. — Мы же с ним…
Я безбожно врал, ибо никакого Юрия Денисова-Никольского, конечно, не знал. Краем уха я слышал о том, что он является, кажется, замдиректора «Мавзолейной группы». А еще где-то читал, что в свое время Ленина бальзамировали Борис Збарский с Воробьевым, затем забальзамированное тело поддерживали в нужной кондиции и Сергей Мордашов, и Сергей Дыбов или Дебов. Лопухин, Жеребцов, Михайлов, Хомутов, Голубев, Ребров, Василевский… А также Могилевский или Могильский. Я начал перечислять Эрику всех, кого мог вспомнить, а он только смотрел на меня и молчал. Странно, но я помнил все эти фамилии. В конце концов я назвал и эту: Денисов-Никольский.
— Ладно, — примирительно сказал Эрик и, ткнув указательным пальцем в одну из банок, произнес:
— Все, что осталось…
— Это все?! — спросил я.
— Воруем потихоньку…
Эрик взял меня за локоть и, зыркнув по сторонам, почти шепотом произнес:
— Только для своих. Здесь кишка толстая, пищевод и кусочек почки. Там, — Эрик кивнул на запаянный сверху мерный цилиндр, — желудок, а там — сердце…
— Давай, — сказал я, — всего понемногу.
Эрик кивнул: хорошо.
— А кожи, кожи нет?
— С кожей напряженка, — признался Эрик. — Есть яички и член. Никому не нужны…
— Мне бы лоскуток кожи, — мечтательно произнес я.
Он не двинулся с места, затем высвободил руку из объятий моих пальцев и произнес, глядя мне в глаза:
— Ты тоже хочешь клонировать Ильича?
Опаньки! Я не был готов к такому вопросу, поэтому сделал вид, что понимаю вопрос как шутку и, улыбнувшись, кивнул, мол, ну да, ну да…
— Все хотят клонировать Ленина. Будто бы нет ничего более интересного. С него уже содрали всю кожу и растащили по миру. И в Америке, и в Италии, и в Китае, и в Париже… Немцы трижды приезжали. Только вчера уехали индусы. Все охотятся, словно за кожей крокодила. На нем уже ничего не осталось, только на лице, да и там она взялась пятнами. Если бы не я…
— Сколько? — спросил я, расценив его ворчание как намек.
— Все гоняются за мозгом, — возмущенно произнес Эрик, — ни яйца, ни его член никого не интересуют. Никому и в голову не придет, что, возможно, все его достижения и неудачи обусловлены не головой, а головкой.
Эрик глазами провинившегося школьника заглянул мне в глаза.
— Как думаешь? — спросил он.
— Это неожиданная мысль, — я кивнул и сдвинул плечом.
— Да, — сказал Эрик, — Ленин таит в себе еще много неожиданностей.
— Гений есть гений, — подтвердил я.
— Слушай, я это у всех спрашиваю, — сказал Эрик: — почему у него не было детей?
— Он же в детстве болел свинкой.
— Я тоже, — признался Эрик, — ну и что?
— Нет, ничего, — сказал я, — где это достоинство?
— Какое?
— Ну… член…
— А, счас…
Затем Эрик легко нарушил герметичность каждой из банок, взял длинные никелированные щипчики, наоткусывал от каждого органа по крошечному кусочку и преподнес все это мне в пенициллиновом флакончике, наполненном формалином.
— Держи. Ради науки мы готовы…
Я поблагодарил кивком головы, сунул ему стодолларовую банкноту. Он взял, не смутившись, словно это и была эквивалентная и достойная плата за товар. Сколько же стоило бы все тело Ленина, мелькнула мысль, если его пустить с молотка?
— Спасибо, — сказал я еще раз и удержал направившегося к выходу Эрика за руку. Он удивленно уставился на меня. — Кожи бы… — тупо сказал я.
Эрик молчал. Шел настоящий торг и ему, продавцу товара, было ясно, что те микрограммы вождя, которые у него остались для продажи, могли сейчас уйти почти бесплатно, за понюшку табака. Он понимал, что из меня невозможно выкачать тех денег, которые предлагают приезжающие иностранцы. Он не мог принять решение, поэтому я поспешил ему на помощь.
— Мы тут с Жорой решили…
Мой расчет оправдался. Услышав магическое имя Жоры, Эрик тотчас принял решение.
— Идем, — сказал он и взял меня за руку.
Мы снова подошли к Ленинской витрине.
— Крайняя плоть тебя устроит? — спросил Эрик, как торговец рыбой.
Я согласно кивнул: давай!
— Только…
— Что?..
— Понимаешь, он…
— Что?..
Эрик какое-то время колебался.
— Член, — сказал я, — давай член.
— Он сухой, мумифицированный, как… как…
Эрик не нашелся, с чем сравнить мумифицированный член вождя.
— Давай, — остановил я его пытливый поиск эпитета.
Он пожал плечами, подошел к металлическому шкафу с множеством выдвижных ячеек, нашел нужное слово («Penis») и дернул ручку на себя. Содержимое ящика я рассмотреть не мог, а Эрик взял пинцет и с его помощью бережно изъял из ящика нечто бесценное… Как тысячевековую реликвию. Затем он нашел пропарафиненную салфетку, положил в нее съежившийся член вождя и сунул в спичечный коробок.
— Держи!..
Когда я уходил от него, унося в пластиковом пакетике почти невесомую пылинку Ленина, доставшуюся мне, считай, в дар, он хлопнул меня по плечу и произнес:
— Только ради нашей науки. Пока никто ничем не может похвастать. Неблагодарное это дело — изучать останки вождей. Но, может быть, вам и удастся сказать о нем новое слово, нарыть в его клеточках нечто такое… Он все-таки, не в пример нынешним, был вождь. А Жора — умница. Я знаю, он может придумать такое, что никому и в голову не взбредет. Ну, пока…
Ни о каком клонировании не могло быть и речи. Эрик, конечно, шутил, и я поддержал его. Едва ли он мог всерьез предположить, что Жора на такое способен. Мы еще раз обменялись рукопожатиями, он опять дружески хлопнул меня по плечу.
— Привет Жоре и удачи вам.
— Обязательно передам, — пообещал я.
Мне хотелось подольше побыть одному, поэтому я не взял такси и не вызвал нашу служебную «Волгу». Я ехал по кольцевой линии метро через всю Москву. Уже трижды произнесли слово «Курская», а я все не выходил. Я испытывал огромное наслаждение от того, что частичка Ленина, покорившего полмира и угрожавшего остальной половине всенепременной победой коммунизма, лежала в боковом кармане моей куртки, и его дальнейшая судьба находилась теперь в моих руках. Вот как в жизни бывает! На «Текстильщиках» я вышел в половине первого ночи, затем автобусом сто шестьдесят первого маршрута доехал до Курьяново.
— Где тебя носит? — встретил меня Жора, — тебя все ищут…
— Подождут, — сухо огрызнулся я, не снимая куртки.
— Ты заболел?
— Коньячку плесни, а?
Жора замер, присел на краешек табуретки, затем потянулся к дверце шкафа.
— И мне? — спросил он, наливая в граненый стакан коньяк.
— И тебе.
Мы выпили.
— Поделись с другом тайной, — произнес Жора, улыбнувшись, — ты влюбился?
И мы рассмеялись. А затем болтали о чем попало, заедая коньяк апельсинами и остатками красной копченой рыбы. Привет Жоре от Эрика я так и не передал — из понятных соображений. Зато мне впервые посчастливилось увидеть Жору пьяным. Не знаю почему, но я этому радовался. Да и я, собственно, напился до чертиков в глазах: было от чего!..
— Ну, ты, брат, совсем плох, — заметил тогда Жора, — хочешь стать богом, а пить не умеешь.
Я, и правда, едва держался на ногах.
Могу поклясться, что в те минуты у меня не было ни малейшего представления о том, как я распоряжусь попавшей мне частицей Ленина.
— Да, позвони Юльке, — сказал Жора, — она тебя ищет.
Он впервые назвал меня братом.
Конечно же, все это не могло оставить равнодушным даже самого черствого из людей. Я почувствовал, что задыхаюсь, тону в этом жутком угаре. А тут ещё Жора с этой Тиной! Свежая кровь, свежая кровь!.. Я готов был сделать и себе кровопускание! И не только себе! Душа моя рвалась в клочья, а ум приказал ухватиться за спасательный сук. Выбора не было, не было мочи терпеть. Это заставило присмотреться к себе и своему окружению, пересмотреть концепцию собственного существования, круто изменить стиль и траекторию жизни. Требовалось незамедлительное вмешательство воли. Я пришел к выводу, что из года в год, день ото дня, час за часом человечество деградирует. Что там деградирует — вымирает. Вымерли динозавры и мамонты, птеродактили и бронтозавры, исчезли с лица земли эти безмозглые узкоумые уроды, туда им и дорога, но ты, человек, Homo и, так сказать, очень sapiens, ты-то о чем думаешь? Что творишь на земле?! Достаточно было внимательно присмотреться к себе, сначала к себе. Достаточно было посмотреть через призму добра, да-да, через призму добра, красоты и, конечно же, совершенства, посмотреть на сей серый и убогий мир рабов плоти, роботов наслаждения… Господи, Боже милостивый! что я увидел! Царящий хаос безвкусицы, ханжества и разврата. Мир невежд и неверия окружал меня. Я был убит, потрясен, растерзан. Какой смерч, какое нагромождение неразумия и бесстыдства. Все институты, созданные человеком для защиты и услады греха, просто потрясали. Про что пестрели газеты, о чем галдели радиорепродукторы, что проповедовали телеведущие?.. Насилие, наркотики, террор, смерть всех искусств, гибель книги, театра, кино, поэзии и, главное, — правды. Этот зловонный мир, этот смердящий человеческий отстойник стал невыносим и уже требовал своего Везувия, своего Апокалипсиса и, наверное, своего очистительного Потопа. Очевидным знаком надвигающейся беды стали сладострастные обещания рая вождями в то самое время, когда вокруг смердело дерьмо разложения и распада. Невозможно стало слышать косноязычные убогие речи наших правителей, этих жалких кротов и заик. Это не были тихие теплые велеречивые проповеди Иисуса, как не были и пламенные речи Сократов и Цицеронов, Демосфенов и Цезарей. За ними не стояли очереди в библиотеках, их не переписывали в тетрадки, не перепечатывали десятками экземпляров… Заики оставались заиками, фарисеи и книжники — лжепророками. С кем бы я ни распечатывал эту тему, у кого бы ни пытался добиться ответа на душераздирающий крик, никто внятно и членораздельно мне ответить не мог. Все только удивлялись моему удивлению, пожимали плечами, мол, нашел о чем спрашивать, разводили руками или что-то мычали… Или молчали, тупо рассматривая свои ногти. У кого-то были, правда, попытки найти выход из тупика юродливым философствованием, но эти уродцы были настолько жалки и беспомощны, что хотелось рыдать. Как-то я бросился с этим к Жоре. Я прилип к нему, как банный лист к заднице: «Ты скажи, нет, скажи мне, скажи!..». Жора встрепенулся, откашлялся и вдруг загудел:
— Ты только посмотри на эти сытые рожи глухарей и кротов, на этих рябых жаб и горилл…
По всей видимости, Жора и сам давно мучился этими вопросами.
— Эти свиные рыла, свиные же!..
Жора даже закашлялся.
— Ты только прислушайся к их чавканью у корыт и мирному хрюканью. Разве ты им веришь? Разве ты не готов заткнуть их поганые глотки увесистой порцией свежего говна? Ты давно готов. В чем же дело? Да этих косноязычных заик нужно просто…
У Жоры судорогой свело горло, но он снова откашлялся и продолжал:
— Казалось бы: что нам делить? Мы делим мир, как делят добычу, колем его на куски, тащим во все стороны и, забившись, как кроты в норы, притаившись грызем поодиночке. Мы не люди, гордые своей щедростью и всесилием Бога, мы — кроты. Тараканы, гады, жабы и крысы куда великодушнее нас, куда красивее и, конечно, достойнее…
Жора долго искал свою трубку (она лежала перед ним на столе!), наконец, взял ее и стал набивать табаком. Я заметил: трубка была его спасительным талисманом. В минуты злости или отчаяния он всегда прибегал к ее молчаливому участию.
— Отсутствие чувства стыда и совести, — продолжал он, — что может быть более греховным? Мы живем в эре греха. Не живем — вымираем, мрем, как мухи. Несмотря на то, что количество человеческой плоти на земле возросло до семи миллиардов голов, количество духа на каждую из этих душ упало до крайности. Ни в какие, даже самые темные времена истории, не был так низок удельный вес духа отдельного человека. Даже во времена инквизиции среди нас были Леонардо да Винчи и Джордано Бруно, Жанны д’Арк и Яны Гусы….
Он гудел, как сирена и ревел, как белуга.
— Нельзя сказать, что мы как-то вдруг, в одночасье стали свидетелями очевидного регресса. Долгие годы хлам деградации нагромождался вокруг нас, день за днем это дерьмо жизни мы складывали зловонными кучками до тех пор, пока сор невежества не стал путать нам ноги, пеленать руки, застилать глаза и затыкать уши, пока эта вязкая паутина не стала вить вокруг каждого из нас свой уродливый кокон, пока эта мерзкая плесень не стала кляпить нам рот… Мы были ослеплены, обездвижены, мы оглохли и онемели, нечем стало дышать… Нас превратили в гниющую мертвечину и лишили возможности взвешивать, сравнивать, думать. Думали, что лишили, надеялись, твердо верили, что мозги наши превратились в опилки. Но вот тут-то и ждал нас промах. Произошла осечка. Заржавели патроны, промок порох. Для истории это не ново. Каждую империю ждет свой конец. На фоне этой проржавевшей упаднической идеологии вдруг проросли свежие тугие ростки новой мысли. Ее конечно, пытались скосить, выжечь, вытравить…Даже распять. И распяли… Но известно давно: мысль погубить невозможно. Человека можно убить, но нельзя запретить ему думать и жить его мыслям…
Вскоре с трубкой было покончено, он долго ее раскуривал, наконец произнес:
— Этот мир, без сомнения, должен быть разрушен. Как Содом и Гоморра, как Карфаген…
Это был приговор миру.
«Камня на камне от тебя не останется»…
Мне показалось, что на землю снова пришел Иисус…
— «Не мир пришел я принести, но меч…», — сказал я.
— Вот именно, — сказал Жора, — не мир… Миру вкрай нужен острый меч, чтоб отсечь дурью голову с плеч…
— Стишок так себе, — сказал я.
— Я и не старался.
— А мог бы…
— Тут я не мастак, — сказал Жора, — вот Тинка…
Он мечтательно прищурил глаза.
— Что «Тинка»?
Жора молчал.
— Нужно побыстрей строить нашу Пирамиду, — сказал я, — сколько можно топтаться на месте?! Необходимо действовать, действовать, а не…
Жора прервал меня:
— Стой, стой, — сказал он, — послушай меня. Ты должен усвоить это навсегда: действие — злейший враг мысли, ибо любая самая ничтожная и даже глупая на первый взгляд мысль предполагает отрешение от всего мира движений, всяких там перемещений и достижений успехов, отрешение от мира движений звезд и планет.
Жора прервал свою мысль, посмотрел на меня и продолжал:
— Когда человек думает, он должен остановить бег не только собственной плоти, но и несущегося мимо него мира. Чтобы мысль, пришедшая ему в голову, смогла изменить этот мир. Прошли те времена, когда прогулки по побережью под мерные накаты волн Средиземного моря, создавали мир мыслей для строительства будущего человечества. Я прав?..
— Возможно, — сказал я.
В течение нескольких месяцев мы каждый день обговаривали сложившуюся ситуацию. И решение было принято окончательно: строить! Смешно было даже предполагать, что мы могли от него отказаться. Ведь мы ждали этого момента с таким нетерпением! Отрешившись от химер славословия и отрекшись от всего, что заставляло нас любить жизнь, мы перестали видеть в ней все, что доставляло нам наслаждение и все свои силы устремили на ее спасение. Да! Нужно было безотлагательно действовать, спасать жизнь, спасать… Если не мы, то кто? Неужели вот эти ханжи и невежды, эти прилипалы и живодеры, эти Авловы, Здяки, Ергинцы, Перемефчики, Шпуи и Штепы, Шапари и Швондеры, кнопки, булавки, шпоньки и швецы… Эта шелудивая шушера, вот эти ублюдки?!
Нет…
Мы понимали: если не мы, то кто же?! И если все-таки кто-то, то почему не мы?! (Это стало и нашим девизом!).
— И помни: не найдёшь мне Тинку — удавлю! — пригрозил Жора. — Я не шучу.
Он посмотрел на меня так, что я не мог не поверить: он не шутит. Я знал этот его нешуточный взгляд.
Похоже, что пришла и её, Тинина очередь сказать свое веское слово.
Как-то Жора поймал меня за рукав:
— Слушай, пробил час! Мне кажется, я нашел ту точку опоры, которую так тщетно искал Архимед.
Он просто ошарашил меня своим «пробил час!». Что он имел в виду? Я не знал, чего еще ждать от него, поэтому стоял перед ним молча, ошарашенный.
— Испугался? — он дружелюбно улыбнулся, — держись, сейчас ты испугаешься еще раз.
Я завертел головой по сторонам: от него всего можно ожидать. Что теперь он надумал?
— Нам позарез нужен клон Христа!
Мы все всеми своими руками и ногами упирались: не троньте Христа! Только оставьте Его в покое! Жора решился! Я видел это по блеску его глаз. Он не остановится! Он не только еще раз напугал меня, он выбил из-под моих ног скамейку.
— Но это же… Ты понимаешь?..
Он один не поддался панике.
— Более изощренного святотатства и богохульства мир не видел!
Жора полез в свой портфель за трубкой.
— Ты думаешь?
Я не буду рассказывать, как меня вдруг всего затрясло: я не разделял его взглядов.
— Тут и думать нечего, — сказал я, — только безумец может решиться на этот беспрецедентный и смертоносный шаг.
— Вот именно! Верно! Вернее и быть не может! Без Него наша Пирамида рассыплется как карточный домик.
— Нет-нет, что ты, нет… Это же невиданное святотатство!
Я давно это знал: когда Жора охвачен страстью, его невозможно остановить.
— Конечно! Это — определенно!..
Он стал шарить в карманах рукой в поисках зажигалки.
— Что «конечно», что «определенно»?! Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что пришел Тот час, Та минута… Другого не дано.
У него был просто нюх на своевременность:
— Какой еще час, какая минута?..
— Слушай!.. Если мы не возьмем на себя этот труд…
Он взял трубку обеими руками, словно желая разломить ее пополам, и она так и осталась нераскуренной.
— Более двух тысячелетий идея Преображения мира, которую подарил нам Иисус, была не востребована. Церковь без стыда и совести цинично эксплуатировала этот дар для укрепления собственной власти, и это продолжается по сей день.
Я попытался было остановить его.
— Ты раскрой, — не унимался Жора, — пораскрой свои глазоньки: маммона придавила к земле людей своим непомерно тяжелым мешком. Золото, золото, золото… Потоки золота, жадность, чревоугодие… Нищета паствы и изощренная роскошь попов. Не только церковь — весь мир твой погряз в дерьме. Какой черный кавардачище в мире! Мерой жизни стал рубль. «Дай», а не «На» — формула отношений. И все это длится тысячи лет. Весь мир стал Содомом и Гоморрой. Эти эпикурейцы с сибаритами снова насилуют мир своими сладострастными страстями. Они не слышат и слышать не хотят Христа. Его притчи и проповеди для них — вода. Они не замечают Его в упор. Они строят свое здание жизни, свой карточный домик из рублей, фунтов, долларов… На песке! Это чисто человеческая конструкция мира. Спички у тебя есть?
— Держи.
Жора чиркнул спичкой о коробок и поднес огонек к трубке.
— Да, — сказал он, наконец, прикурив, — карточный домик. Это чисто человеческая конструкция мира, — повторил он, — в ней нет ни одного гвоздя или винтика, ни одной божественной заклепки, все бумажное, склеенное соплями.
Жора даже поморщился, чтобы выразить свое презрение к тому, как строят жизнь его соплеменники.
— И как говорит твой великочтимый Фукидид…
— Фукуяма, — поправляю я.
— Фукуяма? — удивляется Жора.
Я киваю.
— Не все ли равно, кто говорит — Фукидид, Фуко, Фуке или твой непререкаемый Фукуяма. Важно ведь то, что говорит он совершенно определенно: без Иисуса мы — что дым без огня.
— Я не помню, чтобы Фукуяма или Фукидид, — произношу я, — хотя бы один раз в своих работах упоминали имя Иисуса.
Жора не слушает:
— Только беспощадным огнем Иисусовых мук можно выжечь дотла эту животную нечисть. А лозунги и уговоры — это лишь сладкий дымок, пена, пыль в глаза… Верно?
Я пожал плечами, но у меня закралась едкая мысль: не собирается ли и он отомстить кому-либо каким-то особенным способом. Он уже не раз клеймил этот мир самыми жесткими словами, и всякий раз едва сдерживал себя, чтобы не броситься на меня с кулаками. Будто бы я был главной причиной всех бед человечества.
Его нельзя обвинять в чрезмерном усердии, у него просто не было выбора: без Христа мир не выживет! И каковы бы ни были причины, побудившие его сделать этот шаг, он искренне надеялся на благополучный исход. Что это значит, он так и не объяснил.
— Современный мир… В нем же нет ничего человеческого. Скотный двор и желания скотские. Ni foi, ni loi! (Ни чести, ни совести! — Фр.). Его пещерное сознание не способно… И вот еще одна жуткая правда…
Жора посмотрел на меня, словно примеряя свое откровение к моему настроению. Затем:
— Я убью каждого, кто встанет на моем пути.
Он вперил в меня всю синеву своего ледяного взгляда в ожидании моего ответа. Я лишь согласно кивнул. Зачем тратить слова? Я ведь знал это всегда: Жора — враг этого человечества. Он давно уже был заточен на зачистку этого мира. Мне казалось, что его захватило чувство мести. Этого было достаточно, чтобы впасть в такую глубокую мрачность. Он просто потерял веру в человечество и был уверен в том, что близится конец этому племени. Он ждал и жаждал Нового мира! И всячески споспешествовал его рождению. Но он и предположить не мог, что на его пути к обновлению встанет весь мир.
Возникла пауза тишины. И словно разгадав м ...
(дальнейший текст произведения автоматически обрезан; попросите автора разбить длинный текст на несколько глав)
Автор владеет писательским секретом крепко брать в руки читателя и не отпускать его до последней страницы. Не только актуальностью ураганного сюжета и резко вырезанными героями, но и красочным плетением речи, где на каждом шагу пища для размышления – афоризмы.
Как здорово читается глава про остров, заселенный Эйнштейнами, Шекспирами, Бушами. Там Галилей «спорит с Эйнштейном о всеобщей теории поля. Эйни это веселит, но Галик уперт, как логарифм единицы». Читаешь, смакуя каждую строчку!). А каковы диалоги!.. Блистательно сделан разговор с Иисусом…
ФРАГМЕНТЫ РОМАНА «ХРОМОСОМА ХРИСТА»
— …пуля, — говорю я, — прошла через…
Без застенчивого налета лести, с искренней беспристрастностью и чистосердечием, в этот холодный зимний вечер я рассказываю невыдуманную историю…
Жоры Чуича.
Не из тщеславия, как это может показаться на первый взгляд, я беру на себя смелость поведать о Человеке, отмеченном рукой Природы, воплотившем в себе всю силу и глубину ума, безграничную смелость и непреклонную волю, работавшем с яркой запальчивостью, но так и не сумевшем под грузом обстоятельств свернуть с Пути, уготованного ему Небом. Воистину так: «Гений не дает ни богатства, ни счастья»! (Вольтер). Великодушие, с которым Жора нес миру прочную пользу достойно восхищения! Его гордый ум всегда пренебрегал инстинктом самосохранения. Страх здесь бессилен, а жертвенность — беспощадна! Такую высокую щедрость необходимо искать в самой организации гения, уясняющей нам загадочность этого феномена. Только в жизни великих людей мы открываем тайную историю их души, которая, предавшись влечению своего гения и решительно объявив об этом миру, берет на себя непомерный труд прокладывать новую дорогу для человечества.
Жора велик!..
Спорить с этим — смешить Бога
Итак, я рассказываю…
— …пуля, — говорю я, — прошла через мягкие ткани…
Когда нам подменили Бога,
молчали небо и земля.
Молчала пыльная дорога
и вдоль дороги тополя.
Молчали люди, внемля кучке
святош, раззолочённых в прах.
Но не молчали одиночки…
…колоколам, срывая бас,
Они кричали с колоколен,
Они летали до земли.
Шептались люди — “болен-болен”.
Иначе люди не могли…
…А Бог стоял, смотрел и плакал.
И грел дыханьем кулаки,
Менял коней, обличье, знаки,
пролётку, платье, башмаки.
Искал ни дома. Ни участья.
Ни сытный ужин. Ни ночлег.
Бог мерил землю нам на счастье.
Устал. Осунулся. Поблек…
Что бы там ни говорили сильные мира сего, будь то царь Соломон или Александр Македонский, или Крез, или Красс, или вождь племени майя (как там его?), султан Брунея, Билл Гейтс, Карлос Слим Хел или даже Уоррен Баффетт… Или, собственно, все они вместе взятые… Как бы ни упивались они достигнутой славой и мощью, всесилием и всемогуществом, я уверен, что каждый из них, лежа на замаранных простынях смертного одра, отдал бы без раздумий и сожалений и богатства и состояния, нажитые тяжелым и кропотливым трудом, не задумываясь отдал бы за еще один день своей жизни… За час! За еще одну крохотную минуту…
Не задумываясь!
Я уверен!
Я бы многое дал, чтобы расслышать едва уловимую мольбу, исходящую с их пересохших и едва шевелящихся губ, подернутых тленом вечности, увидеть их стекленеющие глаза с проблесками предсмертной надежды. О чем был бы этот стон, этот блеск? О мгновениях жизни…
Я уверен!
Не задумываясь!
Не зря ведь люди извечно — так старательно и надрывно! — заняты поисками этого чертова эликсира бессмертия. Нет в мире силы, способной утолить жажду жизни… Вот и мы сломя голову бросились в этот омут, в постижение идеи вечной жизни. И что же? Понадобилось довольно много времени, чтобы осознать тщетность любых попыток достичь совершенства. И теперь у меня нет права на молчание. Отчего же мне не поведать и тебе эту историю?
— Слушай, Рест — это что за имя? — спрашивает Лена.
Я рассказываю.
— Мне однажды сказали: «Теперь ты мой крест! Теперь это имя твое», — продолжаю я. — «Крест?». «Ага — Крест. Хочешь коротко — Рест, хочешь мягко и ласково — Рестик…», — я хмыкнул: — «Ладно, Рест так Рест. Рестик — даже мило. Хотя, знаешь…». «А мне нравится: Рест! Как удар хлыста!». «Ладно…».
— А потом?
— И потом…
— Может быть, все-таки Орест? А по паспорту? — спрашивает Елена.
Она, я вижу, не совсем принимает этого моего Ореста и Реста, и даже Рестика. Мне, собственно, все равно. Юля тоже поначалу кривилась. А вот Ане имя нравилось. Она даже… А Тинка — та хохотала:
Орест… рестик…рест…
Ох, тяжел твой крест…
— Хочешь — Орест. Так, я помню, звали одного динозавра, — смеюсь я.
— А по паспорту? — настаивает Лена.
— Назови хоть горшком!..
— А знаешь, — спросила меня Тина, — что значит твое «Рест»?
— Конечно! — воскликнул я, — мое «Рест» значит…
Тина не дала мне закончить:
— Значит — «Опора»! Rest!
— Это свое «Rest!» она произнесла по-английски! Помни это!
Помню, как она смотрела на меня.
— Как?
Вот так Тина и выхохотала мою судьбу— крест оказался не из легких… Ее слова часто… Кто-то посвятил ей стихи:
«Тинн… Капля упала вверх, ударившись о небоскат.
Тинн… – ты льешься за нас за всех, плевать, что наговорят.
Ты – рыжее пламя гроз, отправленный вдаль конверт.
Слово на перенос, час слёз, немыслимый переверт…
Тинн – слово колоколам, бронзовым песням их.
Тинн – это приносит нам волны плавучий стих…
Твой голос как летний дождь – смоет всю пыль с души.
Мне – чуять руками дрожь. Прямо хоть не дыши.
Гром – голос твоей струны, шум огня – твоя речь.
Мысли из-за тебя вольны в пальцах проворно течь…
В эти мгновенья ты – выше всех, и нет над тобой господ…
Тинн… Капля упала вверх, ударившись о небосвод…».
Очень про нее все, про Тину…
— Как тебе?
Лена только улыбается.
Вот так — тинн… тинн… — по росинке, по капельке она меня и завоевала. Она просто стала моим камертоном: без нее — ни шагу! Карманный Нострадамус на каждый день! Мне не всегда удавалось разгадать ее катрены, но если мозг мой протискивался в их содержание, я просто млел от счастья: надо же! Осилил! И тотчас приходило правильное решение!
— Надо же! — восклицает Лена.
— Да-да, так и было! А настоящее мое имя… сама знаешь! Каждому ясно, что оно означает.
Итак, я рассказываю…
— Все началось, — говорю я, — с какого-то там энтероцита — крохотной клетки какой-то там кишки какого-то там безмозглого головастика… Он даже не успел превратиться в лягушку! Правда, потом из этой самой клеточки и родился крохотный трепетный лягушонок, который прожил всего-ничего… Тем не менее, мы за него ухватились. Как за хвост настоящей Жар-птицы! Мы будто тогда уже были уверены, что этот чертов Армагеддон непременно придет и к нам.
Так и случилось.
Прошло — не много, не мало — тридцать лет… Теперь уже — с гаком!.. Сегодня уже вовсю говорят о 3D-технологиях, о производстве запасных частей-органов для человека, о киборгах,
Шушукаются на полном серьезе о клонировании человека…
Искусственный интеллект!
Шепчутся о какой-то там сингулярности…
И полным ходом из уст в уста уже кочует молва о… Бессмертии Человека.
Надо же!
И если бы не эта никчемная, пошлая, гнусная, колченогая и узколобая война…
Додуматься только – брат на брата!..
Интеллектом и не пахнет: homo erectus? Какой там! Австралопитеки! Питекантропы! Неандертальцы! Кроманьонцы…
С дубиной в руках и камнем за пазухой.
Но с какими пучеглазыми амбициями бледной спирохеты и планарии!
Жалкой инфузориевой мелюзги!
Доколе?!!!
Глава 5
Безусловным лидером среди нас, конечно, был Жора. Он никоим образом не требовал ни от кого подчинения, никому себя не навязывал, был талантлив и, казалось, при этом чужд молодого горделивого честолюбия. Но неслыханно подчинял своим обаянием. И преданностью делу, которому служил, как царю, верой и правдой.
Когда я впервые увидел Жору… Господи, сколько же лет мы знакомы! По правде говоря, он привлек мое внимание с первой встречи. Не могу сказать, что именно в нем поразило, но он крайне возбудил мое любопытство. Я никогда прежде не встречал такой щедрости и открытости! И преданности науке. Его внешний вид и манеры, и голос… А чего стоила его улыбка! Бросалась в глаза и привычка, когда он задумывался, время от времени дергать кожей головы, коротко стриженым скальпом так, что и без того огромный лоб, точно высвобождая из западни и давая волю рвущейся мысли, удваивался в размере. И казалось, что из него «вот-вот вылетит птичка». Затем я узнал еще многое. Жора, например, мог легко складывать язык трубочкой или без единой запинки произносил трудную скороговорку о греке, или, скажем, бесстрашно мог прыгнуть ласточкой в воду со страшной высоты… А как он шевелил ушами! Однажды мы, играя в баскетбол, боролись за мяч. Я было уже мяч отобрал, и он инстинктивно схватил меня за руку. Я всю неделю ходил с синяком.
— Смотри, — сказал я, укоряя его, — твоя работа.
Жора улыбнулся.
— Я цепкий, — произнес он, и не думая оправдываться, — у меня просто на единицу мышечной массы нервных окончаний больше, чем у тебя. Поэтому я сильнее тебя. Это — определенно!
Он смотрел на меня спокойным прямым взглядом так, что я невольно отвел глаза. И признал его силу.
— Он, небось, у тебя еще и левша? — спрашивает Лена.
— Жора бил меня правой…
— Бил?
— Но и левая у него была крепкой! Помню…
— Вы дрались?
— После его хука левой я чуть было…
— Вы дрались? — спрашивает Лена еще раз.
— Спорили…
— Ах, спорили!..
— Никогда и ни в чем не соревнуйся со мной, — сказал тогда Жора. — Ты всегда проиграешь.
— Всегда? — спросил я.
— И во всем, — сказал Жора.
А еще он мог выстрелить во врага, не задумываясь. Хотя терпеть не мог оружие, тем более брать его в руки. А однажды, стреляя из рогатки (мы устроили соревнование на берегу моря), он трижды попадал в гальки, одна за другой подбрасываемые мною высоко вверх. Я — ни разу! Были и такие истории, что просто оторопь берет. Разве кто-то из нас мог тогда предположить, что, став лауреатом Нобелевской премии, он явится в Шведскую академию в кедах и джинсах, и всем нам придется хорошо постараться, чтобы затолкать его во фрак и наскоро напечатать ему Нобелевскую речь на целых семи листах почти прозрачной бледно-голубоватой, как обезжиренное магазинное молоко, финской бумаги, в которую он аккуратно, листик за листиком завернет купленную по случаю на блошином рынке Стокгольма какую-то антикварную финтифлюшку, за которой, по его словам, охотился уже несколько лет? А всем собравшимся академикам будет рассказывать на блестящем английском о межклеточных взаимодействиях так, словно нет в жизни ничего более важного: «Уберите межклеточные контакты — и мир рассыплется! И все ваши капитализмы, социализмы и коммунизмы рухнут, как карточный домик». Контакты между клетками, так же как и между людьми — как связь всего сущего! А несколько позже, вернувшись домой, будет всех уверять с улыбкой, что он и ездил-то в Стокгольм не за какой-то там Нобелевской премией, а именно вот за этой неповторимой и потрясающей финтифлюшкой: «Вот эксклюзив совершенства!». Чем она его так потрясла — одному Богу известно. И никого уже не удивляло то, что вскоре за ним увяжется какая-то принцесса то ли Швеции, то ли Монако, нет-нет — принцесса Борнео, точно Борнео, от которой он сбежит на необитаемый остров, где женится на своей Нефертити, взращенной собственными руками из каких-то там клеток обрывка кожи какой-то мумии, выигранного в карты у случайного бедуина. Невероятно? Не знаю. Это ужасало? Наверное. Во всяком случае, ходили и такие легенды. И когда он стоял под луной на вершине пирамиды Хеопса и грозил толстым указательным пальцем дремлющему Сфинксу, он, я уверен, думал о звездах. Он ведь и забрался туда, чтобы быть к ним поближе. Его влек трон Иисуса, и он (это стало ясно теперь) уже тогда примерял свой терновый венец. К Иисусу он присматривался давно, а когда впервые увидел Его статую в Рио-де-Жанейро, просто онемел. Он стоял у Его ног словно завороженный, каменный, а затем, пятясь, отойдя на несколько шагов и задрав голову, пытался, встав на цыпочки, заглянуть в Его глаза, каменные. Но так и не смог этого сделать. Даже стоя на цыпочках, Жора едва доставал головой Ему до щиколоток. Я видел — это его убивало. Я с трудом привел его в чувство, и он до утра следующего дня не проронил ни слова. Чем были заняты его мысли?
В Санто-Доминго ему посчастливилось еще раз восторгаться Иисусом, история повторилась: он отказался идти в мавзолей Колумба, и даже самая красивая мулатка — беснующаяся царица карнавала, этого брызжущего весельем, просто фонтанирующего праздника плоти — не смогла в ту ночь увлечь Жору. Но наибольшее потрясение он испытал, когда прикоснулся к Плащанице. Я впервые увидел: он плакал. Да-да, у него было свое отношение к Иисусу и к Богу. Он так рассуждал:
— То, что корова ест клевер, волк — зайца, а мы — и корову и зайца, а нас, в свою очередь, жрут мириады бесчисленных бактерий и вирусов, не мешает нашему Богу смотреть на всю эту так называемую дарвиновскую борьбу, как на утеху: мол, все это ваши местнические земные свары — буря в стакане, пена, пыль… Бог держит нас в своей малюсенькой пробирке, которую люди назвали Землей, как рассаду и хранилище ДНК. Он хранит наши гены в животном и растительном царствах точно так же, как мы храним колбасу и котлеты, с одной лишь разницей — ДНК для Него не корм и не какое-то изысканное лакомство, а носитель жизни, а все мы — сундуки, да-да, ларцы, на дне которых спрятаны яйца жизни. Бога, считал Жора, и не нужно пытаться понять. Он недосягаем и неподвластен пониманию человеческого разума. Другое дело — Иисус. Иисус — Бог Человеческий: «Се Человек!». Он ведь и пришел к нам затем, чтобы мы научились Его понимать. Он — воплощенное человеческое совершенство. Поэтому под Ним и надо чистить себя…
Как только Жора защитил кандидатскую (ему стукнуло тридцать три!), ни минуты не раздумывая, он умчался в Москву.
— Знаешь, — признался он мне, — я уже на целый месяц старше Иисуса.
Его голос дрогнул, в нем были спрятаны нотки трагизма, которые вдруг вырвались на волю и оповестили мир о несбывшихся надеждах. Он словно оправдывался перед историей.
— Надо жить и работать в Нью-Йорке, Париже, Лондоне… На худой конец, в Праге или Берлине, или даже в Москве, — добавил он, — а не ковыряться до старости здесь, в этом периферийном говне. Это — определенно!
Он так и не стал интеллигентом, но всегда был максималистом. Нас потрясало его отношение к научной работе. Он был беспощаден к себе и не терпел никаких компромиссов. «Все или ничего!» — это был не только один из законов физиологии, но и Жорин девиз. Да-да, он был нетерпим к человеческим слабостям, оставаясь при этом добряком и милягой, своим в доску, рубахой-парнем. Он не любил поучать, но иногда позволял себе наставление:
— Если тебе есть что сказать, то спеши это сделать. И совершенно не важно, как ты об этом скажешь — проблеешь или промычишь… Или проорешь!.. Важно ведь только то, что ты предлагаешь своим ором, — как-то произнес он и, секунду подумав, добавил, — но важно и красиво преподнести результат. Порой это бывает гораздо важнее всего того, что ты открыл.
Это было, возможно, одно из первых Жориных откровений.
Меня потрясало и его беспримерное бескорыстие!.. Я не знал человека щедрее и так по-царски дарившего себя людям. Его абсолютное равнодушие к деньгам потрясало. Если ты их достоин, считал он, они сами приплывут к тебе. Он, конечно, отдавал им должное, называя их пластилином жизни, из которого можно вылепить любую мечту. Но нельзя этого сделать, говорил он, не испачкав рук. Я часто спрашивал себя, что, собственно говоря, заставляет Жору жить впроголодь, когда люди вокруг только тем и заняты, что набивают рты и натаптывают карманы? И не находил ответа.
Защищая свою кандидатскую, он не то что не мычал и не блеял, он молчал. За все, отведенное для каких-то там ничего не значащих слов время, Жора не издал ни единого звука. Он не стал делать традиционный доклад, а просто снял и продемонстрировал короткометражный фильм, двадцать минут тихого жужжания кинопроектора вместо никому не нужных рассуждений о научной и практической значимости того, что, возможно, забудется всеми после третьей или четвертой рюмки водки за банкетным столом. И привел, нет, поверг всех в восторг.
— И вы считаете, что всего этого достаточно, — тут же прилип к Жоре с вопросом седовласый Нобелевский лауреат, каким-то совершенно невероятным ветром занесенный сюда, на Жорину защиту (Архипов постарался!), — и вы считаете…
Он сидел в пятом ряду амфитеатра огромной аудитории, забитой светилами отечественной биологии и медицины, и, разглядывая Жору сквозь модные роговые очки, теперь рассказывал о достижениях и величии молекулярной биологии, о роли всяких там гормонов и витаминов, эндорфинов и простагландинов, циклической АМФ и генных рекомбинаций… Собственно, он в деталях излагал содержание последних номеров специальных журналов и результатов исследований в мировой биологической науке, демонстрируя как свою образованность, так и манеру поведения, и красивый тембр своего уверенного голоса, не давая себе труда следить за чистотой собственной мысли. Это был набор специальных фактов, о которых мы знать, конечно, никак не могли и, как потом оказалось, блистательный спич по мотивам своей Нобелевской речи. Тишина в аудитории была такой, что слышно было, как у каждого слушателя прорастали волосы. Он задавал свой вопрос минуть пять или семь, уничтожая этим вопросом все Жорины доводы и достижения, делая его работу детским лепетом. Было ясно, что своим авторитетом он хотел придавить Жору, смять этого наглого молодого выскочку, осмелившегося нарушить вековую традицию. Когда он кончил, тишина воцарилась адская. Ни покашливания, ни скрипа скамеек… Тишина требовала ответа.
— И вы считаете, — снова спросил он, — что этого достаточно, чтобы…
— Да, считаю!
Это все, что произнес Жора в ответ.
Последовала пауза, сотканная из такой тишины, что, казалось, сейчас рухнут стены.
Наш Нобелевский вождь смотрел на Жору удивленным взглядом, затем приподнялся, посмотрел налево-направо-назад, призывая в свидетели всех, у кого есть глаза и уши, и, наконец, задал свой последний вопрос:
— Что «Да, считаю!»?..
Он уперся грозным черным взглядом в Жорин светлый лоб.
— Sapienti sat, — сказал Жора, помолчал секунду и добавил, — умному достаточно. — И перевел взгляд в окно в ожидании нового вопроса.
Зал рявкнул! Тишина была просто распорота! Возгласы и крики, и истошный рев, и смех, и, конечно, несмолкаемые аплодисменты — зал встал. Это был фурор. Больше никто вопросов не задавал. Дифирамбы облепили Жору, как пчелы матку. Это был фурор! Кино! Цирк! Все были в восторге от такого ответа, налево и направо расхваливали этот неординарный шаг, и за Жорой закрепилась слава и звание смельчака и оригинала, от которого он и не думал отказываться. Так на наших глазах рождалась Жорина харизма.
Однажды он высказал какое-то неудовольствие.
— Тебе не пристало скулить, — сказал ему тогда Юра, — ты уже состоялся…
Жора не стал противоречить.
— Все так считают, — сказал он, — но что значит «состояться»? Можно сладко есть и хорошо спать, преуспеть в делах и быть по-настоящему и богатым, и знаменитым; можно слыть сердцеедом и баловнем судьбы, но, если мир не живет в твоем сердце, тебе нечем гордиться и хвастаться. Эта внутренняя, незаметная на первый взгляд перестрелка с самим собой, в конце концов, прихлопнет тебя, и ты потеряешь все, что делало тебя героем в глазах тех, кто пел тебе дифирамбы, и на мнение которых тебе наплевать. И в собственных тоже. От себя ведь не спрячешься… Состояться лишь в глазах тех, кого ты и в грош не ставишь, значит убаюкать себя, не потрудившись назначить себе настоящую цену.
Временами казалось, что он все обо всем знает.
Я часто заходил к нему в комнату общежития. Мы взбивали с ним гоголь-моголь, и, поедая с хлебом эту вкуснейшую массу, я думал, как неприхотливо-изящно устроен Жорин быт. На кровати вместо подушки лежало скатанное, как солдатская шинель, синее драповое пальто, и нарочито-небрежная неприбранность в комнате казалась очень романтичной. Жорино синее пальто поражало меня своей многофункциональностью. Оно использовалось как подушка, как одеяло и как пальто, и часто — как штора на единственное окно, когда требовалось затенить солнечный свет. Я никогда не видел, чтобы Жора подметал пол или мыл посуду. Это не могло даже прийти ему в голову — его мысли были заняты небом, а не шпалерами, звездами, а не лампочками… Когда вопрос отъезда Жоры в Москву был решен, я набрался смелости, подошел к нему и, взяв за заштопанный на локте рукав синей шерстяной кофты, все-таки спросил:
— А как же мы, как же все?..
Жора хмуро посмотрел на меня и сказал:
— Если я сейчас не уеду, я навсегда останусь Жорой вот в этой своей вечной синей кофте… — Он бровью указал на прозрачный куль, в котором навыворот было скатано и перетянуто каким-то шнурком его пальто, и добавил: — …и вот в этом вечном синем пальто.
Грусть расплескалась в синеве его глаз, но он хотел казаться счастливым. Меня это сразило. Я точно зачарованный смотрел на него, все еще не веря в происходящее.
— Нет, но…
— Да, — твердо сказал он. — Время от времени нужно уметь сжигать все мосты. И спереди, и сзади. Здесь вся эта местническая шушера, все эти люльки, ухриенки, рыжановские и здяки, все эти чергинцы, авловы и переметчики, все эти князи из грязи и вся эта мерзкая мразь дышать не дадут. Ты только послушай этих жалких заик…
«Эта мерзкая мразь» — это было произнесено Жорой с неимоверно презрительным и даже злобным выражением. Я никогда прежде не видел его таким. Он искренне не любил, если не ненавидел «всю эту местническую шушеру». Вскоре и я убедился в правоте его слов; было от чего: эта местническая знать, конгломерат алчности, стяжательства и обжорства, эта каста изуродованного маммоной отребья просто пропастью легла и на моем пути, непреодолимой пропастью. Да, встала неприступной скалой!
Обрусевший серб, он так и не стал аристократом, вернее, не проявлял никаких соответствующих признаков и манер, хотя и носил в себе гены какого-то знаменитого княжеского рода. Такт не позволяет мне говорить о других чертах его личности, казавшихся нам просто дикими, но в наших глазах он всегда был великим. Мы тянулись к нему, как ночные мотыльки к свету. Теперь я без раздумий могу сказать, что, если бы он тогда не уехал, мир бы многое потерял, возможно, вымер бы. Как раз накануне своего отъезда он так и сказал:
— Чтобы хоть что-нибудь изменить, нужно смело выбираться из этой ямы. Катапультироваться!.. А? Как думаешь?..
Я лишь согласно кивнул.
— Лыжи бы! — воскликнул Жора.
Он, видимо, давно навострил свои лыжи и только ждал подходящего момента, чтобы совершить прыжок к совершенству. Остановить его было невозможно. «Совершенство, — скажет он потом, — это иго, нет — это капкан! Чтобы вырваться из него, нужно отгрызть себе лапу!». Он бы перегрыз горло тому, кто встал бы на его пути. Да-да, он был уже просто заточен на совершенство!
— От смерти уйти нетрудно, — задумчиво произнес он. К чему он это сказал, я так и не понял. — А вообще-то, — прибавил он, — всегда нужно оставаться самим собой, ведь все остальные роли уже разобраны.
Вскоре, тем же летом, Жора укатил в Москву. Без жены Натальи, без своей дочки Натальки… Без гроша в кармане!
Признаться, мы осиротели без Жоры. Поначалу мы чувствовали себя, как цыплята без квочки. Потом это чувство прошло. И пришла уверенность в собственных силах. Но Жорин дух еще долго витал среди нас. И у меня появилось чувство, что расстались мы совсем ненадолго и судьбы наши вновь встретятся, переплетутся и побегут рядышком, рука в руке. Так и случилось. И скоро имя его облетело весь мир в миллионных тиражах газет, а работы уже давно признаны бессмертными.
— Почему ты говоришь о нем в прошлом времени? — спрашивает Лена.
— Я потерял его след. Я не могу назвать Жору гением, об этом объявят потом, но даже в те наши молодые годы он… Да-да…
— Ты, — говорит Лена, — рисуешь Жору эдаким…
— Да-да, — повторяю я, — он… До сих пор не могу себе простить, что…
— Что «что…»?
— Да нет… Нет, ничего…
Вот уже столько лет о нем — ни слуху, ни духу…
Итак, я закатал рукава. Теперь я все делал за всех, я был человек-оркестр и извлекал звуки музыки из каждого прибора, каждой установки и каждой пробирки, пипетки или подложки, как это делали и Юра, и Шут…
Даже Анечка позавидовала бы мне — с такой быстротой я носился между приборами, перескакивая с одного табурета на другой. А с какой аккуратностью и усердием я чистил, мыл, нарезал, взвешивал, крошил!.. Мне позавидовал бы любой лаборант! И даже до жути педантичный, дотошно скрупулезный и всеуспевающий Слава Ушков. Но я уже не помнил, как он выглядит.
Когда все было готово — все клеточки, выжившие в термостате, были отделены от подложки и наслаждались свободой, плавая поодиночке в суспензии, я приступил к самому ответственному моменту: оценке их жизнеспособности. Я нисколько не сомневался, что и по отдельности они все будут мне улыбаться. Ремесло это мне очень нравилось: мне доставляло огромное удовольствие командовать полками клеточных масс, подчинять их своей воле, бросать в бой за жизнь вообще, рискуя их частными жизнями. Нравилось побеждать!.. Мне пришлось некоторое время повозиться с генератором поля, а затем и с Юриным микроскопом: настроить бинокуляр под себя, подобрать табурет по росту. И вот я, глядя в окуляр, пальцами на ощупь нахожу тумблер. Что ж, с Богом!.. Я легонько нажал рычажок: щелк.
То, что я увидел, меня потрясло: клетки едва дышали. Смерть со своей острой косой гналась за каждой из них что называется по пятам. Глаза их запали в почерневшие глазницы, зияли рты, разинутые в немом крике, страх сочился из каждой их поры, они едва уносились от костлявой старухи… «За что?» — несся от них беззвучный крик.
У меня оборвалось сердце. Моя вина была очевидна — я переспешил, переусердствовал, перестарался. Лучшее — враг хорошего, я тогда это прочно усвоил. В своем стремлении побыстрее убедиться в победе над смертью я, конечно же, увлекся и не учел множества элементарных вещей. Скажем, забыл подогреть до нужной температуры (плюс 37,7°) розовую питательную 199-ю среду. Не подкормил клеточки АТФ витаминами, не дал им ни пузырика кислорода… Я поспешил и чуть было не потерял их. Да, чуть не потерял. Я видел: они еще жили и взывали о помощи. Я опрометью бросился их спасать. Главное, что требуется для спасения жизни, будь то жизнь муравья, баобаба, слона или клетки, — вложить в эту уходящую жизнь свою душу. Я постарался. И больше ни одна мимолетная мысль об Ане даже не коснулась меня.
Час тому назад они еще улыбались, сияя и светясь от встречи со мной, и вот своей поспешностью я обрек их на умирание. От осознания происходящего меня охватило ощущение нестерпимой вины и досады: как же так?! У меня случались промахи, но я редко чувствовал себя виноватым. Снова нужно было спешить, но не торопясь. Прежде всего, нужно было тщательно продумать каждое действие, шаг за шагом, все выверить, просчитать: каждую долю градуса, каждый нанограмм протектора мембран, каждую молекулу того же холестерина или мукопротеина, или фактора адгезии клеток. Нужно было залатать дыры в клеточной поверхности, наладить работу митохондрий, центриолей и лизосом; ядерная мембрана должна была восстановить свой энергетический потенциал, и должен был исправно работать насос по перекачке ионов…
Надо дать им возможность раздышаться!
Всю машину клеточной жизни нужно было удерживать в голове и предугадывать все возможные последствия их повреждения.
Я сел в кресло и уперся подбородком в крепко сжатый кулак. Роденовский мыслитель! Проблема состояла в том, что здесь, в этих чертовых апартаментах нашей Азы, не все, что мне требовалось, было под рукой. Это и понятно! Но через пять минут я уже колдовал над суспензией. Сначала я добавил в 199-ю среду гомеостатический коктейль, содержащий жизненные амины, микроэлементы, незаменимые аминокислоты. Я знал, что для латания дыр в клеточных поверхностях требуются холестерин, специфические белки и мукополисахариды, поэтому, не жалея, щедрой рукой добавил необходимую порцию всего этого добра. С радостью ребенка я заметил, как мои усилия через несколько минут были вознаграждены. Протекторы мембран залепили дыры, из которых сочились наружу целые стада разных ферментов. Иногда, я заметил, в большие дыры проникали рибосомки, эти крошечные станции по производству белка, и даже отдельные митохондрии. Я добавил в суспензию щепотку универсальной энергии жизни — циклических АМФ и ГМФ. Клетки ожили. Особенно благотворно подействовала АТФ в составе придуманной еще Жорой «гремучей» смеси. Это была жизнетворная антистрессовая композиция биологически активных соединений, за считанные минуты приводящая в чувство поврежденные клетки. Жора знал толк в механизмах скорой помощи не только людям, но и клеткам. И в этом была его сила как универсала-целителя. Я не припомню ни одного шамана, колдуна или экстрасенса, способного так ярко и быстро поставить больного на ноги. Разве что только Христа, да и то понаслышке. Жору я мог потрогать рукой, выпить с ним пива… И даже испытать на себе его оздоровительный арсенал.
И конечно же, активированный в дезинтеграторе Хинта кремний. Этот воистину божественный порошочек, полученный из природного минерала цеолита, магамин, как его величают ученые, позволяет клеткам, измученным нашей цивилизацией, найти в себе силы для ремонта поврежденных ДНК и вопреки всем пережитым катаклизмам снова улыбнуться. Вот вам практическая нанотехнология! Клетки ожили: взволновалась и затрепетала, как флажок на флагштоке, клеточная поверхность, раздышались, словно меха кузнеца, митохондрии, закачал калий-натриевый насос. А как заработал аппарат Гольджи, порция за порцией выбрасывая из клеток ненужные шлаки! Я любовался своими клетками и радовался их успеху. Еще бы! Ведь каждая из них была частью меня, моим продолжением, моей вечностью.
Я вхожу в такие профессиональные подробности лишь для того, чтобы каждому, кто когда-нибудь будет это читать, было ясно, в какую глухую и никем не хоженую чащобу жизни мы забрались. Да, мы были уже там, совершенно обездвиженные, скованные по рукам и ногам лианами поиска и любопытства. И пути назад уже не было.
У меня, как у каждого серьезного испытателя, в душе еще таилась тревога, что чего-то я не учел, и эта вспышка жизненных сил, которую я возбудил в клетках, может так же быстро угаснуть. Но когда через час или два — а может быть, прошло часов пять или шесть (для меня тогда время остановилось) — стало видно, что в цитоплазме начали формироваться для укрепления цитоскелета микротрубочки, я облегченно вздохнул и включил электрочайник. Мне даже почудилось, что я слышу их голоса.
Многолетний опыт подсказывал мне: нельзя успокаиваться! Но у меня уже не было сил стоять кряду еще несколько часов, наблюдая в микроскоп за этими фабриками жизни. Ноги дрожали, глаза слезились, даже есть не хотелось. Мечта забраться в постель и забыться казалась неосуществимой. И все-таки я позволил себе упасть в кресло, смежить веки и дождаться, когда закипит вода в чайнике. Я наощупь выдернул шнур из розетки и этим действием выключил и себя. Не знаю, сколько я спал, но когда проснулся, вода в чайнике была холодной. Прошел час. Или два. Я снова воткнул штепсель в розетку и стал ждать. Чего, собственно? Я знал, что вода в чайнике в конце концов закипит. И в конце концов я выпью свой кофе. Но меня, известное дело, интересовал не чайник, не кофе и даже не стук, время от времени доносившийся со стороны двери. Я не мог заставить себя встать и заглянуть в микроскоп.
Ясное дело, что меня больше всего на свете интересовало: как там мои клеточки, мои крохотулечки? Мой мозг похлеще самого скоростного компьютера перебирал варианты поведения клеток, из которых я теперь мог вырастить самого себя. Самого себя, свой собственный клон! О, Пресвятая Дева Мария! Осознание этой возможности перехватывало мне горло, останавливало биение сердца. Никому в истории человечества не приходилось переживать это ощущение творения, сотворения человека. Ощутить себя Богом — было вершиной наслаждения.
Это придало мне смелости и уверенности. Наконец я взял себя в руки и призвал на помощь все свое мужество. Будь что будет, решил я, не последний ведь день живем на свете. Я встал и уставился глазами в бинокуляр. Видимо, я на время лишился рассудка, так как из меня вдруг вырвался дикий вопль победителя. Но передо мной никогда не было врага, которого нужно было побеждать. Я не мог бы себе объяснить, что это значило, но я точно знал: мы победили смерть. Я и мои клеточки. Заглянув в микроскоп, я увидел нежно-золотисто-зеленую паутину клеточного веретена, нити которой на обоих полюсах клеток уже были крепко схвачены центриолями и собраны в лучистые пучки, а другие их концы, как солнечные лучи, рассеивались к экватору клетки и уже цеплялись за перетяжки моих хромосом. Я понял: клетки делятся! Да, делятся! Неужели мне все это снится?! Они готовы воссоздаваться. От деления к делению, каждый день, из года в год, от века к веку, всюду и всегда они в состоянии были создавать себе подобных и вечно сеять мой генотип…
— Ты действительно?..
— Я видел, как, набухая и утолщаясь, бугрятся и взъерошиваются, готовясь к редупликации, мои хромосомы, хранящие память о моем роде, как поровну распределяются по дочерним клеткам и митохондрии, и рибосомы, и… Нити ДНК расплелись… Чтобы в них не запутаться, нужно пальцами перебрать все эти триплеты или кодоны, поправить, упорядочить, попридержать… Иной не поверит, что вот так запросто, пялясь в какой-то допотопный бинокуляр допотопного микроскопа, можно наблюдать за делением собственных клеток, видеть все клеточные органеллы и даже помогать делению собственными руками, щупать кончиками пальцев ДНК, гладить мембраны митохондрий, ощущать шероховатость гранулярного ретикулума… Неверы, не верьте. Но я же вижу! Я же держу в своей пригоршне целый рой рибосом! Вот они, как икринки…
— Ты действительно видел? — спрашивает Лена еще раз.
— Только слепые могут не видеть всей прелести небесного света клеточного деления, только простуженные могут не ощущать небесной свежести его ароматов, и только глухие могут не расслышать гармонии звуков, исходящей от струн арфы клеточных веретен. О, Ваше Величество Митоз! Никто еще не сложил о Тебе легенды, никто еще не оценил Тебя по достоинству. А ведь только Тебе Жизнь обязана существованием.
Лена не может взять в толк:
— Послушай, Рест, нельзя увидеть невооруженным глазом митоз.
— Начни я убеждать тебя в обратном, тебе пришлось бы приглашать бригаду санитаров со смирительной рубашкой. Конечно же, нет! Я не знаю человека, которому когда-либо удалось бы наслаждаться чудом деления клеток кожи, хотя от этих митозов просто сияет и светится весь ее камбиальный слой. Это же факт неоспоримый!
— Да.
— И я видел все это своими глазами, да, силой собственного воображения. И ни капельки не ошибся… Я провозился с ними весь день и всю ночь.
— Да, — повторяет Лена.
— Да, и всю ночь. И представь себе: вдруг ниоткуда, — это было как чудо! — снова появилась, оказалась рядом со мной, кто бы ты думала? — Аня, наша милая, странная, нежная Аня… Мне не причудилось это и не приснилось — она стояла в шаге от меня, оперевшись плечом о ребро термостата и прелестно мне улыбалась. И в глазах ее, я это видел, вызревали озерца слез. Да-да, она плакала, она плакала, радуясь моему успеху, моим клеточкам… Не помня себя, я схватил ее, оторвал от пола и кружил, и кружил по всем, свободным от хлама, закоулкам комнаты. Я фланировал меж столами и стульями, меж какими-то тумбами и шкафами, прикасаясь и прикасаясь губами к ее глазам, и ко лбу, и к лицу, осыпая его нежными поцелуями: и шею, и губы, и конечно, губы…
Раздевая ее…
Это — как глоток шампанского в невыносимую жару. Определенно! Я впервые так терял голову…
Потом раздался голос Юры:
— Эй, здесь есть кто-нибудь?
Аня, голая, спряталась за какой-то шкаф.
— К тебе невозможно достучаться. Что ты тут делаешь? В темноте!
Я даже не спросил, как ему удалось снять с петли внутренний крючок на двери.
— Зашел вот за книжкой… Ты случайно не брал «Избирательную токсичность» Альберта? — спросил я.
— Я? Зачем она мне теперь? У меня только твой Каудри — «Раковая клетка». Принести?
— Оставь себе. Мне теперь она тоже не понадобится.
Юра даже не снял свои новые очки с притемненными стеклами, чтобы лучше меня рассмотреть. Он и не старался. Мое «теперь» и его «тоже» ответили на все вопросы, которые мы могли бы задать друг другу. Мы не стали утомлять себя ими.
— Что же теперь? — только и спросил он.
Я не знал, что ему ответить. Молчал…
— Ты случайно не видел Аню? — спросил он напоследок.
— Нет, — не моргнув глазом, соврал я, — а что?
Он взял с полки книгу, которую я якобы так усердно искал, и протянул ее мне:
— Вот она, твоя книжка, на! Видно, Аза ее здесь читала…
— Не иначе, — сказал я.
— Слушай, а что ты тут делаешь? — снова спросил Юра.
— Думаю.
Юра улыбнулся и поправил очки.
— Nonmulta, sedmultum (немного, но много, — лат., прим. автора), — дружелюбно сказал он.
Я тоже улыбнулся.
— Видишь, — сказал я, озирнувшись, — это — болит.
— Не слепой, — сказал Юра, привычно поправив оправу, — lecriduсoeur (крик сердца, — фр., прим. автора).
— А как это звучит по-японски? — поинтересовался я.
— По-японски, — сказал он, — это не звучит.
Юра вскоре ушел, и вслед за ним, через несколько минут, наспех одевшись и не прощаясь, убежала Аня. Когда я вышел из подвала — светило солнце. Было часов десять, если не двенадцать. Придя домой, я завалился спать, и мне снилось, будто я с винтовкой наперевес веду в бой полки рибосом. А ведь я никогда не держал в руках винтовку!
С тех пор я Аню не видел. Ни Аню, ни Азу…
— Ни Нату… Ни Тину… — произносит Лена.
— Какую еще Тину? До Тины еще надо было дожить!
— Чайку согреть? — предлагает Лена.
— Да, охотно… С ложечкой коньячку…
Я вглядывался в запечатанные смертью глаза вождя в какой-то мистической надежде, что он вот-вот откроет их, привычно прищурит и подмигнет мне, мол, зря ты все это с моим воскрешением затеял. Я же не Иисус, а простой смертный, пытавшийся внедрить в современность свои идеи всеобщего счастья. Что вы еще хотите у меня выведать? Ходите толпами, как овцы, пялитесь на меня, как на девятое чудо света, сделали из меня мумию, как из фараона…
Но ни один мускул не дрогнул на его лице. Меня уже толкали сзади, и мне пришла в голову мысль, что ДНК Ленина легко натурализовать, оживить в каком-нибудь мощном биополе, скажем биополе ростка пшеницы. Или яйца черепахи, или красного перца. Это был знак судьбы. Я вышел из Мавзолея, наискосок пересек Красную площадь и зашел в ГУМ, чтобы спрятаться от ветра. Через минуту я уже звонил своему знакомому биохимику.
— У тебя есть знакомые в Ленинской лаборатории?
Секунду трубка молчала, затем биохимик спросил:
— У Збарского что ли?
— Да.
— Да все они наши, я их…
У меня радостно заныло под ложечкой.
— Я еду к тебе! — прокричал я в трубку.
У меня было желание выпить чего-нибудь горячего, но я не стал толкаться в очереди. Впервые в жизни мне захотелось поверить в осуществление своей мечты. Я понимал, что на пути встанут тысячи трудностей, но вера в чудо отметала мои сомнения. Я готов был драться, стереть с лица земли каждого, вставшего на моем пути.
— Выведи меня на кого-нибудь из мавзолейной кухни, — попросил я бородатого парня в очках, с кем мы когда-то на вечеринке у Ирузяна обменялись телефонами. Я не помнил даже его имени. Илья (я взглянул на визитку), ни о чем не спрашивая, тут же позвонил. Никто не брал трубку.
— Они на месте, — успокоил он меня, — перезвоним через три минуты.
Прошло целых пять минут, в течение которых я то и дело поглядывал на часы, Илья возился со своими пробирками, а вместе мы обменивались ничего не значащими фразами (Как дела?.. Терпимо...), затем Илья снова набрал номер.
— Привет, — сказал он в трубку, и у меня чаще забилось сердце.
Через час я был в лаборатории, сотрудники которой обслуживали сохранность праха Ленина. Все их профессиональные усилия были направлены на то, чтобы его не коснулся тлен. Задача была трудной, сравнимой разве что с превращением свинца в золото, но ответственной и благородной. Алхимики современности! И плата за их труд была высокой.
Меня встретили прекрасно и вскоре мы уже пили кофе и шептались с неким Эриком в уютном уголочке. Мы вспомнили всех наших общих знакомых, Кобзона и Кио, Стаса и Аленкова, Ирину и Вита, Салямона, Баренбойма и Симоняна, и конечно же, Жору, поговорили о Моне Лизе и Маркесе. Эрик был без ума от Фриша, а Генри Миллер его умилял.
— Слушай, а как тебе нравится Эрнест Неизвестный? Ты видел его надгробный памятник Хрущеву?
Я видел. Мы обменялись впечатлениями еще по каким-то поводам, Солженицын-де, слишком откровенен в своем «Красном колесе», а у Пастернака в его «Докторе», мол, ничего крамольного нет. То да се…
Помолчали.
— Мне нужен Ленин, — затем просто сказал я.
Эрик смотрел в окно. Где-то звякнуло. По всей вероятности, это упал на кафельный пол пинцет или скальпель, что-то металлическое. Затем пробили часы на противоположной стене. Казалось, и стены прислушиваются к моему голосу. Эрик молчал, я смотрел на чашечку с кофе, пальцы мои не дрожали (еще бы!), шло время. Я не смотрел на Эрика, повернул голову и тоже смотрел в окно, затем поднес чашечку к губам и сделал глоток.
— Что? — наконец спросил Эрик.
Видимо, за Лениным сюда приходили не редко, возможно, от настоящего вождя уже ничего не осталось, его растащили по всей стране, по миру, по кусочку, по клеточке, как растаскивают Эйфелеву или Пизанскую башни, или Колизей…
— Хоть что, — сказал я, — хоть волосок, хоть обломок ногтя…
— Все гоняются за мозгом, за сердцем. Зачем?
Я пустился рассказывать легенду о научной необходимости изучения клеток вождя, безбожно завираясь и на ходу сочиняя причины столь важных исследований…
— Стоп, — сказал Эрик, — всю эту галиматью рассказывай своим академикам. Я могу предложить что-нибудь из внутренних органов, скажем, пищевод, кишку…
— Хоть крайнюю плоть, — взмолился я.
Эрик улыбнулся.
— Идем, выберешь.
— Сколько? — спросил я.
Эрик встал и, ничего не ответив, зацокал по кафельному полу своими звонкими каблуками. Мы вошли в анатомический музей: привычно разило формалином, на полках стояли стеклянные сосуды с прозрачной жидкостью, в которых был расфасован Ленин.
— Все это он? — я просто опешил.
— Знаешь, — сказал Эрик, — мой шеф Юра Денисов…
— Юрка?! — выкатил я глаза, — Юрка Никольский?!
Эрик вопросительно взглянул на меня.
— Ты его знаешь?
— Хм! — я неопределенно хмыкнул. — Мы же с ним…
Я безбожно врал, ибо никакого Юрия Денисова-Никольского, конечно, не знал. Краем уха я слышал о том, что он является, кажется, замдиректора «Мавзолейной группы». А еще где-то читал, что в свое время Ленина бальзамировали Борис Збарский с Воробьевым, затем забальзамированное тело поддерживали в нужной кондиции и Сергей Мордашов, и Сергей Дыбов или Дебов. Лопухин, Жеребцов, Михайлов, Хомутов, Голубев, Ребров, Василевский… А также Могилевский или Могильский. Я начал перечислять Эрику всех, кого мог вспомнить, а он только смотрел на меня и молчал. Странно, но я помнил все эти фамилии. В конце концов я назвал и эту: Денисов-Никольский.
— Ладно, — примирительно сказал Эрик и, ткнув указательным пальцем в одну из банок, произнес:
— Все, что осталось…
— Это все?! — спросил я.
— Воруем потихоньку…
Эрик взял меня за локоть и, зыркнув по сторонам, почти шепотом произнес:
— Только для своих. Здесь кишка толстая, пищевод и кусочек почки. Там, — Эрик кивнул на запаянный сверху мерный цилиндр, — желудок, а там — сердце…
— Давай, — сказал я, — всего понемногу.
Эрик кивнул: хорошо.
— А кожи, кожи нет?
— С кожей напряженка, — признался Эрик. — Есть яички и член. Никому не нужны…
— Мне бы лоскуток кожи, — мечтательно произнес я.
Он не двинулся с места, затем высвободил руку из объятий моих пальцев и произнес, глядя мне в глаза:
— Ты тоже хочешь клонировать Ильича?
Опаньки! Я не был готов к такому вопросу, поэтому сделал вид, что понимаю вопрос как шутку и, улыбнувшись, кивнул, мол, ну да, ну да…
— Все хотят клонировать Ленина. Будто бы нет ничего более интересного. С него уже содрали всю кожу и растащили по миру. И в Америке, и в Италии, и в Китае, и в Париже… Немцы трижды приезжали. Только вчера уехали индусы. Все охотятся, словно за кожей крокодила. На нем уже ничего не осталось, только на лице, да и там она взялась пятнами. Если бы не я…
— Сколько? — спросил я, расценив его ворчание как намек.
— Все гоняются за мозгом, — возмущенно произнес Эрик, — ни яйца, ни его член никого не интересуют. Никому и в голову не придет, что, возможно, все его достижения и неудачи обусловлены не головой, а головкой.
Эрик глазами провинившегося школьника заглянул мне в глаза.
— Как думаешь? — спросил он.
— Это неожиданная мысль, — я кивнул и сдвинул плечом.
— Да, — сказал Эрик, — Ленин таит в себе еще много неожиданностей.
— Гений есть гений, — подтвердил я.
— Слушай, я это у всех спрашиваю, — сказал Эрик: — почему у него не было детей?
— Он же в детстве болел свинкой.
— Я тоже, — признался Эрик, — ну и что?
— Нет, ничего, — сказал я, — где это достоинство?
— Какое?
— Ну… член…
— А, счас…
Затем Эрик легко нарушил герметичность каждой из банок, взял длинные никелированные щипчики, наоткусывал от каждого органа по крошечному кусочку и преподнес все это мне в пенициллиновом флакончике, наполненном формалином.
— Держи. Ради науки мы готовы…
Я поблагодарил кивком головы, сунул ему стодолларовую банкноту. Он взял, не смутившись, словно это и была эквивалентная и достойная плата за товар. Сколько же стоило бы все тело Ленина, мелькнула мысль, если его пустить с молотка?
— Спасибо, — сказал я еще раз и удержал направившегося к выходу Эрика за руку. Он удивленно уставился на меня. — Кожи бы… — тупо сказал я.
Эрик молчал. Шел настоящий торг и ему, продавцу товара, было ясно, что те микрограммы вождя, которые у него остались для продажи, могли сейчас уйти почти бесплатно, за понюшку табака. Он понимал, что из меня невозможно выкачать тех денег, которые предлагают приезжающие иностранцы. Он не мог принять решение, поэтому я поспешил ему на помощь.
— Мы тут с Жорой решили…
Мой расчет оправдался. Услышав магическое имя Жоры, Эрик тотчас принял решение.
— Идем, — сказал он и взял меня за руку.
Мы снова подошли к Ленинской витрине.
— Крайняя плоть тебя устроит? — спросил Эрик, как торговец рыбой.
Я согласно кивнул: давай!
— Только…
— Что?..
— Понимаешь, он…
— Что?..
Эрик какое-то время колебался.
— Член, — сказал я, — давай член.
— Он сухой, мумифицированный, как… как…
Эрик не нашелся, с чем сравнить мумифицированный член вождя.
— Давай, — остановил я его пытливый поиск эпитета.
Он пожал плечами, подошел к металлическому шкафу с множеством выдвижных ячеек, нашел нужное слово («Penis») и дернул ручку на себя. Содержимое ящика я рассмотреть не мог, а Эрик взял пинцет и с его помощью бережно изъял из ящика нечто бесценное… Как тысячевековую реликвию. Затем он нашел пропарафиненную салфетку, положил в нее съежившийся член вождя и сунул в спичечный коробок.
— Держи!..
Когда я уходил от него, унося в пластиковом пакетике почти невесомую пылинку Ленина, доставшуюся мне, считай, в дар, он хлопнул меня по плечу и произнес:
— Только ради нашей науки. Пока никто ничем не может похвастать. Неблагодарное это дело — изучать останки вождей. Но, может быть, вам и удастся сказать о нем новое слово, нарыть в его клеточках нечто такое… Он все-таки, не в пример нынешним, был вождь. А Жора — умница. Я знаю, он может придумать такое, что никому и в голову не взбредет. Ну, пока…
Ни о каком клонировании не могло быть и речи. Эрик, конечно, шутил, и я поддержал его. Едва ли он мог всерьез предположить, что Жора на такое способен. Мы еще раз обменялись рукопожатиями, он опять дружески хлопнул меня по плечу.
— Привет Жоре и удачи вам.
— Обязательно передам, — пообещал я.
Мне хотелось подольше побыть одному, поэтому я не взял такси и не вызвал нашу служебную «Волгу». Я ехал по кольцевой линии метро через всю Москву. Уже трижды произнесли слово «Курская», а я все не выходил. Я испытывал огромное наслаждение от того, что частичка Ленина, покорившего полмира и угрожавшего остальной половине всенепременной победой коммунизма, лежала в боковом кармане моей куртки, и его дальнейшая судьба находилась теперь в моих руках. Вот как в жизни бывает! На «Текстильщиках» я вышел в половине первого ночи, затем автобусом сто шестьдесят первого маршрута доехал до Курьяново.
— Где тебя носит? — встретил меня Жора, — тебя все ищут…
— Подождут, — сухо огрызнулся я, не снимая куртки.
— Ты заболел?
— Коньячку плесни, а?
Жора замер, присел на краешек табуретки, затем потянулся к дверце шкафа.
— И мне? — спросил он, наливая в граненый стакан коньяк.
— И тебе.
Мы выпили.
— Поделись с другом тайной, — произнес Жора, улыбнувшись, — ты влюбился?
И мы рассмеялись. А затем болтали о чем попало, заедая коньяк апельсинами и остатками красной копченой рыбы. Привет Жоре от Эрика я так и не передал — из понятных соображений. Зато мне впервые посчастливилось увидеть Жору пьяным. Не знаю почему, но я этому радовался. Да и я, собственно, напился до чертиков в глазах: было от чего!..
— Ну, ты, брат, совсем плох, — заметил тогда Жора, — хочешь стать богом, а пить не умеешь.
Я, и правда, едва держался на ногах.
Могу поклясться, что в те минуты у меня не было ни малейшего представления о том, как я распоряжусь попавшей мне частицей Ленина.
— Да, позвони Юльке, — сказал Жора, — она тебя ищет.
Он впервые назвал меня братом.
Конечно же, все это не могло оставить равнодушным даже самого черствого из людей. Я почувствовал, что задыхаюсь, тону в этом жутком угаре. А тут ещё Жора с этой Тиной! Свежая кровь, свежая кровь!.. Я готов был сделать и себе кровопускание! И не только себе! Душа моя рвалась в клочья, а ум приказал ухватиться за спасательный сук. Выбора не было, не было мочи терпеть. Это заставило присмотреться к себе и своему окружению, пересмотреть концепцию собственного существования, круто изменить стиль и траекторию жизни. Требовалось незамедлительное вмешательство воли. Я пришел к выводу, что из года в год, день ото дня, час за часом человечество деградирует. Что там деградирует — вымирает. Вымерли динозавры и мамонты, птеродактили и бронтозавры, исчезли с лица земли эти безмозглые узкоумые уроды, туда им и дорога, но ты, человек, Homo и, так сказать, очень sapiens, ты-то о чем думаешь? Что творишь на земле?! Достаточно было внимательно присмотреться к себе, сначала к себе. Достаточно было посмотреть через призму добра, да-да, через призму добра, красоты и, конечно же, совершенства, посмотреть на сей серый и убогий мир рабов плоти, роботов наслаждения… Господи, Боже милостивый! что я увидел! Царящий хаос безвкусицы, ханжества и разврата. Мир невежд и неверия окружал меня. Я был убит, потрясен, растерзан. Какой смерч, какое нагромождение неразумия и бесстыдства. Все институты, созданные человеком для защиты и услады греха, просто потрясали. Про что пестрели газеты, о чем галдели радиорепродукторы, что проповедовали телеведущие?.. Насилие, наркотики, террор, смерть всех искусств, гибель книги, театра, кино, поэзии и, главное, — правды. Этот зловонный мир, этот смердящий человеческий отстойник стал невыносим и уже требовал своего Везувия, своего Апокалипсиса и, наверное, своего очистительного Потопа. Очевидным знаком надвигающейся беды стали сладострастные обещания рая вождями в то самое время, когда вокруг смердело дерьмо разложения и распада. Невозможно стало слышать косноязычные убогие речи наших правителей, этих жалких кротов и заик. Это не были тихие теплые велеречивые проповеди Иисуса, как не были и пламенные речи Сократов и Цицеронов, Демосфенов и Цезарей. За ними не стояли очереди в библиотеках, их не переписывали в тетрадки, не перепечатывали десятками экземпляров… Заики оставались заиками, фарисеи и книжники — лжепророками. С кем бы я ни распечатывал эту тему, у кого бы ни пытался добиться ответа на душераздирающий крик, никто внятно и членораздельно мне ответить не мог. Все только удивлялись моему удивлению, пожимали плечами, мол, нашел о чем спрашивать, разводили руками или что-то мычали… Или молчали, тупо рассматривая свои ногти. У кого-то были, правда, попытки найти выход из тупика юродливым философствованием, но эти уродцы были настолько жалки и беспомощны, что хотелось рыдать. Как-то я бросился с этим к Жоре. Я прилип к нему, как банный лист к заднице: «Ты скажи, нет, скажи мне, скажи!..». Жора встрепенулся, откашлялся и вдруг загудел:
— Ты только посмотри на эти сытые рожи глухарей и кротов, на этих рябых жаб и горилл…
По всей видимости, Жора и сам давно мучился этими вопросами.
— Эти свиные рыла, свиные же!..
Жора даже закашлялся.
— Ты только прислушайся к их чавканью у корыт и мирному хрюканью. Разве ты им веришь? Разве ты не готов заткнуть их поганые глотки увесистой порцией свежего говна? Ты давно готов. В чем же дело? Да этих косноязычных заик нужно просто…
У Жоры судорогой свело горло, но он снова откашлялся и продолжал:
— Казалось бы: что нам делить? Мы делим мир, как делят добычу, колем его на куски, тащим во все стороны и, забившись, как кроты в норы, притаившись грызем поодиночке. Мы не люди, гордые своей щедростью и всесилием Бога, мы — кроты. Тараканы, гады, жабы и крысы куда великодушнее нас, куда красивее и, конечно, достойнее…
Жора долго искал свою трубку (она лежала перед ним на столе!), наконец, взял ее и стал набивать табаком. Я заметил: трубка была его спасительным талисманом. В минуты злости или отчаяния он всегда прибегал к ее молчаливому участию.
— Отсутствие чувства стыда и совести, — продолжал он, — что может быть более греховным? Мы живем в эре греха. Не живем — вымираем, мрем, как мухи. Несмотря на то, что количество человеческой плоти на земле возросло до семи миллиардов голов, количество духа на каждую из этих душ упало до крайности. Ни в какие, даже самые темные времена истории, не был так низок удельный вес духа отдельного человека. Даже во времена инквизиции среди нас были Леонардо да Винчи и Джордано Бруно, Жанны д’Арк и Яны Гусы….
Он гудел, как сирена и ревел, как белуга.
— Нельзя сказать, что мы как-то вдруг, в одночасье стали свидетелями очевидного регресса. Долгие годы хлам деградации нагромождался вокруг нас, день за днем это дерьмо жизни мы складывали зловонными кучками до тех пор, пока сор невежества не стал путать нам ноги, пеленать руки, застилать глаза и затыкать уши, пока эта вязкая паутина не стала вить вокруг каждого из нас свой уродливый кокон, пока эта мерзкая плесень не стала кляпить нам рот… Мы были ослеплены, обездвижены, мы оглохли и онемели, нечем стало дышать… Нас превратили в гниющую мертвечину и лишили возможности взвешивать, сравнивать, думать. Думали, что лишили, надеялись, твердо верили, что мозги наши превратились в опилки. Но вот тут-то и ждал нас промах. Произошла осечка. Заржавели патроны, промок порох. Для истории это не ново. Каждую империю ждет свой конец. На фоне этой проржавевшей упаднической идеологии вдруг проросли свежие тугие ростки новой мысли. Ее конечно, пытались скосить, выжечь, вытравить…Даже распять. И распяли… Но известно давно: мысль погубить невозможно. Человека можно убить, но нельзя запретить ему думать и жить его мыслям…
Вскоре с трубкой было покончено, он долго ее раскуривал, наконец произнес:
— Этот мир, без сомнения, должен быть разрушен. Как Содом и Гоморра, как Карфаген…
Это был приговор миру.
«Камня на камне от тебя не останется»…
Мне показалось, что на землю снова пришел Иисус…
— «Не мир пришел я принести, но меч…», — сказал я.
— Вот именно, — сказал Жора, — не мир… Миру вкрай нужен острый меч, чтоб отсечь дурью голову с плеч…
— Стишок так себе, — сказал я.
— Я и не старался.
— А мог бы…
— Тут я не мастак, — сказал Жора, — вот Тинка…
Он мечтательно прищурил глаза.
— Что «Тинка»?
Жора молчал.
— Нужно побыстрей строить нашу Пирамиду, — сказал я, — сколько можно топтаться на месте?! Необходимо действовать, действовать, а не…
Жора прервал меня:
— Стой, стой, — сказал он, — послушай меня. Ты должен усвоить это навсегда: действие — злейший враг мысли, ибо любая самая ничтожная и даже глупая на первый взгляд мысль предполагает отрешение от всего мира движений, всяких там перемещений и достижений успехов, отрешение от мира движений звезд и планет.
Жора прервал свою мысль, посмотрел на меня и продолжал:
— Когда человек думает, он должен остановить бег не только собственной плоти, но и несущегося мимо него мира. Чтобы мысль, пришедшая ему в голову, смогла изменить этот мир. Прошли те времена, когда прогулки по побережью под мерные накаты волн Средиземного моря, создавали мир мыслей для строительства будущего человечества. Я прав?..
— Возможно, — сказал я.
В течение нескольких месяцев мы каждый день обговаривали сложившуюся ситуацию. И решение было принято окончательно: строить! Смешно было даже предполагать, что мы могли от него отказаться. Ведь мы ждали этого момента с таким нетерпением! Отрешившись от химер славословия и отрекшись от всего, что заставляло нас любить жизнь, мы перестали видеть в ней все, что доставляло нам наслаждение и все свои силы устремили на ее спасение. Да! Нужно было безотлагательно действовать, спасать жизнь, спасать… Если не мы, то кто? Неужели вот эти ханжи и невежды, эти прилипалы и живодеры, эти Авловы, Здяки, Ергинцы, Перемефчики, Шпуи и Штепы, Шапари и Швондеры, кнопки, булавки, шпоньки и швецы… Эта шелудивая шушера, вот эти ублюдки?!
Нет…
Мы понимали: если не мы, то кто же?! И если все-таки кто-то, то почему не мы?! (Это стало и нашим девизом!).
— И помни: не найдёшь мне Тинку — удавлю! — пригрозил Жора. — Я не шучу.
Он посмотрел на меня так, что я не мог не поверить: он не шутит. Я знал этот его нешуточный взгляд.
Похоже, что пришла и её, Тинина очередь сказать свое веское слово.
Как-то Жора поймал меня за рукав:
— Слушай, пробил час! Мне кажется, я нашел ту точку опоры, которую так тщетно искал Архимед.
Он просто ошарашил меня своим «пробил час!». Что он имел в виду? Я не знал, чего еще ждать от него, поэтому стоял перед ним молча, ошарашенный.
— Испугался? — он дружелюбно улыбнулся, — держись, сейчас ты испугаешься еще раз.
Я завертел головой по сторонам: от него всего можно ожидать. Что теперь он надумал?
— Нам позарез нужен клон Христа!
Мы все всеми своими руками и ногами упирались: не троньте Христа! Только оставьте Его в покое! Жора решился! Я видел это по блеску его глаз. Он не остановится! Он не только еще раз напугал меня, он выбил из-под моих ног скамейку.
— Но это же… Ты понимаешь?..
Он один не поддался панике.
— Более изощренного святотатства и богохульства мир не видел!
Жора полез в свой портфель за трубкой.
— Ты думаешь?
Я не буду рассказывать, как меня вдруг всего затрясло: я не разделял его взглядов.
— Тут и думать нечего, — сказал я, — только безумец может решиться на этот беспрецедентный и смертоносный шаг.
— Вот именно! Верно! Вернее и быть не может! Без Него наша Пирамида рассыплется как карточный домик.
— Нет-нет, что ты, нет… Это же невиданное святотатство!
Я давно это знал: когда Жора охвачен страстью, его невозможно остановить.
— Конечно! Это — определенно!..
Он стал шарить в карманах рукой в поисках зажигалки.
— Что «конечно», что «определенно»?! Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что пришел Тот час, Та минута… Другого не дано.
У него был просто нюх на своевременность:
— Какой еще час, какая минута?..
— Слушай!.. Если мы не возьмем на себя этот труд…
Он взял трубку обеими руками, словно желая разломить ее пополам, и она так и осталась нераскуренной.
— Более двух тысячелетий идея Преображения мира, которую подарил нам Иисус, была не востребована. Церковь без стыда и совести цинично эксплуатировала этот дар для укрепления собственной власти, и это продолжается по сей день.
Я попытался было остановить его.
— Ты раскрой, — не унимался Жора, — пораскрой свои глазоньки: маммона придавила к земле людей своим непомерно тяжелым мешком. Золото, золото, золото… Потоки золота, жадность, чревоугодие… Нищета паствы и изощренная роскошь попов. Не только церковь — весь мир твой погряз в дерьме. Какой черный кавардачище в мире! Мерой жизни стал рубль. «Дай», а не «На» — формула отношений. И все это длится тысячи лет. Весь мир стал Содомом и Гоморрой. Эти эпикурейцы с сибаритами снова насилуют мир своими сладострастными страстями. Они не слышат и слышать не хотят Христа. Его притчи и проповеди для них — вода. Они не замечают Его в упор. Они строят свое здание жизни, свой карточный домик из рублей, фунтов, долларов… На песке! Это чисто человеческая конструкция мира. Спички у тебя есть?
— Держи.
Жора чиркнул спичкой о коробок и поднес огонек к трубке.
— Да, — сказал он, наконец, прикурив, — карточный домик. Это чисто человеческая конструкция мира, — повторил он, — в ней нет ни одного гвоздя или винтика, ни одной божественной заклепки, все бумажное, склеенное соплями.
Жора даже поморщился, чтобы выразить свое презрение к тому, как строят жизнь его соплеменники.
— И как говорит твой великочтимый Фукидид…
— Фукуяма, — поправляю я.
— Фукуяма? — удивляется Жора.
Я киваю.
— Не все ли равно, кто говорит — Фукидид, Фуко, Фуке или твой непререкаемый Фукуяма. Важно ведь то, что говорит он совершенно определенно: без Иисуса мы — что дым без огня.
— Я не помню, чтобы Фукуяма или Фукидид, — произношу я, — хотя бы один раз в своих работах упоминали имя Иисуса.
Жора не слушает:
— Только беспощадным огнем Иисусовых мук можно выжечь дотла эту животную нечисть. А лозунги и уговоры — это лишь сладкий дымок, пена, пыль в глаза… Верно?
Я пожал плечами, но у меня закралась едкая мысль: не собирается ли и он отомстить кому-либо каким-то особенным способом. Он уже не раз клеймил этот мир самыми жесткими словами, и всякий раз едва сдерживал себя, чтобы не броситься на меня с кулаками. Будто бы я был главной причиной всех бед человечества.
Его нельзя обвинять в чрезмерном усердии, у него просто не было выбора: без Христа мир не выживет! И каковы бы ни были причины, побудившие его сделать этот шаг, он искренне надеялся на благополучный исход. Что это значит, он так и не объяснил.
— Современный мир… В нем же нет ничего человеческого. Скотный двор и желания скотские. Ni foi, ni loi! (Ни чести, ни совести! — Фр.). Его пещерное сознание не способно… И вот еще одна жуткая правда…
Жора посмотрел на меня, словно примеряя свое откровение к моему настроению. Затем:
— Я убью каждого, кто встанет на моем пути.
Он вперил в меня всю синеву своего ледяного взгляда в ожидании моего ответа. Я лишь согласно кивнул. Зачем тратить слова? Я ведь знал это всегда: Жора — враг этого человечества. Он давно уже был заточен на зачистку этого мира. Мне казалось, что его захватило чувство мести. Этого было достаточно, чтобы впасть в такую глубокую мрачность. Он просто потерял веру в человечество и был уверен в том, что близится конец этому племени. Он ждал и жаждал Нового мира! И всячески споспешествовал его рождению. Но он и предположить не мог, что на его пути к обновлению встанет весь мир.
Возникла пауза тишины. И словно разгадав м ...
(дальнейший текст произведения автоматически обрезан; попросите автора разбить длинный текст на несколько глав)
Рецензии и комментарии 0