Красная статуя
Возрастные ограничения 18+
Каждая неудача выбивает из седла. Убивает весь энтузиазм и желание продолжать. Опустошает. Надежда на успех ломается под натиском ненужных и бессмысленных вопросов. Зачем мне это? Зачем это еще кому-нибудь?
Каждая ошибка заставляет сомневаться в себе самом. В своем выборе. В своих силах. Становиться неподъемным для себя самого.
Остаются только слабость и апатия, тяжелая, тошнотворная. Остается только лежать и беспокойно ворочаться, лелея в желудке свою бесполезность.
Но не продолжать уже нельзя. Искусство стало образом жизни. Творчество стало ходом мыслей. Миссия стала природой.
А от природы не уйти.
К черту все вопросы. Нельзя бороться с самим собой.
Неудачи нужно выкидывать. Ошибки нужно топить.
Оглушающий в ночной тишине шипящий всплеск разрябил темноту под мостом. Еще одна ошибка ушла на дно. Там ей и место.
Я буду пробовать столько, сколько нужно.
***
Мокрая грязь смачно хлюпает под моими ногами, оставляя грязно-желтые брызги на брюках.
Эта часть города – словно вырванный из пожелтевших страниц кусок Петербурга Достоевского. Здесь даже солнце тусклее, несмотря на то, что воздух чище, чем в задымленном центре. Я иду по широкому переулку, стараясь держаться тротуара. Можно ведь относительно сухую песчаную полосу рядом с пьяными заборами назвать тротуаром? Дома здесь – это в лучшем случае двухэтажные деревянные бараки, зло щерящиеся торчащими во все стороны досками и гвоздями.
Здесь я никого не найду.
Навстречу мне идет молодая женщина. Типичный житель этих районов, она не вызывает во мне никакого желания. Следы побоев на лице смешиваются с алкогольными припухлостями. Щеки уже обвисли, а губы покрылись морщинами и впали. За собой она тащит алюминиевый бак. Очевидно, идет за водой на колонку.
Здесь все такие. Люди похожи на губки для посуды, которыми только что пытались отмыть жирную пригоревшую сковороду – грязные и сальные, измаранные и запятнанные, и выжатые до предела.
Вряд ли мое желание сегодня останется удовлетворенным.
Вот уже три месяца я блуждаю по городу, как голодный волк, ищущий мясо для утоления голода. Мой голод выдергивает меня из дома, сжимая живот и перехватывая дыханье, стальным кулаком хватая меня за член, как за поводок. И я иду на улицу, спускаюсь в метро, захожу в трамваи в своих поисках. Приятное томление льдом пересыпается из моего живота в яйца и обратно. Я ищу глазами, выбирая из тысяч девушек и женщин, вдыхаю даже самые слабые витания духов и лаков для волос.
И рано или поздно я найду.
***
Кажется, это она!
Мой член стоит, как волк, почуявший добычу, напряженно вытянувшийся и ведущий носом. Я наконец-то нашел свою цель.
Я понял свою ошибку. Я понял, что в трущобах можно найти только вонь умерших надежд и уродливые лики безнадежных. Я вышел в город, в самый центр.
Улицы, задымленные выхлопными газами шумящих машин. Что это за улица, на которой ты все равно чувствуешь приступы клаустрофобии из-за высотных зданий, наседающих на тебя тоннами камня и бетона, закрывающих почти все небо, оставляя только тоненькую серо-голубую полоску над самой дорогой. Слепящие отблески заходящего солнца, лежащие на тысячах стекол. Я чувствую себя лилипутом среди каменных идолов, смотрящих на меня прожигающими взглядами. Голоса десятков людей, спешащих куда-то, нужных кому-то. Я чувствую себя бесполезным брошенным щенком под ногами прохожих. Витрины пугают меня отражением моего же оскала, обычно злого, но сейчас – счастливого.
Она с грациозной непринужденностью струится между суетящимися осколками толпы, ее шаги неуловимо перетекают друг в друга. Она, будто бы и не меняя своего положения, летит вперед стрелой Зенона.
Мне приходится напрячься, чтобы не отстать и не упустить ее из вида. Приходится продираться через чужие локти и злое шипение.
Я столкнулся с ней, уже возвращаясь домой с вялым неудовлетворением в паху. Я шел по одной из центральных улиц, пытаясь не схватить эпилептический припадок от солнечных бликов и блеклых на их фоне неоновых огней. Людская толпа уже почти задавила меня, я мечтал только добраться до дома, и тут – она. Выскочила, как чертик из табакерки, из дверей какого-то кафе.
– Ой, извините!
Я даже не разглядел ее лица. Только белые зубки в легкой улыбке. Я не уловил ее аромата. Я просто почувствовал ее электрическую дрожь. Она бьется внутри самой себя, связанное сердце. Ей тесно, это я вижу. В ней стучит постоянное движение.
Именно это я хочу запечатлеть. Поймать, хотя бы на секунду.
Квартал за кварталом, поворот за поворотом. Мы удаляемся от самых оживленных улиц. Больше не приходится продираться через людей, но мне все еще сложно не отставать.
Я на взводе. Я снова на коне. Кажется, я зарядился от нее. Меня переполняет вдохновение. Все вокруг импрессионистически размазалось. Я упоенно и слепо несусь сквозь совсем другую реальность, сквозь чувственное отображение настоящего, и больше не ощущаю собственных шагов. Я захлебываюсь в ликовании. И я тоже рвусь из себя.
Я уже представляю себе каждый изгиб. Я прикидываю и снимаю мерки.
Она сворачивает с улицы и ныряет в дворовый мрак под низкой аркой. Я на мгновение замираю и делаю глубокий вдох. Сердце в восторге проталкивается к горлу. Все тело дрожит в возбуждении. Долгое томление набухло и радостно взорвалось. Теперь время стремительного удара. Я – вырвавшаяся из ствола пуля. Я – нож, истомно выходящий из замаха и со свистом пикирующий вниз.
Наконец!
Я нащупываю за пазухой свою дубинку, обернутую поролоном трубу, и следую за ней.
Осталось сделать лишь одно движение, а остальное – просто. Никто и не обратит внимания на меня, ведущего домой «перебравшую» подругу.
Главное – удар. Сейчас от него все зависит.
***
– Доброе утро, Сергей Палыч.
Старший инспектор Иконов, хлопнув дверью машины, злобно посмотрел в мелко моросящее серое небо, зябко поежился, недовольно поморщился и только после этого ритуала кивнул:
– Здорово. Что, опять?
Молодой следователь только уныло кивнул и посмотрел в сторону берега, где копошилась оперативная группа. Иконов вздохнул.
– Ясно. Есть что-нибудь новое?
Следователь пожал плечами и неопределенно поджал губы.
– Пальчики есть. Внутри мешка. Следы зубов на шее. Ну и… все.
– Пальчики и в прошлые разы были. Да и зубы были… Извращенец. А с зубов пользы – ноль. Гадство.
Он сплюнул, выудил из-под плаща пачку сигарет и закурил. Спускаться к берегу ему не хотелось.
Покрытый травой скос блестел. И глинистый берег тоже блестел. И камни у воды блестели. Блестели черные формы оперативников и блестел черный патологоанатомический пакет, лежащий у самого скоса. Все они блестели холодно и мокро. Пакет дрожал и шелестел под мелким дождем, как живой. Как испуганная пластиковая гусеница. Иконову сделалось тошно, и он поднял взгляд на следователя.
Тот смотрел на инспектора с терпеливой учтивостью. Следователю хотелось как можно быстрее покончить с осмотром и уехать к себе в кабинет. Обшарпанный и грязный кабинет, который только в такую погоду мог показаться уютным.
Иконову тоже хотелось поскорее покончить, но он медлил.
– Ну, что, – обратился он к следователю. – Как там твоя пропавшая? Не нашлась?
Следователь только покачал головой и отвел взгляд.
– Плохо. Что, совсем никакого продвижения?
Следователь вздохнул и процедил сквозь зубы:
– Какое там продвижение… Ни свидетелей, ничего. Еще и мужик ее с инфарктом слег. Не знаю, что делать. – Он с отвращением посмотрел на берег. Оперативники уже перестали копошиться и теперь курили, ожидая конца следственных действий. Следователь снова повернулся к Иконову и заглянул ему прямо в глаза. – Часто в последнее время люди пропадают, а? С концами.
Инспектор не ответил. Только раздраженно дернул плечами и, отщелкнув недокуренную сигарету, направился к берегу. Следователь, оскальзываясь на мокрой траве, последовал за ним.
На берегу Иконов безо всякого интереса огляделся. Смотреть было не на что. Все затоптано оперативниками, рыскавшими здесь исключительно ради порядка. Искать было нечего. В глубоких следах уже скопилась вода.
– Болото, – пробубнил Иконов. – Все болото. Достало.
У пакета, с лирическим спокойствием глядя на реку, курил эксперт – полноватый мужчина с недельной небритостью и желтоватыми мешками под глазами. Иконов подошел и, подобрав плащ, присел рядом. Из расстегнутой молнии торчала хрупкая женская рука, сонно лежащая на черном пластике, как на одеяле. С жемчужно-белых пальцев лохмотьями висела отошедшая кожа. Перчатки утопленника. За молнией, в темноте пакета различалась холодная грудь с оцепеневшими сосками.
– Упаковали бы хоть до конца, – Иконов встал и протянул руку эксперту. – Замерзнет же.
Эксперт перевел взгляд на инспектора и молча ответил на рукопожатие.
– Ну, что нам покажет экспертиза?
– Наверное, все то же, – эксперт говорил высоким голосом, почти фальцетом.
– Пустые легкие и следы насилия?
Эксперт только согласно хмыкнул.
– Ясно.
Перекинувшись парой слов с оперативниками и подписав протокол осмотра, Иконов залез в машину и плотно укутался в плащ.
– На работу? – коротко спросил водитель.
– И работа болото… – пробурчал Иконов.
– Не ловится ваш Водяной никак… – скорее утвердительно сказал водитель. – Сколько там он баб утопил?
– Двенадцать… пока. – Иконов пощурился в запотевшее стекло, вздохнул и откинулся в кресле. – Езжай уже. В болото.
***
Я сейчас завидую себе, впервые осознавшему свою ошибку. Подножка. Провал ноги в пустоту вместо ступеньки. Впечатления, граничащие с опытом смерти. Когда взрывная энергия энтузиазма сменяется адреналином холодного ужаса, а бетонная уверенность разлетается в пыль. Когда только что каменный стояк кисейной барышней падает в обморок. Абсолютно чистое будущее оказывается лишь рекламной картинкой на стене, в которую ты врезаешься на полной скорости. Идеальная чувственная абстракция порога. Черты. Точки.
Вот оно, и что теперь?
Когда твои трясущиеся от ужаса ноги стоят в луже крови, расплывающейся вокруг твоей первой неудачи, у тебя есть только два пути.
Отказаться. Остановиться. Истерично прибраться, трусливо оглядываясь через плечо. Выкинуть все воспоминания. Забиться в угол и болезненно выскребать из сердца все свои задумки, зная, что они вернутся, что они будут посещать тебя снова и снова, сводить с ума и упрекать в трусости и нерешительности.
Или продолжить. Переступить через себя. Это единственная преграда – ты сам. Все остальное не имеет значения. Выпрямиться, посмотреть на результаты своей самоуверенности и быть готовым увидеть их еще не раз.
Тогда я и обернул трубу поролоном.
Вторая была идеальной. Такой я больше не находил. Она билась и извивалась. Она заламывала руки и обвивала меня ногами. Она закусывала губу и впивалась в мою кожу ногтями. Она рычала и стонала.
Я сошел с ума.
Уже готовясь дернуть рычаг, я вгрызся в ее хрупкую шею. Она хрустела под моими зубами. Горячая кровь брызнула мне в рот. Я не отрывался от нее, пока не понял, что ее хриплое дыхание утихло. Она обмякла. Вся ее энергия улетучилась в прерывистом свисте. Дергать рычаг было слишком поздно.
Я спугнул момент. Не успел его запечатлеть.
В этот раз определиться с дальнейшими действиями было значительно проще.
Но дальше словно началась черная полоса.
Другие ничего собой не представляли. Они были овцами, такими же, как и тысячи других. Они пугливо обнимали себя и норовили сжаться, скрутиться в клубок. Они стыдливо сжимали бедра и безнадежно упирались в меня руками. Они хлюпали и плакали, размазывая по мне слезы и сопли, умоляли и просили.
Никакой распущенности и раскрепощенности. Они не впускали меня и не выпускали себя. Они не хотели раскрыться. Только спрятаться в свою скорлупу.
Мне было противно. Они отвращали меня своими влажными собачьими глазами, мокрыми щеками и сопливыми носами. Меня тошнило от их влажных пальцев, липнувших к моей коже. У меня сводило зубы от их заунывных девчачьих голосков и дерганых всхлипов. Они меня не захватывали. Мне просто хотелось избавиться от них.
Они пищали и суетились, как котята, и я душил их, как котят.
Их крики и плач сходили на нет. Их руки слабели и переставали биться, замирали и легко опадали на мои. В самом конце они будто бы сами просили меня оставить их в покое. Их покидала сила, они мирились и успокаивались. Хрипы сменялись свистом. Глаза тухли и закрывались. Их уродливые красные и вздутые гримасы пустой жалости к себе и надуманного страха расцветали в красоте спокойствия. Они смиренно засыпали.
Они вяли, как зимние розы, и в эти моменты они были прекрасны.
И каждую из них я запечатлел в маленьком бюстике. Эти моменты – высшая точка их красоты, они стоят того чтобы сохраниться и после того, как оригинал сгниет и сгинет.
Даже той, что обделалась прямо подо мной. Я протиснул руку между ее горячих бедер, чтобы сорвать трусы, и в возбуждении сжал всей ладонью холм Венеры. Но под рукой чавкнула набухшая жаркой влагой ткань. Пальцы вошли в сочащуюся массу, и в нос ударила тяжелая удушливая вонь.
Она была паникершей. Билась до последнего. Вилась ужом и все норовила вцепиться мне в лицо. Все равно, что трахнуть быка на родео. Умора. Когда я положил измазанные в дерьме пальцы на ее шею, она потянула ручонки к моей. Она никак не хотела смириться, даже ее лицо, – распаленное до пунцовости, уперто осклабленное, щерящееся и сморщенное ненавистью, с глазами, блестящими детской злобой сквозь завесу слез, – даже ее лицо сопротивлялось. Когда жизнь ушла из нее, лицо не успокоилось – глаза закатились под веки, но все продолжали сверлить меня взглядом. Даже в смерти она дразнила меня вываленным набок языком.
И в этом была своя красота.
Да, она никак не хотела отдаться искусству, но у нее был характер, отпечатки которого сохранили ее мертвые плоть и кожа.
Думаю, ее посмертная статуэтка моя любимая.
Только одна из них доставила мне удовольствие.
Подлая гадина укусила меня за нос. Еще одна тупая кукла, она прикинулась чем-то большим. Она сделала вид, что хочет раскрыться. Она поддалась мне и прижалась ко мне. Она обожгла меня своим телом и своим дыханием, когда потянулась губами к моему лицу. И я купился. Мой нос щелкнул и вспыхнул, я чуть не выпустил ее, когда она вздыбилась тазом и попыталась скинуть меня.
За хруст моего носа она расплатилась хрустом шеи. Я сжал ее в руках, вывернул и млел в объятиях последней агонической дрожи, глядя в стекленеющие глаза. Я смотрел, как кровь из моего носа капает на ее белые щеки и расплывается по ним, стекает по хлопающим в попытках ухватить воздух губам. Я слушал сиплый ветер, продувающий ее горло.
Мы умерли вместе. Но моя смерть была маленькой.
***
«Часто в последнее время люди пропадают… С концами».
Слова следователя стали для Иконова чем-то вроде зеркала. То, что раньше он скорее не обдумывал, а прочувствовал где-то на периферии сознания, что-то похожее то на шныряющие тени, то на ленивые глубокие вздохи в темноте, за светлым кругом от покачивающейся лампы, все это вдруг обрело форму, резко, неумолимо, независимо от его воли, и ударило его снаружи – через следователя. Возможно, если бы инспектор пришел к этому сам, постепенно и плавно, если бы он контролировал формирование своих мыслей, а не отпихивался от них, не пытался закинуть их как можно дальше от границы осознаваемого, эти слова не возымели бы над ним такого эффекта. Не прыгали бы эхом в его голове, постоянно отвлекая на себя внимание, не давая сконцентрироваться ни на одной мысли и швыряя его лицом в резкую, угловатую реальность.
К вечеру противная морось осмелела, обнаглела и разошлась плотным ливнем, расчерчивающим темноту за окном белесыми взмахами. Тонкий каркас из стальных нитей, на котором держалась вся громада ночи, накрывшей город своим жирным брюхом.
Инспектор стоял на пороге своего кабинета, уже полностью одетый, почти вплотную к двери. Его дыхание, оставляя на лакированном дереве тусклую испарину, разбивалось о дверь и горячо оседало на лице. Он этого не замечал, как не замечал и капель пота, стекающих по вискам, и напряжения в скривившемся уголке губы, и тесно сжатых зубов. Все его существо было сконцентрировано на самом кончике, на верхних микронах кожного эпителия указательного пальца, зависшего в миллиметрах от выключателя. Еще не касаясь его, он уже чувствовал теплый шероховатый пластик и его упрямое сопротивление при нажатии.
Палец над выключателем дрожал от напряжения. Иконов не мог им пошевелить, он был скован ужасом и сбит с толку непониманием. Инспектор боялся, что сейчас, пошевелив парой мускулов и нажав выключатель, он пропадет. Сгинет вместе со светом, провалится в темноту. Перестанет существовать. И что тогда? Этого инспектор и не мог понять. Его восприятие закоротили попытки осознать, что чувствует человек, падая в небытие. Он ничего не может чувствовать, его же нет, но где проходит грань между существованием и отсутствием? Как узнать, что ты пропал? Не просто субъективно пропал, для других, когда ты или твой труп где-то есть, но его найти не могут, а абсолютно пропал. С концами.
Это вообще возможно?
Этот дикий иррациональный страх, сосущий его внутренности, говорил, что да, возможно. Стоит только выключить свет. И Иконов верил ему. У него были на то основания. Он не был бы первым.
За дверью послышались торопливые шаги. Глаза инспектора, заволоченные сонным туманом, моргнули, дернулись, моргнули еще раз. Взгляд прояснился. Наваждение прошло. Он выдохнул, оступившись, отошел от двери и обессиленно сел на стол. На него напало полное изнеможение. Он чувствовал, что ему жарко и что он весь вспотел, но сделать что-либо, даже поднять руку, чтобы утереть лоб, было выше его сил.
Шаги остановились под дверью, шаркнули, затихли. Потом в дверь постучали.
– Во… – Инспектор встряхнулся. – Войдите.
Дверь распахнулась. В кабинет влетел вспотевший и взъерошенный следователь.
– Фух! Вы еще не ушли! – он уперся ладонями в колени, чтобы отдышаться.
Инспектор встал со стола и кисло посмотрел на следователя.
– Что такое? Опять?
– Нет, не опять, – следователь выпрямился. – Кажется, мы его нашли.
– Нашли? – Иконов недоверчиво поджал нос. – Как?
Следователь замялся.
– Может, я в машине объясню?
***
Голос следователя на фоне стучащего по крыше и стеклам ливня звучал отдаленно и умиротворяюще.
– Думаю, вы помните, на некоторых телах была глина. Красная глина.
Инспектор кивнул, не отрывая глаз от проносящихся за окном ярких пятен – окон, фонарей, вывесок, расплывающихся в дождливой темноте облаками флюоресцирующих чернил. Неоновые пятна расплывались по пространству темноты, растягивались в световые дорожки, линии, каскадные отражения собственных следов, они словно существовали не только в настоящем моменте, но одновременно и в прошлом и в будущем. Отдельные моменты улицы вырывали из времени катящиеся по стеклу капли. Они сияли запертыми внутри копиями отображенных фонарей и окон.
– Такая красная глина есть только в одном районе города. Но это еще ни о чем не говорит. Она довольно популярна у всяких лепщиков. Знаете, скульпторов, гончаров.
Следователь посмотрел на Иконова. Лицо инспектора, освещенное дрожащими огнями, призрачно мерцало, его контуры плыли. По щекам ползли тени капель с окна. Глаза были закрыты. От этого мертвенного спокойствия следователя передернуло. Он замолчал.
Инспектор, потеряв его голос, открыл глаза, лениво нащупал ими следователя в полумраке машины и кивнул, призывая продолжать. И снова сомкнул веки. Следователю показалось, что Иконов его так и не разглядел, но он продолжил:
– Но мы нашли одного ваятеля в этом районе. Подозрительный тип. Была на него пара жалоб от соседей. Мы со специалистом сверили отпечатки пальцев на его двери с пальцами в мешках. Совпадают.
Инспектор все-таки удостоил следователя недовольным взглядом.
– Вы с ним хоть говорили? Перед тем как пальчики исследовать?
Тот замешкался.
– Нет, мы… Соседи говорят, что он сам пропал пару недель назад.
Инспектор опять отвернулся к окну и насмешливо скривил губы.
– Вот как. Нашли подозреваемого, который сам пропал?
Следователь только коротко пожал плечами:
– Дом обыскать все равно надо.
Иконов не ответил. Он снова слепо уставился в окно.
Густая дождящаяся темень пребывала в состоянии перманентного сжатия вокруг машины. Казалось, еще секунда – и машина пропадет в ней, растворится. А потом и сама тьма растворится в себе и не останется совсем ничего.
Инспектор задержал дыхание и вцепился в дверной подлокотник. Его действительно беспокоила возможность вдруг пропасть. Для него собственная пропажа была не каким-то философским рассуждением, не какой-то абстрактной возможностью, а вполне конкретной перспективой. Он чувствовал ее приближение и пытался раз за разом осознать свое будущее отсутствие, но не мог. Только мозг зудел, и череп жал. Из-за этого он сходил с ума.
Конечно, он понимал, что это паранойя, но она его не отпускала. Она висела над ним с тех самых пор, как исчез его старый друг, причем во время телефонного разговора с ним, с Иконовым. Иконову как будто бы передали эстафету. Или, скорее, что-то вроде черной метки. И выйти из ее тени было решительно невозможно – не помогали ни алкоголь, ни прозак, ни более мощные и запрещенные средства. От последних иногда становилось только хуже. Иконов бросил экспериментировать с ними, когда как-то раз проснулся, стоя на своем балконе, но по ту сторону перил.
Хотя иногда он жалел, что в тот раз проснулся слишком рано.
– Проблемы у меня, большие, ты – последняя надежда, – дрожащий голос Кошкина, звенящий тревогой и надеждой, звучит сквозь наслоения дней, недель и месяцев. – Надо увидеться. Не телефонный разговор.
– Ага, встретиться, так встретиться, – Иконов тогда не придал его словам большого значения. Все проблемы тогда были материальны, у всех проблем тогда были границы. Все проблемы тогда можно было решить. И Иконов готов был их решать. Не впервой. – Давай, знаешь где, на сквере, там такой закуток есть, за памятником. Представляешь себе, где… – Сквозь собственный голос Иконов услышал длинные гудки. – Кошкин?
Гудки, казалось, становились все длиннее, все громче, заполняли собой все сознание.
И они так и не затихли. Даже после того как Иконов положил трубку.
Гудки заменили собой голос Кошкина и теперь будут всегда гудеть где-то в глубине разума, напоминая о нем. Это все, что от него осталось.
– Сергей Палыч, – инспектор встрепенулся и раскрыл глаза. Машина стояла. – Приехали.
В этой части города не было рекламных вывесок, а все соседние дома уже спали. Были только стыдливо уткнувшиеся в асфальт своими фарами полицейские машины и уличные фонари, в свете которых серебряные ливневые нити золотели, перед тем как разбиться вдребезги о землю. Откуда-то из-за них угрюмо смотрел на нахохлившегося инспектора маленький одноэтажный домик с прижавшимся к нему гаражом. Домик тоже нахохлился и был похож на залегшего в траве зверя, прячущегося от хищников, но готового огрызнуться, если они настигнут. Его глаза-окна тускло горели из темноты плотно занавешенной угрозой. Из приоткрытой двери вывалился желтушный световой язык.
Инспектор потуже завернулся в плащ. С некоторой неприязнью – блеск влажной ткани напоминал ему о блеске валяющегося у реки трупного мешка.
– Давно здесь оперативная группа? – каждое слово Иконова, пусть и ненадолго, обретало плоть, взвешиваясь в дождливой стуже облачком пара.
– Я отправил их сюда, перед тем как идти к вам, – следователь нетерпеливо и знобко полуповел полувздрогнул плечами и нетерпеливо пригласил: – Пойдемте?
Инспектор оторвал глаза от дома и обвел взглядом всю улицу. По обе стороны дорога упиралась в дождевую стену, будто бы этот квартал был вырезан из города и пребывал в каком-то своем измерении.
Возможно, так и выглядит пропавший квартал. Замкнутый сам в себе, отгороженный, отстраненный от всего остального. Возможно, так и выглядит забытье изнутри.
– Здесь больше никто не пропадал?
Следователь раздраженно выдохнул в воздух белесое раздражение.
– Пропадал. Моя пропащенка недалеко жила, – он махнул рукой куда-то в сторону. – У которой муж с инфарктом слег. – Он добавил с нажимом: – Пойдемте?
Инспектор кивнул и неторопливо направился к дому.
Интересно, каково это пропасть, уже находясь в небытие?
***
Одна из них доставила мне проблем. Она очнулась слишком рано.
Подготавливая пресс, я услышал шорохи наверху.
Она стояла рядом со столом, испуганно осматривая мои статуэтки. По этому затравленному взгляду, я понял – еще одна овечка. Никакого толка.
– Кто вы?.. – жалкий лепет.
Аккуратно ступая между фигурками на полу, я приближался к ней.
– Успокойся. Сядь, – я показал ей на кресло.
– Кто вы?
– Сядь.
Ее зрачки расширились и заблестели кроличьим страхом. Я почувствовал усталость. И она тоже будет плакать и скулить, тоже будет щемиться и по-девчачьи зажимать ноги. Нет никакого смысла тратить на нее время.
Она по-птичьи заозиралась по сторонам. Единственный выход из гаража был за моей спиной. Неосознанно, испуганными вороватыми движениями, она сгребла со стола самую увесистую статуэтку, изображающую писателя за печатной машинкой, и прижала ее к груди.
– Поставь на место, – резко сказал я.
Она вздрогнула и еще сильнее сжала писателя.
– Не подходите!
Я продолжал медленно подступать к ней. Она кинула нервный взгляд мне за плечо и натужно, от груди, запустила писателя в мою сторону.
– Тварь!
Писатель летел медленно, по широкой дуге.
Я бросился вперед и чудом успел подхватить скульптуру. Писатель больно ударил меня в грудь, но я его не выпустил. Однако нахалка была уже на полпути к выходу. Мне пришлось пожертвовать своим творением, надеясь, что оно окажется прочнее ее хребта. Размахнувшись, я кинул писателя ей вдогонку.
Удар статуэтки в спину оттолкнул девчонку на шкаф. Слабо вспискнув, она ударилась головой об угол и с деревянным грохотом лицом вниз повалилась на пол. Рядом с ней хрустнул писатель.
Я замер.
Она не двигалась, но дышала – ее спина тяжело вздымалась и опадала.
На шкафу блестела кровь.
Писатель лежал рядом. Отсюда я не видел на нем никаких повреждений. Кажется, обошлось.
Я подошел к девчонке и поддел ее ногой. Она пискляво завыла и перевернулась набок, подтянув ноги к груди и обхватив руками голову.
– Замолчи, – прошипел я.
Она всхлипнула и замолчала.
Я стоял и думал, что с ней делать. Может, все-таки попробовать?
Она сопела и дрожала, парализованная страхом, как кролик под топором. Меня уже тошнит от этих животных черт, корежащих их человеческую натуру. Никакого достоинства. Мне противно.
Я наклонился над ней и не без труда оторвал ее руки от головы. Перепачканные кровью волосы сбились и слиплись на виске в неаккуратный пучок. Она смотрела на меня, но не видела меня, в ее глазах был только ужас загнанной лошади.
Я поморщился.
– Вставай.
Она лежала неподъемным мешком.
– Вставай, – сказал я громче.
Ее взгляд прояснился. Она посмотрела на меня с безнадежной мольбой. Нет. Пробовать не стоит. Сколько раз я видел это взгляд и надеялся, что мне удастся его сломать, пробить этот стеклянный купол, достучаться. Нет, не удастся. Надо покончить с ней.
Я вздохнул и сел, прижав ее к полу коленями. Она снова пискнула и уперлась в мои ноги руками. Ее крупная дрожь передавалась и мне и зыбко отражалась в паху.
Казалось, что она уже приняла свою судьбу и больше не будет сопротивляться. Но когда мои руки потянулись к ее шее, она завизжала, неожиданно сильно взбрыкнула и вцепилась ногтями мне в лицо.
– Сволочь!
Я наотмашь, не глядя, ударил ее, но она ничего не чувствовала. Ее визг стоял в ушах и забивал собой все восприятие, а ногти рвали мои щеки. Сочащаяся из царапин кровь обогрела лицо и шею.
В голове проскочила отстраненная мысль: «Почему все эти сучки всегда бьют именно в лицо?»
В своей истерике она билась, как сумасшедшая, так, что уже почти выскользнула из-под моих коленей.
И снова мне под руку попался писатель. Он с хрустом врезался ей в висок. Ее головенка пискнула, дернулась, скосилась на бок, глаза затухли. Яростная линия замолкшего рта омертвела, и осталась зиять на лице резиновым колесом. Больше ее обмякшее тело не двигалось. И не дышало.
А на писателе от этой схватке осталось пятно крови, влипший в нее клок волос и уродливый скол на печатной машинке.
Жалко. Одна из моих первых работ.
***
Спертый воздух внутри был настолько густым, что не пропускал внутрь запах дождя.
– Притон какой-то… – следователь брезгливо сморщил нос и, стараясь не прикасаться к голым засаленным стенам коридора, пошел вперед – в до омерзения желтый свет, сочащийся из кухни.
От света у инспектора заслезились глаза, и зазвенело в голове – казалось, мозг разбух и уперся в стенки черепа. Инспектор поморщился и уже сделал шаг, направляясь за следователем, но в этот момент его уха легко коснулся настойчивый стук.
Тук-тук-тук.
Едва пробившись в восприятие, едва сформировавшись как явление, стук утонул в голосах, доносившихся с кухни. Следователь неразборчиво препирался с кем-то.
Иконов стоял, прислушиваясь, но никак не мог снова выловить стук из мешанины голосов – оперативная группа, рассредоточившись по всему дому, заполнила собой весь эфир.
– Что вы стоите, как неродной, Сергей Палыч? – Инспектор вздрогнул. Следователь, при этом освещении казавшийся больным стариком, стоял в конце коридора. Он приглашающе указывал на дверь в гостиную. – Здесь ничего интересного. Только мусор и объедки. Бомжатня.
Следователь описал дом досконально. В доме почти не было мебели, а та, что была, – несколько колченогих стульев, хромой качающийся стол, шкаф с болтающимися дверцами, продавленный лоснящийся диван, – были похожи на сиротливых инвалидов, вышедших на пикет перед ратушей. Они располагались в доме бессистемно, сикось-накось, будто бы просто сваленные грузчиками до распоряжения хозяина.
Инспектор так и не смог определить цвет стен. Все лампочки в доме лучились этой блевотной желтизной. Они бесстыже висели под потолком без абажуров или плафонов. Все здесь казалось желтым. Про стены можно было сказать только одно – они грязные и выцветшие, выгоревшие. В углах болтались, покачиваясь, лохмотья облепленной пылью паутины.
Полы были завалены мусором – какими-то бумагами, газетами, пакетами, коробками из-под пищи быстрого приготовления, рваным тряпьем. Рядом с остатками чего-нибудь съестного можно было разглядеть деловито снующих тараканов. Под лампами их спины блестели тусклым золотом, живые медали за распространение скверны. Гады догладывали то, что осталось от дома.
Из-за пустоты и захламленности дом казался незавершенным – толи совсем заброшенным, толи еще необжитым.
По всему дому, волоча за собой длинные худые тени, праздно шатались оперативники. Похожие на аляповатые иллюстрации из старых газет, они резко выделялись на фоне стен, оттого, видимо, чувствовали себя уязвимыми. Интерьеру они были чужды, и, подсознательно понимая это, они вжимали головы в плечи и подозрительно оглядывались.
Тук-тук-тук.
Возможно, они оглядывались из-за стука. Никто кроме Иконова не реагировал на него, будто не слыша, но стук пробирался в их подсознания – подспудно, аккуратно. Инспектор чувствовал это.
Тук-тук-тук.
– Ты это слышишь?
– Что? – следователь, со скучающим лицом волочившийся за инспектором, вопросительно поднял бровь.
– Ничего. Так.
Тук-тук-тук.
Ритм строчащего очередями автомата – сухой, неровный, прыгающий, запинающийся и захлебывающийся. Стук становился тем громче, чем дальше инспектор продвигался внутрь дома. Он шел на него, ориентируясь по громкости, как по подсказкам в детской игре. Тепло. Еще теплее. Совсем горячо.
Тук-тук-тук.
Так горячо, что инспектора бросило в жар. От стука его отделяла только одна дверь.
– А здесь что?
– Гараж должен быть… – следователь на секунду уперся в дверь недовольным взглядом. – Они его что, пропустили? Сволочи ленивые… Подождите-ка…
Он резко повернулся и быстрым шагом направился обратно – к оперативникам.
Иконов остался наедине с дверью.
Тук-тук-тук.
Стук определенно шел из-за нее, но при этом был приглушенным, будто бы пробивался из-под пелены, из-под толщи воды, времени, из другого слоя реальности.
Тук-тук-тук.
Дверная ручка легла в руку маняще идеально, будто бы это и было предназначение Иконова – открыть эту дверь.
Тук-тук-тук.
И снова инспектора захлестнула волна ужаса. Но в этот раз он боялся появиться, а не пропасть. С теми, кто пропал, все понятно – они пропали. Почти что умерли. Они просуществовали свой отрезок времени, тем самым выполнив то, что от них требовалось. И большее, что могло остаться после них, – длинные гудки, нашедшие отзывы в головах тех, кому еще только предстоит пропасть. Их судьбы, возможно, продолжат чужие выдумки и фантазии, но все это будет лишь блеклой копией, попыткой не упустить и не потерять. А пропавшим – уже все равно. Их ничего не волнует, они ничего не чувствуют. Они пропали. Но, возможно, они еще появятся.
Откуда? Из того же небытия, куда они потом снова пропадут? Из чьего-то больного воображения?
Зачем? Чтобы сделать что-то или чтобы с ними что-то сделали? Чтобы написать историю или чтобы протащиться по ней, выполняя свое предназначение? Чтобы просто открыть одну из дверей?
В любом случае, когда они появятся, им придется с этим мириться. С этим ничего не поделать. Вопрос только в том, где и как они появятся.
Тук-тук-тук.
Инспектору не хотелось появляться по ту сторону двери. Он чувствовал, что только стук может ответить на все эти вопросы, но он не хотел ответов. Он хотел только заглушить мысли, избавиться от них и остаться. Остаться по эту сторону двери, в спокойствии и неведении, и главное – без этого настойчивого стука. И без гудков из небытия. Что пропало, то пропало, так и должно быть.
Тук-тук-тук.
Предназначение лежало в руке Иконова маняще идеально, но он противился ему.
Он не хотел появляться там, но как он появился здесь? Здесь появляться он тоже не хотел. Он вообще не хотел появляться, но это не зависело от него.
Было бы глупо задаваться вопросами о том, откуда он появился и не пропадал ли он раньше. Все его состояния, кроме того, в котором он находился сейчас, были невоспринимаемы и, следовательно, непознаваемы.
Эти вопросы сгодились бы только для того, чтобы тянуть время в ожидании спасительных шагов следователя, которые отвлекли бы инспектора от метафизики и потащили бы дальше по настоящему. Но следователь не спешил. Краем уха Иконов слышал, как следователь разносит ленивых оперативников, но все это был шум из того самого настоящего, откуда инспектор в данный момент выпал, и на которое смотрел откуда-то сбоку. Он словно оказался заперт меж двух дверей, каждую из которых заклинило.
Тук-тук-тук.
Инспектору не оставалось ничего, кроме как поддаться и выполнить свое предназначение.
Ручка повернулась легко, будто давно уже ждала, чтобы ее повернули. В замке радостно лязгнула защелка. Дверь поддалась и разрезала мысли инспектора громким, протяжным скрипом.
И этим же скрипом стерла стук.
Тишина. Только фонящий за спиной бубнеж.
Инспектору стало легче. Стука больше не слышно. Конечно, он не пропал, он просто ускользнул, но, по крайней мере, инспектору теперь не придется с ним встречаться. Все вопросы так и останутся абстрактной философией, досужими размышлениями.
Желтизна вползла в открытую дверь и очертила за ней горячечный полукруг света. По нему были раскиданы длинные тени. Тени отбрасывали статуэтки. Инспектор вздрогнул. У него появилось странное ощущение, будто бы он внезапно, сам того не желая, стал центром внимания, будто бы все люди в большом зале обернулись, услышав его неудачную реплику, и теперь с укором смотрят на него. На инспектора давили десятки взглядов. Десятки маленьких человечков в разных позах, за разными занятиями, все они пристально следили за ним. Их присутствие чувствовалось и в глубинной темноте гаража – почти осязаемая угроза в плотной и тугой тени.
Инспектор, сконфузившись, замер на пороге. В желтом мерцании их тени дрожали, одушевляя фигурки, создавая иллюзию дыхания. Неосознанно Иконов пытался предугадать, что они будут делать дальше – панически, толкаясь, разбегутся со света, как тараканы, или понесутся на него, цокая по полу глиняными ножками, чтобы в негодовании скрутить наглого Гулливера, вторгшегося в их владения.
Что за глупость!
Инспектор отбросил бредовые фантазии и принялся шарить по стене в поисках выключателя.
Яркий белый свет был в этом доме благословлением. Тон гаражу задавали серые цементные стены, здесь было серо и уныло, но не тошнотворно. Запах цементной пыли – как свежий воздух, после затхлой вони кислого тряпья и гниющих объедков.
В гараже была мастерская. В середине стояли массивный грубо сколоченный стол и потертое кресло, у самых ворот – старомодный гончарный круг с ножным приводом и неаккуратно собранная кирпичная печка, видимо, для обжига, больше напоминающая закопченный мангал. Сбоку от двери, по правое плечо инспектора был такой же добротный шкаф.
И все заставлено статуэтками разных размеров, от совсем крошечных до полуметровых. Их были сотни. В основном – изображения людей, занятых самым обыденным. Они читали книги, сидя на креслах, ездили на велосипедах, танцевали, просто сидели и стояли в разных позах. Среди них были художественные гимнасты, заключенные в узоры лент, клоуны и мимы, люди в костюмах и с портфелями, грузчики в касках, тащащие мешки и коробки, повара с кастрюлями и поварешками, музыканты – с гитарами, аккордеонами, трубами и саксофонами, за роялями и ударными установками, – и художники, стоящие перед холстами с кисточками. В углу, у ворот, стояла почти полутораметровая фигура худого курильщика. В одной руке – чемоданчик, другая в картинном жесте застыла у губ с сигаретой в пальцах, закатанные рукава рубахи, приспущенный галстук.
Все статуэтки были глинянно грубоватыми, но в них чувствовалась динамика, они были готовы в любой момент сорваться с места и продолжить прерванные дела. Учителя застучат указками по доскам, дворники зашуршат вениками, ученые заелозят над микроскопами, а врачи, щелкнув ногтями по шприцам, оглянутся в поисках больного. Их одежды будут развиваться, а лица гримасничать в живой мимике. Возможно, это предвосхищение жизни накладывал на них дрожащий свет.
Инспектор, аккуратно выбирая, куда поставить ногу, прошел к столу. Он был довольно большим, но на нем стояло всего несколько статуэток. Самых странных и необычных, и, очевидно, любимых скульптором. Во всех них чувствовалось настроение, чуждое всему остальному в этом месте. Эти статуэтки были самыми проработанными и казались потусторонними артефактами – вещицами, найденными на раскопках храмов древних цивилизаций или зарывшегося некогда в землю НЛО. Они дышали так же, как и остальные, но как-то по-своему, в совсем ином ритме. Их прелесть была в заключенной в их образах загадке – что-то, над чем нужно долго и томительно раздумывать, чтобы размять свою фантазию, но так и не прийти к чему-нибудь определенному.
Странный голый карлик в викторианской маске и цилиндре, из-под которого выбиваются кропотливо вылепленные или вырезанные из глины кудри, в безумии размахивающий тростью. Человек в рубашке и брюках, с чешуящейся кожей, рассыпающийся в прах – вместо одной руки голые кости, из бока торчат обломанные ребра. Он с ненавистью пучил глаза и щерился на наблюдателя. Юноша в мешковатой куртке, с растерянным лицом заносящий молоток. Гимнастка с огромным круглым животом, застывшая на одной ноге в каком-то балетном пируэте. Голый жирный детина с ошейником под огромным подбородком, ползущий на четвереньках. Его отсутствующее лицо выражало абсолютную тупость. Фигурка взрывающегося человека – месиво разлетающихся в кровавом фонтане органов и костей, стоящее на полусогнутых ногах. Изогнутый от боли, читаемой на сморщенном лице, мужчина с разбухшей шеей, сидящий на коленях. Глаза – на лбу, рот широко открыт, а оттуда лезет маленькая младенческая головка, зашедшаяся в плаче.
Эти статуэтки были уже далеко не грубыми. Каждая деталь была дотошно уловлена и реализована, придавала их образам гротеск. Каждый завиток кудрей карлика, каждая чешуйка рассыпающегося парня, каждая складочка на юбке гимнастического трико. Капли слюны на жирном подбородке, анатомически исполненное сердце, морщины на страдающем лице.
Самой минималистичной была статуэтка, изображающая журавлика, сложенного в технике оригами, но даже на ней был выведен каждый изгиб бумаги.
Но инспектора больше всех привлекла, и даже заворожила, фигура писателя, сгорбившегося с сигаретой в осклабленной ухмылке за маленьким круглым столиком над печатной машинкой. Он восторженно наблюдал за собственными пальцами, раскинувшимися над клавишами. Самая большая, из тех, что была на столе, эта фигурка ощущалась краеугольным камнем всей этой коллекции. Писатель был вымазан в крови и опутан длинными, видимо, женскими волосами. Краешек печатной машинки был отколот. Эти следы как-то связывали его с реальным миром, он был не просто идеалистичным образом, а чем-то большим, материальным.
– Что же ты больше не стучишь?.. – пробормотал Иконов, склонившись над писателем.
– Сомневаюсь, что он вам ответит, – голос следователя вывел его из транса. – А скульптор-то, я вижу, был тем еще эстетом. Порнограф хренов.
Следователь разглядывал фигурки на шкафу. В них были запечатлены моменты соития.
– Нда, полный набор иллюстраций к камасутре. Поза наездницы, нирвана, фейерверк… Во, вот эта забавная – «обезьянья» называется!
– Откуда такие познания? – инспектор подошел ближе.
– Читал, – ухмыльнулся следователь.
Эти фигурки не вызвали у инспектора сильных эмоций. В них не чувствовалось ни жизни, ни старания. Они были незаконченными – скорее, черновики или наброски, изображающие отдельные положения тел и выражения лиц.
– Слушайте… А вот это не та девчонка, которую мы позавчера выловили? – следователь показывал на верхнюю полку.
На ней стояли женские бюсты. Лица были выполнены со всем тщанием, с печальной любовью. Закрытые глаза, спокойные лица, больше памятники, чем портреты.
Инспектор не узнал эту девушку, он не видел ее лица. Только бледную руку на пакете для трупов. Но он узнал других. Вот эту нашли на берегу около месяца назад, эту – немногим ранее, эту – позднее. Все они были жертвами Водяного.
– Точно. Их тут… – Иконов, бесшумно шевеля губами посчитал бюсты. – Восемнадцать. Восемнадцать.
– Шестерых не выловили… – задумчиво сказал следователь. – Вот сволочь.
Он окинул взглядом гараж.
– Я даже боюсь представить, что в подвале.
Иконов обернулся. Зайдя сюда, он сразу же увлекся статуэтками и не обратил внимания на крышку люка в дальнем углу. Тяжелая даже на вид, обшитая железом.
– Долго еще? – в дверном проеме толпились недовольные оперативники.
– Сколько надо! – прикрикнул следователь. – Давайте, открывайте подвал, здесь все потом опишите… Аккуратнее, куда ты прешь! Искусство потопчешь… – он повернулся к инспектору и ухмыльнулся. – Спуститесь первым?
Тот мотнул головой.
– Нет, давайте сначала вы. Я потом посмотрю. Схожу пока покурить.
***
Ливень не прекращался.
Оранжевый огонек на мгновение вырвал лицо инспектора из темноты и тут же угас, оставив его дымящий силуэт медленно истекать мыслями.
Мысли мешались. Они истерили и паниковали, и в попытках успокоиться бежали к самому простому выходу: галлюцинации.
Галлюцинации – это банальность, простейшая попытка уйти от настоящего ответа. Наверное, из-за страха перед истиной. Инспектор же хотел достучаться именно до истины, а потому с сухим усердием отгонял это объяснение. Оно было слишком трусливым и бесполезным и только добавляло новых проблем, таких приземленных и бытовых, что о них не хотелось и думать. Из этого объяснения ничего не следовало, было абсолютно непонятно, что с ним делать. Кроме того, инспектор был абсолютно уверен в ясности своего ума.
Нет, за стуком стояло что-то другое. В нем была воля, за ним стоял разум. Стук явно мог влиять на инспектора, принуждать его… к чему? К дальнейшему продвижению. Он будто бы вел инспектора вперед, заигрывал с ним. Но зачем?
От скуки? Просто поразвлечься? Поиграть? Посмотреть со стороны?
В этом был смысл, но тоже слишком поверхностный. Такой ответ был бы просто отмашкой от назойливого ребенка.
Ладно, а куда в результате стук привел инспектора? В мастерскую какого-то безумного скульптора. Инспектор вспомнил свои ощущения от статуэток на столе, тех, к которым творец, судя по всему, относился с большим почтением. Чужеродность, неестественность, незнакомость. Они были «не от мира сего».
И стук. Он тоже был не отсюда. Толи слишком старый, как хруст песни, льющейся из патефона, толи слишком далекий, как голос на другом конце провода.
Чтобы не отделяло инспектора от стука, эта преграда была слишком плотной. Осознать ее было невозможно. Так что и цели стука были неопределимы.
Инспектору было понятно только одно – стуку был нужен именно он. Никто больше не слышал его. Возможно, таким образом стук выражался в эту действительность, находил в ней свое отражение или самого себя, может быть, даже жил посредством инспектора.
Вопрос о том, нужен ли был стук инспектору, испарился в дождливом холоде вместе с дымом от последней затяжки.
***
Да!
Да!
ДА!
Наконец-то!
Наконец, я отрываю руку от ее тонкой шеи и тянусь к рычагу. Ее можно не держать. Она уже забыла про то, что она моя «жертва», забыла про свои глупые страхи и дурацкую скованность. Она забыла свое прошлое и будущее, для нее сейчас существует только настоящее. Она забыла свой образ, воспитанный ханжами и мещанами, и дала волю своему естеству, своим ощущениям, своим желаниям, своему наслаждению.
Она раскрылась, и это все, что сейчас имеет значение для нее. Для меня. Для нас.
Сосущие причмокивания, прерывистые стоны, душные ароматы, закатившиеся глаза и закушенные губы, мягкость кожи, тяжесть груди и раскиданные по стали волосы, напряженные толчки и истомное трение, все ощущения стали нашими, неразделимыми. Все ощущения слились в один порыв, в одну природу, мы стали одной сущностью и выразились в один – настоящий – момент.
Вот что мне нужно. Один момент.
В этот раз он не ускользнет от меня. В этот раз я запечатлею его. Наш общий момент, наше общее Я выразится, обретет плоть.
Шум пресса заглушает мое прерывистое дыхание и ее грудные стоны. Низкое жужжание вибрирует внутри, резонируя с нашей исступленной дрожью. Пресс заглушает все мысли, окончательно стирая из нашей сущности всю человечность. Теперь мы – чистое чувство, абсолютная страсть.
Тяжелая сталь охлаждает мою спину, горящую от ее ногтей. Тяжелая сталь давит на меня, заставляет преклониться. Я сжимаю в ладонях ее полные бедра и целую ее в губы. Сталь вжимает меня в нее.
Я чувствую, что мы объединяемся. Головы вжимаются друг в друга, зубы упираются, давят на десны и на губы. На языке – медь, тепло и гладкие осколки. Давление трещит в хребтах и грудных клетках, ребра разрывают кожу, чтобы открыть наши внутренности и смешать нас в один организм.
Я помогаю прессу толчками. Я вбиваюсь в нее, протискиваюсь внутрь, в ее красный жар, и плавлюсь там.
Это последние толчки, последние ощущения. Самые яркие, эссенция момента, его пик.
Через сплющенные губы и растерзанные легкие выходит протяжное восходящее мычание. Ее? Мое? Наше.
Сквозь хрустящую и хлюпающую какофонию плоти и тяжелое жужжание стали я слышу шипение – открылись баллоны с азотом и аммиаком.
Хорошо. Значит, все идет по плану.
Значит, осталось совсем немного.
Я закрываю глаза и исчезаю в ней.
А она – во мне.
***
Цементная коробка подвала была освещена светом мощного прожектора, стоящего в углу. Здесь царил адский холод. На трубах, которых было слишком много, – они тянулись вдоль всех стен и потолка, превращая подвал в подобие клетки, – росли сосульки, светившиеся голубым. По трубам волнисто гнулись и размахивали руками-ветками кособокие ломаные тени. Знакомый уже эксперт зависшими в воздухе облачками слов отгонял восхищенно матерящихся оперативников от гидравлического пресса – здорового, размером с кровать, металлического алтаря под мощной аркой, которая держала верхнюю плиту. Давилка была немного модифицирована – края нижней плиты были ограждены высокой стальной рамкой. В результате получалось что-то среднее между секционным столом и стальной кроватью с балдахином для любителей садо-мазо забав. В середине подвала стоял обычный деревянный столик, накрытый длинной, до пола, скатертью. На столе громоздился куб, кажется, пластиковый. От куба к прессу тянулась толстая трубка, прозрачная, но испачканная изнутри засохшей рыже-коричневой массой. У столика с кубом задумчиво стоял следователь.
Большая часть подвала была занята какими-то цистернами и баллонами, подключенными к трубам. Они кокетливо блестели стальными боками, как маркизы, хвастающиеся пышными панье.
Следователь, вперившийся в куб, выглядел неинтересно и был похож на любителя современного искусства на выставке каких-нибудь неоабстракционистов. Пресс же собирал аншлаг, поэтому инспектор первым делом двинулся к нему.
– Ну, что тут… – инспектор замер с протянутой к эксперту рукой, как нищий на паперти.
По нижней плите пресса были размазаны два тела. Определить, где заканчивалось одно и начиналось другое, не представлялось возможным. Они были бесформенными и почти плоскими, как раскатанное тесто. Только странно, по-бумажному бугрились, морщились и изгибались в тех, очевидно, местах, где окровавленная кожа прилипла к верхней плите пресса и потянулась за ней, когда пресс открыли. Два опустошенных мешка с раскинутыми и спутанными потрохами. Месиво из мяса, кишков и костного крошева. Медицинский свет прожектора окрашивал кожу в мертвенную синюшную белизну и играл на расквашенных в кляксы органах тусклыми морговскими бликами. Кровь, которой было на удивление мало – только отдельные пятна на телах – казалась совершенно черной. На месте голов – неаккуратная волосатая лепешка с торчащими сквозь прорванную кожу осколками раздавленных черепов.
– Ну, как вам аппликация? – от высокого голоса инспектор вздрогнул. Шероховатое тепло ладони эксперта показалось каким-то неестественным, неприятным. – Тошнотворненько?
«Аппликация» не казалась инспектору тошнотворной. Зрелище было настолько сюрреалистичным, что в него было сложно даже поверить, и тем более – среагировать на уровне физиологии. Чтобы хоть как-то среагировать, его нужно было сначала осознать. Но оно было за гранью – слишком сложно представить, что за этим стояло, какая больная психика, какие исковерканные мысли, какие уродливые чувства.
Действительно, на него можно было смотреть только как на отталкивающую картину или аппликацию.
– Я этого не понимаю, – растерянно сказал эксперт. – Что это? Зачем? Но он это хотел сохранить. Тут холодно, чувствуете?
Инспектор чувствовал. Пальцы окостенели, нос и уши покалывало, а щеки стягивало.
– Он превратил подвал в морозилку. По трубам течет аммиак, насколько я понимаю. Видите, там баллоны? Не представляю даже, сколько он все оборудовал. И как?!
Эксперт восхищенно хлопнул в ладоши и сразу же, смутившись под ошарашенным взглядом инспектора, убрал руки за спину.
– И зачем это все? Чтобы вот эта вот… картина… не испортилась? В чем смысл? Больной, психопат какой-то…
Он живым интересом проводил взглядом трубки, убегающие от пресса.
– Он сливал всю кровь в тот куб на сто…
Рядом со столом звонко и сухо громыхнуло. Звук был похож на стук разлетающихся кеглей для боулинга. Раздался приглушенный матерок следователя.
Инспектор нервно крутанулся на пятках.
Пластиковый куб разошелся пополам. Его половины лежали по обе стороны стола. Внутри он был неровным, всего лишь форма, матрица. А на столе, на аккуратном постаменте стояла ледяная статуя.
О ее жгучие ярко-алые края можно было порезаться. Пылающий в предзакатном свете рубиновый океан, она выжигала глаза, но в ее глубине густилась тьма. Она захватывала и затягивала в себя водоворотом, в абсолютную черноту, насыщенную кровавым оттенком. В этой тьме не было дна, тонуть в ней можно было вечно. И чем глубже – тем темнее. У этой темноты нет предела. Форма статуи – две переплетенные в оргазмической дрожи фигуры, выгибающиеся, заламывающиеся, напряженные, – уже не имела никакого смысла, главным было содержание.
Беспредельная глубина. Тьма.
Такая далекая.
Такая близкая.
Такая чуждая.
Такая понятная.
Такая страшная.
Такая желанная.
Инспектор содрогнулся и натужно крякнул. В трусах стало влажно и липко. Он кончил.
***
Ливень только набирал силу. На асфальт плотным потоком обрушивался целый водопад. Казалось, вода стирает из ночи саму темноту или, по крайней мере, заглушает ее блеклыми помехами.
Инспектор курил и наблюдал, как оперативники пытаются запихнуть в машину своего коллегу. Он упирался, отпинывался и отмахивался. Он не видел ничего вокруг. Помешался. Увидев статую, он бросился к ней, прижался и начал лобызать губами, вылизывать, причмокивая и посасывая, и мусолить, истерично скользя по ней ладонями.
Инспектор ничего не понимал.
Скульптор. Какой бредовый замысел он лелеял в своих мыслях? Какое больное сознание стояло за всем этим? Какие эмоции вихрились внутри него, чтобы вылиться в такое? Это не простая скульптура, это что-то большее. Но что? Единственное, что приходило в голову инспектору – бессмертие. Разве не за этим работают все люди искусства? В книгах, картинах, скульптуре разве не хотят они обрести вечную жизнь? Оставить после себя что-то вечное. Привязать часть себя к миру живых, чтобы не умереть до конца.
Нет, скульптор добивался не этого. Иначе он не выбрал бы лед.
Тогда что? Может быть, выразить себя? Перевести свои чувства в материальную плоскость? Воплотить свою природу? Придать своей душе объем, форму, осязаемость? Но зачем? Чтобы лучше понять свою душу, посмотрев на себя со стороны? Нет. Чтобы другие ее поняли? Или чтобы просто выместить ее? Потому что внутри ей тесно, потому что изнутри она давит?
Инспектор не понимал.
– Что вы думаете, товарищ старший инспектор?! – Товарищ старший инспектор и не расслышал за шумом дождя шаги следователя. Тому приходилось кричать, чтобы были услышаны хотя бы слова.
Инспектор пожал плечами и вяло отбросил сигарету.
У него звенело в голове. Вернее – гудело. Да, снова вернулись навязчивые гудки как напоминание о том, что он – далеко не статуя, и что ему еще слишком рано расслабляться.
Инспектор покачал головой и зашагал вниз по улице.
– Сергей Палыч, вы куда же?! Пешком по такому дождю?! – Ответом следователю был только взмах рукой – полупрощальный полураздраженный.
Инспектор шел и смотрел на свои ноги, шлепающие по толстой пелене воды. В лужах отражались оранжевые ореолы фонарей.
Он завидовал. И скульптору, и убитым девушкам. Ему было противно от собственной бессильности, она отдавала трусостью и подлостью, но он завидовал. Будут они жить в этой статуе вечно или растают вместе с ней, в любом случае, с ними уже покончено. Они либо никогда не пропадут, либо уже пропали. И им уж точно больше не придется появляться – никогда и нигде. Про себя же так сказать он не мог. На нем до сих пор лежал гудящий груз ожидания, и сердце инспектора беспокойно оступалось, предвкушая непонятно что. Инспектору оставалось только надеяться, что этот груз не раздавит его, что в своем предвкушении он не сойдет с ума. Иначе он может пропустить собственное исчезновение и так и остаться висеть в бредовом существовании, абсурдном и муторном.
Инспектор не хотел существовать – метаться в коротких отрезках между появлением и исчезновением. Он хотел либо непрерывно жить, либо умереть – пропасть с концами. Поставить, наконец, точку.
Следователь, не обращая внимания на фанатичные крики свихнувшегося оперативника, наблюдал, как ссутулившаяся фигура Иконова постепенно растворяется в дождевой завесе. Когда инспектор пропал из вида, следователь злобно дернул плечами и быстрым шагом направился к машине.
Он тоже ни черта не понимал.
Каждая ошибка заставляет сомневаться в себе самом. В своем выборе. В своих силах. Становиться неподъемным для себя самого.
Остаются только слабость и апатия, тяжелая, тошнотворная. Остается только лежать и беспокойно ворочаться, лелея в желудке свою бесполезность.
Но не продолжать уже нельзя. Искусство стало образом жизни. Творчество стало ходом мыслей. Миссия стала природой.
А от природы не уйти.
К черту все вопросы. Нельзя бороться с самим собой.
Неудачи нужно выкидывать. Ошибки нужно топить.
Оглушающий в ночной тишине шипящий всплеск разрябил темноту под мостом. Еще одна ошибка ушла на дно. Там ей и место.
Я буду пробовать столько, сколько нужно.
***
Мокрая грязь смачно хлюпает под моими ногами, оставляя грязно-желтые брызги на брюках.
Эта часть города – словно вырванный из пожелтевших страниц кусок Петербурга Достоевского. Здесь даже солнце тусклее, несмотря на то, что воздух чище, чем в задымленном центре. Я иду по широкому переулку, стараясь держаться тротуара. Можно ведь относительно сухую песчаную полосу рядом с пьяными заборами назвать тротуаром? Дома здесь – это в лучшем случае двухэтажные деревянные бараки, зло щерящиеся торчащими во все стороны досками и гвоздями.
Здесь я никого не найду.
Навстречу мне идет молодая женщина. Типичный житель этих районов, она не вызывает во мне никакого желания. Следы побоев на лице смешиваются с алкогольными припухлостями. Щеки уже обвисли, а губы покрылись морщинами и впали. За собой она тащит алюминиевый бак. Очевидно, идет за водой на колонку.
Здесь все такие. Люди похожи на губки для посуды, которыми только что пытались отмыть жирную пригоревшую сковороду – грязные и сальные, измаранные и запятнанные, и выжатые до предела.
Вряд ли мое желание сегодня останется удовлетворенным.
Вот уже три месяца я блуждаю по городу, как голодный волк, ищущий мясо для утоления голода. Мой голод выдергивает меня из дома, сжимая живот и перехватывая дыханье, стальным кулаком хватая меня за член, как за поводок. И я иду на улицу, спускаюсь в метро, захожу в трамваи в своих поисках. Приятное томление льдом пересыпается из моего живота в яйца и обратно. Я ищу глазами, выбирая из тысяч девушек и женщин, вдыхаю даже самые слабые витания духов и лаков для волос.
И рано или поздно я найду.
***
Кажется, это она!
Мой член стоит, как волк, почуявший добычу, напряженно вытянувшийся и ведущий носом. Я наконец-то нашел свою цель.
Я понял свою ошибку. Я понял, что в трущобах можно найти только вонь умерших надежд и уродливые лики безнадежных. Я вышел в город, в самый центр.
Улицы, задымленные выхлопными газами шумящих машин. Что это за улица, на которой ты все равно чувствуешь приступы клаустрофобии из-за высотных зданий, наседающих на тебя тоннами камня и бетона, закрывающих почти все небо, оставляя только тоненькую серо-голубую полоску над самой дорогой. Слепящие отблески заходящего солнца, лежащие на тысячах стекол. Я чувствую себя лилипутом среди каменных идолов, смотрящих на меня прожигающими взглядами. Голоса десятков людей, спешащих куда-то, нужных кому-то. Я чувствую себя бесполезным брошенным щенком под ногами прохожих. Витрины пугают меня отражением моего же оскала, обычно злого, но сейчас – счастливого.
Она с грациозной непринужденностью струится между суетящимися осколками толпы, ее шаги неуловимо перетекают друг в друга. Она, будто бы и не меняя своего положения, летит вперед стрелой Зенона.
Мне приходится напрячься, чтобы не отстать и не упустить ее из вида. Приходится продираться через чужие локти и злое шипение.
Я столкнулся с ней, уже возвращаясь домой с вялым неудовлетворением в паху. Я шел по одной из центральных улиц, пытаясь не схватить эпилептический припадок от солнечных бликов и блеклых на их фоне неоновых огней. Людская толпа уже почти задавила меня, я мечтал только добраться до дома, и тут – она. Выскочила, как чертик из табакерки, из дверей какого-то кафе.
– Ой, извините!
Я даже не разглядел ее лица. Только белые зубки в легкой улыбке. Я не уловил ее аромата. Я просто почувствовал ее электрическую дрожь. Она бьется внутри самой себя, связанное сердце. Ей тесно, это я вижу. В ней стучит постоянное движение.
Именно это я хочу запечатлеть. Поймать, хотя бы на секунду.
Квартал за кварталом, поворот за поворотом. Мы удаляемся от самых оживленных улиц. Больше не приходится продираться через людей, но мне все еще сложно не отставать.
Я на взводе. Я снова на коне. Кажется, я зарядился от нее. Меня переполняет вдохновение. Все вокруг импрессионистически размазалось. Я упоенно и слепо несусь сквозь совсем другую реальность, сквозь чувственное отображение настоящего, и больше не ощущаю собственных шагов. Я захлебываюсь в ликовании. И я тоже рвусь из себя.
Я уже представляю себе каждый изгиб. Я прикидываю и снимаю мерки.
Она сворачивает с улицы и ныряет в дворовый мрак под низкой аркой. Я на мгновение замираю и делаю глубокий вдох. Сердце в восторге проталкивается к горлу. Все тело дрожит в возбуждении. Долгое томление набухло и радостно взорвалось. Теперь время стремительного удара. Я – вырвавшаяся из ствола пуля. Я – нож, истомно выходящий из замаха и со свистом пикирующий вниз.
Наконец!
Я нащупываю за пазухой свою дубинку, обернутую поролоном трубу, и следую за ней.
Осталось сделать лишь одно движение, а остальное – просто. Никто и не обратит внимания на меня, ведущего домой «перебравшую» подругу.
Главное – удар. Сейчас от него все зависит.
***
– Доброе утро, Сергей Палыч.
Старший инспектор Иконов, хлопнув дверью машины, злобно посмотрел в мелко моросящее серое небо, зябко поежился, недовольно поморщился и только после этого ритуала кивнул:
– Здорово. Что, опять?
Молодой следователь только уныло кивнул и посмотрел в сторону берега, где копошилась оперативная группа. Иконов вздохнул.
– Ясно. Есть что-нибудь новое?
Следователь пожал плечами и неопределенно поджал губы.
– Пальчики есть. Внутри мешка. Следы зубов на шее. Ну и… все.
– Пальчики и в прошлые разы были. Да и зубы были… Извращенец. А с зубов пользы – ноль. Гадство.
Он сплюнул, выудил из-под плаща пачку сигарет и закурил. Спускаться к берегу ему не хотелось.
Покрытый травой скос блестел. И глинистый берег тоже блестел. И камни у воды блестели. Блестели черные формы оперативников и блестел черный патологоанатомический пакет, лежащий у самого скоса. Все они блестели холодно и мокро. Пакет дрожал и шелестел под мелким дождем, как живой. Как испуганная пластиковая гусеница. Иконову сделалось тошно, и он поднял взгляд на следователя.
Тот смотрел на инспектора с терпеливой учтивостью. Следователю хотелось как можно быстрее покончить с осмотром и уехать к себе в кабинет. Обшарпанный и грязный кабинет, который только в такую погоду мог показаться уютным.
Иконову тоже хотелось поскорее покончить, но он медлил.
– Ну, что, – обратился он к следователю. – Как там твоя пропавшая? Не нашлась?
Следователь только покачал головой и отвел взгляд.
– Плохо. Что, совсем никакого продвижения?
Следователь вздохнул и процедил сквозь зубы:
– Какое там продвижение… Ни свидетелей, ничего. Еще и мужик ее с инфарктом слег. Не знаю, что делать. – Он с отвращением посмотрел на берег. Оперативники уже перестали копошиться и теперь курили, ожидая конца следственных действий. Следователь снова повернулся к Иконову и заглянул ему прямо в глаза. – Часто в последнее время люди пропадают, а? С концами.
Инспектор не ответил. Только раздраженно дернул плечами и, отщелкнув недокуренную сигарету, направился к берегу. Следователь, оскальзываясь на мокрой траве, последовал за ним.
На берегу Иконов безо всякого интереса огляделся. Смотреть было не на что. Все затоптано оперативниками, рыскавшими здесь исключительно ради порядка. Искать было нечего. В глубоких следах уже скопилась вода.
– Болото, – пробубнил Иконов. – Все болото. Достало.
У пакета, с лирическим спокойствием глядя на реку, курил эксперт – полноватый мужчина с недельной небритостью и желтоватыми мешками под глазами. Иконов подошел и, подобрав плащ, присел рядом. Из расстегнутой молнии торчала хрупкая женская рука, сонно лежащая на черном пластике, как на одеяле. С жемчужно-белых пальцев лохмотьями висела отошедшая кожа. Перчатки утопленника. За молнией, в темноте пакета различалась холодная грудь с оцепеневшими сосками.
– Упаковали бы хоть до конца, – Иконов встал и протянул руку эксперту. – Замерзнет же.
Эксперт перевел взгляд на инспектора и молча ответил на рукопожатие.
– Ну, что нам покажет экспертиза?
– Наверное, все то же, – эксперт говорил высоким голосом, почти фальцетом.
– Пустые легкие и следы насилия?
Эксперт только согласно хмыкнул.
– Ясно.
Перекинувшись парой слов с оперативниками и подписав протокол осмотра, Иконов залез в машину и плотно укутался в плащ.
– На работу? – коротко спросил водитель.
– И работа болото… – пробурчал Иконов.
– Не ловится ваш Водяной никак… – скорее утвердительно сказал водитель. – Сколько там он баб утопил?
– Двенадцать… пока. – Иконов пощурился в запотевшее стекло, вздохнул и откинулся в кресле. – Езжай уже. В болото.
***
Я сейчас завидую себе, впервые осознавшему свою ошибку. Подножка. Провал ноги в пустоту вместо ступеньки. Впечатления, граничащие с опытом смерти. Когда взрывная энергия энтузиазма сменяется адреналином холодного ужаса, а бетонная уверенность разлетается в пыль. Когда только что каменный стояк кисейной барышней падает в обморок. Абсолютно чистое будущее оказывается лишь рекламной картинкой на стене, в которую ты врезаешься на полной скорости. Идеальная чувственная абстракция порога. Черты. Точки.
Вот оно, и что теперь?
Когда твои трясущиеся от ужаса ноги стоят в луже крови, расплывающейся вокруг твоей первой неудачи, у тебя есть только два пути.
Отказаться. Остановиться. Истерично прибраться, трусливо оглядываясь через плечо. Выкинуть все воспоминания. Забиться в угол и болезненно выскребать из сердца все свои задумки, зная, что они вернутся, что они будут посещать тебя снова и снова, сводить с ума и упрекать в трусости и нерешительности.
Или продолжить. Переступить через себя. Это единственная преграда – ты сам. Все остальное не имеет значения. Выпрямиться, посмотреть на результаты своей самоуверенности и быть готовым увидеть их еще не раз.
Тогда я и обернул трубу поролоном.
Вторая была идеальной. Такой я больше не находил. Она билась и извивалась. Она заламывала руки и обвивала меня ногами. Она закусывала губу и впивалась в мою кожу ногтями. Она рычала и стонала.
Я сошел с ума.
Уже готовясь дернуть рычаг, я вгрызся в ее хрупкую шею. Она хрустела под моими зубами. Горячая кровь брызнула мне в рот. Я не отрывался от нее, пока не понял, что ее хриплое дыхание утихло. Она обмякла. Вся ее энергия улетучилась в прерывистом свисте. Дергать рычаг было слишком поздно.
Я спугнул момент. Не успел его запечатлеть.
В этот раз определиться с дальнейшими действиями было значительно проще.
Но дальше словно началась черная полоса.
Другие ничего собой не представляли. Они были овцами, такими же, как и тысячи других. Они пугливо обнимали себя и норовили сжаться, скрутиться в клубок. Они стыдливо сжимали бедра и безнадежно упирались в меня руками. Они хлюпали и плакали, размазывая по мне слезы и сопли, умоляли и просили.
Никакой распущенности и раскрепощенности. Они не впускали меня и не выпускали себя. Они не хотели раскрыться. Только спрятаться в свою скорлупу.
Мне было противно. Они отвращали меня своими влажными собачьими глазами, мокрыми щеками и сопливыми носами. Меня тошнило от их влажных пальцев, липнувших к моей коже. У меня сводило зубы от их заунывных девчачьих голосков и дерганых всхлипов. Они меня не захватывали. Мне просто хотелось избавиться от них.
Они пищали и суетились, как котята, и я душил их, как котят.
Их крики и плач сходили на нет. Их руки слабели и переставали биться, замирали и легко опадали на мои. В самом конце они будто бы сами просили меня оставить их в покое. Их покидала сила, они мирились и успокаивались. Хрипы сменялись свистом. Глаза тухли и закрывались. Их уродливые красные и вздутые гримасы пустой жалости к себе и надуманного страха расцветали в красоте спокойствия. Они смиренно засыпали.
Они вяли, как зимние розы, и в эти моменты они были прекрасны.
И каждую из них я запечатлел в маленьком бюстике. Эти моменты – высшая точка их красоты, они стоят того чтобы сохраниться и после того, как оригинал сгниет и сгинет.
Даже той, что обделалась прямо подо мной. Я протиснул руку между ее горячих бедер, чтобы сорвать трусы, и в возбуждении сжал всей ладонью холм Венеры. Но под рукой чавкнула набухшая жаркой влагой ткань. Пальцы вошли в сочащуюся массу, и в нос ударила тяжелая удушливая вонь.
Она была паникершей. Билась до последнего. Вилась ужом и все норовила вцепиться мне в лицо. Все равно, что трахнуть быка на родео. Умора. Когда я положил измазанные в дерьме пальцы на ее шею, она потянула ручонки к моей. Она никак не хотела смириться, даже ее лицо, – распаленное до пунцовости, уперто осклабленное, щерящееся и сморщенное ненавистью, с глазами, блестящими детской злобой сквозь завесу слез, – даже ее лицо сопротивлялось. Когда жизнь ушла из нее, лицо не успокоилось – глаза закатились под веки, но все продолжали сверлить меня взглядом. Даже в смерти она дразнила меня вываленным набок языком.
И в этом была своя красота.
Да, она никак не хотела отдаться искусству, но у нее был характер, отпечатки которого сохранили ее мертвые плоть и кожа.
Думаю, ее посмертная статуэтка моя любимая.
Только одна из них доставила мне удовольствие.
Подлая гадина укусила меня за нос. Еще одна тупая кукла, она прикинулась чем-то большим. Она сделала вид, что хочет раскрыться. Она поддалась мне и прижалась ко мне. Она обожгла меня своим телом и своим дыханием, когда потянулась губами к моему лицу. И я купился. Мой нос щелкнул и вспыхнул, я чуть не выпустил ее, когда она вздыбилась тазом и попыталась скинуть меня.
За хруст моего носа она расплатилась хрустом шеи. Я сжал ее в руках, вывернул и млел в объятиях последней агонической дрожи, глядя в стекленеющие глаза. Я смотрел, как кровь из моего носа капает на ее белые щеки и расплывается по ним, стекает по хлопающим в попытках ухватить воздух губам. Я слушал сиплый ветер, продувающий ее горло.
Мы умерли вместе. Но моя смерть была маленькой.
***
«Часто в последнее время люди пропадают… С концами».
Слова следователя стали для Иконова чем-то вроде зеркала. То, что раньше он скорее не обдумывал, а прочувствовал где-то на периферии сознания, что-то похожее то на шныряющие тени, то на ленивые глубокие вздохи в темноте, за светлым кругом от покачивающейся лампы, все это вдруг обрело форму, резко, неумолимо, независимо от его воли, и ударило его снаружи – через следователя. Возможно, если бы инспектор пришел к этому сам, постепенно и плавно, если бы он контролировал формирование своих мыслей, а не отпихивался от них, не пытался закинуть их как можно дальше от границы осознаваемого, эти слова не возымели бы над ним такого эффекта. Не прыгали бы эхом в его голове, постоянно отвлекая на себя внимание, не давая сконцентрироваться ни на одной мысли и швыряя его лицом в резкую, угловатую реальность.
К вечеру противная морось осмелела, обнаглела и разошлась плотным ливнем, расчерчивающим темноту за окном белесыми взмахами. Тонкий каркас из стальных нитей, на котором держалась вся громада ночи, накрывшей город своим жирным брюхом.
Инспектор стоял на пороге своего кабинета, уже полностью одетый, почти вплотную к двери. Его дыхание, оставляя на лакированном дереве тусклую испарину, разбивалось о дверь и горячо оседало на лице. Он этого не замечал, как не замечал и капель пота, стекающих по вискам, и напряжения в скривившемся уголке губы, и тесно сжатых зубов. Все его существо было сконцентрировано на самом кончике, на верхних микронах кожного эпителия указательного пальца, зависшего в миллиметрах от выключателя. Еще не касаясь его, он уже чувствовал теплый шероховатый пластик и его упрямое сопротивление при нажатии.
Палец над выключателем дрожал от напряжения. Иконов не мог им пошевелить, он был скован ужасом и сбит с толку непониманием. Инспектор боялся, что сейчас, пошевелив парой мускулов и нажав выключатель, он пропадет. Сгинет вместе со светом, провалится в темноту. Перестанет существовать. И что тогда? Этого инспектор и не мог понять. Его восприятие закоротили попытки осознать, что чувствует человек, падая в небытие. Он ничего не может чувствовать, его же нет, но где проходит грань между существованием и отсутствием? Как узнать, что ты пропал? Не просто субъективно пропал, для других, когда ты или твой труп где-то есть, но его найти не могут, а абсолютно пропал. С концами.
Это вообще возможно?
Этот дикий иррациональный страх, сосущий его внутренности, говорил, что да, возможно. Стоит только выключить свет. И Иконов верил ему. У него были на то основания. Он не был бы первым.
За дверью послышались торопливые шаги. Глаза инспектора, заволоченные сонным туманом, моргнули, дернулись, моргнули еще раз. Взгляд прояснился. Наваждение прошло. Он выдохнул, оступившись, отошел от двери и обессиленно сел на стол. На него напало полное изнеможение. Он чувствовал, что ему жарко и что он весь вспотел, но сделать что-либо, даже поднять руку, чтобы утереть лоб, было выше его сил.
Шаги остановились под дверью, шаркнули, затихли. Потом в дверь постучали.
– Во… – Инспектор встряхнулся. – Войдите.
Дверь распахнулась. В кабинет влетел вспотевший и взъерошенный следователь.
– Фух! Вы еще не ушли! – он уперся ладонями в колени, чтобы отдышаться.
Инспектор встал со стола и кисло посмотрел на следователя.
– Что такое? Опять?
– Нет, не опять, – следователь выпрямился. – Кажется, мы его нашли.
– Нашли? – Иконов недоверчиво поджал нос. – Как?
Следователь замялся.
– Может, я в машине объясню?
***
Голос следователя на фоне стучащего по крыше и стеклам ливня звучал отдаленно и умиротворяюще.
– Думаю, вы помните, на некоторых телах была глина. Красная глина.
Инспектор кивнул, не отрывая глаз от проносящихся за окном ярких пятен – окон, фонарей, вывесок, расплывающихся в дождливой темноте облаками флюоресцирующих чернил. Неоновые пятна расплывались по пространству темноты, растягивались в световые дорожки, линии, каскадные отражения собственных следов, они словно существовали не только в настоящем моменте, но одновременно и в прошлом и в будущем. Отдельные моменты улицы вырывали из времени катящиеся по стеклу капли. Они сияли запертыми внутри копиями отображенных фонарей и окон.
– Такая красная глина есть только в одном районе города. Но это еще ни о чем не говорит. Она довольно популярна у всяких лепщиков. Знаете, скульпторов, гончаров.
Следователь посмотрел на Иконова. Лицо инспектора, освещенное дрожащими огнями, призрачно мерцало, его контуры плыли. По щекам ползли тени капель с окна. Глаза были закрыты. От этого мертвенного спокойствия следователя передернуло. Он замолчал.
Инспектор, потеряв его голос, открыл глаза, лениво нащупал ими следователя в полумраке машины и кивнул, призывая продолжать. И снова сомкнул веки. Следователю показалось, что Иконов его так и не разглядел, но он продолжил:
– Но мы нашли одного ваятеля в этом районе. Подозрительный тип. Была на него пара жалоб от соседей. Мы со специалистом сверили отпечатки пальцев на его двери с пальцами в мешках. Совпадают.
Инспектор все-таки удостоил следователя недовольным взглядом.
– Вы с ним хоть говорили? Перед тем как пальчики исследовать?
Тот замешкался.
– Нет, мы… Соседи говорят, что он сам пропал пару недель назад.
Инспектор опять отвернулся к окну и насмешливо скривил губы.
– Вот как. Нашли подозреваемого, который сам пропал?
Следователь только коротко пожал плечами:
– Дом обыскать все равно надо.
Иконов не ответил. Он снова слепо уставился в окно.
Густая дождящаяся темень пребывала в состоянии перманентного сжатия вокруг машины. Казалось, еще секунда – и машина пропадет в ней, растворится. А потом и сама тьма растворится в себе и не останется совсем ничего.
Инспектор задержал дыхание и вцепился в дверной подлокотник. Его действительно беспокоила возможность вдруг пропасть. Для него собственная пропажа была не каким-то философским рассуждением, не какой-то абстрактной возможностью, а вполне конкретной перспективой. Он чувствовал ее приближение и пытался раз за разом осознать свое будущее отсутствие, но не мог. Только мозг зудел, и череп жал. Из-за этого он сходил с ума.
Конечно, он понимал, что это паранойя, но она его не отпускала. Она висела над ним с тех самых пор, как исчез его старый друг, причем во время телефонного разговора с ним, с Иконовым. Иконову как будто бы передали эстафету. Или, скорее, что-то вроде черной метки. И выйти из ее тени было решительно невозможно – не помогали ни алкоголь, ни прозак, ни более мощные и запрещенные средства. От последних иногда становилось только хуже. Иконов бросил экспериментировать с ними, когда как-то раз проснулся, стоя на своем балконе, но по ту сторону перил.
Хотя иногда он жалел, что в тот раз проснулся слишком рано.
– Проблемы у меня, большие, ты – последняя надежда, – дрожащий голос Кошкина, звенящий тревогой и надеждой, звучит сквозь наслоения дней, недель и месяцев. – Надо увидеться. Не телефонный разговор.
– Ага, встретиться, так встретиться, – Иконов тогда не придал его словам большого значения. Все проблемы тогда были материальны, у всех проблем тогда были границы. Все проблемы тогда можно было решить. И Иконов готов был их решать. Не впервой. – Давай, знаешь где, на сквере, там такой закуток есть, за памятником. Представляешь себе, где… – Сквозь собственный голос Иконов услышал длинные гудки. – Кошкин?
Гудки, казалось, становились все длиннее, все громче, заполняли собой все сознание.
И они так и не затихли. Даже после того как Иконов положил трубку.
Гудки заменили собой голос Кошкина и теперь будут всегда гудеть где-то в глубине разума, напоминая о нем. Это все, что от него осталось.
– Сергей Палыч, – инспектор встрепенулся и раскрыл глаза. Машина стояла. – Приехали.
В этой части города не было рекламных вывесок, а все соседние дома уже спали. Были только стыдливо уткнувшиеся в асфальт своими фарами полицейские машины и уличные фонари, в свете которых серебряные ливневые нити золотели, перед тем как разбиться вдребезги о землю. Откуда-то из-за них угрюмо смотрел на нахохлившегося инспектора маленький одноэтажный домик с прижавшимся к нему гаражом. Домик тоже нахохлился и был похож на залегшего в траве зверя, прячущегося от хищников, но готового огрызнуться, если они настигнут. Его глаза-окна тускло горели из темноты плотно занавешенной угрозой. Из приоткрытой двери вывалился желтушный световой язык.
Инспектор потуже завернулся в плащ. С некоторой неприязнью – блеск влажной ткани напоминал ему о блеске валяющегося у реки трупного мешка.
– Давно здесь оперативная группа? – каждое слово Иконова, пусть и ненадолго, обретало плоть, взвешиваясь в дождливой стуже облачком пара.
– Я отправил их сюда, перед тем как идти к вам, – следователь нетерпеливо и знобко полуповел полувздрогнул плечами и нетерпеливо пригласил: – Пойдемте?
Инспектор оторвал глаза от дома и обвел взглядом всю улицу. По обе стороны дорога упиралась в дождевую стену, будто бы этот квартал был вырезан из города и пребывал в каком-то своем измерении.
Возможно, так и выглядит пропавший квартал. Замкнутый сам в себе, отгороженный, отстраненный от всего остального. Возможно, так и выглядит забытье изнутри.
– Здесь больше никто не пропадал?
Следователь раздраженно выдохнул в воздух белесое раздражение.
– Пропадал. Моя пропащенка недалеко жила, – он махнул рукой куда-то в сторону. – У которой муж с инфарктом слег. – Он добавил с нажимом: – Пойдемте?
Инспектор кивнул и неторопливо направился к дому.
Интересно, каково это пропасть, уже находясь в небытие?
***
Одна из них доставила мне проблем. Она очнулась слишком рано.
Подготавливая пресс, я услышал шорохи наверху.
Она стояла рядом со столом, испуганно осматривая мои статуэтки. По этому затравленному взгляду, я понял – еще одна овечка. Никакого толка.
– Кто вы?.. – жалкий лепет.
Аккуратно ступая между фигурками на полу, я приближался к ней.
– Успокойся. Сядь, – я показал ей на кресло.
– Кто вы?
– Сядь.
Ее зрачки расширились и заблестели кроличьим страхом. Я почувствовал усталость. И она тоже будет плакать и скулить, тоже будет щемиться и по-девчачьи зажимать ноги. Нет никакого смысла тратить на нее время.
Она по-птичьи заозиралась по сторонам. Единственный выход из гаража был за моей спиной. Неосознанно, испуганными вороватыми движениями, она сгребла со стола самую увесистую статуэтку, изображающую писателя за печатной машинкой, и прижала ее к груди.
– Поставь на место, – резко сказал я.
Она вздрогнула и еще сильнее сжала писателя.
– Не подходите!
Я продолжал медленно подступать к ней. Она кинула нервный взгляд мне за плечо и натужно, от груди, запустила писателя в мою сторону.
– Тварь!
Писатель летел медленно, по широкой дуге.
Я бросился вперед и чудом успел подхватить скульптуру. Писатель больно ударил меня в грудь, но я его не выпустил. Однако нахалка была уже на полпути к выходу. Мне пришлось пожертвовать своим творением, надеясь, что оно окажется прочнее ее хребта. Размахнувшись, я кинул писателя ей вдогонку.
Удар статуэтки в спину оттолкнул девчонку на шкаф. Слабо вспискнув, она ударилась головой об угол и с деревянным грохотом лицом вниз повалилась на пол. Рядом с ней хрустнул писатель.
Я замер.
Она не двигалась, но дышала – ее спина тяжело вздымалась и опадала.
На шкафу блестела кровь.
Писатель лежал рядом. Отсюда я не видел на нем никаких повреждений. Кажется, обошлось.
Я подошел к девчонке и поддел ее ногой. Она пискляво завыла и перевернулась набок, подтянув ноги к груди и обхватив руками голову.
– Замолчи, – прошипел я.
Она всхлипнула и замолчала.
Я стоял и думал, что с ней делать. Может, все-таки попробовать?
Она сопела и дрожала, парализованная страхом, как кролик под топором. Меня уже тошнит от этих животных черт, корежащих их человеческую натуру. Никакого достоинства. Мне противно.
Я наклонился над ней и не без труда оторвал ее руки от головы. Перепачканные кровью волосы сбились и слиплись на виске в неаккуратный пучок. Она смотрела на меня, но не видела меня, в ее глазах был только ужас загнанной лошади.
Я поморщился.
– Вставай.
Она лежала неподъемным мешком.
– Вставай, – сказал я громче.
Ее взгляд прояснился. Она посмотрела на меня с безнадежной мольбой. Нет. Пробовать не стоит. Сколько раз я видел это взгляд и надеялся, что мне удастся его сломать, пробить этот стеклянный купол, достучаться. Нет, не удастся. Надо покончить с ней.
Я вздохнул и сел, прижав ее к полу коленями. Она снова пискнула и уперлась в мои ноги руками. Ее крупная дрожь передавалась и мне и зыбко отражалась в паху.
Казалось, что она уже приняла свою судьбу и больше не будет сопротивляться. Но когда мои руки потянулись к ее шее, она завизжала, неожиданно сильно взбрыкнула и вцепилась ногтями мне в лицо.
– Сволочь!
Я наотмашь, не глядя, ударил ее, но она ничего не чувствовала. Ее визг стоял в ушах и забивал собой все восприятие, а ногти рвали мои щеки. Сочащаяся из царапин кровь обогрела лицо и шею.
В голове проскочила отстраненная мысль: «Почему все эти сучки всегда бьют именно в лицо?»
В своей истерике она билась, как сумасшедшая, так, что уже почти выскользнула из-под моих коленей.
И снова мне под руку попался писатель. Он с хрустом врезался ей в висок. Ее головенка пискнула, дернулась, скосилась на бок, глаза затухли. Яростная линия замолкшего рта омертвела, и осталась зиять на лице резиновым колесом. Больше ее обмякшее тело не двигалось. И не дышало.
А на писателе от этой схватке осталось пятно крови, влипший в нее клок волос и уродливый скол на печатной машинке.
Жалко. Одна из моих первых работ.
***
Спертый воздух внутри был настолько густым, что не пропускал внутрь запах дождя.
– Притон какой-то… – следователь брезгливо сморщил нос и, стараясь не прикасаться к голым засаленным стенам коридора, пошел вперед – в до омерзения желтый свет, сочащийся из кухни.
От света у инспектора заслезились глаза, и зазвенело в голове – казалось, мозг разбух и уперся в стенки черепа. Инспектор поморщился и уже сделал шаг, направляясь за следователем, но в этот момент его уха легко коснулся настойчивый стук.
Тук-тук-тук.
Едва пробившись в восприятие, едва сформировавшись как явление, стук утонул в голосах, доносившихся с кухни. Следователь неразборчиво препирался с кем-то.
Иконов стоял, прислушиваясь, но никак не мог снова выловить стук из мешанины голосов – оперативная группа, рассредоточившись по всему дому, заполнила собой весь эфир.
– Что вы стоите, как неродной, Сергей Палыч? – Инспектор вздрогнул. Следователь, при этом освещении казавшийся больным стариком, стоял в конце коридора. Он приглашающе указывал на дверь в гостиную. – Здесь ничего интересного. Только мусор и объедки. Бомжатня.
Следователь описал дом досконально. В доме почти не было мебели, а та, что была, – несколько колченогих стульев, хромой качающийся стол, шкаф с болтающимися дверцами, продавленный лоснящийся диван, – были похожи на сиротливых инвалидов, вышедших на пикет перед ратушей. Они располагались в доме бессистемно, сикось-накось, будто бы просто сваленные грузчиками до распоряжения хозяина.
Инспектор так и не смог определить цвет стен. Все лампочки в доме лучились этой блевотной желтизной. Они бесстыже висели под потолком без абажуров или плафонов. Все здесь казалось желтым. Про стены можно было сказать только одно – они грязные и выцветшие, выгоревшие. В углах болтались, покачиваясь, лохмотья облепленной пылью паутины.
Полы были завалены мусором – какими-то бумагами, газетами, пакетами, коробками из-под пищи быстрого приготовления, рваным тряпьем. Рядом с остатками чего-нибудь съестного можно было разглядеть деловито снующих тараканов. Под лампами их спины блестели тусклым золотом, живые медали за распространение скверны. Гады догладывали то, что осталось от дома.
Из-за пустоты и захламленности дом казался незавершенным – толи совсем заброшенным, толи еще необжитым.
По всему дому, волоча за собой длинные худые тени, праздно шатались оперативники. Похожие на аляповатые иллюстрации из старых газет, они резко выделялись на фоне стен, оттого, видимо, чувствовали себя уязвимыми. Интерьеру они были чужды, и, подсознательно понимая это, они вжимали головы в плечи и подозрительно оглядывались.
Тук-тук-тук.
Возможно, они оглядывались из-за стука. Никто кроме Иконова не реагировал на него, будто не слыша, но стук пробирался в их подсознания – подспудно, аккуратно. Инспектор чувствовал это.
Тук-тук-тук.
– Ты это слышишь?
– Что? – следователь, со скучающим лицом волочившийся за инспектором, вопросительно поднял бровь.
– Ничего. Так.
Тук-тук-тук.
Ритм строчащего очередями автомата – сухой, неровный, прыгающий, запинающийся и захлебывающийся. Стук становился тем громче, чем дальше инспектор продвигался внутрь дома. Он шел на него, ориентируясь по громкости, как по подсказкам в детской игре. Тепло. Еще теплее. Совсем горячо.
Тук-тук-тук.
Так горячо, что инспектора бросило в жар. От стука его отделяла только одна дверь.
– А здесь что?
– Гараж должен быть… – следователь на секунду уперся в дверь недовольным взглядом. – Они его что, пропустили? Сволочи ленивые… Подождите-ка…
Он резко повернулся и быстрым шагом направился обратно – к оперативникам.
Иконов остался наедине с дверью.
Тук-тук-тук.
Стук определенно шел из-за нее, но при этом был приглушенным, будто бы пробивался из-под пелены, из-под толщи воды, времени, из другого слоя реальности.
Тук-тук-тук.
Дверная ручка легла в руку маняще идеально, будто бы это и было предназначение Иконова – открыть эту дверь.
Тук-тук-тук.
И снова инспектора захлестнула волна ужаса. Но в этот раз он боялся появиться, а не пропасть. С теми, кто пропал, все понятно – они пропали. Почти что умерли. Они просуществовали свой отрезок времени, тем самым выполнив то, что от них требовалось. И большее, что могло остаться после них, – длинные гудки, нашедшие отзывы в головах тех, кому еще только предстоит пропасть. Их судьбы, возможно, продолжат чужие выдумки и фантазии, но все это будет лишь блеклой копией, попыткой не упустить и не потерять. А пропавшим – уже все равно. Их ничего не волнует, они ничего не чувствуют. Они пропали. Но, возможно, они еще появятся.
Откуда? Из того же небытия, куда они потом снова пропадут? Из чьего-то больного воображения?
Зачем? Чтобы сделать что-то или чтобы с ними что-то сделали? Чтобы написать историю или чтобы протащиться по ней, выполняя свое предназначение? Чтобы просто открыть одну из дверей?
В любом случае, когда они появятся, им придется с этим мириться. С этим ничего не поделать. Вопрос только в том, где и как они появятся.
Тук-тук-тук.
Инспектору не хотелось появляться по ту сторону двери. Он чувствовал, что только стук может ответить на все эти вопросы, но он не хотел ответов. Он хотел только заглушить мысли, избавиться от них и остаться. Остаться по эту сторону двери, в спокойствии и неведении, и главное – без этого настойчивого стука. И без гудков из небытия. Что пропало, то пропало, так и должно быть.
Тук-тук-тук.
Предназначение лежало в руке Иконова маняще идеально, но он противился ему.
Он не хотел появляться там, но как он появился здесь? Здесь появляться он тоже не хотел. Он вообще не хотел появляться, но это не зависело от него.
Было бы глупо задаваться вопросами о том, откуда он появился и не пропадал ли он раньше. Все его состояния, кроме того, в котором он находился сейчас, были невоспринимаемы и, следовательно, непознаваемы.
Эти вопросы сгодились бы только для того, чтобы тянуть время в ожидании спасительных шагов следователя, которые отвлекли бы инспектора от метафизики и потащили бы дальше по настоящему. Но следователь не спешил. Краем уха Иконов слышал, как следователь разносит ленивых оперативников, но все это был шум из того самого настоящего, откуда инспектор в данный момент выпал, и на которое смотрел откуда-то сбоку. Он словно оказался заперт меж двух дверей, каждую из которых заклинило.
Тук-тук-тук.
Инспектору не оставалось ничего, кроме как поддаться и выполнить свое предназначение.
Ручка повернулась легко, будто давно уже ждала, чтобы ее повернули. В замке радостно лязгнула защелка. Дверь поддалась и разрезала мысли инспектора громким, протяжным скрипом.
И этим же скрипом стерла стук.
Тишина. Только фонящий за спиной бубнеж.
Инспектору стало легче. Стука больше не слышно. Конечно, он не пропал, он просто ускользнул, но, по крайней мере, инспектору теперь не придется с ним встречаться. Все вопросы так и останутся абстрактной философией, досужими размышлениями.
Желтизна вползла в открытую дверь и очертила за ней горячечный полукруг света. По нему были раскиданы длинные тени. Тени отбрасывали статуэтки. Инспектор вздрогнул. У него появилось странное ощущение, будто бы он внезапно, сам того не желая, стал центром внимания, будто бы все люди в большом зале обернулись, услышав его неудачную реплику, и теперь с укором смотрят на него. На инспектора давили десятки взглядов. Десятки маленьких человечков в разных позах, за разными занятиями, все они пристально следили за ним. Их присутствие чувствовалось и в глубинной темноте гаража – почти осязаемая угроза в плотной и тугой тени.
Инспектор, сконфузившись, замер на пороге. В желтом мерцании их тени дрожали, одушевляя фигурки, создавая иллюзию дыхания. Неосознанно Иконов пытался предугадать, что они будут делать дальше – панически, толкаясь, разбегутся со света, как тараканы, или понесутся на него, цокая по полу глиняными ножками, чтобы в негодовании скрутить наглого Гулливера, вторгшегося в их владения.
Что за глупость!
Инспектор отбросил бредовые фантазии и принялся шарить по стене в поисках выключателя.
Яркий белый свет был в этом доме благословлением. Тон гаражу задавали серые цементные стены, здесь было серо и уныло, но не тошнотворно. Запах цементной пыли – как свежий воздух, после затхлой вони кислого тряпья и гниющих объедков.
В гараже была мастерская. В середине стояли массивный грубо сколоченный стол и потертое кресло, у самых ворот – старомодный гончарный круг с ножным приводом и неаккуратно собранная кирпичная печка, видимо, для обжига, больше напоминающая закопченный мангал. Сбоку от двери, по правое плечо инспектора был такой же добротный шкаф.
И все заставлено статуэтками разных размеров, от совсем крошечных до полуметровых. Их были сотни. В основном – изображения людей, занятых самым обыденным. Они читали книги, сидя на креслах, ездили на велосипедах, танцевали, просто сидели и стояли в разных позах. Среди них были художественные гимнасты, заключенные в узоры лент, клоуны и мимы, люди в костюмах и с портфелями, грузчики в касках, тащащие мешки и коробки, повара с кастрюлями и поварешками, музыканты – с гитарами, аккордеонами, трубами и саксофонами, за роялями и ударными установками, – и художники, стоящие перед холстами с кисточками. В углу, у ворот, стояла почти полутораметровая фигура худого курильщика. В одной руке – чемоданчик, другая в картинном жесте застыла у губ с сигаретой в пальцах, закатанные рукава рубахи, приспущенный галстук.
Все статуэтки были глинянно грубоватыми, но в них чувствовалась динамика, они были готовы в любой момент сорваться с места и продолжить прерванные дела. Учителя застучат указками по доскам, дворники зашуршат вениками, ученые заелозят над микроскопами, а врачи, щелкнув ногтями по шприцам, оглянутся в поисках больного. Их одежды будут развиваться, а лица гримасничать в живой мимике. Возможно, это предвосхищение жизни накладывал на них дрожащий свет.
Инспектор, аккуратно выбирая, куда поставить ногу, прошел к столу. Он был довольно большим, но на нем стояло всего несколько статуэток. Самых странных и необычных, и, очевидно, любимых скульптором. Во всех них чувствовалось настроение, чуждое всему остальному в этом месте. Эти статуэтки были самыми проработанными и казались потусторонними артефактами – вещицами, найденными на раскопках храмов древних цивилизаций или зарывшегося некогда в землю НЛО. Они дышали так же, как и остальные, но как-то по-своему, в совсем ином ритме. Их прелесть была в заключенной в их образах загадке – что-то, над чем нужно долго и томительно раздумывать, чтобы размять свою фантазию, но так и не прийти к чему-нибудь определенному.
Странный голый карлик в викторианской маске и цилиндре, из-под которого выбиваются кропотливо вылепленные или вырезанные из глины кудри, в безумии размахивающий тростью. Человек в рубашке и брюках, с чешуящейся кожей, рассыпающийся в прах – вместо одной руки голые кости, из бока торчат обломанные ребра. Он с ненавистью пучил глаза и щерился на наблюдателя. Юноша в мешковатой куртке, с растерянным лицом заносящий молоток. Гимнастка с огромным круглым животом, застывшая на одной ноге в каком-то балетном пируэте. Голый жирный детина с ошейником под огромным подбородком, ползущий на четвереньках. Его отсутствующее лицо выражало абсолютную тупость. Фигурка взрывающегося человека – месиво разлетающихся в кровавом фонтане органов и костей, стоящее на полусогнутых ногах. Изогнутый от боли, читаемой на сморщенном лице, мужчина с разбухшей шеей, сидящий на коленях. Глаза – на лбу, рот широко открыт, а оттуда лезет маленькая младенческая головка, зашедшаяся в плаче.
Эти статуэтки были уже далеко не грубыми. Каждая деталь была дотошно уловлена и реализована, придавала их образам гротеск. Каждый завиток кудрей карлика, каждая чешуйка рассыпающегося парня, каждая складочка на юбке гимнастического трико. Капли слюны на жирном подбородке, анатомически исполненное сердце, морщины на страдающем лице.
Самой минималистичной была статуэтка, изображающая журавлика, сложенного в технике оригами, но даже на ней был выведен каждый изгиб бумаги.
Но инспектора больше всех привлекла, и даже заворожила, фигура писателя, сгорбившегося с сигаретой в осклабленной ухмылке за маленьким круглым столиком над печатной машинкой. Он восторженно наблюдал за собственными пальцами, раскинувшимися над клавишами. Самая большая, из тех, что была на столе, эта фигурка ощущалась краеугольным камнем всей этой коллекции. Писатель был вымазан в крови и опутан длинными, видимо, женскими волосами. Краешек печатной машинки был отколот. Эти следы как-то связывали его с реальным миром, он был не просто идеалистичным образом, а чем-то большим, материальным.
– Что же ты больше не стучишь?.. – пробормотал Иконов, склонившись над писателем.
– Сомневаюсь, что он вам ответит, – голос следователя вывел его из транса. – А скульптор-то, я вижу, был тем еще эстетом. Порнограф хренов.
Следователь разглядывал фигурки на шкафу. В них были запечатлены моменты соития.
– Нда, полный набор иллюстраций к камасутре. Поза наездницы, нирвана, фейерверк… Во, вот эта забавная – «обезьянья» называется!
– Откуда такие познания? – инспектор подошел ближе.
– Читал, – ухмыльнулся следователь.
Эти фигурки не вызвали у инспектора сильных эмоций. В них не чувствовалось ни жизни, ни старания. Они были незаконченными – скорее, черновики или наброски, изображающие отдельные положения тел и выражения лиц.
– Слушайте… А вот это не та девчонка, которую мы позавчера выловили? – следователь показывал на верхнюю полку.
На ней стояли женские бюсты. Лица были выполнены со всем тщанием, с печальной любовью. Закрытые глаза, спокойные лица, больше памятники, чем портреты.
Инспектор не узнал эту девушку, он не видел ее лица. Только бледную руку на пакете для трупов. Но он узнал других. Вот эту нашли на берегу около месяца назад, эту – немногим ранее, эту – позднее. Все они были жертвами Водяного.
– Точно. Их тут… – Иконов, бесшумно шевеля губами посчитал бюсты. – Восемнадцать. Восемнадцать.
– Шестерых не выловили… – задумчиво сказал следователь. – Вот сволочь.
Он окинул взглядом гараж.
– Я даже боюсь представить, что в подвале.
Иконов обернулся. Зайдя сюда, он сразу же увлекся статуэтками и не обратил внимания на крышку люка в дальнем углу. Тяжелая даже на вид, обшитая железом.
– Долго еще? – в дверном проеме толпились недовольные оперативники.
– Сколько надо! – прикрикнул следователь. – Давайте, открывайте подвал, здесь все потом опишите… Аккуратнее, куда ты прешь! Искусство потопчешь… – он повернулся к инспектору и ухмыльнулся. – Спуститесь первым?
Тот мотнул головой.
– Нет, давайте сначала вы. Я потом посмотрю. Схожу пока покурить.
***
Ливень не прекращался.
Оранжевый огонек на мгновение вырвал лицо инспектора из темноты и тут же угас, оставив его дымящий силуэт медленно истекать мыслями.
Мысли мешались. Они истерили и паниковали, и в попытках успокоиться бежали к самому простому выходу: галлюцинации.
Галлюцинации – это банальность, простейшая попытка уйти от настоящего ответа. Наверное, из-за страха перед истиной. Инспектор же хотел достучаться именно до истины, а потому с сухим усердием отгонял это объяснение. Оно было слишком трусливым и бесполезным и только добавляло новых проблем, таких приземленных и бытовых, что о них не хотелось и думать. Из этого объяснения ничего не следовало, было абсолютно непонятно, что с ним делать. Кроме того, инспектор был абсолютно уверен в ясности своего ума.
Нет, за стуком стояло что-то другое. В нем была воля, за ним стоял разум. Стук явно мог влиять на инспектора, принуждать его… к чему? К дальнейшему продвижению. Он будто бы вел инспектора вперед, заигрывал с ним. Но зачем?
От скуки? Просто поразвлечься? Поиграть? Посмотреть со стороны?
В этом был смысл, но тоже слишком поверхностный. Такой ответ был бы просто отмашкой от назойливого ребенка.
Ладно, а куда в результате стук привел инспектора? В мастерскую какого-то безумного скульптора. Инспектор вспомнил свои ощущения от статуэток на столе, тех, к которым творец, судя по всему, относился с большим почтением. Чужеродность, неестественность, незнакомость. Они были «не от мира сего».
И стук. Он тоже был не отсюда. Толи слишком старый, как хруст песни, льющейся из патефона, толи слишком далекий, как голос на другом конце провода.
Чтобы не отделяло инспектора от стука, эта преграда была слишком плотной. Осознать ее было невозможно. Так что и цели стука были неопределимы.
Инспектору было понятно только одно – стуку был нужен именно он. Никто больше не слышал его. Возможно, таким образом стук выражался в эту действительность, находил в ней свое отражение или самого себя, может быть, даже жил посредством инспектора.
Вопрос о том, нужен ли был стук инспектору, испарился в дождливом холоде вместе с дымом от последней затяжки.
***
Да!
Да!
ДА!
Наконец-то!
Наконец, я отрываю руку от ее тонкой шеи и тянусь к рычагу. Ее можно не держать. Она уже забыла про то, что она моя «жертва», забыла про свои глупые страхи и дурацкую скованность. Она забыла свое прошлое и будущее, для нее сейчас существует только настоящее. Она забыла свой образ, воспитанный ханжами и мещанами, и дала волю своему естеству, своим ощущениям, своим желаниям, своему наслаждению.
Она раскрылась, и это все, что сейчас имеет значение для нее. Для меня. Для нас.
Сосущие причмокивания, прерывистые стоны, душные ароматы, закатившиеся глаза и закушенные губы, мягкость кожи, тяжесть груди и раскиданные по стали волосы, напряженные толчки и истомное трение, все ощущения стали нашими, неразделимыми. Все ощущения слились в один порыв, в одну природу, мы стали одной сущностью и выразились в один – настоящий – момент.
Вот что мне нужно. Один момент.
В этот раз он не ускользнет от меня. В этот раз я запечатлею его. Наш общий момент, наше общее Я выразится, обретет плоть.
Шум пресса заглушает мое прерывистое дыхание и ее грудные стоны. Низкое жужжание вибрирует внутри, резонируя с нашей исступленной дрожью. Пресс заглушает все мысли, окончательно стирая из нашей сущности всю человечность. Теперь мы – чистое чувство, абсолютная страсть.
Тяжелая сталь охлаждает мою спину, горящую от ее ногтей. Тяжелая сталь давит на меня, заставляет преклониться. Я сжимаю в ладонях ее полные бедра и целую ее в губы. Сталь вжимает меня в нее.
Я чувствую, что мы объединяемся. Головы вжимаются друг в друга, зубы упираются, давят на десны и на губы. На языке – медь, тепло и гладкие осколки. Давление трещит в хребтах и грудных клетках, ребра разрывают кожу, чтобы открыть наши внутренности и смешать нас в один организм.
Я помогаю прессу толчками. Я вбиваюсь в нее, протискиваюсь внутрь, в ее красный жар, и плавлюсь там.
Это последние толчки, последние ощущения. Самые яркие, эссенция момента, его пик.
Через сплющенные губы и растерзанные легкие выходит протяжное восходящее мычание. Ее? Мое? Наше.
Сквозь хрустящую и хлюпающую какофонию плоти и тяжелое жужжание стали я слышу шипение – открылись баллоны с азотом и аммиаком.
Хорошо. Значит, все идет по плану.
Значит, осталось совсем немного.
Я закрываю глаза и исчезаю в ней.
А она – во мне.
***
Цементная коробка подвала была освещена светом мощного прожектора, стоящего в углу. Здесь царил адский холод. На трубах, которых было слишком много, – они тянулись вдоль всех стен и потолка, превращая подвал в подобие клетки, – росли сосульки, светившиеся голубым. По трубам волнисто гнулись и размахивали руками-ветками кособокие ломаные тени. Знакомый уже эксперт зависшими в воздухе облачками слов отгонял восхищенно матерящихся оперативников от гидравлического пресса – здорового, размером с кровать, металлического алтаря под мощной аркой, которая держала верхнюю плиту. Давилка была немного модифицирована – края нижней плиты были ограждены высокой стальной рамкой. В результате получалось что-то среднее между секционным столом и стальной кроватью с балдахином для любителей садо-мазо забав. В середине подвала стоял обычный деревянный столик, накрытый длинной, до пола, скатертью. На столе громоздился куб, кажется, пластиковый. От куба к прессу тянулась толстая трубка, прозрачная, но испачканная изнутри засохшей рыже-коричневой массой. У столика с кубом задумчиво стоял следователь.
Большая часть подвала была занята какими-то цистернами и баллонами, подключенными к трубам. Они кокетливо блестели стальными боками, как маркизы, хвастающиеся пышными панье.
Следователь, вперившийся в куб, выглядел неинтересно и был похож на любителя современного искусства на выставке каких-нибудь неоабстракционистов. Пресс же собирал аншлаг, поэтому инспектор первым делом двинулся к нему.
– Ну, что тут… – инспектор замер с протянутой к эксперту рукой, как нищий на паперти.
По нижней плите пресса были размазаны два тела. Определить, где заканчивалось одно и начиналось другое, не представлялось возможным. Они были бесформенными и почти плоскими, как раскатанное тесто. Только странно, по-бумажному бугрились, морщились и изгибались в тех, очевидно, местах, где окровавленная кожа прилипла к верхней плите пресса и потянулась за ней, когда пресс открыли. Два опустошенных мешка с раскинутыми и спутанными потрохами. Месиво из мяса, кишков и костного крошева. Медицинский свет прожектора окрашивал кожу в мертвенную синюшную белизну и играл на расквашенных в кляксы органах тусклыми морговскими бликами. Кровь, которой было на удивление мало – только отдельные пятна на телах – казалась совершенно черной. На месте голов – неаккуратная волосатая лепешка с торчащими сквозь прорванную кожу осколками раздавленных черепов.
– Ну, как вам аппликация? – от высокого голоса инспектор вздрогнул. Шероховатое тепло ладони эксперта показалось каким-то неестественным, неприятным. – Тошнотворненько?
«Аппликация» не казалась инспектору тошнотворной. Зрелище было настолько сюрреалистичным, что в него было сложно даже поверить, и тем более – среагировать на уровне физиологии. Чтобы хоть как-то среагировать, его нужно было сначала осознать. Но оно было за гранью – слишком сложно представить, что за этим стояло, какая больная психика, какие исковерканные мысли, какие уродливые чувства.
Действительно, на него можно было смотреть только как на отталкивающую картину или аппликацию.
– Я этого не понимаю, – растерянно сказал эксперт. – Что это? Зачем? Но он это хотел сохранить. Тут холодно, чувствуете?
Инспектор чувствовал. Пальцы окостенели, нос и уши покалывало, а щеки стягивало.
– Он превратил подвал в морозилку. По трубам течет аммиак, насколько я понимаю. Видите, там баллоны? Не представляю даже, сколько он все оборудовал. И как?!
Эксперт восхищенно хлопнул в ладоши и сразу же, смутившись под ошарашенным взглядом инспектора, убрал руки за спину.
– И зачем это все? Чтобы вот эта вот… картина… не испортилась? В чем смысл? Больной, психопат какой-то…
Он живым интересом проводил взглядом трубки, убегающие от пресса.
– Он сливал всю кровь в тот куб на сто…
Рядом со столом звонко и сухо громыхнуло. Звук был похож на стук разлетающихся кеглей для боулинга. Раздался приглушенный матерок следователя.
Инспектор нервно крутанулся на пятках.
Пластиковый куб разошелся пополам. Его половины лежали по обе стороны стола. Внутри он был неровным, всего лишь форма, матрица. А на столе, на аккуратном постаменте стояла ледяная статуя.
О ее жгучие ярко-алые края можно было порезаться. Пылающий в предзакатном свете рубиновый океан, она выжигала глаза, но в ее глубине густилась тьма. Она захватывала и затягивала в себя водоворотом, в абсолютную черноту, насыщенную кровавым оттенком. В этой тьме не было дна, тонуть в ней можно было вечно. И чем глубже – тем темнее. У этой темноты нет предела. Форма статуи – две переплетенные в оргазмической дрожи фигуры, выгибающиеся, заламывающиеся, напряженные, – уже не имела никакого смысла, главным было содержание.
Беспредельная глубина. Тьма.
Такая далекая.
Такая близкая.
Такая чуждая.
Такая понятная.
Такая страшная.
Такая желанная.
Инспектор содрогнулся и натужно крякнул. В трусах стало влажно и липко. Он кончил.
***
Ливень только набирал силу. На асфальт плотным потоком обрушивался целый водопад. Казалось, вода стирает из ночи саму темноту или, по крайней мере, заглушает ее блеклыми помехами.
Инспектор курил и наблюдал, как оперативники пытаются запихнуть в машину своего коллегу. Он упирался, отпинывался и отмахивался. Он не видел ничего вокруг. Помешался. Увидев статую, он бросился к ней, прижался и начал лобызать губами, вылизывать, причмокивая и посасывая, и мусолить, истерично скользя по ней ладонями.
Инспектор ничего не понимал.
Скульптор. Какой бредовый замысел он лелеял в своих мыслях? Какое больное сознание стояло за всем этим? Какие эмоции вихрились внутри него, чтобы вылиться в такое? Это не простая скульптура, это что-то большее. Но что? Единственное, что приходило в голову инспектору – бессмертие. Разве не за этим работают все люди искусства? В книгах, картинах, скульптуре разве не хотят они обрести вечную жизнь? Оставить после себя что-то вечное. Привязать часть себя к миру живых, чтобы не умереть до конца.
Нет, скульптор добивался не этого. Иначе он не выбрал бы лед.
Тогда что? Может быть, выразить себя? Перевести свои чувства в материальную плоскость? Воплотить свою природу? Придать своей душе объем, форму, осязаемость? Но зачем? Чтобы лучше понять свою душу, посмотрев на себя со стороны? Нет. Чтобы другие ее поняли? Или чтобы просто выместить ее? Потому что внутри ей тесно, потому что изнутри она давит?
Инспектор не понимал.
– Что вы думаете, товарищ старший инспектор?! – Товарищ старший инспектор и не расслышал за шумом дождя шаги следователя. Тому приходилось кричать, чтобы были услышаны хотя бы слова.
Инспектор пожал плечами и вяло отбросил сигарету.
У него звенело в голове. Вернее – гудело. Да, снова вернулись навязчивые гудки как напоминание о том, что он – далеко не статуя, и что ему еще слишком рано расслабляться.
Инспектор покачал головой и зашагал вниз по улице.
– Сергей Палыч, вы куда же?! Пешком по такому дождю?! – Ответом следователю был только взмах рукой – полупрощальный полураздраженный.
Инспектор шел и смотрел на свои ноги, шлепающие по толстой пелене воды. В лужах отражались оранжевые ореолы фонарей.
Он завидовал. И скульптору, и убитым девушкам. Ему было противно от собственной бессильности, она отдавала трусостью и подлостью, но он завидовал. Будут они жить в этой статуе вечно или растают вместе с ней, в любом случае, с ними уже покончено. Они либо никогда не пропадут, либо уже пропали. И им уж точно больше не придется появляться – никогда и нигде. Про себя же так сказать он не мог. На нем до сих пор лежал гудящий груз ожидания, и сердце инспектора беспокойно оступалось, предвкушая непонятно что. Инспектору оставалось только надеяться, что этот груз не раздавит его, что в своем предвкушении он не сойдет с ума. Иначе он может пропустить собственное исчезновение и так и остаться висеть в бредовом существовании, абсурдном и муторном.
Инспектор не хотел существовать – метаться в коротких отрезках между появлением и исчезновением. Он хотел либо непрерывно жить, либо умереть – пропасть с концами. Поставить, наконец, точку.
Следователь, не обращая внимания на фанатичные крики свихнувшегося оперативника, наблюдал, как ссутулившаяся фигура Иконова постепенно растворяется в дождевой завесе. Когда инспектор пропал из вида, следователь злобно дернул плечами и быстрым шагом направился к машине.
Он тоже ни черта не понимал.
Рецензии и комментарии 0