Мариночка
Возрастные ограничения 18+
Мариночка… Так её называют дети. Может, потому, что уколов она не делает, а чаще всего просто разговаривает. Улыбаясь, спрашивает о том о сем, рисунки хвалит. Мол, вырастешь, твои картины в Лувре висеть будут… Ага, будут — всем понятно, что утешает, успокаивает. Ведь нас, детей в «раковом» отделении, врачи, среди прочего, должны надеждой обеспечивать. Как говорят, «на позитив настраивать»…
А какой здесь позитив? Не дураки уже большинство, знаем, — усатой санитаркой теткой Ольгой научены.
— Вона, — говорит, когда полы под кроватями моет, — слышите молоточки стучат? Энто вам гробики сколачивают…
Вот и весь позитив. Да мы и без неё понимаем — каков конец будет. Но Мариночка все равно рассказывает о нашем будущем, фантазирует. Бывает, сядет на кровать и ну давай придумывать.
— У тебя, Славик, — это она мне, — семья большая будет. Трое, нет, четверо детей и жена красавица…
— Пусть, — говорю, — она врачом работает, ладно?
— Хорошо, пусть работает. Так вот, а ты известным следователем станешь, — это Мариночка мою страсть к книжным детективам в реальность трансформирует. — Будешь трубку курить и все девчонки в тебя влюблены будут.
— Да кому я нужен-то, лысый, — и рукой на свой голый, как коленка, череп показываю.
— Это ерунда, Славик, волосы — не главное. Гораздо важнее что в душе у тебя…
Верно, душа важнее…
Мне 11 лет. В больнице год уже живу. Волосы не сразу выпали. Хотя, если честно, каким я с прической был — не помню совсем. Мама все реже приходить стала. Может, и хорошо, что так. А то придёт, сядет на табурет рядом и плачет. Аж самому тошно становится. И перегаром от неё пахнет. Тётка Ольга говорит, что сдалась, мол, мать, заживо отнесла меня, вот и пьёт. Поминает.
А отец уже месяца три не навещал. Мамка сказала, что в командировку уехал, не вернётся никак…
В палате нас четверо. Я самый старший. И старожил самый. Двое совсем мальцов — пяти и шести лет — под капельницами постоянно. А недавно новенького на мишкино место перевели, Олежкой зовут — лежит, хнычет всю дорогу. Больно, говорит. Я ему иногда свои витаминки сладкие даю, успокаивается. Но дружить он все равно не хочет — мол, не за чем. Хотя, смотрю, Мариночку с первых посещений полюбил. Да к ней и нельзя по-другому относиться. Самой ей бог детей не дал и всю свою не истраченную любовь материнскую она нам отдаёт. И лечит. Мариночка — врач. Говорят, что здесь она несколько лет работает, из института сразу пришла. И ведь не зачерствела пока! Хотя сколько нас, славиков и мишек, уже проводить успела…
Так день за днём и проходят — в ожидании…
Сегодня Мариночкина смена. Жду, к шагам в коридоре прислушиваюсь. Вчера мне вставать наконец-то разрешили. Но далеко ходить все равно нельзя. Поэтому я у окна пристроился. Ах, как хорошо там! Самый красивый ноябрь в моей жизни! Деревья в больничном дворе утренний мороз снежными гирляндами украсил, из застывших веток фигуры сплел — можно хоть целый день разгадывать. А солнце оставшиеся листочки, словно струны, пальцами лучей перебирает, мелодию к зиме подбирает. Если ухо к стеклу плотнее прижать, то музыку услышать можно. Про жизнь она и про любовь…
Тут дверь распахнулась и я уже хотел радостно Мариночку поприветствовать, но это оказалась тётка Ольга. Ведром посередине палаты бряцнула и мокрую тряпку на пол шлепнула. Молча всё, без слов, даже на нас не глядя. И швабру длинную с плеча сняла. Ну вот вылитая та самая бабка. Только вместо косы — швабра.
Но я поздоровался.
— Здрасьте, тёть Оль, — говорю. — А почему к нам Мариночка не идёт? Или смена не её?
— Её, её, — отвечает, — дурочки этой.
А сама тряпкой под олежкиной кроватью жмыхает.
— Не придёт сегодня, не ждите, — продолжает. — Сама заболела с вами, полутырками.
И тут швабру на пол бросила и всплеснула:
— Ну это же додуматься надо! Свои деньги на вас тратила! Вот дура-то!..
Только на третий день от другого врача мы узнали, что Мариночка на свою зарплату нам чего-то покупала: альбомы для рисования, книжки, фломастеры. И в прошлую зиму даже одеяла нам тёплые, стеганые, на все отделение сама сшила. А пальто себе зимнее купить не успела… Свалилась с воспалением, в другом корпусе теперь сама лежит. Тоже, наверное, в окно смотрит…
— Ага, щас, смотрит, — то ли ругается, то ли радуется тётка Ольга. — Присмерти она. Температура сорок. Лежит там бледная, зубами стучит под одеяльцем больничным. Себя бесполезно на вас променяла. Эээх…
Вон оно что…
План в голове за секунды возник.
Палата наша на втором этаже располагалась. Высоко в общем-то, но страшно не было.
Конечно же, дождались ночи. Участвовать вчетвером решили, иначе не получилось бы ничего. Как только новенький дежурный врач обход сделал, пора стало.
Простыни связать — это полдела. Смочь вот, сидя-то на подоконнике, на морозе — это самое важное. Двух мальцов с собой решили не брать — в палате будут наше с Олежкой возвращение стеречь, чтобы обратно простыни скинуть. Вобщем, собрали мы в один тюк все одеяльца наши — у нас в палате и без них как в духовке — и первым его сбросили. Простыни я к ножке своей кровати привязал и за окно вылез.
Да что б тебя! — ветрище коготками сразу под пижаму забрался, в тело вцепился. Пожалел я, что только в тапочках больничных и в носочках лёгких, пальцы на ногах в миг одеревенели. Но отступать нельзя, там Мариночка из-за нас мучается.
От подоконника отцепился и кое-как, хилыми рученками перебирая, как мотыль на леске, почти сорвался-спустился до низу. Пластмассовыми подошвами об асфальт хлопнул, думал, всю больницу разбужу. Обошлось вроде…
Олежке показываю — давай, мол, спускайся. Смотрю, карабкается. Эх, дурной, носки под тапки не одел даже. А штаны пижамные у него коротенькие, до середины голени. Вот замерзнет-то! Шепчу громко:
— А ну обратно лезь пока не спустился. Один справлюсь…
Может, так безопаснее будет, надежнее, что получится. Олежка обратно в палату закинулся — снизу видно, что нос синий от холода — и простыни за собой втянул, чтобы не заметил никто, окно закрыл сразу. Рукой через стекло показывает, мол, иди, я на «посту» буду.
Ну и хорошо. Тюк с одеялами за спину взвалил, крякнул по-взрослому, и пошёл к соседнему корпусу от фонарей прячась.
Голова лысая жуть как замерзла, до самых мозгочков мороз добрался. Иду, шатаюсь, Мариночкой себя подбадриваю, мол, умрёт она без нашей-то помощи, позаботиться о ней, кроме нас, некому. В темноте бордюра не увидел, обоими коленями прямо об бетон ударился, брызги яркие из глаз высыпались. Но губу нижнюю прикусил, чтобы не закричать, не завыть от боли. Посидел немного, пока холод в позвоночник через пятую точку не проник, — дальше идти надо. Один тапок куда-то в темноту улетел. Руками пошарил — нет нигде. Ладно, думаю, ничего, и так дойду. А в одном-то шаркать не удобно — и второй тапочек бросил. Тюк снова за плечо, как картошку носят, забросил и дальше в путь отправился. Думаю, увидел бы меня сейчас кто, от смеха бы прямо на месте умер: идёт доходяга, метр тридцать ростом, мешок больше себя несёт, лысина инеем покрыта, и в одних носочках с дыркой на пятке. Умора… А вдобавок слёзы на щеках кристаликами от холода застыли. Плакал от боли, конечно…
Палата мариночкина на первом этаже была — мы все заранее вызнали — иначе не решились бы на эту ночную «операцию». Окно её ночником подсвечивалось — что внутри разглядеть можно. Я тюк с одеялами прямо под подоконник поставил и замороженными ступнями на него залез, чтобы повыше было.
Вот она, Мариночка наша, лежит бледная лицом, как воск. Крупная испарина на лбу блестит и тяжело так, прерывисто, с надрывом, дышит. Моё сердце в комочек сжалось и к горлу поднялось. Жалко-то её как! Я, мы-то, ведь ладно, нас много таких. А она одна на всех. Всех нас любит, надежду даёт. Да и саму жизнь, может, даёт по второму кругу. Смотрю на неё через окно и слёзы кулаком по щекам размазываю, жалею самого близкого человека своего.
Но дело доделать надо. Постучался тихонько — нет реакции. Думаю, а что если без сознания вдруг? В детективе читал, вспомнилось, что нельзя в таких случаях человеку спать давать — не проснуться может. Вспомнил и испугался! И со всей силы в окно заледеневшими кулаками забарабанил с криком:
— Марина! Мариночка! Ты только не спи! Слышишь?! Не спи только!!!
А через рыдания слова уже просто в рев превратились. Но стучу по стеклу, только бы проснулась.
И тут, смотрю, глаза её затрепетали, приоткрылись. Посмотрела на меня и снова веки без сил опустились, только слеза по щеке скользнула — значит, увидела меня, значит — поняла. Жива, значит.
А в больничных коридорах уже свет загорелся, голоса громкие кругом. Дверь в мариночкину палату распахивается и врач с медсестрой забегают. Только это и помню…
Говорят, что я сам от переохлаждения без сознания упал — хорошо мешок с одеялами был, на него прямо. Ноги сильно отморозил, долго ещё ничего не чувствовали, как деревяшки. Потом больно ужасно стало. Поэтрму меня уже Олежка своими витаминками подкармливал.
Местной больничной легендой я стал, со всех отделений на меня посмотреть приходили. И кто чего только не рассказывал! Мол, меня к Мариночке в палату через её окно затащили. Вместе с одеялами теми. Говорят, что она меня к себе в кровать положила, отогревать. И что всю ночь сама на меня теплом своим дышала. В общем вышло так, что спасла спасителя своего неудавшегося. Сама она поправилась, конечно — не знаю точно: одеяла наши помогли или лечение. Но уже через месяц снова к нам пришла. С улыбкой и слезами. Рыцари, говорит, вы мои сказочные…
Но сказка и в жизни случается. Выздоровел я. Не сразу, конечно, пришлось в столице в каком-то Центре побывать — там ещё с полгода полечился. Как оказалось, помогло.
И только недавно узнал, что моё лечение там больших денег стоило. Стал выяснять — следователем работаю всё-таки — кто оплатил. Думал, может, мать перед своей смертью или отец потерявшийся — оказалось, что Мариночка…
… Окно своё узнал сразу. Рука сама к голове так и оставшейся без волос поднялась. И сердце защемило что-то. Воспоминания хлынули. Опустился на лавочку осеннюю во дворе больничном — как и не уходил отсюда: все те же деревья голые, запах щей из пищеблока и тишина… Будто время здесь специально в кисель превратилось, чтобы жизнь на подольше растянуть.
Из дверей корпуса силуэт в белом халате вышел — лица не рассмотрю никак, слёзы мешают, а смахнуть вроде стыдно — взрослый же. Только вблизи по улыбке понял: Мариночка…
С сединой уже, в очках на добрых и понимающих глазах. Остановилась, посмотрела внимательно.
— Ну, Славик, а ты говорил, что некрасивый вырастешь… А сам вон какой!
И улыбается сквозь слёзы…
А мне сказать бы хоть что-то, но не могу никак. Ладонь её взял и лицом прижался, склонившись. А она меня по голове гладит, успокаивает:
— Не надо, Славик, не говори ничего. Хорошо же всё…
Да чего стесняться-то слез своих! Обнял её.
— Спасибо, — говорю, — и не от себя только.
И за больничный забор показываю. А там жена моя любимая платком слёзы вытирает, и двое сынишек — не поймут: чего это папка сопли на кулак наматывает.
— Все как обещали, — улыбаюсь, — так и случилось. Детей только двое пока, но это ведь дело — наживное…
С тех пор Марина Владимировна членом нашей семьи стала. Хотя, наверное, её семьёй я всегда был…
А какой здесь позитив? Не дураки уже большинство, знаем, — усатой санитаркой теткой Ольгой научены.
— Вона, — говорит, когда полы под кроватями моет, — слышите молоточки стучат? Энто вам гробики сколачивают…
Вот и весь позитив. Да мы и без неё понимаем — каков конец будет. Но Мариночка все равно рассказывает о нашем будущем, фантазирует. Бывает, сядет на кровать и ну давай придумывать.
— У тебя, Славик, — это она мне, — семья большая будет. Трое, нет, четверо детей и жена красавица…
— Пусть, — говорю, — она врачом работает, ладно?
— Хорошо, пусть работает. Так вот, а ты известным следователем станешь, — это Мариночка мою страсть к книжным детективам в реальность трансформирует. — Будешь трубку курить и все девчонки в тебя влюблены будут.
— Да кому я нужен-то, лысый, — и рукой на свой голый, как коленка, череп показываю.
— Это ерунда, Славик, волосы — не главное. Гораздо важнее что в душе у тебя…
Верно, душа важнее…
Мне 11 лет. В больнице год уже живу. Волосы не сразу выпали. Хотя, если честно, каким я с прической был — не помню совсем. Мама все реже приходить стала. Может, и хорошо, что так. А то придёт, сядет на табурет рядом и плачет. Аж самому тошно становится. И перегаром от неё пахнет. Тётка Ольга говорит, что сдалась, мол, мать, заживо отнесла меня, вот и пьёт. Поминает.
А отец уже месяца три не навещал. Мамка сказала, что в командировку уехал, не вернётся никак…
В палате нас четверо. Я самый старший. И старожил самый. Двое совсем мальцов — пяти и шести лет — под капельницами постоянно. А недавно новенького на мишкино место перевели, Олежкой зовут — лежит, хнычет всю дорогу. Больно, говорит. Я ему иногда свои витаминки сладкие даю, успокаивается. Но дружить он все равно не хочет — мол, не за чем. Хотя, смотрю, Мариночку с первых посещений полюбил. Да к ней и нельзя по-другому относиться. Самой ей бог детей не дал и всю свою не истраченную любовь материнскую она нам отдаёт. И лечит. Мариночка — врач. Говорят, что здесь она несколько лет работает, из института сразу пришла. И ведь не зачерствела пока! Хотя сколько нас, славиков и мишек, уже проводить успела…
Так день за днём и проходят — в ожидании…
Сегодня Мариночкина смена. Жду, к шагам в коридоре прислушиваюсь. Вчера мне вставать наконец-то разрешили. Но далеко ходить все равно нельзя. Поэтому я у окна пристроился. Ах, как хорошо там! Самый красивый ноябрь в моей жизни! Деревья в больничном дворе утренний мороз снежными гирляндами украсил, из застывших веток фигуры сплел — можно хоть целый день разгадывать. А солнце оставшиеся листочки, словно струны, пальцами лучей перебирает, мелодию к зиме подбирает. Если ухо к стеклу плотнее прижать, то музыку услышать можно. Про жизнь она и про любовь…
Тут дверь распахнулась и я уже хотел радостно Мариночку поприветствовать, но это оказалась тётка Ольга. Ведром посередине палаты бряцнула и мокрую тряпку на пол шлепнула. Молча всё, без слов, даже на нас не глядя. И швабру длинную с плеча сняла. Ну вот вылитая та самая бабка. Только вместо косы — швабра.
Но я поздоровался.
— Здрасьте, тёть Оль, — говорю. — А почему к нам Мариночка не идёт? Или смена не её?
— Её, её, — отвечает, — дурочки этой.
А сама тряпкой под олежкиной кроватью жмыхает.
— Не придёт сегодня, не ждите, — продолжает. — Сама заболела с вами, полутырками.
И тут швабру на пол бросила и всплеснула:
— Ну это же додуматься надо! Свои деньги на вас тратила! Вот дура-то!..
Только на третий день от другого врача мы узнали, что Мариночка на свою зарплату нам чего-то покупала: альбомы для рисования, книжки, фломастеры. И в прошлую зиму даже одеяла нам тёплые, стеганые, на все отделение сама сшила. А пальто себе зимнее купить не успела… Свалилась с воспалением, в другом корпусе теперь сама лежит. Тоже, наверное, в окно смотрит…
— Ага, щас, смотрит, — то ли ругается, то ли радуется тётка Ольга. — Присмерти она. Температура сорок. Лежит там бледная, зубами стучит под одеяльцем больничным. Себя бесполезно на вас променяла. Эээх…
Вон оно что…
План в голове за секунды возник.
Палата наша на втором этаже располагалась. Высоко в общем-то, но страшно не было.
Конечно же, дождались ночи. Участвовать вчетвером решили, иначе не получилось бы ничего. Как только новенький дежурный врач обход сделал, пора стало.
Простыни связать — это полдела. Смочь вот, сидя-то на подоконнике, на морозе — это самое важное. Двух мальцов с собой решили не брать — в палате будут наше с Олежкой возвращение стеречь, чтобы обратно простыни скинуть. Вобщем, собрали мы в один тюк все одеяльца наши — у нас в палате и без них как в духовке — и первым его сбросили. Простыни я к ножке своей кровати привязал и за окно вылез.
Да что б тебя! — ветрище коготками сразу под пижаму забрался, в тело вцепился. Пожалел я, что только в тапочках больничных и в носочках лёгких, пальцы на ногах в миг одеревенели. Но отступать нельзя, там Мариночка из-за нас мучается.
От подоконника отцепился и кое-как, хилыми рученками перебирая, как мотыль на леске, почти сорвался-спустился до низу. Пластмассовыми подошвами об асфальт хлопнул, думал, всю больницу разбужу. Обошлось вроде…
Олежке показываю — давай, мол, спускайся. Смотрю, карабкается. Эх, дурной, носки под тапки не одел даже. А штаны пижамные у него коротенькие, до середины голени. Вот замерзнет-то! Шепчу громко:
— А ну обратно лезь пока не спустился. Один справлюсь…
Может, так безопаснее будет, надежнее, что получится. Олежка обратно в палату закинулся — снизу видно, что нос синий от холода — и простыни за собой втянул, чтобы не заметил никто, окно закрыл сразу. Рукой через стекло показывает, мол, иди, я на «посту» буду.
Ну и хорошо. Тюк с одеялами за спину взвалил, крякнул по-взрослому, и пошёл к соседнему корпусу от фонарей прячась.
Голова лысая жуть как замерзла, до самых мозгочков мороз добрался. Иду, шатаюсь, Мариночкой себя подбадриваю, мол, умрёт она без нашей-то помощи, позаботиться о ней, кроме нас, некому. В темноте бордюра не увидел, обоими коленями прямо об бетон ударился, брызги яркие из глаз высыпались. Но губу нижнюю прикусил, чтобы не закричать, не завыть от боли. Посидел немного, пока холод в позвоночник через пятую точку не проник, — дальше идти надо. Один тапок куда-то в темноту улетел. Руками пошарил — нет нигде. Ладно, думаю, ничего, и так дойду. А в одном-то шаркать не удобно — и второй тапочек бросил. Тюк снова за плечо, как картошку носят, забросил и дальше в путь отправился. Думаю, увидел бы меня сейчас кто, от смеха бы прямо на месте умер: идёт доходяга, метр тридцать ростом, мешок больше себя несёт, лысина инеем покрыта, и в одних носочках с дыркой на пятке. Умора… А вдобавок слёзы на щеках кристаликами от холода застыли. Плакал от боли, конечно…
Палата мариночкина на первом этаже была — мы все заранее вызнали — иначе не решились бы на эту ночную «операцию». Окно её ночником подсвечивалось — что внутри разглядеть можно. Я тюк с одеялами прямо под подоконник поставил и замороженными ступнями на него залез, чтобы повыше было.
Вот она, Мариночка наша, лежит бледная лицом, как воск. Крупная испарина на лбу блестит и тяжело так, прерывисто, с надрывом, дышит. Моё сердце в комочек сжалось и к горлу поднялось. Жалко-то её как! Я, мы-то, ведь ладно, нас много таких. А она одна на всех. Всех нас любит, надежду даёт. Да и саму жизнь, может, даёт по второму кругу. Смотрю на неё через окно и слёзы кулаком по щекам размазываю, жалею самого близкого человека своего.
Но дело доделать надо. Постучался тихонько — нет реакции. Думаю, а что если без сознания вдруг? В детективе читал, вспомнилось, что нельзя в таких случаях человеку спать давать — не проснуться может. Вспомнил и испугался! И со всей силы в окно заледеневшими кулаками забарабанил с криком:
— Марина! Мариночка! Ты только не спи! Слышишь?! Не спи только!!!
А через рыдания слова уже просто в рев превратились. Но стучу по стеклу, только бы проснулась.
И тут, смотрю, глаза её затрепетали, приоткрылись. Посмотрела на меня и снова веки без сил опустились, только слеза по щеке скользнула — значит, увидела меня, значит — поняла. Жива, значит.
А в больничных коридорах уже свет загорелся, голоса громкие кругом. Дверь в мариночкину палату распахивается и врач с медсестрой забегают. Только это и помню…
Говорят, что я сам от переохлаждения без сознания упал — хорошо мешок с одеялами был, на него прямо. Ноги сильно отморозил, долго ещё ничего не чувствовали, как деревяшки. Потом больно ужасно стало. Поэтрму меня уже Олежка своими витаминками подкармливал.
Местной больничной легендой я стал, со всех отделений на меня посмотреть приходили. И кто чего только не рассказывал! Мол, меня к Мариночке в палату через её окно затащили. Вместе с одеялами теми. Говорят, что она меня к себе в кровать положила, отогревать. И что всю ночь сама на меня теплом своим дышала. В общем вышло так, что спасла спасителя своего неудавшегося. Сама она поправилась, конечно — не знаю точно: одеяла наши помогли или лечение. Но уже через месяц снова к нам пришла. С улыбкой и слезами. Рыцари, говорит, вы мои сказочные…
Но сказка и в жизни случается. Выздоровел я. Не сразу, конечно, пришлось в столице в каком-то Центре побывать — там ещё с полгода полечился. Как оказалось, помогло.
И только недавно узнал, что моё лечение там больших денег стоило. Стал выяснять — следователем работаю всё-таки — кто оплатил. Думал, может, мать перед своей смертью или отец потерявшийся — оказалось, что Мариночка…
… Окно своё узнал сразу. Рука сама к голове так и оставшейся без волос поднялась. И сердце защемило что-то. Воспоминания хлынули. Опустился на лавочку осеннюю во дворе больничном — как и не уходил отсюда: все те же деревья голые, запах щей из пищеблока и тишина… Будто время здесь специально в кисель превратилось, чтобы жизнь на подольше растянуть.
Из дверей корпуса силуэт в белом халате вышел — лица не рассмотрю никак, слёзы мешают, а смахнуть вроде стыдно — взрослый же. Только вблизи по улыбке понял: Мариночка…
С сединой уже, в очках на добрых и понимающих глазах. Остановилась, посмотрела внимательно.
— Ну, Славик, а ты говорил, что некрасивый вырастешь… А сам вон какой!
И улыбается сквозь слёзы…
А мне сказать бы хоть что-то, но не могу никак. Ладонь её взял и лицом прижался, склонившись. А она меня по голове гладит, успокаивает:
— Не надо, Славик, не говори ничего. Хорошо же всё…
Да чего стесняться-то слез своих! Обнял её.
— Спасибо, — говорю, — и не от себя только.
И за больничный забор показываю. А там жена моя любимая платком слёзы вытирает, и двое сынишек — не поймут: чего это папка сопли на кулак наматывает.
— Все как обещали, — улыбаюсь, — так и случилось. Детей только двое пока, но это ведь дело — наживное…
С тех пор Марина Владимировна членом нашей семьи стала. Хотя, наверное, её семьёй я всегда был…
Рецензии и комментарии 0