Иван
Возрастные ограничения 18+
Иван был человеком уже далеко не молодым, но и не очень старым, лет пятидесяти четырех, может быть пятидесяти пяти, ещё только на пороге старости, был груб, злобен, угрюм и нелюдим. Пил Иван зверски и практически всё. Его нутро принимало и перерабатывало не только благородное пойло водку, пиво, вино, но и за неимением часто денежных средств на благородное, обще употребляемое пойло его нутро не брезговало и значительно более дешёвым мало кем употребляемым суррогатом. Будь, то одеколон, растворители, денатурат, даже из лаков добывалась им необходимая компонента, и мало ли чего ещё в этом роде. Пил Иван запоями, фаза запоя сменялась восстановительной фазой, это когда истерзанный запоем организм очищается и восстанавливается, чтобы быть готовым к следующей запойной фазе. С годами, время, между, запоями, сокращалось. С наступлением запоя, в любое время года Иван мог валяться на улице: у магазина, под забором, у дорог. Однажды зимой, находясь в бесчувственном состоянии, всю морозную ночь провалялся в дровяном сарае, рисковал остаться без ног, обморозив их, после чего с потемневших стоп отпадала кожа вместе с ногтями на пальцах. Иногда, случалось, устраивал где-нибудь драки и дебоши и приходил домой поздно, в тёплое время года нередко и под утро, когда, наконец, в его грешное тело вновь с неохотой возвращалась истомившаяся, скорбящая и тяготящаяся своим местом пребывания душа или, по другой существующей версии – сознание.
Находясь в запойной фазе, Иван иногда проводил воспитательную работу, наставлял своего двенадцати или тринадцатилетнего сына, когда тот невзначай попадался ему на глаза, на правильный, истинный, жизненный путь. Его сильно раздражали бестолковые, бесцельные шатания большинства двенадцати – восемнадцатилетних повес, в том числе и своего, капризно тянущихся к бутылке и сигарете, как младенцы к соске, будто в них кладезь мудрости мирового разума и абсолютного знания, вечного блаженства. Их он обычно с презрением называл обалдуями. В такие моменты Иван бушевал, как стихия, как только в доме появлялся сын, озлобленно глядя на него, яростно кричал – «Ты читал! Ты читал Ваньку Жукова! Мерзавец! А я пережил это! Меня в подмастерьях, в твоём возрасте никто ничему толком не учил! Я подсматривал, как делают! Что делают! Понял! Ты понял!» – и с горечью добавлял: – «Пить, да, учили». И далее, трясясь от ярости, продолжал, повторяя – «Ваньку Жукова, ты мерзавец, читал!» Как человек грубый и лишённый всякой сентиментальности, он не находил иного способа, других слов, чтобы тихо, спокойно, вразумительно и поучительно рассказать о своем тяжёлом детстве и юности, очень похожих на детство и юность того самого героя рассказа А.П. Чехова – Ваньки Жукова. Его сильно раздражало тогда, пустопорожнее, бездельное шатание сына. И когда ярость проходила, он с горькой усмешкой заявлял ему – ничего из тебя обалдуя, путного не получится.
Восстановительная фаза между запоями длилась у Ивана, по несколько недель, иногда более месяца, он приходил тогда с работы всегда мрачным, окинув домашних коротким злобным взглядом, ни с кем, ни о чём, не говоря, усаживался в сработанное им кресло и часами напролёт читал, находя в этом, видимо, какое-то отдохновение. Читал он М.А. Шолохова «Тихий дон», «Поднятая целина», А.К. Толстого «Петр I», «Князь серебряный», А.Н. Степанова «Порт Артур», А.С. Новикова-Прибоя «Цусима», пытаясь сопоставить времена и их героев, найти какую-то логику в исторических процессах. В фазе между запоями, Иваном постоянно овладевала какая-то необъяснимая, несуразная жадность. В эти моменты он злобно стучал своим здоровенным кулаком по столу, внушая страх домашним жене и малолетнему сыну, чтобы те неукоснительно выполняли все требования его нововведений, из них следовало, что поедать, на его жаргоне это звучало – пожирать, надо не более, чем на рубль в день. Запрятывал куда-то сахар от домашних. И нередко пытался…, но не всегда это у него получалось, и сам как порядочная сволочь – так иронично называют людей, напустивших на себя несвойственную им важность. И с гримасой какой-то сосредоточенной, умиротворённой праведности, будто сам святой Николай Угодник подвигал его на путь исправления. И всё же, не скрывая, злобного укора, он поглядывал на жену, занятую обычно домашними делами и время от времени в суете попадавшуюся ему на глаза, показывая вот мол, как свято, будто постник надо скромно жить. Он старательно варил себе суп, или готовил жаркое обычно из какой-то самой дешёвой и часто уже немного затухавшей рыбы. Рыба полюбилась ему давно, ещё в те далекие годы, когда молодым отбывал десятилетний срок в лагерях Зауралья.
Случалось, иногда, Зоя Петровна, его жена, пытаясь ему возразить, говорила: «Ты совсем недавно, несколько дней назад пропил, аж сто пятьдесят рублей, а теперь что, поедать на рубль в день, какой смысл в этом?» Ивана и без того потряхивало после недавнего запоя, но когда он слышал возражения, его колотило и трясло как в лихорадке. От переполнившей его злобы, казалось, в тот момент, его глаза вот-вот сейчас выпадут из глазниц, руки двигались так, будто утратили связь с координационным центром – центральной нервной системой, его, всего, корёжило и ломало. Через какое-то время, немного опомнившись и придя в себя, он в ярости, с таким остервенением стучал своими огромными кулаками по столу, что находящиеся на столе предметы подпрыгивали и валились на пол, а из его горла неслась какая-то несуразица, сопровождавшаяся матерной руганью. В эти моменты Зоя Петровна быстро покидала помещение, чтобы избежать новых приступов гнева, и не спровоцировать его на какие-то более страшные и не обдуманные поступки. Поэтому ему по большей части не возражали, боялись. И всё это бестолковое и несуразное вскоре сносилось следующей волной нового запоя.
Привычка пить у Ивана укоренилась давно и прочно, ещё в детстве или юности, когда он двенадцати или тринадцатилетним подростком, из-за тяжелейшего материального положения семьи в годы тотальной разрухи, случившейся после двух войн – империалистической или, как её тогда в народе называли – николаевской и следующей за ней гражданской. – Вернувшийся домой искалеченный на их фронтах отец, был вынужден отдать его на обучение мастерам плотницкой артели, чтобы таким образом избавиться от лишнего рта, потому что в их недоедающей семье было ещё несколько малолетних детей моложе Ивана. Жизнь в артели была тяжёлой и суровой. Основной едой были щи, каша, картошка, большей частью пустые, да небольшая пайка разбавленного мякиной хлеба и чаще всё это было не досыта. Его обучением как таковым никто из мастеров не занимался, его главной и постоянной обязанностью было бегать в лавку или магазин за водкой, чтобы мастера могли опохмелиться перед началом работы, либо напиться по её окончании. Постепенно, начали они приобщать к систематическому пьянству и малолетнего Ивана, понемногу на первых порах наливали и ему водку, с годами наливали всё больше и больше. Возражать, Иван не смел потому как за малейшие оплошности и не понимание чего-либо, не говоря уже о каких-то возражениях, получал тяжёлые оплеухи. В рабочих артелях не знали, и знать не желали методов педагога А.С. Макаренко по взращиванию молодых рабочих кадров. Время шло, и к годам своего совершеннолетия Иван стал отличным плотником и столяром, и вместе с тем попутно приобрел некий довесок, может быть лучше сказать недуг, отягощавший затем всю его жизнь – это алкоголизм.
Иван продолжал и далее работать по найму в артели. Шло время организации и становления колхозов и коммун, и у Ивана возникли какие-то противоречия с этим процессом. С тех пор прошло очень, много времени и уже невозможно подробно восстановить те события, череду их следования, что именно и как это произошло. Иван, привыкший к грубости и на этот раз находясь в состоянии сильного алкогольного опьянения, ударил представителя власти и что-то наговорил такого, чего власть не разрешала говорить, за что был немедленно осужден и на двенадцать лет отправлен в лагеря. Был он тогда ещё очень молод и необуздан. Этот срок отбывал Иван в лагерях, расположенных где-то за Уралом, на бескрайних просторах Сибири. По истечении некоторого времени работы в лагере, его как, хорошего столяра заметило начальство лагеря, и это, возможно, спасло ему жизнь. За эти годы, он всему начальству лагеря, помимо основной лагерной работы по сборке и ремонту железнодорожных вагонов поделал много всякой мебели: буфетов, шкафов, столов, кресел и тому подобное. С некоторых пор, ел он уже не лагерную баланду, а вполне нормальную пищу. Знаком расположения к нему начальства было и то, что ему начисляли небольшую зарплату, скопившуюся за годы, проведённые в лагере, в немалую сумму. О начавшейся Отечественной войне, Иван узнал, находясь в лагере. Время шло, подходил к концу срок его пребывания в неволе. Довольное его умением и трудолюбием начальство ходатайствовало о его досрочном освобождении. Так оно и случилось, вместо двенадцати спущенных ему судом лет, он отбыл только десять и в сорок четвертом году был досрочно освобождён.
Молодой и здоровый, полный планов и надежд на какую-то новую, пока ещё неизвестную ему жизнь, ехал он поездом из-за Урала в родное Подмосковье с большой по тем временам суммой денег. Хоть как-то немного согревающих его очерствевшую душу. Представлялось ему, что будет возможным обзавестись домом, хозяйством, семьей. Уже столько лет не пил он алкогольного пойла, и оно уже как-то и не входило в его планы и не связывал он тогда свои надежды с ним. Но не тут-то было, проклятая жизнь, коварная судьба распорядились иначе, и как-то исподволь поставили ему подножку, чтобы не смог он следовать по иному предполагаемому им пути. Ехал Иван не один, через какое-то время следования обнаружились ещё два его попутчика, двое блатяг, оповещённых блатными (особая каста заключенных в лагерях и тюрьмах) солагерниками Ивана о том, что он едет с большой суммой денег. Как не сопротивлялся Иван, уговорами, угрозами, блатяги склонили его напиться, и когда он оказался в бесчувственном и недвижимом состоянии, они ограбили его и исчезли.
В родных краях его особо и не ждали. Калеки-отца уже не было в живых, больная мать была ещё жива, братья были на фронтах продолжающейся войны. Не успел Иван прийти в себя после тяжёлой дороги и всего пережитого, его вызывают в военкомат и отправляют на фронт. Давно запушенный кем-то кровавый молох войны настойчиво требовал всё больших жертв, счёт которым шёл уже на десятки миллионов. Не мог и Иван избежать этой участи. Эшелон с новобранцами, следующий на пополнение войск, готовящихся к штурму Кенигсберга хорошо укреплённой вражеской цитадели, подвергся жесточайшему, массированному налету авиации противника. Огромное количество убитых и раненых. Иван с лёгкой контузией и ранением ноги много часов без сознания пролежал в холодной воде, местность была заболоченной и медицинская помощь всем, кто в ней нуждался, была оказана с большим опозданием. После санбата Иван был определён на Балтийский флот на специальное судно, тралить и обезвреживать морские, противокорабельные мины. Там Иван и закончил войну, продолжая ещё два года после её окончания обезвреживать мины, воды Балтики тогда просто кишели ими.
Через два года после окончания войны Иван вернулся в родные края, возвратились на родину и два его брата, уцелевшие на столь жестокой войне. В это время Иван работал в колхозе плотником, с ещё большим остервенением и злостью продолжал пить. На селе питали к нему какую-то неприязнь, то ли за его прямоту и суровый нрав, то ли зависть к его мастерству заедала. За глаза с ехидцей, а некоторые злобно называли его Иван Дыркин. Может быть за то, что он как-то не дорожил заработанным. В считанные дни всё пропивал. На это, он не обращал никакого внимания и ни на кого не обижался. Был со всеми ровно суровым и нелюдимым, как и всегда. Однако, при необходимости, они всегда шли к нему заказать какую-либо мебель. Заказы Иван принимал, никому не отказывал. Заказчики всегда были довольны, приобретая за умеренную плату добротные, со вкусом сработанные вещи: шкафы, буфеты, столы, кресла и прочее в том же роде.
Из-за раннего и тяжёлого пьянства семью Иван завел поздно и особо ею не обременялся. Чтобы семья не мешала пьянству, держал её в «чёрном теле» и «ежовых рукавицах». К факту существования семьи он относился как к чему-то второстепенному, являющемуся какой-то досадной помехой его главному делу в жизни. Его жена Зоя Петровна не обладала, как иные женщины, бойцовскими качествами, напротив, она была большей частью женщиной тихой и робкой, и поэтому не могла серьезно возражать его пьяным проделкам, наносящим материальный и моральный ущерб семье, была вынуждена во всём ему уступать, их десятилетний сын тоже боялся и сторонился его. Жили они тогда, в бараке послевоенной постройки. К тому времени в своём селе и ближайшей округе Иван срубил не один дом, но так чтобы срубить дом для своей семьи, такой заботой себя не отягощал.
Совсем не далеко от них, в таком же бараке, как и их, но, более обветшавшем к тому времени, построенном ещё до войны для персонала больницы. Уже, много лет, ещё с, довоенной поры, в нём проживали тёща Ивана Анна Васильевна семидесяти восьми или семидесяти девяти лет, и её незамужняя старшая дочь Серафима Петровна пятидесяти девяти или шестидесяти лет. Они были такими же тихими и робкими созданиями, как и его жена, Зоя Петровна. Были у Анны Васильевны и два сына, но они не вернулись с Отечественной войны.
Анна Васильевна и Серафима Петровна вели замкнутый образ жизни, натерпелись за свою жизнь много всякого зла и неприязни и поэтому окружающих людей просто боялись и сторонились. Муж Анны Васильевны в далёком прошлом был священником и имел неосторожность что-то сказать или возразить властвующим и свирепствующим тогда партийцам, за что был репрессирован и позднее расстрелян. А оставшаяся семья долгие годы подвергалась всяким гонениям и унижениям.
Многие годы они втроём жили в маленькой, сырой и холодной комнате больничного барака. До ухода на пенсию Серафима Петровна работала поваром в больнице. Работа угнетала её не только физически, но и сложившейся в коллективе морально-психологической обстановкой, которая была глубоко чужда ей. Тихая, во всём покладистая, честная натура Серафимы Петровны никак не давала покоя грубой, вороватой завхозше, всегда искавшей повод хоть как-то унизить и оскорбить её. Работала она по десять, иногда двенадцать, часов в сутки, и часто без выходных за мизерную, сорок шесть рублей в месяц зарплату, никогда не возражая и не противясь этой участи, и всё равно приходилось ей терпеть грубость и несправедливые упреки от персонала больницы. И в особенности от главврача, желчной, вечно всем раздражённой женщины. Несколько лет, по крохам откладывая с маленькой зарплаты деньги, отказывая себе во многом, копила Серафима Петровна на какой-нибудь маленький плохонький домик, уж очень надоела холодная, сырая крохотная комнатка в бараке. Пришло, наконец, время скопила Серафима Петровна на такой домик, да не тут-то было. Снова не повезло ей на хороших людей. Хозяйка домика оказалась подлой и жестокой пройдохой, взяла с неё деньги и когда в назначенный срок Серафима Петровна пришла к ней, чтобы готовить документы о передаче дома в её собственность. Та нагло и грубо прогнала её прочь, напустив при этом гримасу честности и непорочности, бессовестно заявила, что никаких денег у неё не брала. Поражённая наглостью и грубостью этой женщины, не представлявшая себе того, что верующий в Бога человек может так поступить, она в слезах ушла прочь от этого мерзкого человека. Долго ещё плакала и переживала Серафима Петровна об утрате, было жаль не только денег, таким трудом скопленных, но и рухнувших надежд на улучшение своей жизни, своего быта. Приходилось, к тому же, Серафиме Петровне, не смотря на тесноту, и не устрой, часто забирать к себе в маленькую комнатку и Алексея, сына Зои Петровны и Ивана, потому что в семье из-за беспробудного пьянства Ивана его жизнь зачастую была просто невозможной. Конечно, в далёком прошлом, в глубине души, она желала себе гораздо лучшей доли.
Зоя Петровна работала в колхозе. Ничто, иное, как теснота и не устрой тяжёлая, беспросветная жизнь и надежда на то, что хоть что-нибудь изменится к лучшему в их жизни, заставили её в тридцать шесть лет выйти замуж за Ивана, который жил тогда в маленьком и ветхом домике со своей уже очень старой матерью. Хотя Серафима Петровна настоятельно предупреждала, очень беспокоясь за её будущее, говорила ей: «Зойка, опомнись, что ты делаешь, ведь он алкоголик, нельзя за него идти замуж». Но выбора у неё не было, многих мужиков её возраста побила война, вон их, сколько мужиков-то молодых и постарше односельчан и из ближайшей округи не вернулось с той войны. Их имена высечены аж на пяти стоящих чуть в стороне от дороги гранитных плитах, по более ста фамилий на каждой. Да волны репрессий, возбуждаемые радетелями за светлое будущее, прокатывающиеся по стране в те годы безвременно уносили многих в мир иной, и врагов, а вместе с ними и не врагов до кучи. Более всего надеялась тогда Зоя Петровна на то, что Иван, как хороший, прославленный по округе столяр и плотник, построит когда-нибудь отдельный, добротный дом. Увы, надежды на это оказались тщетны, отягощённый тяжёлым и беспробудным пьянством Иван не мог претворять в жизнь подобные проекты.
В их семье, где читали и воспитывались на великих произведениях
Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, А.П. Чехова и на произведениях других не менее великих писателей. Появление Ивана было страшным стихийным бедствием, вносившим хаос и сумятицу в их маленький, уютный, во многом рафинированный мирок, построенный на столь зыбком основании, что был совершенно беззащитен от вторжений из вне. Из окружающего их грубого, неотёсанного, разнузданного, почти дикого мира, с какими-то иными, своими нравственными началами, их сознанию и уму было не дано понять и принять явление Ивана, оно для них было всегда мучительным и нежелательным.
Десять лет лагерей не укротили строптивый нрав Ивана, его отношения к властям. Уже в пятидесятилетнем возрасте он вновь на год попадает туда. Грубость и прямота и на этот раз подвели его. Однажды, зачем-то его вызвали в правление колхоза, был как всегда, пьян. Где-то по дороге, почти у самого правления, повстречался ему представитель всё той же власти, председатель сельского совета, и высказал ему, своё неудовольствие, угрожая применить к нему самые строгие меры воздействия по поводу его беспробудного пьянства. Но, вовсе не Иваново пьянство занимало его тогда, как это могло бы показаться на первый взгляд, а раздражение по поводу независимости и непокорности его в отличие от всех остальных покорных и согбенных. Из сообщений осведомителей, то есть, стукачей, своих шестёрок, он знал о том, что Иван уж, очень вольно и смело говорит о них коммунистах-жуликах ворах и аферистах, прочно, засевших в правлении колхоза и сельском совете. И беспощадно растаскивающих и разворовывающих теперь колхоз. Конечно же, размышляя далее, догадывался Иван, что правды нет и выше. Там на верху этих воров крышуют, оберегают от всякого разоблачения, потому, что, они наворованными (денежными средствами колхоза) с ними делятся. Как человек, грубый, прямой и даже жестокий, он не испугавшись, прилюдно ответил тому, смерив его своим тяжёлым, полным ненависти взглядом – а… это ты, главный коммунист и вор вразумлять меня надумал, презираю всех вас, коммунистов: подхалимов, воров и жуликов. Высказывал, ему ещё и то, как их, партийная шобла воров и взяточников, создающих часто у неискушенных, недалёких и поверхностных людей впечатление поборников справедливости, честности и трезвости, восседающих даже и не в столь уж высоких кабинетах. Как они пили, жрали, обзаводились машинами и домами-особнячками, в сравнении с рядовыми колхозниками ничего не имевших, кроме своих ветхих домиков и комнат в бараках. Образовавших уже тогда особую касту, касту поработителей, а все остальные перед ними обязаны были пресмыкаться. Этот главный коммунист, председательствующий в сельском совете, выслушав монолог Ивана, и стоило ему только захотеть и тут же нашлись, ну, разве могли не найтись, необходимые два свидетеля для соблюдения формальностей из числа пресмыкающихся перед ними, их приближённые — шестёрки; тут же было написано заявление в суд, и дело пошло.
Совсем не впрок оказались Ивану предыдущие десять лет его отсидки в лагерях в отличие от других по какому либо случаю сидевших, проявляющих теперь большую осторожность. Не научили они его пресмыкаться перед властями, как обычные смертные это делают. Не понял он, что воров в законе нельзя называть ворами, не то превратят в лагерную пыль. Не зря же, эти пройдохи и циники изобрели статью в уголовном кодексе, гласящую как оскорбление «их чести» и «достоинства» и как сведения, порочащие их «честное» имя, как будто у этой мрази они есть, с той целью, чтобы отбить охоту у кого-либо изобличать их в мошенничестве взяточничестве и воровстве. Таким способом эти пройдохи, хотят натянуть личину непорочности на свою глубоко порочную грабительскую воровскую сущность. О том, что повязанные с ними круговой порукой «правоохранительные» органы с ними заодно и оберегают их, знают все мало-мальски мыслящие и помалкивают, соображают шельмы, что об этом говорить нельзя – это табу, не то тюрьма или лагерь. Иван почему-то все эти моменты не учёл, пренебрег ими вроде, как и не глупее других он был. Поэтому вскоре, он как непригодный элемент, материал для строительства новой жизни, был отправлен на правёж, потому как опорочил «честь» и «достоинство» воров в законе, чтобы поумнел, набрался ума, разума в местах не столь отдалённых. Бюрократия жёстко подавляет всякие выпады против неё. Какое-то время на селе, злорадствуя, поговаривали, что, мол, легко ещё отделался он. Видимо про себя мнили, желали ему, расстрела что ли.
Это было то время, когда после смерти диктатора, как грибы после дождя стали разрастаться кланы воров, взяточников, мошенников с их крышами в районных, областных администрациях и выше, повязанные круговой порукой друг с другом и с правоохранительными органами, так цинично называющими себя. При диктаторе как было? В каком бы высоком кабинете не сидел некто, его запросто могли превратить в лагерную пыль, как любую быдлу. Например, когда узнали, что у наркома внутренних дел Ягоды, кроме всяких иных противоправных дел, ещё и счёт в зарубежном банке, стало быть, хапнул где-то, заразился той же болезнью. Проникнув по роду своей деятельности в логовище коррупционеров, когда яростно боролся с врагами советского государства бюрократией, с взяточничеством воровством и мошенничеством в стране, сам оказался врагом этого государства, не стойким борцом, предателем его идеалов. И что же, диктатор дал добро, и всемогущий Ягода был превращён в лагерную пыль, как какая-либо быдла. Разумеется, что таких Ягод было тьма, сотни, а возможно, тысячи, конечно же, такое положение вещей бюрократии страшно не нравилось, хотелось воровать и хапать безмерно, а главное – безнаказанно. После смерти диктатора, с наступлением пресловутой хрущёвской оттепели всё круто изменилось. Наступило царствие бюрократии и беззакония, продолжающиеся доныне, бюрократия отвела от себя разящий меч диктатора и, в конце концов, сбросила со временем, по истечению нескольких десятилетий глубоко чуждую и ненавистную ей коммунистическую идеологию с её атрибутикой. Это те, кто ранее скрывал свою антикоммунистическую, асоциальную сущность билетом коммуниста и исповедовал для прикрытия (для отвода глаз) чуждую им коммунистическую идеологию. В последующие десятилетия царствие бюрократии уже беспрепятственно росло, набирало свою мощь и удушающую силу.
Помнят наверное и того чудака – поэта жившего более ста лет назад. Ни с того ни с сего, как-то невзначай пришло ему тогда в голову в порыве творческого озарения волком выгрызть бюрократизм, и что с беднягой стало, чем закончил этот несчастный романтик обманувшийся в своих ожиданиях. Хорошо известно – полным разочарованием, крахом идеалов и пулей в висок или сердце. Не понимал тогда, что такая затея приведёт его к печальному концу. Это всё тот же, наивно веривший, что какой-то город будет и какому-то сказочному саду в нём цвести. Оказалась напрасной его вера, не получилось у бедалаги олицетворить и воспеть молодость мира, он оказался совсем не таким, каким представлял его поэт в своих мечтах и грёзах, и в ответ тот показал ему свой звериный оскал. В результате, видимо произошёл коллапс сознания, приведший его к столь печальному концу из-за осознания, что так жестоко обманулся, поверив, каким-то наукообразным мифам, вдохновившим его поэтическое творчество, так умело поданным идеологией. И, решивший в результате, что дальнейшее его существование в этом лживом и фальшивом мире смысла не имеет. И никакое переустройство, и спасение его не возможно. А тот самый бюрократизм, который, он волком выгрызть собирался, живёт себе и здравствует поныне, хотя сама страна уже загибается. Да хоть и загнётся ему-то, что от того. Ради него и для него (для бюрократизма) существует сама страна. И теперь, уже, после него, того самого поэта, наученные его столь печальным опытом и самой жизнью, никто из его братии по перу, больше уже не собирается волком выгрызать бюрократизм, напротив, они большей частью льстят и благоволят ему.
А что же было с нашим Иваном? Над Иваном вскоре состоялся «праведный» суд, и когда «неподкупные» судьи огласили «справедливый» приговор, один год лишения свободы, абсолютно до всего безразличному, тяжело и тупо взирающему на всех присутствующих, Ивану предложили что-то сказать в своём последнем слове. Он неторопливо встал, с недоумением посмотрел на сидящих в зале людей, и, вроде как, не понимая, чего от него хотят, видимо, много в нём куража ещё было, ровным, спокойным голосом проникновенно запел: «Не слышно шуму городского, за Невской башней тишина…». Под эту песню два конвоира увели Ивана из зала суда.
В день оглашения приговора на суде присутствовала и Зоя Петровна, сидела в просторном, лишь наполовину заполненном зале, так, чтобы как можно менее привлекать к себе внимание собравшихся, будто на спектакль людей. Процедура суда действовала на неё устрашающе. Особенно, когда важные и строгие судьи грозно всё говорили о том, что Иван уже на протяжении многих лет ведёт себя аморально – пьёт и дебоширит и, кроме того, распоясался на столько, что позволил себе, чувствуя безнаказанность и вседозволенность, опорочить честное и доброе имя работника советского учреждения – главу сельского совета. Тем самым совершил политическую акцию, имеющей целью подорвать авторитет советской власти и устои советского государства, — на которые он якобы посягнул. Иван понимал всю эту мерзкую ложь, звучащую в зале суда, потому как не посягал на устои советского государства. Может быть, в пылу давно копившейся ненависти, посягнул на устои воровской партийной шоблы, но как-то упустил из виду, что их так ревностно бережёт это государство, о чём, уже опомнившись, много раз пожалел, когда обнаружил, какая у них мощная защита, способная превратить посягнувшего на них в лагерную пыль. И за что должен теперь нести суровое наказание – заключали свой апофеоз «праведные» судьи. Ещё во время разбирательства однажды вызывали Зою Петровну, чтобы та что-то рассказала об Иване, видимо, очень желали отыскать ещё что-то большее, чтобы обвинение выглядело более полновесным. От волнения и страха она сказала дознавателям что-то маловразумительное в защиту Ивана, после чего её больше не беспокоили с расспросами.
Отбывал спущенный ему срок, Иван, по неточной версии где-то в Мордовских лагерях. В семье этот год дышали свободно, отдыхали от него. Зоя Петровна проявляла большую жалость к нему, посылала ему почти каждый месяц посылку с едой. Год прошёл быстро, и по его истечению Иван снова вернулся домой похудевший, ещё больше ссутулившийся, но в целом баланда-терапия пошла ему на пользу; далее работал, несколько месяцев не пил, вроде как приходил в себя, в результате быстро окреп, но с какого-то момента всё пошло по-старому, снова запои, скандалы, в семью вернулось состояние гнетущего страха и тревоги, напряжённого ожидания какой-либо беды. По истечению некоторого времени Иван всё чаще впадал в депрессию, находясь дома целые вечера, часами мог выть или скулить песню «Черный ворон», тупо глядя в пол, потолок или стену.
С годами тоска и грусть всё больше одолевали Ивана, иногда алкогольные психозы обострялись у него настолько, что он впадал в состояние звериной ярости, брал в руки топор, намереваясь сокрушить им всё и вся, и тогда Зоя Петровна с их сыном Алексеем искали спасения у Анны Васильевны и Серафимы Петровны. Этот демон, так называла панически боявшаяся его Анна Васильевна, в такие моменты добирался и до них, как неукротимая стихия; сея страх и разрушения. Жаловаться на него властям они не могли, потому что властей боялись пуще Ивана, хорошо помнили, как те поступили с их мужем и отцом и с ними самими, и больше ни по какому поводу они не желали напоминать о себе властям, предпочитали просто перетерпеть и переждать разбушевавшуюся стихию. Чему-чему, а терпению они были приучены многими десятилетиями своей нелёгкой жизни.
От пьяных проделок Ивана, покоя не было не только в его семье. Полного покоя не знали Анна Васильевна и Серафима Петровна. И им приходилось жить в постоянном напряжении от страха, что не сегодня, так завтра Иван в очередной раз явится, чтобы выпросить у них денег на выпивку.
К этому времени для персонала больницы был построен двухэтажный, шестнадцати квартирный дом. Барак, где ранее, много лет, ещё, до начала войны проживали Анна Васильевна и Серафима Петровна, пошёл на слом. И им, к их великой радости была выделена однокомнатная квартира на первом этаже, в той самой «знаменитой» теперь хрущобе, так позднее злые языки обзовут подобного типа строения. Особенно много по этому поводу злословили псевдодемократы и псевдо реформаторы времен горбачёвской перестройки, когда обещаниями мыслимой и немыслимой халявы наводили «дымовую» завесу, чтобы захватить власть, как будто поверившим им тогда людям, эти вурдалаки предоставляют что-то лучшее теперь, в том числе и жильё. А тогда новосёлы тех далёких времён искренне радовались, покидая перенаселённые комнаты, холодные и сырые полуподвалы и бараки.
Это теперь, спустя много лет, откуда-то выползшая, теперь-то уже многим понятно, откуда, явилась каста нелюдей, представляющих собой тупую спесь утопающих в мотовстве и роскоши, пресытившихся всем, злых и циничных людей. Воплотившихся в сказочных героев прошлого – Кощеев Бессмертных и Чудо-Юдищ, терзающих и поныне святую Русь и изгоняющих русский дух с этой земли, понастроившие здесь свои логовища – дворцы и замки в стиле внеземных цивилизаций. А их бессмертные души вместе с награбленным богатством покоятся в тридевятом царстве, за синим морями и высоким горами.
А кто же это? Ах да, это всё доморощенные воры, взяточники, бандиты и аферисты, захватившие обманом и вероломством власть. И беззастенчиво грабящие теперь богатейшую и несчастную страну, сбившись в мафиозные кланы, как волки в стаи. Они парализовали экономическую жизнь страны, возвращая тем самым её на круги своя, в новое средневековье с подвалами, сараями, избушками и, если понадобится, и цепями для всех остальных людей, не вымершими пока ещё, перечеркнувшие, судьбу страны, лишившие её всякой перспективы на будущее. Ничего не поделаешь, если мир прогнулся под воров и мошенников и нет в нём места ни разумному ни доброму. Это не жизнь наступает на жизнь, так абсурд наступает на здравый смысл.
Победили наконец-то Чудо-Юды и Кощеи Бессмертные наших Иванов Богатырей, призвав себе на помощь Змия Зеленого. Не питает больше земля своей силой чудесною Иванов, и бегут они теперь обессилившие и трусливые с земли своей куда глаза глядят, да всё больше на погосты, истерзанные Змием Зелёным, обезумевшие и утратившие смысл бытия своего на земле своей, дарма, без боя сдают её теперь Чудо-Юдищам и Кощеям Бессмертным. Крепко помог Змий Зеленый Чудо-Юдищам и Кощеям Бессмертным в их смертельной схватке с Иванами-богатырями. Празднуют великую победу утопающие в мотовстве и роскоши алчные Чудо-Юдища и Кощеи Бессмертные, изгнавшие с этой земли русский дух с его носителями Иванами.
Персоналии потустороннего сакрального мира, явившиеся сюда, конечно не имеют отношения к Ивану. Мировые линии нашего Ивана и персоналиев «потустороннего» мира никогда ни во времени, ни в пространстве не пересекались, мировая линия Ивана давно, задолго до начала означенного здесь процесса (времени) ушла в небытие, сошла на нет. А этот «потусторонний» мир с его ужасами уже совсем рядом и стремительно наступает, завоевывая всё большие пространства в нашем мире, проникает в каждого, выедая из него добрые и разумные естественные начала.
Ну, а теперь уже поправим немного сдвинувшиеся пространственно-временные координаты и вернемся из «потустороннего» мира с Кощеями Бессмертными и их несметными богатствами в наш обыкновенный мир и продолжим повествование о нашем грешном Иване.
Сколько бы ни зарабатывал Иван, денег на выпивку ему всегда хронически не хватало и поэтому иногда редко, иногда часто, чтобы раздобыть их, наносил визиты к Анне Васильевне и Серафиме Петровне, уже давно распознавший их кроткий и покладистый нрав. Те, чтобы скорее избавиться от столь нежеланного визитёра, грубо и нагло вымогавшего у них деньги, почти всегда давали ему небольшое их количество, всегда хватавшего на стакан водки, если с кем-то удастся строиться, или на бутылку политуры, если не с кем строиться.
Постепенно, с годами хронически и зверски пьющий Иван начал утрачивать своё мастерство. Уже на шестом десятке, ближе к последним его единицам прожитых им лет, не мог он как прежде долго и методично трудиться над сложным изделием, требующим большого терпения и внимания. Всё меньше брал заказов на изготовление какой-либо мебели. Всё учащались алкогольные психозы, доводившие его до исступления, Всё больше утрачивал он связь с окружающим миром. Чаще стал приходить к Анне Васильевне и Серафиме Петровне, чтобы получить с них на выпивку. Пытались они однажды воспротивиться и отказать ему в выдаче денег, заявив, что денег у них уже нет. Тогда озлобившийся Иван стучал своим огромным кулаком по столу, требовал развязать какие-то чулки, якобы в них уйма денег, и выдать ему, лишь самую малость на стакан водки, проявить тем самым, как он выражался, какую-то человечность, иметь к нему жалость и сострадание, и тем самым спасти его от неминуемой гибели. И слышать не хотел их очередные возражения о том, что у них нет денег. Он злобно рассуждал в виде какого-то силлогизма, уподобившись философам древности Платону или Сенеке – я пью, у меня денег нет, вы же не пьёте стервы, у вас их полно… – поливая далее их обильным потоком матерной ругани, требуя своего. Не только им, даже их маленькой, убогой квартирке с низкими потолками и маленькими кухонькой и коридорчиком досталось на этот раз от этого грубияна. Раскрыв настежь входную дверь, он злобным сарказмом громко говорил, видимо для того, чтобы сидящие на подъездных скамеечках старушки, и по моложе всё слышали – это что за строители! Они, что построили! Такой крохотный и совсем узкий коридорчик в прихожей, из двери комнаты сразу стена, здесь косяк! – злобно, ударив ладонью по дверной коробке – там косяк! – показывая на внешний угол, образованный стеной коридорчика, переходящего в прихожую. Очевидно, что прихожая, как продолжение коридорчика, не является самостоятельным помещением. Она есть продолжение того самого, таким образом сработанного, не дающим многим покоя коридорчика, переходящего сразу же в кухню. Сэкономлен каждый сантиметр площади. Это и послужило поводом, столь злобного и циничного выпада Ивана, продолжавшего, и далее свою злобную критику строителей – ну и построили…! Сопровождая свой апофеоз ещё и матерной руганью – они подумали бы, когда проектировали и строили, о том, как я буду выносить гроб с моей «любимой» тёщей отсюда…! – особо выделяя едким, саркастическим тоном голоса слово «любимой». – Да я же никак его не вынесу отсюда, разве что в окно, хорошо, что первый этаж. Слышавшие его столь необычный монолог сидящие на скамеечке у подъезда старушки, изобразив на лицах щучье недоумение, лишь молча, переглянулись, неодобрительно покачивая головами. Перепуганные и удручённые столь циничной и хамской выходкой Ивана и устыдившись находящихся на улице людей, слышащих весь этот вздор, Анна Васильевна и Серафима Петровна тут же вручили ему требуемую им сумму денег, только чтоб скорее этот демон покинул их жилище. Однако не пришлось Ивану выносить гроб с «любимой» тёщей ни в окно, ни в дверь, «любимая» им тёща пережила его почти на девять лет и умерла, не дожив один месяц до девяноста двух лет.
Где-то в середине или конце зимы, как только минуло Ивану пятьдесят девять лет, Иван серьёзно занемог. Его нутро перестало принимать и перерабатывать даже «благородное» пойло, не говоря уже о суррогате. Сломалось в нём что-то и отказало, вышло из строя и ремонту уже не подлежало, как ни старался он, предпринимая самые отчаянные попытки влить, вогнать в нутро эту мерзкую и опасную, но так страстно желанную и необходимую ему жидкость. Его нутро, не подчиняющееся более его желаниям упорно как бы браня и упрекая его за безжалостные экзекуции творимые над ним шумно, с каким-то звериным рыком, извергало и изрыгало всё до последней капли обратно, причиняя ему большие страдания. Для Ивана наступило тяжелейшее состояние, когда он не мог пить, и не мог не пить. Пришло, наконец, время его агонии, да что там его, весь цивилизованный мир бьется в агонии, под дьявольской поволокой алкоголизма, теряя смысл своего земного бытия.
Обследование в клинике выявило у Ивана неизлечимое заболевание – рак легких. Жизнь будто посчитала, что мало он страдал, и добавила ему страданий ещё. Каждая проходящая ночь была как пытка. Внутри всё, будто адовым огнём выжигало. Словно дьяволы за все его прегрешения в этой жизни у него в груди развели адову топку и постепенно в ней сжигают всё его нутро, доставляя ему нестерпимые адовы муки, чтобы самим глумиться, глядя на то, как от нестерпимых физических страданий томится душа, истязаемого ими грешника. Иван жестоко страдал, терпел сильные боли, постоянно возникающие внутри, на первых порах имел ещё какие-то надежды на благополучный исход, не зная ещё о своем диагнозе, как приговоре на смерть. По истечению времени Иван всё явственнее понимал безнадёжность своего состояния, и иллюзии на благополучный исход постепенно оставляли его сознание, они замещались теперь страшной правдой, пониманием скорой и неизбежной смерти. Из-за тяжелейших физических страданий, теперь уже постоянно сопровождающих его, он уже многие месяцы не употреблял алкоголя бесовского пойла, его сознание или душа стали освобождаться от дьявольской поволоки алкоголизма, он стал другими глазами смотреть на этот грешный мир.
Он только теперь осознавал, что алкоголизм – это глумление над здравым смыслом и приводит оно к столь печальным последствиям. Его тягостные теперь уже размышления были полны горьких сожалений о прожитой жизни. Временами грезилась ему и какая-то иная жизнь – без пьянства ну и без многих других пороков сопровождавших его всю жизнь. Возможно, ему хотелось теперь представить какую-то красивую, высоко духовную жизнь, и то, что пьянство помешало ему так жить. Но разве только пьянство, в своих размышлениях он пытался найти однозначный ответ. Читал, или слышал где- то, что человек кузнец своего ну не счастья – это уж слишком, сочинители слишком далеко заходят в своих фантазиях – думал Иван, а хотя бы какого-то более, менее сносного благополучия что ли – думалось ему. Казалось, вот начать бы всё сначала будь то возможным, тогда бы…
Но уж слишком больших иллюзий, Иван, конечно, не строил, две сидки в лагерях не позволяли заходить слишком далеко в представлениях об иной жизни. Существуют же зачем-то учреждения регулирующие процесс очеловечивания, чтоб не появилось слишком много желающих очеловечиться. Не, мало почерпнул он представлений о реалиях бытия в тех университетах. Ещё более ясно осознавалась им порочность всех движителей этой жизни, медленно убивавших и расточавших саму жизнь. Оскотоподобление одних ради бесцельного и бессмысленного мотовства и блага других вызывало чувство омерзения и отвращения к такой жизни. Устроителям этой жизни совсем не нужно чтобы в массе своей люди задумывались об этом. На то и существует явление массового спаивания. Спившимся становится всё безразличным кроме одного, где и как напиться, напиться и только напиться и так до самой их смерти. И Иван не пивший, потому что не мог уже пить, вот уже несколько месяцев, начал всё это так понимать.
Выстраивались в его сознании, и какие-то другие часто сменяющие друг друга образы представлений о возможной его жизни, но все они разбивались о хорошо осознанные и понимаемые, реально существующие препятствия и обращались в прах, были совершенно не сообразны этим реалиям. Жизнь кем-то так устроена, будто это море с большим количеством скал, рифов и подводных отмелей и чрезвычайно трудно утлому судёнышку проследовать по нему и не напороться, на что ни будь из них. Не успокаивали его как иных, а напротив, раздражали мистические представления о загробной жизни, слишком здравомыслящ он был в этом отношении и никакие мистерии не поселялись в его сознании, не смотря на тяжёлую болезнь и отчаяние, связь с реальностью им никак не утрачивалась. А, напротив, в последние месяцы уже другой его жизни, эта связь упрочивалась. Даже на какое-то время появился у него ещё больший вкус и интерес к жизни, когда становились более осмысленными и заново переживались им образы из прошлого и вновь возникающие, что создавало впечатление причастности всего и навсегда к нему. Вызывало отчаяние, и горькое сожаление в нём, что всё причастное к нему, а это весь мир, будет ещё очень долго быть. А его, скоро, очень скоро не будет, сознание никак не хотело с этим мириться, хотело невозможного, чтоб всё причастное к нему было с ним долго, долго и он упивался бы довольствием, радостью созерцания, осознанием его. Далее, заходя в тупик, от усталости, наверное, размышления прекращались и ничего кроме глубокой скорби в душе не оставалось.
Время шло, на первых порах от осознания уже полной безысходности, часто возникающее чувство отчаяния, сильно мучившее его, теперь, с наступлением осенней поры сменилось полным безразличием к своей участи, всё внимание и иссякающие силы сосредоточились на борьбе и переживании физических мук доставляемых ему жестокой болезнью.
Так с одной стороны после прекращения употребления алкогольного яда шёл процесс телесного и духовного оживления и одновременно под действием жесточайшей болезни шёл встречный процесс телесного и духовного умерщвления. В случившемся с ним, Иван винил большей частью самого себя, очень сожалел, что так поздно пришёл к пониманию…, но что ж, не он первый и не он последний.
Иногда, с глубокой горечью, в порыве отчаяния истерзанный физическими муками говорил, будто только дошла до его сознания страшная, неотвратимая правда – что я с собой наделал, ведь я сам уничтожил себя. Он считавший ранее пьянство нормой жизни, теперь же, таким образом, прозрев, стал считать его страшным, смертельным, непоправимым бедствием, приносящим огромное горе, невосполнимые потери и смерть.
И всё же как-то хотелось Ивану найти или как-то предположить более достойное, теперь уже только воображаемое место в этом мерзком крайне жестоком и несуразном мире. Он хотел, и старался как-то вообразить себе такое место в этой жизни. Мысли об этом его долго не покидали, сознание никак не желало мириться с тем, что такого места в этом мире, нет, и не может быть. Тогда, хотя бы, чтобы это место было, в виде какой-то иллюзорной воображаемой, но вполне возможной, что-то на вроде той религиозной, картинки царствия небесного. Где нарисована, художниками – фантастами, зовущимися апостолами, какая-то сказочная невозможная жизнь даже не совсем понятно, где и когда, не то это будет когда-то после второго пришествия на якобы райской Земле, не то это будет или есть уже сейчас где-то на небесах. И, такая картина, не имеет поэтому, как считал себе Иван, своего здравого смысла. И абсолютно не веря в реальность такой, нарисованной больным воображением каких-то художников, зовущихся апостолами, картины, Иван в отличие от многих других, утешения найти в этой сказке никак не мог. Поэтому, стараясь найти всё же какое-то утешение себе, он, перебирал в своей голове разные варианты всяких представлений об этой жизни. Он пытался создать свою правдоподобную версию, в отличие от тех апостолов, более, мене сносной жизни из деталей находящихся у него под «руками», только в этой осязаемой реальности. Но, все они рушились, так же, не проходя проверку здравым смыслом. Никак не хотелось ему сознавать, что прожитая жизнь была единственно возможной, будто неведомые сатанинские силы, являющиеся откуда-то, исключают другие возможности. Но никакие сомнения не могли попрать довод здравого рассудка, каким обладал он. Каким же образом возможна, какая-то иная жизнь, когда на всём жизненном пространстве торжествует поправшая правду ложь и фальшь – говорил ему его рассудок. Мятущаяся душа его страдала и никакого утешения себе не находила. Он почему-то так и не мог утешиться как многие другие сказками о царствии небесном. Такие душевные перемены как у Ивана происходят крайне редко ещё у кого. Обычно, в подобных случаях, если не уходят в мир иной, то прибиваются за утешением к церковки. Его здравомыслие было столь велико, что никак не позволяло ему последовать этому.
Месяц от месяца его болезнь прогрессировала, усиливались его физические страдания, а вместе с ними и душевные. От нестерпимой физической боли, причиняемой ему болезнью, Иван не мог уже спать по ночам, тяжело и часто вздыхая, в глубоком раздумье ходил по комнате, коротая ночи, всё явственнее осознавая, что конец уже совсем близко. Помимо сильных физических страданий нестерпимая тоска и какой-то внутренний не устрой, съедали его, от чего скоротать каждую ночь становилось для него мучительной пыткой, он почти не спал, сон заменило короткое, тревожное забытьё, где беспорядочно спутались явь и сон.
В одну из таких полных тревоги и страданий ночей снился ему необычный сон, будто к нему в тёмную и мрачную комнату трое внесли гроб, ну, гроб, как, гроб, только видит Иван, по боковинам и в торцах гроба часто, близко друг к другу два ряда гвоздей остриями внутрь. Почему? – как-то вдруг обеспокоился Иван. Тем временем трое поставили гроб, как показалось Ивану на две некрашеные, совсем недавно сработанные табуретки и удалились, было непонятно, как, не отошли, а скорее вроде бы отплыли и замерли где-то в глубине комнаты. Иваном овладевало всё большее беспокойство. Один из троих был очень худым с большими призрачными, глубоко запавшими глазами, с редкими совершенно седыми волосами на голове и небольшой бородкой, одет был непонятно во что, Иван не мог разобрать, не то лагерная роба, не то одеяние святого, казался он совсем старым, даже древним. Двое других выглядели более естественно и моложе, казалось Ивану, что одного из них он знает, только не может, как ни старается, мучительно напрягая память, вспомнить, кто он, этот из пришедших. Недоумение и страх начали пробирать Ивана. «Вы кто и зачем здесь? „– спросил он и подумал – не уж-то уже «мучилище» готовят ему. Старик спокойно и протяжно произнес: – Пора, – через короткую паузу добавил: – Иван, пора. Далее всё также спокойно говорил: – Всё кончено… за тобой, Иван…, собирайся…, подано…, …на Ахерон…, всё на Ахероне… – Иван напрягся, пытаясь уловить, что дальше говорил старик. Уже не было возможным воспринимать сказанное далее говорящим, звуки будто растворялись в окружающем пространстве, где-то застревали, встречая препятствия. Было и так понятно, что не путёвку в рай они принесли ему. От страха и отчаяния Иван закричал резкими, отрывистыми фразами: «Почему гвозди! Гвозди, почему остриями внутрь! Зачем гвозди!» Пришедшие к нему с гробом, на какое-то мгновение освещённые светом, взявшимся, видимо, откуда-то из-под небесной. Чтобы осветить им грешника и развеять всякие сомнения и страх, всё ещё таящиеся в нём. Иван успел разглядеть какой-то сосредоточенно строгий взгляд старика и его одеяние, его мощевик, показавшийся ему поначалу лагерной робой. Это явно был глубокий аскет, ещё в земной жизни, восставший против страстей. Он был тогда в той жизни пустынником – отшельником. И провёл большую часть своего бытия в ней, нет, не в лагерях, а в скитах, где набирался мудрости и великого смысла, с ожесточением томя и укрощая свою греховную плоть, что б умерить всякую блажь и гордыню, и поднять свой дух как можно более высоко над мирским. Созерцал тогда вместе с вечностью и этот окаянный мир, глубоко погрязший во грехе, а теперь лишь своей просвещённостью время от времени помогал воздать ему по делам его. После чего, они, решившие больше не докучать Ивану, исполнив возложенную на них миссию, стали удаляться, отплывать куда-то дальше и растворяться в окружающем пространстве. Старик имел уже вид стороннего, безучастного наблюдателя, смотрел своими призрачными глазами куда-то мимо Ивана, похоже, было, что исполнив свою миссию, созерцал вечность и не желал более отвлекаться по пустякам, всё дальше отплывал и растворялся во мраке. Второй, казавшийся Ивану знакомым, смотрел на него не то, с снисходительной улыбкой, не то с ухмылкой, продолжая также растворяться во мраке. Иван напряжённо вглядывался в колеблющийся призрак, хотел кого-то в нём признать. Третьего не было видно, видимо раньше других был уже там, откуда явился. Тьма и безмолвие были вокруг. Иван очнулся ото сна, отдышался, отёр со лба испарину и подумал вслух: – Кто это были, праведники или грешники? – Осмотрел тёмную комнату, до рассвета было ещё далеко, вон там в глубине комнаты стоял гроб, пробитый насквозь гвоздями остриями внутрь и те трое…, стало тревожно, тоска и скорбь разъедали душу, явь мало чем отличалась от сна.
В последние месяцы своей жизни, за свои прошлые поступки Иван впервые почувствовал стыд перед близкими ему людьми, осознавал теперь, насколько они были жестоки, несуразны и безумны. Раскаиваясь, он уже неоднократно говорил своей жене, Зое Петровне: – Я был последним негодяем и, по варварски относился к тебе. Выражал беспокойство и о сыне, ранее до него ему не было никакого дела. Теперь, говорил, обращаясь к жене: – Обалдуй, ведь растет, попадёт если в шоблу блатяг, пропал тогда. Грамматику поведения блатных Иван не знал. Он питал большую не любовь к ним, видимо, ещё с лагерей, ну, конечно же, с лагерей, считал их порождением самого дьявола. Как человек грубый и жестокий, часто повторял вроде как самому себе: – С этой нелюдью нужно поступать как с бешеными собаками, не то никакой жизни не будет от них, при этом обычно на его лице изображалась гримаса неудовольствия и злобы, не понимал, что на их место, этой жизнью будут порождены новые и так без конца. Впечатления от лагеря жили в нём до самой его смерти. Посмотрел бы он на теперешнее время, спустя пол, века с тех пор …, но он не был профессиональным бандитом – преступником, и в них он видимо видел, как отражение тех, кто засаживал и его в лагеря, поэтому, наверное, панически боялся и презирал тех и других, они для него были одно, и тоже.
Его сыну Алексею тогда, перед его кончиной, было уже шестнадцать лет, и жил он своей молодой жизнью и на отца почти никакого внимания не обращал, есть он, нет его, ему было совершенно безразлично. Он, так же, как и отец, начинал уже с этого времени жестоко пить горькую, не смог устоять под напором глумящегося в ту пору тотального пьянства. Не смог на первых порах разобраться и в абсурде, выдаваемым проповедниками культурного пития в некую важность и необходимость этого занятия, не понимал он тогда в несовместимости одного с другим, отторжении одного другим – культуры и пития, переходящего рано или поздно в банальное пьянство. Долго, многие годы, терзал его тогда демон безумия, чуть было совсем не задушил его змий зелёный. Пока, наконец, однажды, оказавшись у последней черты, когда дальше только могила и больше ничего. Он понял, что есть всё же и другая жизнь, с иной тональностью, одумался, обрёл иные ориентиры в ней, порвал навсегда и полностью со всеми, глубоко укоренившимися в общественном сознании представлениями и ценностями алкогольной цивилизации. И тогда, он ушёл в свой мир индивидуального духовного творчества, совершенно несовместимый с этим злобным и циничным миром, отвергающим добрые и разумные начала, упивающимся собственными пороками. Возможно, на этот путь подвигли его, не пропавшие даром усилия Серафимы Петровны. Очень старалась она в своё время увлечь его литературой и живописью. Чтобы, упоить его душу чем-то добрым и разумным, вложить в неё какой-то смысл. Что, нашло, наконец, спустя много лет, своё воплощение в его творчестве.
Чтобы хоть как-то отвлечься от тяжёлых, навязчивых мыслей и физических страданий, причиняемых ему болезнью, а может быть и не совсем осознанное желание повиниться за прошлые прегрешения перед ними, Иван иногда посещал Анну Васильевну и Серафиму Петровну. Ходил Иван к ним, так же как и раньше, так было короче, по старой разбитой дороге, низиной, обильно поросшей кустарником да редкими деревьями, по большей части – берёзами – всё, что осталось от вырубленного в минувшую войну леса. Наступила уже осень, как-то незаметно, пожелтел весь лес. Ощущались какая-то новизна и непохожесть этих мест. Как-то по-другому обращали его внимание на себя и кусты, и деревья, и плывущие по небу облака, и дорога, поросшая по сторонам уже почерневшим от ночных и утренних заморозков чертополохом и прочей сорной травой. Казалось ему, что окружающая природа была сурова и надменна к нему, будто укоряла его за былое, ждала от него каких-то объяснений. Это приводило его в смятение, мысли путались в голове, а иногда будто, где-то в ней они застревали и неподвижным камнем лежали, их сменяли страх и злость, затем покой и снова мысли, более ровные и последовательные. Природа была уже не столь высокомерна, имела какое-то снисхождение к нему. Часто выходящее из облаков и разорванных туч солнце несколько бодрило и успокаивало его, казалось, что природа была гораздо менее безразлична к его участи, нежели окружающие люди, занятые всякой суетой. Так незаметно, как бы сама собой, дорога подводила Ивана к дому, где жили Анна Васильевна и Серафима Петровна. Ещё ниже, через узкую полоску сохранившегося леса, уходила дорога в Остров – древнее село, помнящее Ивана Калиту, расположившееся на живописной возвышенности, у самой поймы Москвы-реки. С уцелевшей, и к настоящему времени отреставрированной церковью, ровесницей собора Василия Блаженного в Москве. Своим присутствием она нисколько не нарушала естественной красоты окружающего ландшафта. В этой церкви, если верить преданию, около пяти веков назад, тайно венчался Иван Грозный с одной из своих многочисленных жён.
Невольно вспоминалось Ивану это село, как после военной поры возводились неподалеку от него животноводческие фермы – тяжело и много работали, до потери рассудка пили – почему? зачем? кому это нужно было? Воспоминания налетали на него как злые осенние мухи, будоражили сознание и отмахнуться от них было не так просто, на душе становилось не спокойно горько и тоскливо. Вспоминать уже не хотелось, пронимали обида и отчаяние, та, давно ушедшая жизнь, мерцала в сознании каким-то жутким миражом. На душе было горько и муторно, щемило сердце, будто это вовсе и не он был тогда. Какие-то всё больше тяжёлые и мрачные думы, во время пути, одолевали его.
Далее, через небольшие заросли акации и разросшиеся, одичавшие вишни, оставшиеся от существовавших когда-то здесь усадеб, неширокая, асфальтированная дорожка подходила к самому дому.
Анна Васильевна и Серафима Петровна, привыкшие за многие годы к буйному нраву Ивана, всегда встречали его настороженно и с опаской, ожидая от него прежних хамских выходок. Они не могли поверить в те изменения, произошедшие с ним, за какие ни будь три четыре месяца. Всякий раз по его пришествии, они, с недоверием посматривая на него, пытались угадать, не восстанет ли вновь демон зла и безумия в нём, не обратится ли в прах явившаяся совершенно непривычная для них кротость в нём.
Теперь же он приходил и долго молча сидел, и без того немногословный и не красноречивый, видимо, трудно было ему подбирать слова, чтобы высказать какие-то новые, совсем недавно возникшие у него мысли – спросит: – Как здоровье, как дела, да в нескольких словах, тоном, как о ком-то постороннем, скажет о себе, что его дела совсем плохи и совсем близка его кончина, и с какой-то горькой иронией выскажет сожаление по этому поводу. Он не извинялся, не раскаивался за прошлые поступки, был как прежде суров, и теперь уже в силу известных обстоятельств он стал ещё более трезво мыслящ. Он будто не помнил о том, что когда-то у них творил. Будто ничего этого с ним не было. Он был безучастен, не обращал внимания, когда Серафима Петровна, осторожно предлагала ему сходить в церковь и покаяться, говорила, что так нужно душе. Он ничего не отвечал, будто ничего не слышал. Он совершенно не верил в отличие от иных, в слащавые, не правдоподобные сказки небылицы, про какую то вечную загробную жизнь в раю или в аду и по этому до самой кончины не заботился спасением своей души. Не представлял себе отделение, и существование души, где-то вне тела не представлял возможным существование действия отдельно от его носителя. Реальное бытие такого абсурда не представлял себе возможным.
Анна Васильевна и Серафима Петровна были также немногословны с ним, находясь в каком-то неловком напряжении. Серафима Петровна отвечала ему также, несколькими фразами сочувствия и какого-то робкого ободрения, что, мол, всё будет хорошо, и он вскоре пойдет на поправку, понимая, видимо, нелепость этой фразы, потому, что безнадёжность состояния Ивана к тому времени была уже очевидной. Да ещё несколькими, какими то осторожными фразами, недоверчиво посматривая на него, спросит что-нибудь о Зое Петровне и их сыне Алексее, чтобы не затягивалось слишком долго молчание, ничего другого не находилось или не считала она возможным сказать.
Анна Васильевна не принимала участия, ни в каких, разговорах, лишь молча, сидела в стороне, и наблюдала за происходящим, она была слишком стара к тому времени и начала понемногу утрачивать рассудок. Ей, шёл тогда восемьдесят четвертый год. Далее, ещё немного посидит Иван помолчит, думая о чём-то своём, тяжело вздохнёт, тихо встанет, буркнет на прощание: – Ну, я пошёл, – и уйдёт своей тяжёлой, неспешной походкой, прихрамывая раненной на войне левой ногой, погруженный в свои мысли, полные горьких сожалений и трагизма. Теперь, уже, многое былое утратило для него всякий смысл.
Прошло лето. Стояла уже, совсем поздняя осень, предзимняя пора тяжёлый, сырой и холодный воздух, всё труднее дышалось Ивану, ещё нестерпимее становились боли внутри, насмерть заедала тоска. Уж очень казались ему несуразными и сильно раздражали его, вызывая горькую усмешку звучащие по радио жизнеутверждающие песни. Звучащая фальшь в них принималась им как насмешка и вызывала у него ироничное толкование их содержания. В то время уже седьмой год царствовал Брежнев. И действительно под бравурные песни марши и лживые заверения и обещания всего и вся с самых высоких трибун, царствие бюрократии вползало тогда в фазу глубокого застоя закончившегося через два с небольшим десятилетия полным крахом и разрухой в стране.
Ближе к зиме Ивану становилось всё хуже, вскоре его поместили в больницу, вовсе не для того, чтобы лечить, с таким диагнозом не вылечиваются, а хоть как-то облегчить его страдания, ежесуточно вводя ему морфий. Иногда к нему приходили Зоя Петровна и Серафима Петровна, приносили ему что-нибудь необычное поесть. Сильно пивший, его младший брат Мишка к нему не приходил, было, недосуг, второго брата к этому времени уже не было в живых.
Зоя Петровна, чтобы не молчать, говорила ему что-то о работе в колхозе, о доме, о том, что их Лёшка почти забросил школу, уроков не учит, что видела как-то Володьку Арюткина – он тоже плотник, ранее много работавший с Иваном – спрашивал о твоём здоровье, не стало ли легче тебе, – продолжала Зоя Петровна. Иван молчал. – Не принести ли чего-нибудь ещё, – участливо спрашивала Зоя Петровна. Иван отрицательно качал головой. Он уже ни в чём не нуждался, от всего отказывался, терпеливо ожидал своей участи, конца страданиям.
Серафима Петровна говорила о своём ухудшающемся здоровье. К этому времени начали настойчиво заявлять о себе не так давно начавшиеся у неё заболевания – диабет и ревматизм, она жаловалась на них Ивану, будто неловко было ей не разделить с ним его страданий. Иван, молча, кивал головой, выражая ей сочувствие. С годами всё более обострялись её болезни, жить становилось всё тяжелее, уже не было ни сил, ни воли, чтобы преодолевать тягостное состояние надвигающейся безысходности, ненужности и потерянности в этом мире. Всё меньше становилось сил и желания жить. В год смерти царствующего тогда Брежнева, месяца на полтора пораньше его, уже в конце эпохи застоя на семьдесят седьмом году жизни её не стало в живых.
А пока ещё продолжалось то настоящее время, с пребывающим в нём Иваном. Была уже зима, незадолго до нового года, находясь в больнице, пасмурным декабрьским днём на шестьдесят первом году жизни Иван скончался, отмучился, наконец, и покинул этот грешный мир. Так закончилась тяжёлая и горькая, полная трагических перипетий жизнь Ивана.
Находясь в запойной фазе, Иван иногда проводил воспитательную работу, наставлял своего двенадцати или тринадцатилетнего сына, когда тот невзначай попадался ему на глаза, на правильный, истинный, жизненный путь. Его сильно раздражали бестолковые, бесцельные шатания большинства двенадцати – восемнадцатилетних повес, в том числе и своего, капризно тянущихся к бутылке и сигарете, как младенцы к соске, будто в них кладезь мудрости мирового разума и абсолютного знания, вечного блаженства. Их он обычно с презрением называл обалдуями. В такие моменты Иван бушевал, как стихия, как только в доме появлялся сын, озлобленно глядя на него, яростно кричал – «Ты читал! Ты читал Ваньку Жукова! Мерзавец! А я пережил это! Меня в подмастерьях, в твоём возрасте никто ничему толком не учил! Я подсматривал, как делают! Что делают! Понял! Ты понял!» – и с горечью добавлял: – «Пить, да, учили». И далее, трясясь от ярости, продолжал, повторяя – «Ваньку Жукова, ты мерзавец, читал!» Как человек грубый и лишённый всякой сентиментальности, он не находил иного способа, других слов, чтобы тихо, спокойно, вразумительно и поучительно рассказать о своем тяжёлом детстве и юности, очень похожих на детство и юность того самого героя рассказа А.П. Чехова – Ваньки Жукова. Его сильно раздражало тогда, пустопорожнее, бездельное шатание сына. И когда ярость проходила, он с горькой усмешкой заявлял ему – ничего из тебя обалдуя, путного не получится.
Восстановительная фаза между запоями длилась у Ивана, по несколько недель, иногда более месяца, он приходил тогда с работы всегда мрачным, окинув домашних коротким злобным взглядом, ни с кем, ни о чём, не говоря, усаживался в сработанное им кресло и часами напролёт читал, находя в этом, видимо, какое-то отдохновение. Читал он М.А. Шолохова «Тихий дон», «Поднятая целина», А.К. Толстого «Петр I», «Князь серебряный», А.Н. Степанова «Порт Артур», А.С. Новикова-Прибоя «Цусима», пытаясь сопоставить времена и их героев, найти какую-то логику в исторических процессах. В фазе между запоями, Иваном постоянно овладевала какая-то необъяснимая, несуразная жадность. В эти моменты он злобно стучал своим здоровенным кулаком по столу, внушая страх домашним жене и малолетнему сыну, чтобы те неукоснительно выполняли все требования его нововведений, из них следовало, что поедать, на его жаргоне это звучало – пожирать, надо не более, чем на рубль в день. Запрятывал куда-то сахар от домашних. И нередко пытался…, но не всегда это у него получалось, и сам как порядочная сволочь – так иронично называют людей, напустивших на себя несвойственную им важность. И с гримасой какой-то сосредоточенной, умиротворённой праведности, будто сам святой Николай Угодник подвигал его на путь исправления. И всё же, не скрывая, злобного укора, он поглядывал на жену, занятую обычно домашними делами и время от времени в суете попадавшуюся ему на глаза, показывая вот мол, как свято, будто постник надо скромно жить. Он старательно варил себе суп, или готовил жаркое обычно из какой-то самой дешёвой и часто уже немного затухавшей рыбы. Рыба полюбилась ему давно, ещё в те далекие годы, когда молодым отбывал десятилетний срок в лагерях Зауралья.
Случалось, иногда, Зоя Петровна, его жена, пытаясь ему возразить, говорила: «Ты совсем недавно, несколько дней назад пропил, аж сто пятьдесят рублей, а теперь что, поедать на рубль в день, какой смысл в этом?» Ивана и без того потряхивало после недавнего запоя, но когда он слышал возражения, его колотило и трясло как в лихорадке. От переполнившей его злобы, казалось, в тот момент, его глаза вот-вот сейчас выпадут из глазниц, руки двигались так, будто утратили связь с координационным центром – центральной нервной системой, его, всего, корёжило и ломало. Через какое-то время, немного опомнившись и придя в себя, он в ярости, с таким остервенением стучал своими огромными кулаками по столу, что находящиеся на столе предметы подпрыгивали и валились на пол, а из его горла неслась какая-то несуразица, сопровождавшаяся матерной руганью. В эти моменты Зоя Петровна быстро покидала помещение, чтобы избежать новых приступов гнева, и не спровоцировать его на какие-то более страшные и не обдуманные поступки. Поэтому ему по большей части не возражали, боялись. И всё это бестолковое и несуразное вскоре сносилось следующей волной нового запоя.
Привычка пить у Ивана укоренилась давно и прочно, ещё в детстве или юности, когда он двенадцати или тринадцатилетним подростком, из-за тяжелейшего материального положения семьи в годы тотальной разрухи, случившейся после двух войн – империалистической или, как её тогда в народе называли – николаевской и следующей за ней гражданской. – Вернувшийся домой искалеченный на их фронтах отец, был вынужден отдать его на обучение мастерам плотницкой артели, чтобы таким образом избавиться от лишнего рта, потому что в их недоедающей семье было ещё несколько малолетних детей моложе Ивана. Жизнь в артели была тяжёлой и суровой. Основной едой были щи, каша, картошка, большей частью пустые, да небольшая пайка разбавленного мякиной хлеба и чаще всё это было не досыта. Его обучением как таковым никто из мастеров не занимался, его главной и постоянной обязанностью было бегать в лавку или магазин за водкой, чтобы мастера могли опохмелиться перед началом работы, либо напиться по её окончании. Постепенно, начали они приобщать к систематическому пьянству и малолетнего Ивана, понемногу на первых порах наливали и ему водку, с годами наливали всё больше и больше. Возражать, Иван не смел потому как за малейшие оплошности и не понимание чего-либо, не говоря уже о каких-то возражениях, получал тяжёлые оплеухи. В рабочих артелях не знали, и знать не желали методов педагога А.С. Макаренко по взращиванию молодых рабочих кадров. Время шло, и к годам своего совершеннолетия Иван стал отличным плотником и столяром, и вместе с тем попутно приобрел некий довесок, может быть лучше сказать недуг, отягощавший затем всю его жизнь – это алкоголизм.
Иван продолжал и далее работать по найму в артели. Шло время организации и становления колхозов и коммун, и у Ивана возникли какие-то противоречия с этим процессом. С тех пор прошло очень, много времени и уже невозможно подробно восстановить те события, череду их следования, что именно и как это произошло. Иван, привыкший к грубости и на этот раз находясь в состоянии сильного алкогольного опьянения, ударил представителя власти и что-то наговорил такого, чего власть не разрешала говорить, за что был немедленно осужден и на двенадцать лет отправлен в лагеря. Был он тогда ещё очень молод и необуздан. Этот срок отбывал Иван в лагерях, расположенных где-то за Уралом, на бескрайних просторах Сибири. По истечении некоторого времени работы в лагере, его как, хорошего столяра заметило начальство лагеря, и это, возможно, спасло ему жизнь. За эти годы, он всему начальству лагеря, помимо основной лагерной работы по сборке и ремонту железнодорожных вагонов поделал много всякой мебели: буфетов, шкафов, столов, кресел и тому подобное. С некоторых пор, ел он уже не лагерную баланду, а вполне нормальную пищу. Знаком расположения к нему начальства было и то, что ему начисляли небольшую зарплату, скопившуюся за годы, проведённые в лагере, в немалую сумму. О начавшейся Отечественной войне, Иван узнал, находясь в лагере. Время шло, подходил к концу срок его пребывания в неволе. Довольное его умением и трудолюбием начальство ходатайствовало о его досрочном освобождении. Так оно и случилось, вместо двенадцати спущенных ему судом лет, он отбыл только десять и в сорок четвертом году был досрочно освобождён.
Молодой и здоровый, полный планов и надежд на какую-то новую, пока ещё неизвестную ему жизнь, ехал он поездом из-за Урала в родное Подмосковье с большой по тем временам суммой денег. Хоть как-то немного согревающих его очерствевшую душу. Представлялось ему, что будет возможным обзавестись домом, хозяйством, семьей. Уже столько лет не пил он алкогольного пойла, и оно уже как-то и не входило в его планы и не связывал он тогда свои надежды с ним. Но не тут-то было, проклятая жизнь, коварная судьба распорядились иначе, и как-то исподволь поставили ему подножку, чтобы не смог он следовать по иному предполагаемому им пути. Ехал Иван не один, через какое-то время следования обнаружились ещё два его попутчика, двое блатяг, оповещённых блатными (особая каста заключенных в лагерях и тюрьмах) солагерниками Ивана о том, что он едет с большой суммой денег. Как не сопротивлялся Иван, уговорами, угрозами, блатяги склонили его напиться, и когда он оказался в бесчувственном и недвижимом состоянии, они ограбили его и исчезли.
В родных краях его особо и не ждали. Калеки-отца уже не было в живых, больная мать была ещё жива, братья были на фронтах продолжающейся войны. Не успел Иван прийти в себя после тяжёлой дороги и всего пережитого, его вызывают в военкомат и отправляют на фронт. Давно запушенный кем-то кровавый молох войны настойчиво требовал всё больших жертв, счёт которым шёл уже на десятки миллионов. Не мог и Иван избежать этой участи. Эшелон с новобранцами, следующий на пополнение войск, готовящихся к штурму Кенигсберга хорошо укреплённой вражеской цитадели, подвергся жесточайшему, массированному налету авиации противника. Огромное количество убитых и раненых. Иван с лёгкой контузией и ранением ноги много часов без сознания пролежал в холодной воде, местность была заболоченной и медицинская помощь всем, кто в ней нуждался, была оказана с большим опозданием. После санбата Иван был определён на Балтийский флот на специальное судно, тралить и обезвреживать морские, противокорабельные мины. Там Иван и закончил войну, продолжая ещё два года после её окончания обезвреживать мины, воды Балтики тогда просто кишели ими.
Через два года после окончания войны Иван вернулся в родные края, возвратились на родину и два его брата, уцелевшие на столь жестокой войне. В это время Иван работал в колхозе плотником, с ещё большим остервенением и злостью продолжал пить. На селе питали к нему какую-то неприязнь, то ли за его прямоту и суровый нрав, то ли зависть к его мастерству заедала. За глаза с ехидцей, а некоторые злобно называли его Иван Дыркин. Может быть за то, что он как-то не дорожил заработанным. В считанные дни всё пропивал. На это, он не обращал никакого внимания и ни на кого не обижался. Был со всеми ровно суровым и нелюдимым, как и всегда. Однако, при необходимости, они всегда шли к нему заказать какую-либо мебель. Заказы Иван принимал, никому не отказывал. Заказчики всегда были довольны, приобретая за умеренную плату добротные, со вкусом сработанные вещи: шкафы, буфеты, столы, кресла и прочее в том же роде.
Из-за раннего и тяжёлого пьянства семью Иван завел поздно и особо ею не обременялся. Чтобы семья не мешала пьянству, держал её в «чёрном теле» и «ежовых рукавицах». К факту существования семьи он относился как к чему-то второстепенному, являющемуся какой-то досадной помехой его главному делу в жизни. Его жена Зоя Петровна не обладала, как иные женщины, бойцовскими качествами, напротив, она была большей частью женщиной тихой и робкой, и поэтому не могла серьезно возражать его пьяным проделкам, наносящим материальный и моральный ущерб семье, была вынуждена во всём ему уступать, их десятилетний сын тоже боялся и сторонился его. Жили они тогда, в бараке послевоенной постройки. К тому времени в своём селе и ближайшей округе Иван срубил не один дом, но так чтобы срубить дом для своей семьи, такой заботой себя не отягощал.
Совсем не далеко от них, в таком же бараке, как и их, но, более обветшавшем к тому времени, построенном ещё до войны для персонала больницы. Уже, много лет, ещё с, довоенной поры, в нём проживали тёща Ивана Анна Васильевна семидесяти восьми или семидесяти девяти лет, и её незамужняя старшая дочь Серафима Петровна пятидесяти девяти или шестидесяти лет. Они были такими же тихими и робкими созданиями, как и его жена, Зоя Петровна. Были у Анны Васильевны и два сына, но они не вернулись с Отечественной войны.
Анна Васильевна и Серафима Петровна вели замкнутый образ жизни, натерпелись за свою жизнь много всякого зла и неприязни и поэтому окружающих людей просто боялись и сторонились. Муж Анны Васильевны в далёком прошлом был священником и имел неосторожность что-то сказать или возразить властвующим и свирепствующим тогда партийцам, за что был репрессирован и позднее расстрелян. А оставшаяся семья долгие годы подвергалась всяким гонениям и унижениям.
Многие годы они втроём жили в маленькой, сырой и холодной комнате больничного барака. До ухода на пенсию Серафима Петровна работала поваром в больнице. Работа угнетала её не только физически, но и сложившейся в коллективе морально-психологической обстановкой, которая была глубоко чужда ей. Тихая, во всём покладистая, честная натура Серафимы Петровны никак не давала покоя грубой, вороватой завхозше, всегда искавшей повод хоть как-то унизить и оскорбить её. Работала она по десять, иногда двенадцать, часов в сутки, и часто без выходных за мизерную, сорок шесть рублей в месяц зарплату, никогда не возражая и не противясь этой участи, и всё равно приходилось ей терпеть грубость и несправедливые упреки от персонала больницы. И в особенности от главврача, желчной, вечно всем раздражённой женщины. Несколько лет, по крохам откладывая с маленькой зарплаты деньги, отказывая себе во многом, копила Серафима Петровна на какой-нибудь маленький плохонький домик, уж очень надоела холодная, сырая крохотная комнатка в бараке. Пришло, наконец, время скопила Серафима Петровна на такой домик, да не тут-то было. Снова не повезло ей на хороших людей. Хозяйка домика оказалась подлой и жестокой пройдохой, взяла с неё деньги и когда в назначенный срок Серафима Петровна пришла к ней, чтобы готовить документы о передаче дома в её собственность. Та нагло и грубо прогнала её прочь, напустив при этом гримасу честности и непорочности, бессовестно заявила, что никаких денег у неё не брала. Поражённая наглостью и грубостью этой женщины, не представлявшая себе того, что верующий в Бога человек может так поступить, она в слезах ушла прочь от этого мерзкого человека. Долго ещё плакала и переживала Серафима Петровна об утрате, было жаль не только денег, таким трудом скопленных, но и рухнувших надежд на улучшение своей жизни, своего быта. Приходилось, к тому же, Серафиме Петровне, не смотря на тесноту, и не устрой, часто забирать к себе в маленькую комнатку и Алексея, сына Зои Петровны и Ивана, потому что в семье из-за беспробудного пьянства Ивана его жизнь зачастую была просто невозможной. Конечно, в далёком прошлом, в глубине души, она желала себе гораздо лучшей доли.
Зоя Петровна работала в колхозе. Ничто, иное, как теснота и не устрой тяжёлая, беспросветная жизнь и надежда на то, что хоть что-нибудь изменится к лучшему в их жизни, заставили её в тридцать шесть лет выйти замуж за Ивана, который жил тогда в маленьком и ветхом домике со своей уже очень старой матерью. Хотя Серафима Петровна настоятельно предупреждала, очень беспокоясь за её будущее, говорила ей: «Зойка, опомнись, что ты делаешь, ведь он алкоголик, нельзя за него идти замуж». Но выбора у неё не было, многих мужиков её возраста побила война, вон их, сколько мужиков-то молодых и постарше односельчан и из ближайшей округи не вернулось с той войны. Их имена высечены аж на пяти стоящих чуть в стороне от дороги гранитных плитах, по более ста фамилий на каждой. Да волны репрессий, возбуждаемые радетелями за светлое будущее, прокатывающиеся по стране в те годы безвременно уносили многих в мир иной, и врагов, а вместе с ними и не врагов до кучи. Более всего надеялась тогда Зоя Петровна на то, что Иван, как хороший, прославленный по округе столяр и плотник, построит когда-нибудь отдельный, добротный дом. Увы, надежды на это оказались тщетны, отягощённый тяжёлым и беспробудным пьянством Иван не мог претворять в жизнь подобные проекты.
В их семье, где читали и воспитывались на великих произведениях
Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, А.П. Чехова и на произведениях других не менее великих писателей. Появление Ивана было страшным стихийным бедствием, вносившим хаос и сумятицу в их маленький, уютный, во многом рафинированный мирок, построенный на столь зыбком основании, что был совершенно беззащитен от вторжений из вне. Из окружающего их грубого, неотёсанного, разнузданного, почти дикого мира, с какими-то иными, своими нравственными началами, их сознанию и уму было не дано понять и принять явление Ивана, оно для них было всегда мучительным и нежелательным.
Десять лет лагерей не укротили строптивый нрав Ивана, его отношения к властям. Уже в пятидесятилетнем возрасте он вновь на год попадает туда. Грубость и прямота и на этот раз подвели его. Однажды, зачем-то его вызвали в правление колхоза, был как всегда, пьян. Где-то по дороге, почти у самого правления, повстречался ему представитель всё той же власти, председатель сельского совета, и высказал ему, своё неудовольствие, угрожая применить к нему самые строгие меры воздействия по поводу его беспробудного пьянства. Но, вовсе не Иваново пьянство занимало его тогда, как это могло бы показаться на первый взгляд, а раздражение по поводу независимости и непокорности его в отличие от всех остальных покорных и согбенных. Из сообщений осведомителей, то есть, стукачей, своих шестёрок, он знал о том, что Иван уж, очень вольно и смело говорит о них коммунистах-жуликах ворах и аферистах, прочно, засевших в правлении колхоза и сельском совете. И беспощадно растаскивающих и разворовывающих теперь колхоз. Конечно же, размышляя далее, догадывался Иван, что правды нет и выше. Там на верху этих воров крышуют, оберегают от всякого разоблачения, потому, что, они наворованными (денежными средствами колхоза) с ними делятся. Как человек, грубый, прямой и даже жестокий, он не испугавшись, прилюдно ответил тому, смерив его своим тяжёлым, полным ненависти взглядом – а… это ты, главный коммунист и вор вразумлять меня надумал, презираю всех вас, коммунистов: подхалимов, воров и жуликов. Высказывал, ему ещё и то, как их, партийная шобла воров и взяточников, создающих часто у неискушенных, недалёких и поверхностных людей впечатление поборников справедливости, честности и трезвости, восседающих даже и не в столь уж высоких кабинетах. Как они пили, жрали, обзаводились машинами и домами-особнячками, в сравнении с рядовыми колхозниками ничего не имевших, кроме своих ветхих домиков и комнат в бараках. Образовавших уже тогда особую касту, касту поработителей, а все остальные перед ними обязаны были пресмыкаться. Этот главный коммунист, председательствующий в сельском совете, выслушав монолог Ивана, и стоило ему только захотеть и тут же нашлись, ну, разве могли не найтись, необходимые два свидетеля для соблюдения формальностей из числа пресмыкающихся перед ними, их приближённые — шестёрки; тут же было написано заявление в суд, и дело пошло.
Совсем не впрок оказались Ивану предыдущие десять лет его отсидки в лагерях в отличие от других по какому либо случаю сидевших, проявляющих теперь большую осторожность. Не научили они его пресмыкаться перед властями, как обычные смертные это делают. Не понял он, что воров в законе нельзя называть ворами, не то превратят в лагерную пыль. Не зря же, эти пройдохи и циники изобрели статью в уголовном кодексе, гласящую как оскорбление «их чести» и «достоинства» и как сведения, порочащие их «честное» имя, как будто у этой мрази они есть, с той целью, чтобы отбить охоту у кого-либо изобличать их в мошенничестве взяточничестве и воровстве. Таким способом эти пройдохи, хотят натянуть личину непорочности на свою глубоко порочную грабительскую воровскую сущность. О том, что повязанные с ними круговой порукой «правоохранительные» органы с ними заодно и оберегают их, знают все мало-мальски мыслящие и помалкивают, соображают шельмы, что об этом говорить нельзя – это табу, не то тюрьма или лагерь. Иван почему-то все эти моменты не учёл, пренебрег ими вроде, как и не глупее других он был. Поэтому вскоре, он как непригодный элемент, материал для строительства новой жизни, был отправлен на правёж, потому как опорочил «честь» и «достоинство» воров в законе, чтобы поумнел, набрался ума, разума в местах не столь отдалённых. Бюрократия жёстко подавляет всякие выпады против неё. Какое-то время на селе, злорадствуя, поговаривали, что, мол, легко ещё отделался он. Видимо про себя мнили, желали ему, расстрела что ли.
Это было то время, когда после смерти диктатора, как грибы после дождя стали разрастаться кланы воров, взяточников, мошенников с их крышами в районных, областных администрациях и выше, повязанные круговой порукой друг с другом и с правоохранительными органами, так цинично называющими себя. При диктаторе как было? В каком бы высоком кабинете не сидел некто, его запросто могли превратить в лагерную пыль, как любую быдлу. Например, когда узнали, что у наркома внутренних дел Ягоды, кроме всяких иных противоправных дел, ещё и счёт в зарубежном банке, стало быть, хапнул где-то, заразился той же болезнью. Проникнув по роду своей деятельности в логовище коррупционеров, когда яростно боролся с врагами советского государства бюрократией, с взяточничеством воровством и мошенничеством в стране, сам оказался врагом этого государства, не стойким борцом, предателем его идеалов. И что же, диктатор дал добро, и всемогущий Ягода был превращён в лагерную пыль, как какая-либо быдла. Разумеется, что таких Ягод было тьма, сотни, а возможно, тысячи, конечно же, такое положение вещей бюрократии страшно не нравилось, хотелось воровать и хапать безмерно, а главное – безнаказанно. После смерти диктатора, с наступлением пресловутой хрущёвской оттепели всё круто изменилось. Наступило царствие бюрократии и беззакония, продолжающиеся доныне, бюрократия отвела от себя разящий меч диктатора и, в конце концов, сбросила со временем, по истечению нескольких десятилетий глубоко чуждую и ненавистную ей коммунистическую идеологию с её атрибутикой. Это те, кто ранее скрывал свою антикоммунистическую, асоциальную сущность билетом коммуниста и исповедовал для прикрытия (для отвода глаз) чуждую им коммунистическую идеологию. В последующие десятилетия царствие бюрократии уже беспрепятственно росло, набирало свою мощь и удушающую силу.
Помнят наверное и того чудака – поэта жившего более ста лет назад. Ни с того ни с сего, как-то невзначай пришло ему тогда в голову в порыве творческого озарения волком выгрызть бюрократизм, и что с беднягой стало, чем закончил этот несчастный романтик обманувшийся в своих ожиданиях. Хорошо известно – полным разочарованием, крахом идеалов и пулей в висок или сердце. Не понимал тогда, что такая затея приведёт его к печальному концу. Это всё тот же, наивно веривший, что какой-то город будет и какому-то сказочному саду в нём цвести. Оказалась напрасной его вера, не получилось у бедалаги олицетворить и воспеть молодость мира, он оказался совсем не таким, каким представлял его поэт в своих мечтах и грёзах, и в ответ тот показал ему свой звериный оскал. В результате, видимо произошёл коллапс сознания, приведший его к столь печальному концу из-за осознания, что так жестоко обманулся, поверив, каким-то наукообразным мифам, вдохновившим его поэтическое творчество, так умело поданным идеологией. И, решивший в результате, что дальнейшее его существование в этом лживом и фальшивом мире смысла не имеет. И никакое переустройство, и спасение его не возможно. А тот самый бюрократизм, который, он волком выгрызть собирался, живёт себе и здравствует поныне, хотя сама страна уже загибается. Да хоть и загнётся ему-то, что от того. Ради него и для него (для бюрократизма) существует сама страна. И теперь, уже, после него, того самого поэта, наученные его столь печальным опытом и самой жизнью, никто из его братии по перу, больше уже не собирается волком выгрызать бюрократизм, напротив, они большей частью льстят и благоволят ему.
А что же было с нашим Иваном? Над Иваном вскоре состоялся «праведный» суд, и когда «неподкупные» судьи огласили «справедливый» приговор, один год лишения свободы, абсолютно до всего безразличному, тяжело и тупо взирающему на всех присутствующих, Ивану предложили что-то сказать в своём последнем слове. Он неторопливо встал, с недоумением посмотрел на сидящих в зале людей, и, вроде как, не понимая, чего от него хотят, видимо, много в нём куража ещё было, ровным, спокойным голосом проникновенно запел: «Не слышно шуму городского, за Невской башней тишина…». Под эту песню два конвоира увели Ивана из зала суда.
В день оглашения приговора на суде присутствовала и Зоя Петровна, сидела в просторном, лишь наполовину заполненном зале, так, чтобы как можно менее привлекать к себе внимание собравшихся, будто на спектакль людей. Процедура суда действовала на неё устрашающе. Особенно, когда важные и строгие судьи грозно всё говорили о том, что Иван уже на протяжении многих лет ведёт себя аморально – пьёт и дебоширит и, кроме того, распоясался на столько, что позволил себе, чувствуя безнаказанность и вседозволенность, опорочить честное и доброе имя работника советского учреждения – главу сельского совета. Тем самым совершил политическую акцию, имеющей целью подорвать авторитет советской власти и устои советского государства, — на которые он якобы посягнул. Иван понимал всю эту мерзкую ложь, звучащую в зале суда, потому как не посягал на устои советского государства. Может быть, в пылу давно копившейся ненависти, посягнул на устои воровской партийной шоблы, но как-то упустил из виду, что их так ревностно бережёт это государство, о чём, уже опомнившись, много раз пожалел, когда обнаружил, какая у них мощная защита, способная превратить посягнувшего на них в лагерную пыль. И за что должен теперь нести суровое наказание – заключали свой апофеоз «праведные» судьи. Ещё во время разбирательства однажды вызывали Зою Петровну, чтобы та что-то рассказала об Иване, видимо, очень желали отыскать ещё что-то большее, чтобы обвинение выглядело более полновесным. От волнения и страха она сказала дознавателям что-то маловразумительное в защиту Ивана, после чего её больше не беспокоили с расспросами.
Отбывал спущенный ему срок, Иван, по неточной версии где-то в Мордовских лагерях. В семье этот год дышали свободно, отдыхали от него. Зоя Петровна проявляла большую жалость к нему, посылала ему почти каждый месяц посылку с едой. Год прошёл быстро, и по его истечению Иван снова вернулся домой похудевший, ещё больше ссутулившийся, но в целом баланда-терапия пошла ему на пользу; далее работал, несколько месяцев не пил, вроде как приходил в себя, в результате быстро окреп, но с какого-то момента всё пошло по-старому, снова запои, скандалы, в семью вернулось состояние гнетущего страха и тревоги, напряжённого ожидания какой-либо беды. По истечению некоторого времени Иван всё чаще впадал в депрессию, находясь дома целые вечера, часами мог выть или скулить песню «Черный ворон», тупо глядя в пол, потолок или стену.
С годами тоска и грусть всё больше одолевали Ивана, иногда алкогольные психозы обострялись у него настолько, что он впадал в состояние звериной ярости, брал в руки топор, намереваясь сокрушить им всё и вся, и тогда Зоя Петровна с их сыном Алексеем искали спасения у Анны Васильевны и Серафимы Петровны. Этот демон, так называла панически боявшаяся его Анна Васильевна, в такие моменты добирался и до них, как неукротимая стихия; сея страх и разрушения. Жаловаться на него властям они не могли, потому что властей боялись пуще Ивана, хорошо помнили, как те поступили с их мужем и отцом и с ними самими, и больше ни по какому поводу они не желали напоминать о себе властям, предпочитали просто перетерпеть и переждать разбушевавшуюся стихию. Чему-чему, а терпению они были приучены многими десятилетиями своей нелёгкой жизни.
От пьяных проделок Ивана, покоя не было не только в его семье. Полного покоя не знали Анна Васильевна и Серафима Петровна. И им приходилось жить в постоянном напряжении от страха, что не сегодня, так завтра Иван в очередной раз явится, чтобы выпросить у них денег на выпивку.
К этому времени для персонала больницы был построен двухэтажный, шестнадцати квартирный дом. Барак, где ранее, много лет, ещё, до начала войны проживали Анна Васильевна и Серафима Петровна, пошёл на слом. И им, к их великой радости была выделена однокомнатная квартира на первом этаже, в той самой «знаменитой» теперь хрущобе, так позднее злые языки обзовут подобного типа строения. Особенно много по этому поводу злословили псевдодемократы и псевдо реформаторы времен горбачёвской перестройки, когда обещаниями мыслимой и немыслимой халявы наводили «дымовую» завесу, чтобы захватить власть, как будто поверившим им тогда людям, эти вурдалаки предоставляют что-то лучшее теперь, в том числе и жильё. А тогда новосёлы тех далёких времён искренне радовались, покидая перенаселённые комнаты, холодные и сырые полуподвалы и бараки.
Это теперь, спустя много лет, откуда-то выползшая, теперь-то уже многим понятно, откуда, явилась каста нелюдей, представляющих собой тупую спесь утопающих в мотовстве и роскоши, пресытившихся всем, злых и циничных людей. Воплотившихся в сказочных героев прошлого – Кощеев Бессмертных и Чудо-Юдищ, терзающих и поныне святую Русь и изгоняющих русский дух с этой земли, понастроившие здесь свои логовища – дворцы и замки в стиле внеземных цивилизаций. А их бессмертные души вместе с награбленным богатством покоятся в тридевятом царстве, за синим морями и высоким горами.
А кто же это? Ах да, это всё доморощенные воры, взяточники, бандиты и аферисты, захватившие обманом и вероломством власть. И беззастенчиво грабящие теперь богатейшую и несчастную страну, сбившись в мафиозные кланы, как волки в стаи. Они парализовали экономическую жизнь страны, возвращая тем самым её на круги своя, в новое средневековье с подвалами, сараями, избушками и, если понадобится, и цепями для всех остальных людей, не вымершими пока ещё, перечеркнувшие, судьбу страны, лишившие её всякой перспективы на будущее. Ничего не поделаешь, если мир прогнулся под воров и мошенников и нет в нём места ни разумному ни доброму. Это не жизнь наступает на жизнь, так абсурд наступает на здравый смысл.
Победили наконец-то Чудо-Юды и Кощеи Бессмертные наших Иванов Богатырей, призвав себе на помощь Змия Зеленого. Не питает больше земля своей силой чудесною Иванов, и бегут они теперь обессилившие и трусливые с земли своей куда глаза глядят, да всё больше на погосты, истерзанные Змием Зелёным, обезумевшие и утратившие смысл бытия своего на земле своей, дарма, без боя сдают её теперь Чудо-Юдищам и Кощеям Бессмертным. Крепко помог Змий Зеленый Чудо-Юдищам и Кощеям Бессмертным в их смертельной схватке с Иванами-богатырями. Празднуют великую победу утопающие в мотовстве и роскоши алчные Чудо-Юдища и Кощеи Бессмертные, изгнавшие с этой земли русский дух с его носителями Иванами.
Персоналии потустороннего сакрального мира, явившиеся сюда, конечно не имеют отношения к Ивану. Мировые линии нашего Ивана и персоналиев «потустороннего» мира никогда ни во времени, ни в пространстве не пересекались, мировая линия Ивана давно, задолго до начала означенного здесь процесса (времени) ушла в небытие, сошла на нет. А этот «потусторонний» мир с его ужасами уже совсем рядом и стремительно наступает, завоевывая всё большие пространства в нашем мире, проникает в каждого, выедая из него добрые и разумные естественные начала.
Ну, а теперь уже поправим немного сдвинувшиеся пространственно-временные координаты и вернемся из «потустороннего» мира с Кощеями Бессмертными и их несметными богатствами в наш обыкновенный мир и продолжим повествование о нашем грешном Иване.
Сколько бы ни зарабатывал Иван, денег на выпивку ему всегда хронически не хватало и поэтому иногда редко, иногда часто, чтобы раздобыть их, наносил визиты к Анне Васильевне и Серафиме Петровне, уже давно распознавший их кроткий и покладистый нрав. Те, чтобы скорее избавиться от столь нежеланного визитёра, грубо и нагло вымогавшего у них деньги, почти всегда давали ему небольшое их количество, всегда хватавшего на стакан водки, если с кем-то удастся строиться, или на бутылку политуры, если не с кем строиться.
Постепенно, с годами хронически и зверски пьющий Иван начал утрачивать своё мастерство. Уже на шестом десятке, ближе к последним его единицам прожитых им лет, не мог он как прежде долго и методично трудиться над сложным изделием, требующим большого терпения и внимания. Всё меньше брал заказов на изготовление какой-либо мебели. Всё учащались алкогольные психозы, доводившие его до исступления, Всё больше утрачивал он связь с окружающим миром. Чаще стал приходить к Анне Васильевне и Серафиме Петровне, чтобы получить с них на выпивку. Пытались они однажды воспротивиться и отказать ему в выдаче денег, заявив, что денег у них уже нет. Тогда озлобившийся Иван стучал своим огромным кулаком по столу, требовал развязать какие-то чулки, якобы в них уйма денег, и выдать ему, лишь самую малость на стакан водки, проявить тем самым, как он выражался, какую-то человечность, иметь к нему жалость и сострадание, и тем самым спасти его от неминуемой гибели. И слышать не хотел их очередные возражения о том, что у них нет денег. Он злобно рассуждал в виде какого-то силлогизма, уподобившись философам древности Платону или Сенеке – я пью, у меня денег нет, вы же не пьёте стервы, у вас их полно… – поливая далее их обильным потоком матерной ругани, требуя своего. Не только им, даже их маленькой, убогой квартирке с низкими потолками и маленькими кухонькой и коридорчиком досталось на этот раз от этого грубияна. Раскрыв настежь входную дверь, он злобным сарказмом громко говорил, видимо для того, чтобы сидящие на подъездных скамеечках старушки, и по моложе всё слышали – это что за строители! Они, что построили! Такой крохотный и совсем узкий коридорчик в прихожей, из двери комнаты сразу стена, здесь косяк! – злобно, ударив ладонью по дверной коробке – там косяк! – показывая на внешний угол, образованный стеной коридорчика, переходящего в прихожую. Очевидно, что прихожая, как продолжение коридорчика, не является самостоятельным помещением. Она есть продолжение того самого, таким образом сработанного, не дающим многим покоя коридорчика, переходящего сразу же в кухню. Сэкономлен каждый сантиметр площади. Это и послужило поводом, столь злобного и циничного выпада Ивана, продолжавшего, и далее свою злобную критику строителей – ну и построили…! Сопровождая свой апофеоз ещё и матерной руганью – они подумали бы, когда проектировали и строили, о том, как я буду выносить гроб с моей «любимой» тёщей отсюда…! – особо выделяя едким, саркастическим тоном голоса слово «любимой». – Да я же никак его не вынесу отсюда, разве что в окно, хорошо, что первый этаж. Слышавшие его столь необычный монолог сидящие на скамеечке у подъезда старушки, изобразив на лицах щучье недоумение, лишь молча, переглянулись, неодобрительно покачивая головами. Перепуганные и удручённые столь циничной и хамской выходкой Ивана и устыдившись находящихся на улице людей, слышащих весь этот вздор, Анна Васильевна и Серафима Петровна тут же вручили ему требуемую им сумму денег, только чтоб скорее этот демон покинул их жилище. Однако не пришлось Ивану выносить гроб с «любимой» тёщей ни в окно, ни в дверь, «любимая» им тёща пережила его почти на девять лет и умерла, не дожив один месяц до девяноста двух лет.
Где-то в середине или конце зимы, как только минуло Ивану пятьдесят девять лет, Иван серьёзно занемог. Его нутро перестало принимать и перерабатывать даже «благородное» пойло, не говоря уже о суррогате. Сломалось в нём что-то и отказало, вышло из строя и ремонту уже не подлежало, как ни старался он, предпринимая самые отчаянные попытки влить, вогнать в нутро эту мерзкую и опасную, но так страстно желанную и необходимую ему жидкость. Его нутро, не подчиняющееся более его желаниям упорно как бы браня и упрекая его за безжалостные экзекуции творимые над ним шумно, с каким-то звериным рыком, извергало и изрыгало всё до последней капли обратно, причиняя ему большие страдания. Для Ивана наступило тяжелейшее состояние, когда он не мог пить, и не мог не пить. Пришло, наконец, время его агонии, да что там его, весь цивилизованный мир бьется в агонии, под дьявольской поволокой алкоголизма, теряя смысл своего земного бытия.
Обследование в клинике выявило у Ивана неизлечимое заболевание – рак легких. Жизнь будто посчитала, что мало он страдал, и добавила ему страданий ещё. Каждая проходящая ночь была как пытка. Внутри всё, будто адовым огнём выжигало. Словно дьяволы за все его прегрешения в этой жизни у него в груди развели адову топку и постепенно в ней сжигают всё его нутро, доставляя ему нестерпимые адовы муки, чтобы самим глумиться, глядя на то, как от нестерпимых физических страданий томится душа, истязаемого ими грешника. Иван жестоко страдал, терпел сильные боли, постоянно возникающие внутри, на первых порах имел ещё какие-то надежды на благополучный исход, не зная ещё о своем диагнозе, как приговоре на смерть. По истечению времени Иван всё явственнее понимал безнадёжность своего состояния, и иллюзии на благополучный исход постепенно оставляли его сознание, они замещались теперь страшной правдой, пониманием скорой и неизбежной смерти. Из-за тяжелейших физических страданий, теперь уже постоянно сопровождающих его, он уже многие месяцы не употреблял алкоголя бесовского пойла, его сознание или душа стали освобождаться от дьявольской поволоки алкоголизма, он стал другими глазами смотреть на этот грешный мир.
Он только теперь осознавал, что алкоголизм – это глумление над здравым смыслом и приводит оно к столь печальным последствиям. Его тягостные теперь уже размышления были полны горьких сожалений о прожитой жизни. Временами грезилась ему и какая-то иная жизнь – без пьянства ну и без многих других пороков сопровождавших его всю жизнь. Возможно, ему хотелось теперь представить какую-то красивую, высоко духовную жизнь, и то, что пьянство помешало ему так жить. Но разве только пьянство, в своих размышлениях он пытался найти однозначный ответ. Читал, или слышал где- то, что человек кузнец своего ну не счастья – это уж слишком, сочинители слишком далеко заходят в своих фантазиях – думал Иван, а хотя бы какого-то более, менее сносного благополучия что ли – думалось ему. Казалось, вот начать бы всё сначала будь то возможным, тогда бы…
Но уж слишком больших иллюзий, Иван, конечно, не строил, две сидки в лагерях не позволяли заходить слишком далеко в представлениях об иной жизни. Существуют же зачем-то учреждения регулирующие процесс очеловечивания, чтоб не появилось слишком много желающих очеловечиться. Не, мало почерпнул он представлений о реалиях бытия в тех университетах. Ещё более ясно осознавалась им порочность всех движителей этой жизни, медленно убивавших и расточавших саму жизнь. Оскотоподобление одних ради бесцельного и бессмысленного мотовства и блага других вызывало чувство омерзения и отвращения к такой жизни. Устроителям этой жизни совсем не нужно чтобы в массе своей люди задумывались об этом. На то и существует явление массового спаивания. Спившимся становится всё безразличным кроме одного, где и как напиться, напиться и только напиться и так до самой их смерти. И Иван не пивший, потому что не мог уже пить, вот уже несколько месяцев, начал всё это так понимать.
Выстраивались в его сознании, и какие-то другие часто сменяющие друг друга образы представлений о возможной его жизни, но все они разбивались о хорошо осознанные и понимаемые, реально существующие препятствия и обращались в прах, были совершенно не сообразны этим реалиям. Жизнь кем-то так устроена, будто это море с большим количеством скал, рифов и подводных отмелей и чрезвычайно трудно утлому судёнышку проследовать по нему и не напороться, на что ни будь из них. Не успокаивали его как иных, а напротив, раздражали мистические представления о загробной жизни, слишком здравомыслящ он был в этом отношении и никакие мистерии не поселялись в его сознании, не смотря на тяжёлую болезнь и отчаяние, связь с реальностью им никак не утрачивалась. А, напротив, в последние месяцы уже другой его жизни, эта связь упрочивалась. Даже на какое-то время появился у него ещё больший вкус и интерес к жизни, когда становились более осмысленными и заново переживались им образы из прошлого и вновь возникающие, что создавало впечатление причастности всего и навсегда к нему. Вызывало отчаяние, и горькое сожаление в нём, что всё причастное к нему, а это весь мир, будет ещё очень долго быть. А его, скоро, очень скоро не будет, сознание никак не хотело с этим мириться, хотело невозможного, чтоб всё причастное к нему было с ним долго, долго и он упивался бы довольствием, радостью созерцания, осознанием его. Далее, заходя в тупик, от усталости, наверное, размышления прекращались и ничего кроме глубокой скорби в душе не оставалось.
Время шло, на первых порах от осознания уже полной безысходности, часто возникающее чувство отчаяния, сильно мучившее его, теперь, с наступлением осенней поры сменилось полным безразличием к своей участи, всё внимание и иссякающие силы сосредоточились на борьбе и переживании физических мук доставляемых ему жестокой болезнью.
Так с одной стороны после прекращения употребления алкогольного яда шёл процесс телесного и духовного оживления и одновременно под действием жесточайшей болезни шёл встречный процесс телесного и духовного умерщвления. В случившемся с ним, Иван винил большей частью самого себя, очень сожалел, что так поздно пришёл к пониманию…, но что ж, не он первый и не он последний.
Иногда, с глубокой горечью, в порыве отчаяния истерзанный физическими муками говорил, будто только дошла до его сознания страшная, неотвратимая правда – что я с собой наделал, ведь я сам уничтожил себя. Он считавший ранее пьянство нормой жизни, теперь же, таким образом, прозрев, стал считать его страшным, смертельным, непоправимым бедствием, приносящим огромное горе, невосполнимые потери и смерть.
И всё же как-то хотелось Ивану найти или как-то предположить более достойное, теперь уже только воображаемое место в этом мерзком крайне жестоком и несуразном мире. Он хотел, и старался как-то вообразить себе такое место в этой жизни. Мысли об этом его долго не покидали, сознание никак не желало мириться с тем, что такого места в этом мире, нет, и не может быть. Тогда, хотя бы, чтобы это место было, в виде какой-то иллюзорной воображаемой, но вполне возможной, что-то на вроде той религиозной, картинки царствия небесного. Где нарисована, художниками – фантастами, зовущимися апостолами, какая-то сказочная невозможная жизнь даже не совсем понятно, где и когда, не то это будет когда-то после второго пришествия на якобы райской Земле, не то это будет или есть уже сейчас где-то на небесах. И, такая картина, не имеет поэтому, как считал себе Иван, своего здравого смысла. И абсолютно не веря в реальность такой, нарисованной больным воображением каких-то художников, зовущихся апостолами, картины, Иван в отличие от многих других, утешения найти в этой сказке никак не мог. Поэтому, стараясь найти всё же какое-то утешение себе, он, перебирал в своей голове разные варианты всяких представлений об этой жизни. Он пытался создать свою правдоподобную версию, в отличие от тех апостолов, более, мене сносной жизни из деталей находящихся у него под «руками», только в этой осязаемой реальности. Но, все они рушились, так же, не проходя проверку здравым смыслом. Никак не хотелось ему сознавать, что прожитая жизнь была единственно возможной, будто неведомые сатанинские силы, являющиеся откуда-то, исключают другие возможности. Но никакие сомнения не могли попрать довод здравого рассудка, каким обладал он. Каким же образом возможна, какая-то иная жизнь, когда на всём жизненном пространстве торжествует поправшая правду ложь и фальшь – говорил ему его рассудок. Мятущаяся душа его страдала и никакого утешения себе не находила. Он почему-то так и не мог утешиться как многие другие сказками о царствии небесном. Такие душевные перемены как у Ивана происходят крайне редко ещё у кого. Обычно, в подобных случаях, если не уходят в мир иной, то прибиваются за утешением к церковки. Его здравомыслие было столь велико, что никак не позволяло ему последовать этому.
Месяц от месяца его болезнь прогрессировала, усиливались его физические страдания, а вместе с ними и душевные. От нестерпимой физической боли, причиняемой ему болезнью, Иван не мог уже спать по ночам, тяжело и часто вздыхая, в глубоком раздумье ходил по комнате, коротая ночи, всё явственнее осознавая, что конец уже совсем близко. Помимо сильных физических страданий нестерпимая тоска и какой-то внутренний не устрой, съедали его, от чего скоротать каждую ночь становилось для него мучительной пыткой, он почти не спал, сон заменило короткое, тревожное забытьё, где беспорядочно спутались явь и сон.
В одну из таких полных тревоги и страданий ночей снился ему необычный сон, будто к нему в тёмную и мрачную комнату трое внесли гроб, ну, гроб, как, гроб, только видит Иван, по боковинам и в торцах гроба часто, близко друг к другу два ряда гвоздей остриями внутрь. Почему? – как-то вдруг обеспокоился Иван. Тем временем трое поставили гроб, как показалось Ивану на две некрашеные, совсем недавно сработанные табуретки и удалились, было непонятно, как, не отошли, а скорее вроде бы отплыли и замерли где-то в глубине комнаты. Иваном овладевало всё большее беспокойство. Один из троих был очень худым с большими призрачными, глубоко запавшими глазами, с редкими совершенно седыми волосами на голове и небольшой бородкой, одет был непонятно во что, Иван не мог разобрать, не то лагерная роба, не то одеяние святого, казался он совсем старым, даже древним. Двое других выглядели более естественно и моложе, казалось Ивану, что одного из них он знает, только не может, как ни старается, мучительно напрягая память, вспомнить, кто он, этот из пришедших. Недоумение и страх начали пробирать Ивана. «Вы кто и зачем здесь? „– спросил он и подумал – не уж-то уже «мучилище» готовят ему. Старик спокойно и протяжно произнес: – Пора, – через короткую паузу добавил: – Иван, пора. Далее всё также спокойно говорил: – Всё кончено… за тобой, Иван…, собирайся…, подано…, …на Ахерон…, всё на Ахероне… – Иван напрягся, пытаясь уловить, что дальше говорил старик. Уже не было возможным воспринимать сказанное далее говорящим, звуки будто растворялись в окружающем пространстве, где-то застревали, встречая препятствия. Было и так понятно, что не путёвку в рай они принесли ему. От страха и отчаяния Иван закричал резкими, отрывистыми фразами: «Почему гвозди! Гвозди, почему остриями внутрь! Зачем гвозди!» Пришедшие к нему с гробом, на какое-то мгновение освещённые светом, взявшимся, видимо, откуда-то из-под небесной. Чтобы осветить им грешника и развеять всякие сомнения и страх, всё ещё таящиеся в нём. Иван успел разглядеть какой-то сосредоточенно строгий взгляд старика и его одеяние, его мощевик, показавшийся ему поначалу лагерной робой. Это явно был глубокий аскет, ещё в земной жизни, восставший против страстей. Он был тогда в той жизни пустынником – отшельником. И провёл большую часть своего бытия в ней, нет, не в лагерях, а в скитах, где набирался мудрости и великого смысла, с ожесточением томя и укрощая свою греховную плоть, что б умерить всякую блажь и гордыню, и поднять свой дух как можно более высоко над мирским. Созерцал тогда вместе с вечностью и этот окаянный мир, глубоко погрязший во грехе, а теперь лишь своей просвещённостью время от времени помогал воздать ему по делам его. После чего, они, решившие больше не докучать Ивану, исполнив возложенную на них миссию, стали удаляться, отплывать куда-то дальше и растворяться в окружающем пространстве. Старик имел уже вид стороннего, безучастного наблюдателя, смотрел своими призрачными глазами куда-то мимо Ивана, похоже, было, что исполнив свою миссию, созерцал вечность и не желал более отвлекаться по пустякам, всё дальше отплывал и растворялся во мраке. Второй, казавшийся Ивану знакомым, смотрел на него не то, с снисходительной улыбкой, не то с ухмылкой, продолжая также растворяться во мраке. Иван напряжённо вглядывался в колеблющийся призрак, хотел кого-то в нём признать. Третьего не было видно, видимо раньше других был уже там, откуда явился. Тьма и безмолвие были вокруг. Иван очнулся ото сна, отдышался, отёр со лба испарину и подумал вслух: – Кто это были, праведники или грешники? – Осмотрел тёмную комнату, до рассвета было ещё далеко, вон там в глубине комнаты стоял гроб, пробитый насквозь гвоздями остриями внутрь и те трое…, стало тревожно, тоска и скорбь разъедали душу, явь мало чем отличалась от сна.
В последние месяцы своей жизни, за свои прошлые поступки Иван впервые почувствовал стыд перед близкими ему людьми, осознавал теперь, насколько они были жестоки, несуразны и безумны. Раскаиваясь, он уже неоднократно говорил своей жене, Зое Петровне: – Я был последним негодяем и, по варварски относился к тебе. Выражал беспокойство и о сыне, ранее до него ему не было никакого дела. Теперь, говорил, обращаясь к жене: – Обалдуй, ведь растет, попадёт если в шоблу блатяг, пропал тогда. Грамматику поведения блатных Иван не знал. Он питал большую не любовь к ним, видимо, ещё с лагерей, ну, конечно же, с лагерей, считал их порождением самого дьявола. Как человек грубый и жестокий, часто повторял вроде как самому себе: – С этой нелюдью нужно поступать как с бешеными собаками, не то никакой жизни не будет от них, при этом обычно на его лице изображалась гримаса неудовольствия и злобы, не понимал, что на их место, этой жизнью будут порождены новые и так без конца. Впечатления от лагеря жили в нём до самой его смерти. Посмотрел бы он на теперешнее время, спустя пол, века с тех пор …, но он не был профессиональным бандитом – преступником, и в них он видимо видел, как отражение тех, кто засаживал и его в лагеря, поэтому, наверное, панически боялся и презирал тех и других, они для него были одно, и тоже.
Его сыну Алексею тогда, перед его кончиной, было уже шестнадцать лет, и жил он своей молодой жизнью и на отца почти никакого внимания не обращал, есть он, нет его, ему было совершенно безразлично. Он, так же, как и отец, начинал уже с этого времени жестоко пить горькую, не смог устоять под напором глумящегося в ту пору тотального пьянства. Не смог на первых порах разобраться и в абсурде, выдаваемым проповедниками культурного пития в некую важность и необходимость этого занятия, не понимал он тогда в несовместимости одного с другим, отторжении одного другим – культуры и пития, переходящего рано или поздно в банальное пьянство. Долго, многие годы, терзал его тогда демон безумия, чуть было совсем не задушил его змий зелёный. Пока, наконец, однажды, оказавшись у последней черты, когда дальше только могила и больше ничего. Он понял, что есть всё же и другая жизнь, с иной тональностью, одумался, обрёл иные ориентиры в ней, порвал навсегда и полностью со всеми, глубоко укоренившимися в общественном сознании представлениями и ценностями алкогольной цивилизации. И тогда, он ушёл в свой мир индивидуального духовного творчества, совершенно несовместимый с этим злобным и циничным миром, отвергающим добрые и разумные начала, упивающимся собственными пороками. Возможно, на этот путь подвигли его, не пропавшие даром усилия Серафимы Петровны. Очень старалась она в своё время увлечь его литературой и живописью. Чтобы, упоить его душу чем-то добрым и разумным, вложить в неё какой-то смысл. Что, нашло, наконец, спустя много лет, своё воплощение в его творчестве.
Чтобы хоть как-то отвлечься от тяжёлых, навязчивых мыслей и физических страданий, причиняемых ему болезнью, а может быть и не совсем осознанное желание повиниться за прошлые прегрешения перед ними, Иван иногда посещал Анну Васильевну и Серафиму Петровну. Ходил Иван к ним, так же как и раньше, так было короче, по старой разбитой дороге, низиной, обильно поросшей кустарником да редкими деревьями, по большей части – берёзами – всё, что осталось от вырубленного в минувшую войну леса. Наступила уже осень, как-то незаметно, пожелтел весь лес. Ощущались какая-то новизна и непохожесть этих мест. Как-то по-другому обращали его внимание на себя и кусты, и деревья, и плывущие по небу облака, и дорога, поросшая по сторонам уже почерневшим от ночных и утренних заморозков чертополохом и прочей сорной травой. Казалось ему, что окружающая природа была сурова и надменна к нему, будто укоряла его за былое, ждала от него каких-то объяснений. Это приводило его в смятение, мысли путались в голове, а иногда будто, где-то в ней они застревали и неподвижным камнем лежали, их сменяли страх и злость, затем покой и снова мысли, более ровные и последовательные. Природа была уже не столь высокомерна, имела какое-то снисхождение к нему. Часто выходящее из облаков и разорванных туч солнце несколько бодрило и успокаивало его, казалось, что природа была гораздо менее безразлична к его участи, нежели окружающие люди, занятые всякой суетой. Так незаметно, как бы сама собой, дорога подводила Ивана к дому, где жили Анна Васильевна и Серафима Петровна. Ещё ниже, через узкую полоску сохранившегося леса, уходила дорога в Остров – древнее село, помнящее Ивана Калиту, расположившееся на живописной возвышенности, у самой поймы Москвы-реки. С уцелевшей, и к настоящему времени отреставрированной церковью, ровесницей собора Василия Блаженного в Москве. Своим присутствием она нисколько не нарушала естественной красоты окружающего ландшафта. В этой церкви, если верить преданию, около пяти веков назад, тайно венчался Иван Грозный с одной из своих многочисленных жён.
Невольно вспоминалось Ивану это село, как после военной поры возводились неподалеку от него животноводческие фермы – тяжело и много работали, до потери рассудка пили – почему? зачем? кому это нужно было? Воспоминания налетали на него как злые осенние мухи, будоражили сознание и отмахнуться от них было не так просто, на душе становилось не спокойно горько и тоскливо. Вспоминать уже не хотелось, пронимали обида и отчаяние, та, давно ушедшая жизнь, мерцала в сознании каким-то жутким миражом. На душе было горько и муторно, щемило сердце, будто это вовсе и не он был тогда. Какие-то всё больше тяжёлые и мрачные думы, во время пути, одолевали его.
Далее, через небольшие заросли акации и разросшиеся, одичавшие вишни, оставшиеся от существовавших когда-то здесь усадеб, неширокая, асфальтированная дорожка подходила к самому дому.
Анна Васильевна и Серафима Петровна, привыкшие за многие годы к буйному нраву Ивана, всегда встречали его настороженно и с опаской, ожидая от него прежних хамских выходок. Они не могли поверить в те изменения, произошедшие с ним, за какие ни будь три четыре месяца. Всякий раз по его пришествии, они, с недоверием посматривая на него, пытались угадать, не восстанет ли вновь демон зла и безумия в нём, не обратится ли в прах явившаяся совершенно непривычная для них кротость в нём.
Теперь же он приходил и долго молча сидел, и без того немногословный и не красноречивый, видимо, трудно было ему подбирать слова, чтобы высказать какие-то новые, совсем недавно возникшие у него мысли – спросит: – Как здоровье, как дела, да в нескольких словах, тоном, как о ком-то постороннем, скажет о себе, что его дела совсем плохи и совсем близка его кончина, и с какой-то горькой иронией выскажет сожаление по этому поводу. Он не извинялся, не раскаивался за прошлые поступки, был как прежде суров, и теперь уже в силу известных обстоятельств он стал ещё более трезво мыслящ. Он будто не помнил о том, что когда-то у них творил. Будто ничего этого с ним не было. Он был безучастен, не обращал внимания, когда Серафима Петровна, осторожно предлагала ему сходить в церковь и покаяться, говорила, что так нужно душе. Он ничего не отвечал, будто ничего не слышал. Он совершенно не верил в отличие от иных, в слащавые, не правдоподобные сказки небылицы, про какую то вечную загробную жизнь в раю или в аду и по этому до самой кончины не заботился спасением своей души. Не представлял себе отделение, и существование души, где-то вне тела не представлял возможным существование действия отдельно от его носителя. Реальное бытие такого абсурда не представлял себе возможным.
Анна Васильевна и Серафима Петровна были также немногословны с ним, находясь в каком-то неловком напряжении. Серафима Петровна отвечала ему также, несколькими фразами сочувствия и какого-то робкого ободрения, что, мол, всё будет хорошо, и он вскоре пойдет на поправку, понимая, видимо, нелепость этой фразы, потому, что безнадёжность состояния Ивана к тому времени была уже очевидной. Да ещё несколькими, какими то осторожными фразами, недоверчиво посматривая на него, спросит что-нибудь о Зое Петровне и их сыне Алексее, чтобы не затягивалось слишком долго молчание, ничего другого не находилось или не считала она возможным сказать.
Анна Васильевна не принимала участия, ни в каких, разговорах, лишь молча, сидела в стороне, и наблюдала за происходящим, она была слишком стара к тому времени и начала понемногу утрачивать рассудок. Ей, шёл тогда восемьдесят четвертый год. Далее, ещё немного посидит Иван помолчит, думая о чём-то своём, тяжело вздохнёт, тихо встанет, буркнет на прощание: – Ну, я пошёл, – и уйдёт своей тяжёлой, неспешной походкой, прихрамывая раненной на войне левой ногой, погруженный в свои мысли, полные горьких сожалений и трагизма. Теперь, уже, многое былое утратило для него всякий смысл.
Прошло лето. Стояла уже, совсем поздняя осень, предзимняя пора тяжёлый, сырой и холодный воздух, всё труднее дышалось Ивану, ещё нестерпимее становились боли внутри, насмерть заедала тоска. Уж очень казались ему несуразными и сильно раздражали его, вызывая горькую усмешку звучащие по радио жизнеутверждающие песни. Звучащая фальшь в них принималась им как насмешка и вызывала у него ироничное толкование их содержания. В то время уже седьмой год царствовал Брежнев. И действительно под бравурные песни марши и лживые заверения и обещания всего и вся с самых высоких трибун, царствие бюрократии вползало тогда в фазу глубокого застоя закончившегося через два с небольшим десятилетия полным крахом и разрухой в стране.
Ближе к зиме Ивану становилось всё хуже, вскоре его поместили в больницу, вовсе не для того, чтобы лечить, с таким диагнозом не вылечиваются, а хоть как-то облегчить его страдания, ежесуточно вводя ему морфий. Иногда к нему приходили Зоя Петровна и Серафима Петровна, приносили ему что-нибудь необычное поесть. Сильно пивший, его младший брат Мишка к нему не приходил, было, недосуг, второго брата к этому времени уже не было в живых.
Зоя Петровна, чтобы не молчать, говорила ему что-то о работе в колхозе, о доме, о том, что их Лёшка почти забросил школу, уроков не учит, что видела как-то Володьку Арюткина – он тоже плотник, ранее много работавший с Иваном – спрашивал о твоём здоровье, не стало ли легче тебе, – продолжала Зоя Петровна. Иван молчал. – Не принести ли чего-нибудь ещё, – участливо спрашивала Зоя Петровна. Иван отрицательно качал головой. Он уже ни в чём не нуждался, от всего отказывался, терпеливо ожидал своей участи, конца страданиям.
Серафима Петровна говорила о своём ухудшающемся здоровье. К этому времени начали настойчиво заявлять о себе не так давно начавшиеся у неё заболевания – диабет и ревматизм, она жаловалась на них Ивану, будто неловко было ей не разделить с ним его страданий. Иван, молча, кивал головой, выражая ей сочувствие. С годами всё более обострялись её болезни, жить становилось всё тяжелее, уже не было ни сил, ни воли, чтобы преодолевать тягостное состояние надвигающейся безысходности, ненужности и потерянности в этом мире. Всё меньше становилось сил и желания жить. В год смерти царствующего тогда Брежнева, месяца на полтора пораньше его, уже в конце эпохи застоя на семьдесят седьмом году жизни её не стало в живых.
А пока ещё продолжалось то настоящее время, с пребывающим в нём Иваном. Была уже зима, незадолго до нового года, находясь в больнице, пасмурным декабрьским днём на шестьдесят первом году жизни Иван скончался, отмучился, наконец, и покинул этот грешный мир. Так закончилась тяжёлая и горькая, полная трагических перипетий жизнь Ивана.
Рецензии и комментарии 0