Дух осени
Возрастные ограничения 18+
В странствиях своих наткнулся я на ферму забытую и покинутую. Скосившись стенами бревенчатыми и изношенными, вздыхала она опечаленно среди перелесков. Деревья понуро ветви клонили, остатки жухлых ржавых листьев сбрасывая.
Приближался месяц промозглых ветров, и я, ежась, вторил его настроениям запустелым и грустным, плотнее кутаясь в дорожный плащ. Хрустели под сапогами заиндевевшие колосья прошлогодней травы, шелестели скрипуче заросли кукурузы подле дома. Изморозью поблескивал камень печной трубы и кривых ступенек – давненько, стало быть, дом сий не ведал тепла очага.
Набравшись мужества, толкнул я осторожно дверь скрипучую, и отворилась она, пуская меня в нутро обветшалого дома.
Приветствовал путника затхлых полумрак небольшой комнаты: вычерненный копотью зев камина, половицы грубые и скрипучие, густой запах сырости и гниения. Не было в убежище том мерзких гоблинов и грабителей, как не было и карликов-людоедов, посему, заночевать я решил здесь – ночи осенние не были радушными и безопасными для странников.
Пристроив в очаг кучу пухлых поленьев, я щелкнул пальцами ловко, и огонек заплясал на бревнышках, раздувшись до крепкого сильного пламени, осветив захолустный домишко и наполнив его тенями. Оконца закопченные заскулили сквозняками, затрещали от тепла с непривычки. Стол добротный на скрюченных ножках приободрился словно, расправил плечи и стряхнул с себя толстый слой пыли. Взору моему предстала небольшая книжечка, кожей медовой обтянутая, и кованный чудной подсвечник – с гроздями и каплями потемневшего воска. Послушно зажег я свечи толстой огарок и поприветствовал хозяина дома, чинно опустившись подле него на колени. Лежал он грудой костей, наряженный в одеяние истлевшее; голова его тут же, поблескивая черепушкой, взирала на меня с кровати.
Грусть и смирение овладели мной в тот момент, поднял книгу я со стола трепетно. Сдобрив ужин свой нехитрый пузатой бутылкой вина кислого, в дорогу припасенной, набив трубку табаком туго, устроился я уютно подле очага и принялся за чтение.
Ни одна книга магическая не казалась мне столь же волшебной, сколь эта история. И я решил поделиться ею.
***
Ферма эта знавала и лучшие годы: виноградники ее гнулись к земле под тяжестью тугих плотных гроздей, трещали от крепости кукурузинки в початках, стебли тыкв ползли витиевато вдоль мощеных тропинок, а тыквы светились тепло и оранжево, словно праздничные фонарики. Кусты ягод и пышных гортензий шумели листвой благодатно, под сенью их, прячась от солнца полуденного, дремал пес лохматый в рыжую пятнышку.
Щенком он был, когда кусты те были кустиками, когда лозы виноградные торчали из земли скрюченными росточками, и бегал он меж ними, размахивая хвостом, и лаял громко и жизнерадостно.
Хозяин его ходил человеком высоким и моложавым, с копной пшеничных волос, что рвали осенние ветра задорно, с ясной синевой глаз и большими добрыми руками. Хлопал он ладонями по оранжевым бокам тыквы, трепал за ухом нескладного заливистого пса. Смеялся он открыто и отрадно, и радостью плескался его взгляд, когда он смотрел на друга своего верного, а тот отвечал ему вдумчивостью взгляда почти человеческого. Говорил он о благодати солнечной, рассказывал псу о тыквах и кукурузах, и носился пес с радостью по плодородным угодьям, и ловил беззаботно насекомых и ящериц.
Зимы и осени колесили над ними, и минул уж первый десяток их.
Все чаще вздыхал горестно человек сгорбленный, болезненно щурившись, смотрел полуослепший пес на солнце безжалостное и задавался вопросом тщетным – отчего хозяин его так грустен и безрадостен. Бродил он тенью себя прошлого, запершись в доме неуютном. И выл одинокими ночами скорбью пса невыплаканной. Отгонял от себя верного друга сапогом засаленным, и жалостью, и горестью обливалось сердце песье.
Думы тяжелые овладели хозяином одной зимою холодной. Сияния эфемерные плескались над горами важными, снегопадом полнился мир, морозами скованный. И размышлял человек о вершинах незыблемых, на плечах державших само мироздание. И ничтожным казался себе и летописям негласным. И мечтал вдохновенно о сказаниях и словах складных, напевах героических статных, балладах авантюрных и залихватских. Доставал он перо и бумагу. И царапал фразы нагроможденные, не желающие в ладный сказ выстраиваться.
Необъятное счастье наполняло грудь его крепкую, когда видел он заснеженные вершины головокружительные, когда касался тыкв, нагретых солнцем, когда видел пса, за собственным хвостом гоняющегося. И хотелось ему стать самым большим человеком в мире, хотелось голосом своим всепоглощающим наполнить мир счастием своим, поделиться им с извозчиками и бардами, вояками и плотниками, оружейниками и пекарями. Чтобы радовался каждый из них, и испытал те восторги и счастие, что изливаются из недотепы-фермера его громогласной поэзией. И чтобы ни один из них не чувствовал того одиночества, что гнездится на душе фермера, покуда смотрит он в даль непроглядную зимнюю из крохотного заиндевевшего оконца.
Писал и писал хромые свои слова на бумаге он. И злился, отчаивался и плакал, что не хотят они звучать красиво. Усеянный клочками рукописей пол мял он шагами нервными и громадными, отталкивал пса сапогом раздосадовано и рыдал по-детски, уткнувшись в подушку.
Так и сгинула зима, и лето с весною сгинули, и осень отсутствием урожая опрокинулась. Не было тыкв, и виноградников не было – лишь заросли увядающих сорняков. Бельмом окрасились умные глаза собачьи, и не мог он больше видеть хозяина, и солнца видеть не мог. Так и лежал, понуро опустив тяжелую плешивую морду на скрещенные исхудалые лапы.
Не было светила солнцеликого более в жизни человека, как не было и счастья необъятного, коим, в тщетных попытках сложить безупречную словесную формулу, хотел поделиться бедняга со всей вселенной безучастной. Исхудал и осунулся человек, мотыга разочарований и безысходности проложила борозды морщин на лице его.
Теплый ветер ностальгии закруживал над нивами замшелые листья. Пах ветер золотом стройных колосьев, томящимися в дымокурах травами, крепким табаком и неизведанностью. Слышался в порывах ветра радостный лай собачий, и мчался огромный каштановый пес по необъятным полям пшеницы, языком ловил он вкусы и запахи осени.
Ворвался ветра порыв в распахнутую дверь лачуги фермерской, и обернулся невысокой собачьей фигурой каштанового цвета. Опиралась фигура на трость вычурную, в шерсти ее путались опавшие листья. Держась на двух лапах по-свойски, поднял пес замшевую шляпу свою в знак приветствия. Опешивший фермер же лишь указал ладонью на кресло гостеприимно. И видел пес необъятную тоску в глазах человеческих, и в слепых собачьих глазах – еще большую. Складывал буднично он лапу на лапу мохнатую, закуривал трубку увесистую задумчиво. Выражал благодарность фермеру за служение осени, за урожай некогда богатый, за заботу о земле его благодарной и о верном друге своем собачьем. Из благодарности же выслушал гость просьбу фермерскую, и откинулся в кресле устало.
Задумчивостью истекали минуты молчания, и согласился дух загадочный исполнить просьбу человеческую с одним условием лишь: променять друга на рукопись. Скрепя сердце в жалости и самоуничижении, согласился фермер отдать пса духу осеннему — ибо пуста была земля его бездыханная, и первой же неумолимо беспощадной зимой северной сгинули бы оба они от голода.
Едва сорвались с губ человека слова роковые, обуял порыв леденящего ветра комнату от холода съежившуюся. В то же мгновение исчез бесследно и гость таинственный, и пес в рыжую пятнышку. Остался фермер наедине с чернилами, окровавленными предательством, обнял себя за плечи сиротливо, и лихорадка рыданий изломала тело его судорогами. Грозы отчаяния в щепки раскололи остатки разума.
Сгинул человек в то же мгновение. Сгинул бесследно и окончательно.
Упал замертво, обезглавленный.
Книжецой в переплете медовом легла тогда рукопись на грубую столешницу. То сказ был отнюдь не о счастье безудержном и необъятном, не о праздничных фонариках оранжевых, и не о величественных вершинах заснеженных. То был лишь вымысел с концом трагичным.
Вечером тем зарядил дождь моросью меланхоличной.
И тоскливый собачий вой вторил ему прямиком из осени.
***
Дребезжал рассвет розовый у горизонта, стучался в мой постой робкими лучами солнечными. Теснилась темнота за пустыми глазницами черепа, и чувствовал я скорбь хозяина, из угла комнаты за мной наблюдающего. Жутью тогда перекосилось мое сознание. Мы оба знали, чего мертвец требует.
Поблагодарил я громко хозяина дома за гостеприимство. Убрал аккуратно рукопись его драгоценную в мешок свой походный и, стараясь не смотреть в провалы глазниц бездонные, вышел поспешно в предзимнее утро звенящее.
Зашагал я поспешно к мощеному тракту, не смея назад оглядываться, и сбросить с себя пытался отвратительный взгляд мертвецкий, сверлящий мне спину, подкрадывающийся из темноты, выдыхающий тоскливо под ухо ночь напролет.
Сбыл я записи эти первому же книжнику, что встретился мне в городе.
И отпечатал он столько, на сколько хватило моих серебряников.
Приближался месяц промозглых ветров, и я, ежась, вторил его настроениям запустелым и грустным, плотнее кутаясь в дорожный плащ. Хрустели под сапогами заиндевевшие колосья прошлогодней травы, шелестели скрипуче заросли кукурузы подле дома. Изморозью поблескивал камень печной трубы и кривых ступенек – давненько, стало быть, дом сий не ведал тепла очага.
Набравшись мужества, толкнул я осторожно дверь скрипучую, и отворилась она, пуская меня в нутро обветшалого дома.
Приветствовал путника затхлых полумрак небольшой комнаты: вычерненный копотью зев камина, половицы грубые и скрипучие, густой запах сырости и гниения. Не было в убежище том мерзких гоблинов и грабителей, как не было и карликов-людоедов, посему, заночевать я решил здесь – ночи осенние не были радушными и безопасными для странников.
Пристроив в очаг кучу пухлых поленьев, я щелкнул пальцами ловко, и огонек заплясал на бревнышках, раздувшись до крепкого сильного пламени, осветив захолустный домишко и наполнив его тенями. Оконца закопченные заскулили сквозняками, затрещали от тепла с непривычки. Стол добротный на скрюченных ножках приободрился словно, расправил плечи и стряхнул с себя толстый слой пыли. Взору моему предстала небольшая книжечка, кожей медовой обтянутая, и кованный чудной подсвечник – с гроздями и каплями потемневшего воска. Послушно зажег я свечи толстой огарок и поприветствовал хозяина дома, чинно опустившись подле него на колени. Лежал он грудой костей, наряженный в одеяние истлевшее; голова его тут же, поблескивая черепушкой, взирала на меня с кровати.
Грусть и смирение овладели мной в тот момент, поднял книгу я со стола трепетно. Сдобрив ужин свой нехитрый пузатой бутылкой вина кислого, в дорогу припасенной, набив трубку табаком туго, устроился я уютно подле очага и принялся за чтение.
Ни одна книга магическая не казалась мне столь же волшебной, сколь эта история. И я решил поделиться ею.
***
Ферма эта знавала и лучшие годы: виноградники ее гнулись к земле под тяжестью тугих плотных гроздей, трещали от крепости кукурузинки в початках, стебли тыкв ползли витиевато вдоль мощеных тропинок, а тыквы светились тепло и оранжево, словно праздничные фонарики. Кусты ягод и пышных гортензий шумели листвой благодатно, под сенью их, прячась от солнца полуденного, дремал пес лохматый в рыжую пятнышку.
Щенком он был, когда кусты те были кустиками, когда лозы виноградные торчали из земли скрюченными росточками, и бегал он меж ними, размахивая хвостом, и лаял громко и жизнерадостно.
Хозяин его ходил человеком высоким и моложавым, с копной пшеничных волос, что рвали осенние ветра задорно, с ясной синевой глаз и большими добрыми руками. Хлопал он ладонями по оранжевым бокам тыквы, трепал за ухом нескладного заливистого пса. Смеялся он открыто и отрадно, и радостью плескался его взгляд, когда он смотрел на друга своего верного, а тот отвечал ему вдумчивостью взгляда почти человеческого. Говорил он о благодати солнечной, рассказывал псу о тыквах и кукурузах, и носился пес с радостью по плодородным угодьям, и ловил беззаботно насекомых и ящериц.
Зимы и осени колесили над ними, и минул уж первый десяток их.
Все чаще вздыхал горестно человек сгорбленный, болезненно щурившись, смотрел полуослепший пес на солнце безжалостное и задавался вопросом тщетным – отчего хозяин его так грустен и безрадостен. Бродил он тенью себя прошлого, запершись в доме неуютном. И выл одинокими ночами скорбью пса невыплаканной. Отгонял от себя верного друга сапогом засаленным, и жалостью, и горестью обливалось сердце песье.
Думы тяжелые овладели хозяином одной зимою холодной. Сияния эфемерные плескались над горами важными, снегопадом полнился мир, морозами скованный. И размышлял человек о вершинах незыблемых, на плечах державших само мироздание. И ничтожным казался себе и летописям негласным. И мечтал вдохновенно о сказаниях и словах складных, напевах героических статных, балладах авантюрных и залихватских. Доставал он перо и бумагу. И царапал фразы нагроможденные, не желающие в ладный сказ выстраиваться.
Необъятное счастье наполняло грудь его крепкую, когда видел он заснеженные вершины головокружительные, когда касался тыкв, нагретых солнцем, когда видел пса, за собственным хвостом гоняющегося. И хотелось ему стать самым большим человеком в мире, хотелось голосом своим всепоглощающим наполнить мир счастием своим, поделиться им с извозчиками и бардами, вояками и плотниками, оружейниками и пекарями. Чтобы радовался каждый из них, и испытал те восторги и счастие, что изливаются из недотепы-фермера его громогласной поэзией. И чтобы ни один из них не чувствовал того одиночества, что гнездится на душе фермера, покуда смотрит он в даль непроглядную зимнюю из крохотного заиндевевшего оконца.
Писал и писал хромые свои слова на бумаге он. И злился, отчаивался и плакал, что не хотят они звучать красиво. Усеянный клочками рукописей пол мял он шагами нервными и громадными, отталкивал пса сапогом раздосадовано и рыдал по-детски, уткнувшись в подушку.
Так и сгинула зима, и лето с весною сгинули, и осень отсутствием урожая опрокинулась. Не было тыкв, и виноградников не было – лишь заросли увядающих сорняков. Бельмом окрасились умные глаза собачьи, и не мог он больше видеть хозяина, и солнца видеть не мог. Так и лежал, понуро опустив тяжелую плешивую морду на скрещенные исхудалые лапы.
Не было светила солнцеликого более в жизни человека, как не было и счастья необъятного, коим, в тщетных попытках сложить безупречную словесную формулу, хотел поделиться бедняга со всей вселенной безучастной. Исхудал и осунулся человек, мотыга разочарований и безысходности проложила борозды морщин на лице его.
Теплый ветер ностальгии закруживал над нивами замшелые листья. Пах ветер золотом стройных колосьев, томящимися в дымокурах травами, крепким табаком и неизведанностью. Слышался в порывах ветра радостный лай собачий, и мчался огромный каштановый пес по необъятным полям пшеницы, языком ловил он вкусы и запахи осени.
Ворвался ветра порыв в распахнутую дверь лачуги фермерской, и обернулся невысокой собачьей фигурой каштанового цвета. Опиралась фигура на трость вычурную, в шерсти ее путались опавшие листья. Держась на двух лапах по-свойски, поднял пес замшевую шляпу свою в знак приветствия. Опешивший фермер же лишь указал ладонью на кресло гостеприимно. И видел пес необъятную тоску в глазах человеческих, и в слепых собачьих глазах – еще большую. Складывал буднично он лапу на лапу мохнатую, закуривал трубку увесистую задумчиво. Выражал благодарность фермеру за служение осени, за урожай некогда богатый, за заботу о земле его благодарной и о верном друге своем собачьем. Из благодарности же выслушал гость просьбу фермерскую, и откинулся в кресле устало.
Задумчивостью истекали минуты молчания, и согласился дух загадочный исполнить просьбу человеческую с одним условием лишь: променять друга на рукопись. Скрепя сердце в жалости и самоуничижении, согласился фермер отдать пса духу осеннему — ибо пуста была земля его бездыханная, и первой же неумолимо беспощадной зимой северной сгинули бы оба они от голода.
Едва сорвались с губ человека слова роковые, обуял порыв леденящего ветра комнату от холода съежившуюся. В то же мгновение исчез бесследно и гость таинственный, и пес в рыжую пятнышку. Остался фермер наедине с чернилами, окровавленными предательством, обнял себя за плечи сиротливо, и лихорадка рыданий изломала тело его судорогами. Грозы отчаяния в щепки раскололи остатки разума.
Сгинул человек в то же мгновение. Сгинул бесследно и окончательно.
Упал замертво, обезглавленный.
Книжецой в переплете медовом легла тогда рукопись на грубую столешницу. То сказ был отнюдь не о счастье безудержном и необъятном, не о праздничных фонариках оранжевых, и не о величественных вершинах заснеженных. То был лишь вымысел с концом трагичным.
Вечером тем зарядил дождь моросью меланхоличной.
И тоскливый собачий вой вторил ему прямиком из осени.
***
Дребезжал рассвет розовый у горизонта, стучался в мой постой робкими лучами солнечными. Теснилась темнота за пустыми глазницами черепа, и чувствовал я скорбь хозяина, из угла комнаты за мной наблюдающего. Жутью тогда перекосилось мое сознание. Мы оба знали, чего мертвец требует.
Поблагодарил я громко хозяина дома за гостеприимство. Убрал аккуратно рукопись его драгоценную в мешок свой походный и, стараясь не смотреть в провалы глазниц бездонные, вышел поспешно в предзимнее утро звенящее.
Зашагал я поспешно к мощеному тракту, не смея назад оглядываться, и сбросить с себя пытался отвратительный взгляд мертвецкий, сверлящий мне спину, подкрадывающийся из темноты, выдыхающий тоскливо под ухо ночь напролет.
Сбыл я записи эти первому же книжнику, что встретился мне в городе.
И отпечатал он столько, на сколько хватило моих серебряников.
Рецензии и комментарии 0