Книга «Не время для слабости»
Пробуждение (Глава 1)
Возрастные ограничения 18+
Тьма не была пустотой. Тьма была давлением — плотным, абсолютным, липким. Она не обволакивала, а вжимала в себя, как толща воды на глубине. Я не дышала — точнее, не помнила, как дышать. Не помнила, где у меня лёгкие, есть ли они вообще. Сознание то сжималось в точку, то расползалось бесформенным пятном, и не было ничего — ни страха, ни надежды, ни меня самой.
Голос прорезался не сразу. Сначала — вибрация, дрожание где-то над головой, словно сквозь толстое стекло били в колокол. Потом — отдельные звуки, вязкие, неразборчивые. Потом — слово. «Ма-ша». Моё имя? Чьё-то ещё? Я не знала. Но звук этот зацепился за край сознания, как заусенец за шёлк, и потянул. Тянул медленно, мучительно, выволакивая меня из небытия, точно рыбу на леске.
Запах почувствовала раньше, чем свет. Затхлый, сухой, с горьковатой нотой чернил и сладковатым душком воска. Чужое. Всё чужое. Моя квартира пахла иначе — каркаде и старыми книгами, но не этими: мои пахли пылью и временем, а эти — холодом и чужими руками. Откуда я это помнила — бог весть. Память огрызалась обрывками: кухня, оранжевый абажур, чашка с отбитым краем. А потом — пустота. Белая «вишенка»? Что за бред?
С трудом разлепила веки. Свет резанул, выбил слезу. Всё плыло — серые пятна, коричневые разводы, чёрные провалы. Ни одной чёткой линии, ни одного знакомого предмета.
Только качающийся, колеблющийся мир, как отражение в ртути. Желудок сжался в тугой узел и подпрыгнул к горлу.
Перед глазами мелькнуло светлое пятно. Голос, тот самый, что вытянул меня из темноты, теперь звучал рядом — высокий, срывающийся, испуганный.
— Машенька! Ой, слава богу! Ты меня слышишь? Машенька!
Я попыталась ответить, но язык прилип к нёбу. Губы стянуло сухостью, как на сильном морозе. Из горла вырвался сиплый, невнятный звук. Меня замутило. Тело было одновременно чужим и болезненно знакомым, как бывает при высокой температуре: оно принадлежит тебе, но отказывается слушаться.
Рывок вверх — и мир взорвался болью. Острая, тошнотворная, пронзительная вспышка в затылке, перед глазами — белое, потом красное. Что-то тёплое и липкое потекло за воротник. Кровь? Моя? Я рухнула обратно.
— Ой! — взвизгнул голос. — Машенька, душенька, напугала меня!
Крепко зажмурилась, пережидая новую волну тошноты. Дышать. Просто дышать. Вдох через нос — запах крови, металлический, тёплый, смешанный с запахом пыли. Выдох через рот. Руки дрожали, пальцы скребли по чему-то гладкому, прохладному — кожаный переплёт. Книга. Я держалась за книгу, как за спасательный круг. Только бы не отключиться. Только бы не стошнило.
— … и лесенка эта… — голос всё тараторил, пробиваясь сквозь гул в голове. — … заперли в дортуаре, представляешь? Закрыли на ключ!
Слушала, цепляясь за эти слова, как за единственную реальность в хаосе ощущений. Но смысл ускользал. Дортуар? Ключ? Какое это имеет значение, когда ты только что заново учишься дышать?
Кажется, вечность спустя, я снова открыла глаза — осторожно, медленно, боясь спугнуть реальность. Свет уже не резал, но краски оставались чужими, слишком тусклыми, словно их припорошило пеплом. Высокие стеллажи. Опрокинутая лесенка. Рассыпанные фолианты. И девушка, совсем рядом, сидит прямо на полу, потирает ушибленный лоб. Лицо круглое, румяное, с намёком на веснушки.
— … а ты уже лежишь, и кровь у тебя по шее, и глаза закрыты…
Она замолчала, глядя на меня с тревогой и ожиданием. Я понимала, что должна что-то сказать. Но не знала — что. Не знала, как её зовут. Не знала, кто я. Не знала, где я. В голове билась только одна мысль — ясная, холодная, как стекло: я не отсюда. Я вообще непонятно откуда.
— Ты… кто? — вырвалось прежде, чем успела прикусить разбитую губу.
Девушка замерла. Её лицо вытянулось, рот приоткрылся. В глазах мелькнул ужас — тот самый, животный, какой бывает, когда привычный мир рушится на глазах.
— Как… как это кто? Это же я! Софья! Твоя лучшая подруга! — она подалась вперёд, пальцы стиснули мою руку с неожиданной силой. — Ты что, не узнаёшь меня, Машенька? Это всё падение, да?
В висках стучало. Тошнота медленно отступала, оставляя после себя пустоту и звон. Я не знала ни её, ни себя. Но одно слово — «Машенька» — царапнуло изнутри, как будто отозвалась туго натянутая струна где-то глубоко под сердцем. Машенька. Это моё имя? Может быть. Возможно. Если бы я только могла вспомнить, кто я такая.
Вместо ответа меня снова замутило. Зажмурилась и откинула голову на спинку кресла, чувствуя, как липкая, тёплая струйка всё ползёт по шее, пропитывая ворот платья. Где-то на грани слышимости девушка (Софья, нужно запомнить — Софья) вдруг ахнула, отпустила мою руку и, кажется, вскочила.
— Кровь! Настоящая! Я сейчас, сейчас! Там Машенька, она умирает! Спасите! Топот ног. Хлопок двери. Тишина.
В голове медленно, как пенка на молоке, всплывала чужая, не моя мысль: «Почему она говорит, что я умираю? Это всего лишь царапина. Или я правда умираю?»
Кое как разлепила веки. Огромная, чужая комната. Высокие, до потолка, стеллажи. Тысячи книг. Пахнет старой бумагой, воском, пылью. И ни намёка на привычный мир: ни розетки в стене, ни выключателя, ни гула машин за окном. Только тишина, вязкая, как та тьма, из которой меня только что выдернули. И эта тишина пугала больше, чем кровь на шее.
Поднесла к глазам ладонь. Чужая рука. Молодая, тонкая, с длинными пальцами и ровными, ухоженными ногтями — такими, каких у меня никогда не было. У меня? А какие у меня были? Не помнила. Помнила только облупленный лак на указательном и трещинку на большом пальце — но это была не моя память. Это была память той, другой, из сна в темноте.
Я осталась одна. В тишине. Сердце бухало где-то в горле, в висках, в кончиках онемевших пальцев. Боль в затылке не утихала — тупая, распирающая, она пульсировала в такт сердцебиению, то накатывая, то слегка отпуская. Тошнота никуда не делась, просто затаилась у горла, как зверь перед прыжком. Я сидела в кресле, боясь пошевелиться, и смотрела на свои руки.
Чужие руки. Молодые, узкие ладони, длинные пальцы с аккуратными полумесяцами ногтей. Ни морщинки, ни пигментного пятнышка, ни обручального кольца — только тонкая, почти прозрачная кожа, под которой синели жилки. Попробовала сжать пальцы в кулак — они послушались, но движение это показалось мне украденным, словно управляла марионеткой. Чьё это тело? И почему я в нём? И где я вообще?
Где-то в груди, под слоем тупой, дурной боли, заворочался страх — глухой, липкий, первобытный. Страх человека, проснувшегося в чужой постели, в чужом платье, в чужой жизни. Я не помнила, как меня зовут. Помнила только кухню с оранжевым абажуром, чашку с отбитым краем и острый, как скальпель, запах каркаде. Моя кухня? Моя жизнь? Или бред воспалённого мозга? Я не знала. Память была похожа на разбитое зеркало: осколки есть, но в них отражается только хаос.
Дверь отворилась. Я вздрогнула всем телом — резкое движение отозвалось новой вспышкой боли в затылке. В библиотеку вошли две женщины.
Первая — высокая, прямая, как аршин проглотила. Тёмно-синее шёлковое платье, кружевной воротник, подпирающий подбородок, гладкий седой пучок. Лицо — красивое, но застывшее, словно его вырезали из мрамора и забыли вдохнуть жизнь. Я смотрела на неё и чувствовала необъяснимую, животную потребность встать и вытянуться по струнке — хотя не помнила ни этой женщины, ни причин для такого поведения.
Вторая — попроще. Пожилая, грузная, в коричневом платье и застиранном белом переднике. В руках — объёмистая кожаная сумка, с которой она обращалась уверенно и привычно. Эта вторая подошла ко мне сразу, без церемоний, деловито отодвинула край воротника и, не спрашивая разрешения, провела прохладными пальцами по коже — вдоль шеи, к затылку, ощупывая, прощупывая. Дернулась, зашипев от боли, когда её пальцы надавили на шишку.
— Рана пустяковая, — сообщила она, выпрямляясь, и её голос прозвучал глухо, будто сквозь подушку. — Ссадина от угла книги, даже не рваная. Кровь шибко идёт — жилка близко, а так ничего страшного. Шишка приличная, но череп цел. Нужен покой, ваше превосходительство.
— Благодарю, — голос высокой дамы звучал сухо и бесцветно, как шелест бумаги. Она перевела взгляд на меня, и её холодные глаза упёрлись в мои. — Мария Ивановна, то произошло? Разве у вас сейчас не урок пения? Что вы делаете в библиотеке и откуда эта рана?
Я открыла рот. Внутри было пусто. Чёрная, абсолютная пустота — как та тьма, из которой я только что выплыла. Я не знаю почему я в библиотеке, кажется я вообще недолжна быть в этой библиотеке.
— Софья Андреевна, — женщина перевела взгляд на… а кто она, подруга? Да вероятно все же подруга. — объяснитесь
— Мы… мы договорились встретиться в библиотеке после обеда, ваше превосходительство, — залепетала Софья, — а я не пришла вовремя, меня заперли… а когда я прибежала, Машенька уже лежала на полу и кровь…
— Ясно, — перебила Леонтьева. Она снова посмотрела на меня, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на тревогу. — Вас осмотрели. Кроме ушиба, ничего серьёзного. Но вы сами… как вы себя чувствуете?
— Голова кружится, — выдавила я. — Тошнит. И… — я запнулась, — я не помню, как здесь оказалась.
— Не помните? — переспросила начальница.
Я покачала головой. Слова давались с трудом.
— Совсем?
— Ничего. Я… вообще ничего не помню.
Леонтьева помолчала, потом спросила тише, почти доверительно:
— А себя вы помните? Кто вы?
Я закрыла глаза. В темноте мелькнул обрывок: чужое имя, чужая комната, запах воска. Я открыла рот, и слова вытолкнулись сами, как чужие:
— Мария Ивановна… Лиде…
И тут запнулась. Что-то мелькнуло на краю сознания — чужое, не моё, будто эхо чужого голоса в пустом коридоре. Я попыталась ухватить эту тень — и не смогла.
— Лиденберг? — подсказала она без тени удивления. Она смотрела на меня в упор, и взгляд её был цепким, взвешивающим
— Да. Мария Ивановна Лиденберг.
Начальница чуть наклонила голову.
— Это хорошо. Память вернется. А меня вы помните?
Я снова заглянула в чёрную яму своей памяти. Пусто. Ни фотографии, ни образа, ни проблеска. Только холод, исходящий от этой женщины, — но это не память, это ощущение прямо сейчас.
— Нет, — я покачала головой, и движение отдалось тупой болью в висках. — Я… никого не помню.
Дама переглянулась с пожилой женщиной. В этом взгляде мне почудилась тень тревоги — или, может быть, досады.
— Я — Мария Павловна Леонтьева, начальница этого заведения, — проговорила она, чеканя слова. — А это, — жест в сторону женщины в переднике, — лазаретная дама Василиса Ивановна. Судя по всему, вы упали с лесенки и сильно ударились головой. Вам повезло: рана пустяковая, могло быть гораздо хуже. Василиса Ивановна, обработайте ссадину. А вы, Мария Ивановна, постарайтесь сохранять покой. Позже я приглашу вас в кабинет — нам есть о чём поговорить.
Начальница. Заведение. В мозгу что-то щёлкнуло — не воспоминание, а скорее догадка, основанная на форме платья, на строгом воротничке, на этих стеллажах, уходящих ввысь. Институт. Я в институте. Но почему? И что я здесь делаю? Я институт закончила лет … сколько, 20, да нет лет 30 уже прошло как я закончила институт…точнее университет
Пока я размышляла Василиса Ивановна извлекла из сумки чистую тряпицу и банку с густой, пахнущей ромашкой мазью. Её пальцы снова коснулись моей шеи — теперь бережнее, но также деловито.
— Терпите, барышня, — пробормотала она. — Кожа молодая, заживёт быстро. А память… память тоже вернётся. Не всё сразу.
Мазь холодила саднящую кожу, дрожь в руках понемногу утихала, и только в груди всё разрасталась ледяная, чёткая, как осколок стекла, мысль: «Я не знаю эту женщину. Я не знаю эту комнату. Я не знаю эту жизнь. Что со мной случилось?»
И главное — почему отражение в полированной дверце шкафа, мелькнувшее сбоку, кажется мне совершенно незнакомым лицом?
— Не вертитесь, барышня, — бросила она вполголоса.
Тряпица коснулась ссадины, и я стиснула зубы так, что хрустнуло в челюсти. Жжение оказалось острым, непереносимым, оно прошибло от шеи куда-то в глазницы, и на секунду перед глазами вспыхнули белые пятна. Слёзы выступили сами собой — не от боли даже, а от унизительной, беспомощной слабости, которую я не могла контролировать. Я зажмурилась и глубоко, судорожно вздохнула, стараясь не расплакаться.
— Терпите, барышня, — пробормотала Василиса Ивановна, не отвлекаясь от своего дела. — Кожа молодая, заживёт быстро. А слёзы тут не помогут.
Её пальцы двигались уверенно, привычно, но прикосновения были прохладными и какими-то равнодушными — она делала свою работу, не более. А я сидела, наклонив голову, и чувствовала, как мазь холодит саднящую рану, постепенно притупляя боль. И вместе с этой прохладой в тело вползала странная, отстранённая ясность: я не знаю, в себе…
Директриса всё это время стояла рядом, не садясь и не отводя от меня пристального взгляда. Её лицо оставалось неподвижным, как мраморная маска, и только в глубине глаз, казалось, что-то едва заметно мерцало — не сочувствие, нет, скорее холодный, оценивающий интерес. Под этим взглядом мне было неуютно, как под прицелом.
— Как только Василиса Ивановна закончит, жду вас в своём кабинете. — Голос её прозвучал сухо, но отчётливо, как удар каблуков по паркету. — Нам есть о чём поговорить.
Я не ответила. Да и что мне было отвечать? Я ещё не до конца понимала, кто я и где нахожусь, а от меня уже требовали идти и говорить о чём-то важном. В груди снова заворочался глухой, липкий страх, но я задавила его усилием воли. Не время для слабости, сейчас но понять что происходит.
Тем временем Василиса Ивановна, закончив со мной, повернулась к Софье. Та всё это время сидела на краешке соседнего кресла, сжавшись в комок, и порывалась что-то сказать, но всякий раз осекалась, бросив испуганный взгляд на начальницу. Её пальцы нервно теребили край платка, а на лбу, куда пришёлся удар моим лбом, уже наливался багровый кровоподтёк.
— А ну, барышня, покажите ваш лоб, — велела лазаретная дама, подходя к ней.
Софья послушно задрала голову. Василиса Ивановна двумя пальцами ощупала припухлость, хмыкнула и, не тратя лишних слов, принялась наносить мазь — так же деловито и равнодушно, как и мне.
— Синяк будет, но не смертельно, — изрекла она, завинчивая баночку. — Благодарите Бога, что так легко обошлось.
— Благодарю, — выдохнула Софья и вдруг набрала полную грудь воздуха, собираясь, видимо, разразиться целой речью. Но тут же осеклась, покосилась на меня и прикусила язык.
Я перехватила этот взгляд — быстрый, тревожный, полный невысказанной вины. И поняла: здесь не принято болтать при старших. Дисциплина вбита жёстко, по армейскому образцу. И то, что Софья сейчас молчит, зажимая в себе поток слов, говорит о её страхе перед начальницей куда больше, чем любые объяснения.
Василиса Ивановна убрала баночку с мазью в свою сумку, щёлкнула застёжкой и извлекла оттуда небольшую тёмную склянку.
— Вот, барышня, — она протянула её мне. — Мазь. Обрабатывать раны дважды в день, утром и вечером. И не мочить, пока не затянется. — Она на секунду задержала на мне взгляд, и в её тусклых глазах мелькнуло что-то, отдалённо похожее на жалость. — И не переживайте шибко. Память, она… возвращается. Не у всех, но бывает.
Я молча взяла склянку. Пальцы дрожали, и стекло едва не выскользнуло из рук.
Лазаретная дама тем временем повернулась к Софье и строго, наставительно проговорила:
— Софья Андреевна, я надеюсь, вы позаботитесь о подруге. Проводите её к кабинету Марии Павловны. А после проследите, чтобы Мария Ивановна легла и отдохнула. Ей нужен покой, а не разговоры. Поняли?
— Конечно-конечно! — закивала Софья, вскакивая с места. — Я провожу, я всё сделаю!
Василиса Ивановна кивнула и, не прощаясь, направилась к двери.
Софья тут же метнулась ко мне, подхватила под локоть. Её пальцы были тёплыми, немного влажными от волнения, и они дрожали.
— Идём, Машенька, идём скорее, — зашептала она, помогая мне подняться. — Ты только держись за меня, хорошо? Не упади. Ах, какая же ты бледная…
Ноги подкашивались, пол качнулся, и на мгновение мне показалось, что вот-вот рухну. Я судорожно вцепилась в Софью, и та, охнув, обхватила меня покрепче.
— Ничего, ничего, — приговаривала она, пока мы медленно, шаг за шагом, продвигались к двери. — Вот так, потихоньку. Я тебя доведу. Ты только не молчи, Машенька. Скажи хоть слово. Мне страшно, когда ты молчишь.
Я не ответила. Не потому, что не хотела, — просто не было сил. Всё моё существо сосредоточилось на одной задаче: переставлять ноги.
Мы ступили в коридор. Не вошли — именно ступили: шаг за шагом, медленно, неуверенно, как ступают по тонкому льду, который в любой момент может треснуть под ногами. Софья держала меня под локоть — крепко, даже слишком крепко, словно боялась, что я сейчас растворюсь в воздухе. А я цеплялась за её руку и пыталась собрать рассыпающееся сознание в точку.
Коридор был длинным — уходящая в перспективу анфилада высоких сводчатых потолков, белых стен и бесконечных дверей, между которыми пульсировала чужая, незнакомая жизнь. Свет падал из высоких окон слева — рассеянный, почти без теней, он заливал полотно паркета жидким золотом и делал воздух плотным, словно в нём плавала невидимая взвесь. Пахло воском, старым деревом и чем-то кисловатым — не то уксусом, не то средством для чистки меди, которое я помнила по тому, другому миру, но здесь оно пахло иначе: тяжелее, гуще, с примесью ладана.
Из-за одной приоткрытой двери доносился монотонный, усыпляющий голос преподавательницы — она диктовала что-то про Петра Великого и Нарвскую битву, и ритм её речи был похож на мерное жужжание шмеля. Из-за другой, напротив, слышался скрип перьев и шорох бумаги — там явно шла письменная работа, и я на мгновение представила ряды склонённых голов в одинаковых белых воротничках.
Мы двинулись дальше. Софья, не замолкавшая ни на секунду с того момента, как мы вышли из библиотеки, продолжала тараторить — быстро, сбивчиво, словно боялась, что тишина раздавит нас обеих. Я слышала её голос, как сквозь вату: он то пробивался в сознание, то отдалялся, и в этих провалах на меня накатывало странное, плывущее ощущение нереальности происходящего. Я вроде я, но в то же время это не я.
Навстречу нам из бокового прохода выскользнули две девушки в таких же строгих тёмных платьях и белоснежных воротничках. Они шли быстро, почти бежали, придерживая юбки, и о чём-то тихо переговаривались. Одна, высокая и черноволосая, первая заметила меня — и замерла на полушаге. Её спутница, светленькая и пухлая, налетела на неё сзади, открыла было рот, чтобы возмутиться, но тоже увидела меня и застыла.
— Лиденберг? — тихо, одними губами, произнесла черноволосая. — Господи, что с ней?
— С лестницы упала, — быстро, не давая мне и рта раскрыть, ответила Софья. — Сильно ударилась. Мы идём к начальнице. Не задерживайте нас.
Я поймала их взгляды — два острых луча, один тревожный, другой откровенно любопытный, — и на мгновение мне показалось, что я вижу себя их глазами: растрёпанная, бледная, с кровавым пятном на воротничке, с безумным, расфокусированным взглядом. Экспонат в кунсткамере. Ходячий повод для пересудов.
Мы прошли мимо них, и почти сразу за спиной раздался быстрый, приглушённый шёпот:
— Ты слышала, Лиденберг?..
— Говорят, у неё…
— А господин Шлихт…
Я не расслышала концовки, но имя «Шлихт» царапнуло что-то глубоко внутри — не воспоминание, а смутную, тревожную тень. Кто это? Почему это имя заставляет сердце сжаться? Я не знала. Но где-то под ложечкой засосало от нехорошего предчувствия.
Мы дошли до конца коридора и свернули. Здесь было тише, и дверей меньше, из-за одной, высокой и тёмной, доносился напев — чистый, многоголосый, с переливами, от которых по коже шли мурашки. Девичьи голоса то взмывали ввысь, то затихали, и в их пении было что-то до слёз знакомое, хотя я готова была поклясться: я никогда раньше этого не слышала.
— Хор репетирует, — вполголоса сказала Софья и чуть сжала мой локоть. — Ты, Машенька, раньше там солировала. У тебя самый чистый голос на курсе. Все так говорили. А теперь Алёнушка поёт, из младшего набора. Но ты не расстраивайся, слышишь? Это просто…
— Я не расстраиваюсь, — повторила я. И это была чистая правда.
Во-первых, я не помнила, чтобы когда-нибудь пела. Во-вторых, не стала объяснять, что расстраиваться нечему. Потому что солировала не я, потому что я вообще не знаю, умею ли петь. Может, и умею — голосовые связки те же. Но это ничего не меняет. Это не мой голос, не мой успех, не моя потеря.
Мы пошли дальше. Софья, кажется, приняла моё спокойствие за силу духа.
— Ты такая храбрая, Машенька, — прошептала она.
Я не ответила. Храбрость тут ни при чём. Просто невозможно потерять то, чего никогда не имела
Наконец мы остановились перед высокой дубовой дверью. Она была массивной, тёмной, с резными филёнками, уходящими ввысь, и с латунной ручкой, стёртой до блеска. Из-под двери пробивалась узкая полоска света — жёлтого, живого, обещающего тепло и ответы.
Софья тихонько постучала, прислушалась и, не дождавшись ответа, повернулась ко мне. Её лицо, ещё минуту назад оживлённое, теперь стало серьёзным и чуть испуганным. Она облизнула пересохшие губы и прошептала:
— Я подожду тебя здесь, Машенька. Ты иди. Я никуда не уйду. Слышишь, никуда.
Я посмотрела на дверь. За ней меня ждала начальница — та самая, с мраморным лицом и холодными глазами. Ждал разговор, который определит мою ближайшую судьбу — а я даже не знала, хочу ли я, чтобы её определяли. Хочу ли я вообще, чтобы у меня была судьба в этом чужом, пахнущем воском и старыми книгами мире.
Сердце забилось чаще. В груди смешалось всё сразу: волнение, страх, любопытство и глухое, царапающее чувство страха, а вдруг она узнает, что я не Лиденберг, я не та Маша, за которую они меня принимают. Но отступать некуда.
, глубоко вздохнула и взялась за холодную латунную ручку.
— Хорошо, — сказала я одними губами и открыла дверь.
Голос прорезался не сразу. Сначала — вибрация, дрожание где-то над головой, словно сквозь толстое стекло били в колокол. Потом — отдельные звуки, вязкие, неразборчивые. Потом — слово. «Ма-ша». Моё имя? Чьё-то ещё? Я не знала. Но звук этот зацепился за край сознания, как заусенец за шёлк, и потянул. Тянул медленно, мучительно, выволакивая меня из небытия, точно рыбу на леске.
Запах почувствовала раньше, чем свет. Затхлый, сухой, с горьковатой нотой чернил и сладковатым душком воска. Чужое. Всё чужое. Моя квартира пахла иначе — каркаде и старыми книгами, но не этими: мои пахли пылью и временем, а эти — холодом и чужими руками. Откуда я это помнила — бог весть. Память огрызалась обрывками: кухня, оранжевый абажур, чашка с отбитым краем. А потом — пустота. Белая «вишенка»? Что за бред?
С трудом разлепила веки. Свет резанул, выбил слезу. Всё плыло — серые пятна, коричневые разводы, чёрные провалы. Ни одной чёткой линии, ни одного знакомого предмета.
Только качающийся, колеблющийся мир, как отражение в ртути. Желудок сжался в тугой узел и подпрыгнул к горлу.
Перед глазами мелькнуло светлое пятно. Голос, тот самый, что вытянул меня из темноты, теперь звучал рядом — высокий, срывающийся, испуганный.
— Машенька! Ой, слава богу! Ты меня слышишь? Машенька!
Я попыталась ответить, но язык прилип к нёбу. Губы стянуло сухостью, как на сильном морозе. Из горла вырвался сиплый, невнятный звук. Меня замутило. Тело было одновременно чужим и болезненно знакомым, как бывает при высокой температуре: оно принадлежит тебе, но отказывается слушаться.
Рывок вверх — и мир взорвался болью. Острая, тошнотворная, пронзительная вспышка в затылке, перед глазами — белое, потом красное. Что-то тёплое и липкое потекло за воротник. Кровь? Моя? Я рухнула обратно.
— Ой! — взвизгнул голос. — Машенька, душенька, напугала меня!
Крепко зажмурилась, пережидая новую волну тошноты. Дышать. Просто дышать. Вдох через нос — запах крови, металлический, тёплый, смешанный с запахом пыли. Выдох через рот. Руки дрожали, пальцы скребли по чему-то гладкому, прохладному — кожаный переплёт. Книга. Я держалась за книгу, как за спасательный круг. Только бы не отключиться. Только бы не стошнило.
— … и лесенка эта… — голос всё тараторил, пробиваясь сквозь гул в голове. — … заперли в дортуаре, представляешь? Закрыли на ключ!
Слушала, цепляясь за эти слова, как за единственную реальность в хаосе ощущений. Но смысл ускользал. Дортуар? Ключ? Какое это имеет значение, когда ты только что заново учишься дышать?
Кажется, вечность спустя, я снова открыла глаза — осторожно, медленно, боясь спугнуть реальность. Свет уже не резал, но краски оставались чужими, слишком тусклыми, словно их припорошило пеплом. Высокие стеллажи. Опрокинутая лесенка. Рассыпанные фолианты. И девушка, совсем рядом, сидит прямо на полу, потирает ушибленный лоб. Лицо круглое, румяное, с намёком на веснушки.
— … а ты уже лежишь, и кровь у тебя по шее, и глаза закрыты…
Она замолчала, глядя на меня с тревогой и ожиданием. Я понимала, что должна что-то сказать. Но не знала — что. Не знала, как её зовут. Не знала, кто я. Не знала, где я. В голове билась только одна мысль — ясная, холодная, как стекло: я не отсюда. Я вообще непонятно откуда.
— Ты… кто? — вырвалось прежде, чем успела прикусить разбитую губу.
Девушка замерла. Её лицо вытянулось, рот приоткрылся. В глазах мелькнул ужас — тот самый, животный, какой бывает, когда привычный мир рушится на глазах.
— Как… как это кто? Это же я! Софья! Твоя лучшая подруга! — она подалась вперёд, пальцы стиснули мою руку с неожиданной силой. — Ты что, не узнаёшь меня, Машенька? Это всё падение, да?
В висках стучало. Тошнота медленно отступала, оставляя после себя пустоту и звон. Я не знала ни её, ни себя. Но одно слово — «Машенька» — царапнуло изнутри, как будто отозвалась туго натянутая струна где-то глубоко под сердцем. Машенька. Это моё имя? Может быть. Возможно. Если бы я только могла вспомнить, кто я такая.
Вместо ответа меня снова замутило. Зажмурилась и откинула голову на спинку кресла, чувствуя, как липкая, тёплая струйка всё ползёт по шее, пропитывая ворот платья. Где-то на грани слышимости девушка (Софья, нужно запомнить — Софья) вдруг ахнула, отпустила мою руку и, кажется, вскочила.
— Кровь! Настоящая! Я сейчас, сейчас! Там Машенька, она умирает! Спасите! Топот ног. Хлопок двери. Тишина.
В голове медленно, как пенка на молоке, всплывала чужая, не моя мысль: «Почему она говорит, что я умираю? Это всего лишь царапина. Или я правда умираю?»
Кое как разлепила веки. Огромная, чужая комната. Высокие, до потолка, стеллажи. Тысячи книг. Пахнет старой бумагой, воском, пылью. И ни намёка на привычный мир: ни розетки в стене, ни выключателя, ни гула машин за окном. Только тишина, вязкая, как та тьма, из которой меня только что выдернули. И эта тишина пугала больше, чем кровь на шее.
Поднесла к глазам ладонь. Чужая рука. Молодая, тонкая, с длинными пальцами и ровными, ухоженными ногтями — такими, каких у меня никогда не было. У меня? А какие у меня были? Не помнила. Помнила только облупленный лак на указательном и трещинку на большом пальце — но это была не моя память. Это была память той, другой, из сна в темноте.
Я осталась одна. В тишине. Сердце бухало где-то в горле, в висках, в кончиках онемевших пальцев. Боль в затылке не утихала — тупая, распирающая, она пульсировала в такт сердцебиению, то накатывая, то слегка отпуская. Тошнота никуда не делась, просто затаилась у горла, как зверь перед прыжком. Я сидела в кресле, боясь пошевелиться, и смотрела на свои руки.
Чужие руки. Молодые, узкие ладони, длинные пальцы с аккуратными полумесяцами ногтей. Ни морщинки, ни пигментного пятнышка, ни обручального кольца — только тонкая, почти прозрачная кожа, под которой синели жилки. Попробовала сжать пальцы в кулак — они послушались, но движение это показалось мне украденным, словно управляла марионеткой. Чьё это тело? И почему я в нём? И где я вообще?
Где-то в груди, под слоем тупой, дурной боли, заворочался страх — глухой, липкий, первобытный. Страх человека, проснувшегося в чужой постели, в чужом платье, в чужой жизни. Я не помнила, как меня зовут. Помнила только кухню с оранжевым абажуром, чашку с отбитым краем и острый, как скальпель, запах каркаде. Моя кухня? Моя жизнь? Или бред воспалённого мозга? Я не знала. Память была похожа на разбитое зеркало: осколки есть, но в них отражается только хаос.
Дверь отворилась. Я вздрогнула всем телом — резкое движение отозвалось новой вспышкой боли в затылке. В библиотеку вошли две женщины.
Первая — высокая, прямая, как аршин проглотила. Тёмно-синее шёлковое платье, кружевной воротник, подпирающий подбородок, гладкий седой пучок. Лицо — красивое, но застывшее, словно его вырезали из мрамора и забыли вдохнуть жизнь. Я смотрела на неё и чувствовала необъяснимую, животную потребность встать и вытянуться по струнке — хотя не помнила ни этой женщины, ни причин для такого поведения.
Вторая — попроще. Пожилая, грузная, в коричневом платье и застиранном белом переднике. В руках — объёмистая кожаная сумка, с которой она обращалась уверенно и привычно. Эта вторая подошла ко мне сразу, без церемоний, деловито отодвинула край воротника и, не спрашивая разрешения, провела прохладными пальцами по коже — вдоль шеи, к затылку, ощупывая, прощупывая. Дернулась, зашипев от боли, когда её пальцы надавили на шишку.
— Рана пустяковая, — сообщила она, выпрямляясь, и её голос прозвучал глухо, будто сквозь подушку. — Ссадина от угла книги, даже не рваная. Кровь шибко идёт — жилка близко, а так ничего страшного. Шишка приличная, но череп цел. Нужен покой, ваше превосходительство.
— Благодарю, — голос высокой дамы звучал сухо и бесцветно, как шелест бумаги. Она перевела взгляд на меня, и её холодные глаза упёрлись в мои. — Мария Ивановна, то произошло? Разве у вас сейчас не урок пения? Что вы делаете в библиотеке и откуда эта рана?
Я открыла рот. Внутри было пусто. Чёрная, абсолютная пустота — как та тьма, из которой я только что выплыла. Я не знаю почему я в библиотеке, кажется я вообще недолжна быть в этой библиотеке.
— Софья Андреевна, — женщина перевела взгляд на… а кто она, подруга? Да вероятно все же подруга. — объяснитесь
— Мы… мы договорились встретиться в библиотеке после обеда, ваше превосходительство, — залепетала Софья, — а я не пришла вовремя, меня заперли… а когда я прибежала, Машенька уже лежала на полу и кровь…
— Ясно, — перебила Леонтьева. Она снова посмотрела на меня, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на тревогу. — Вас осмотрели. Кроме ушиба, ничего серьёзного. Но вы сами… как вы себя чувствуете?
— Голова кружится, — выдавила я. — Тошнит. И… — я запнулась, — я не помню, как здесь оказалась.
— Не помните? — переспросила начальница.
Я покачала головой. Слова давались с трудом.
— Совсем?
— Ничего. Я… вообще ничего не помню.
Леонтьева помолчала, потом спросила тише, почти доверительно:
— А себя вы помните? Кто вы?
Я закрыла глаза. В темноте мелькнул обрывок: чужое имя, чужая комната, запах воска. Я открыла рот, и слова вытолкнулись сами, как чужие:
— Мария Ивановна… Лиде…
И тут запнулась. Что-то мелькнуло на краю сознания — чужое, не моё, будто эхо чужого голоса в пустом коридоре. Я попыталась ухватить эту тень — и не смогла.
— Лиденберг? — подсказала она без тени удивления. Она смотрела на меня в упор, и взгляд её был цепким, взвешивающим
— Да. Мария Ивановна Лиденберг.
Начальница чуть наклонила голову.
— Это хорошо. Память вернется. А меня вы помните?
Я снова заглянула в чёрную яму своей памяти. Пусто. Ни фотографии, ни образа, ни проблеска. Только холод, исходящий от этой женщины, — но это не память, это ощущение прямо сейчас.
— Нет, — я покачала головой, и движение отдалось тупой болью в висках. — Я… никого не помню.
Дама переглянулась с пожилой женщиной. В этом взгляде мне почудилась тень тревоги — или, может быть, досады.
— Я — Мария Павловна Леонтьева, начальница этого заведения, — проговорила она, чеканя слова. — А это, — жест в сторону женщины в переднике, — лазаретная дама Василиса Ивановна. Судя по всему, вы упали с лесенки и сильно ударились головой. Вам повезло: рана пустяковая, могло быть гораздо хуже. Василиса Ивановна, обработайте ссадину. А вы, Мария Ивановна, постарайтесь сохранять покой. Позже я приглашу вас в кабинет — нам есть о чём поговорить.
Начальница. Заведение. В мозгу что-то щёлкнуло — не воспоминание, а скорее догадка, основанная на форме платья, на строгом воротничке, на этих стеллажах, уходящих ввысь. Институт. Я в институте. Но почему? И что я здесь делаю? Я институт закончила лет … сколько, 20, да нет лет 30 уже прошло как я закончила институт…точнее университет
Пока я размышляла Василиса Ивановна извлекла из сумки чистую тряпицу и банку с густой, пахнущей ромашкой мазью. Её пальцы снова коснулись моей шеи — теперь бережнее, но также деловито.
— Терпите, барышня, — пробормотала она. — Кожа молодая, заживёт быстро. А память… память тоже вернётся. Не всё сразу.
Мазь холодила саднящую кожу, дрожь в руках понемногу утихала, и только в груди всё разрасталась ледяная, чёткая, как осколок стекла, мысль: «Я не знаю эту женщину. Я не знаю эту комнату. Я не знаю эту жизнь. Что со мной случилось?»
И главное — почему отражение в полированной дверце шкафа, мелькнувшее сбоку, кажется мне совершенно незнакомым лицом?
— Не вертитесь, барышня, — бросила она вполголоса.
Тряпица коснулась ссадины, и я стиснула зубы так, что хрустнуло в челюсти. Жжение оказалось острым, непереносимым, оно прошибло от шеи куда-то в глазницы, и на секунду перед глазами вспыхнули белые пятна. Слёзы выступили сами собой — не от боли даже, а от унизительной, беспомощной слабости, которую я не могла контролировать. Я зажмурилась и глубоко, судорожно вздохнула, стараясь не расплакаться.
— Терпите, барышня, — пробормотала Василиса Ивановна, не отвлекаясь от своего дела. — Кожа молодая, заживёт быстро. А слёзы тут не помогут.
Её пальцы двигались уверенно, привычно, но прикосновения были прохладными и какими-то равнодушными — она делала свою работу, не более. А я сидела, наклонив голову, и чувствовала, как мазь холодит саднящую рану, постепенно притупляя боль. И вместе с этой прохладой в тело вползала странная, отстранённая ясность: я не знаю, в себе…
Директриса всё это время стояла рядом, не садясь и не отводя от меня пристального взгляда. Её лицо оставалось неподвижным, как мраморная маска, и только в глубине глаз, казалось, что-то едва заметно мерцало — не сочувствие, нет, скорее холодный, оценивающий интерес. Под этим взглядом мне было неуютно, как под прицелом.
— Как только Василиса Ивановна закончит, жду вас в своём кабинете. — Голос её прозвучал сухо, но отчётливо, как удар каблуков по паркету. — Нам есть о чём поговорить.
Я не ответила. Да и что мне было отвечать? Я ещё не до конца понимала, кто я и где нахожусь, а от меня уже требовали идти и говорить о чём-то важном. В груди снова заворочался глухой, липкий страх, но я задавила его усилием воли. Не время для слабости, сейчас но понять что происходит.
Тем временем Василиса Ивановна, закончив со мной, повернулась к Софье. Та всё это время сидела на краешке соседнего кресла, сжавшись в комок, и порывалась что-то сказать, но всякий раз осекалась, бросив испуганный взгляд на начальницу. Её пальцы нервно теребили край платка, а на лбу, куда пришёлся удар моим лбом, уже наливался багровый кровоподтёк.
— А ну, барышня, покажите ваш лоб, — велела лазаретная дама, подходя к ней.
Софья послушно задрала голову. Василиса Ивановна двумя пальцами ощупала припухлость, хмыкнула и, не тратя лишних слов, принялась наносить мазь — так же деловито и равнодушно, как и мне.
— Синяк будет, но не смертельно, — изрекла она, завинчивая баночку. — Благодарите Бога, что так легко обошлось.
— Благодарю, — выдохнула Софья и вдруг набрала полную грудь воздуха, собираясь, видимо, разразиться целой речью. Но тут же осеклась, покосилась на меня и прикусила язык.
Я перехватила этот взгляд — быстрый, тревожный, полный невысказанной вины. И поняла: здесь не принято болтать при старших. Дисциплина вбита жёстко, по армейскому образцу. И то, что Софья сейчас молчит, зажимая в себе поток слов, говорит о её страхе перед начальницей куда больше, чем любые объяснения.
Василиса Ивановна убрала баночку с мазью в свою сумку, щёлкнула застёжкой и извлекла оттуда небольшую тёмную склянку.
— Вот, барышня, — она протянула её мне. — Мазь. Обрабатывать раны дважды в день, утром и вечером. И не мочить, пока не затянется. — Она на секунду задержала на мне взгляд, и в её тусклых глазах мелькнуло что-то, отдалённо похожее на жалость. — И не переживайте шибко. Память, она… возвращается. Не у всех, но бывает.
Я молча взяла склянку. Пальцы дрожали, и стекло едва не выскользнуло из рук.
Лазаретная дама тем временем повернулась к Софье и строго, наставительно проговорила:
— Софья Андреевна, я надеюсь, вы позаботитесь о подруге. Проводите её к кабинету Марии Павловны. А после проследите, чтобы Мария Ивановна легла и отдохнула. Ей нужен покой, а не разговоры. Поняли?
— Конечно-конечно! — закивала Софья, вскакивая с места. — Я провожу, я всё сделаю!
Василиса Ивановна кивнула и, не прощаясь, направилась к двери.
Софья тут же метнулась ко мне, подхватила под локоть. Её пальцы были тёплыми, немного влажными от волнения, и они дрожали.
— Идём, Машенька, идём скорее, — зашептала она, помогая мне подняться. — Ты только держись за меня, хорошо? Не упади. Ах, какая же ты бледная…
Ноги подкашивались, пол качнулся, и на мгновение мне показалось, что вот-вот рухну. Я судорожно вцепилась в Софью, и та, охнув, обхватила меня покрепче.
— Ничего, ничего, — приговаривала она, пока мы медленно, шаг за шагом, продвигались к двери. — Вот так, потихоньку. Я тебя доведу. Ты только не молчи, Машенька. Скажи хоть слово. Мне страшно, когда ты молчишь.
Я не ответила. Не потому, что не хотела, — просто не было сил. Всё моё существо сосредоточилось на одной задаче: переставлять ноги.
Мы ступили в коридор. Не вошли — именно ступили: шаг за шагом, медленно, неуверенно, как ступают по тонкому льду, который в любой момент может треснуть под ногами. Софья держала меня под локоть — крепко, даже слишком крепко, словно боялась, что я сейчас растворюсь в воздухе. А я цеплялась за её руку и пыталась собрать рассыпающееся сознание в точку.
Коридор был длинным — уходящая в перспективу анфилада высоких сводчатых потолков, белых стен и бесконечных дверей, между которыми пульсировала чужая, незнакомая жизнь. Свет падал из высоких окон слева — рассеянный, почти без теней, он заливал полотно паркета жидким золотом и делал воздух плотным, словно в нём плавала невидимая взвесь. Пахло воском, старым деревом и чем-то кисловатым — не то уксусом, не то средством для чистки меди, которое я помнила по тому, другому миру, но здесь оно пахло иначе: тяжелее, гуще, с примесью ладана.
Из-за одной приоткрытой двери доносился монотонный, усыпляющий голос преподавательницы — она диктовала что-то про Петра Великого и Нарвскую битву, и ритм её речи был похож на мерное жужжание шмеля. Из-за другой, напротив, слышался скрип перьев и шорох бумаги — там явно шла письменная работа, и я на мгновение представила ряды склонённых голов в одинаковых белых воротничках.
Мы двинулись дальше. Софья, не замолкавшая ни на секунду с того момента, как мы вышли из библиотеки, продолжала тараторить — быстро, сбивчиво, словно боялась, что тишина раздавит нас обеих. Я слышала её голос, как сквозь вату: он то пробивался в сознание, то отдалялся, и в этих провалах на меня накатывало странное, плывущее ощущение нереальности происходящего. Я вроде я, но в то же время это не я.
Навстречу нам из бокового прохода выскользнули две девушки в таких же строгих тёмных платьях и белоснежных воротничках. Они шли быстро, почти бежали, придерживая юбки, и о чём-то тихо переговаривались. Одна, высокая и черноволосая, первая заметила меня — и замерла на полушаге. Её спутница, светленькая и пухлая, налетела на неё сзади, открыла было рот, чтобы возмутиться, но тоже увидела меня и застыла.
— Лиденберг? — тихо, одними губами, произнесла черноволосая. — Господи, что с ней?
— С лестницы упала, — быстро, не давая мне и рта раскрыть, ответила Софья. — Сильно ударилась. Мы идём к начальнице. Не задерживайте нас.
Я поймала их взгляды — два острых луча, один тревожный, другой откровенно любопытный, — и на мгновение мне показалось, что я вижу себя их глазами: растрёпанная, бледная, с кровавым пятном на воротничке, с безумным, расфокусированным взглядом. Экспонат в кунсткамере. Ходячий повод для пересудов.
Мы прошли мимо них, и почти сразу за спиной раздался быстрый, приглушённый шёпот:
— Ты слышала, Лиденберг?..
— Говорят, у неё…
— А господин Шлихт…
Я не расслышала концовки, но имя «Шлихт» царапнуло что-то глубоко внутри — не воспоминание, а смутную, тревожную тень. Кто это? Почему это имя заставляет сердце сжаться? Я не знала. Но где-то под ложечкой засосало от нехорошего предчувствия.
Мы дошли до конца коридора и свернули. Здесь было тише, и дверей меньше, из-за одной, высокой и тёмной, доносился напев — чистый, многоголосый, с переливами, от которых по коже шли мурашки. Девичьи голоса то взмывали ввысь, то затихали, и в их пении было что-то до слёз знакомое, хотя я готова была поклясться: я никогда раньше этого не слышала.
— Хор репетирует, — вполголоса сказала Софья и чуть сжала мой локоть. — Ты, Машенька, раньше там солировала. У тебя самый чистый голос на курсе. Все так говорили. А теперь Алёнушка поёт, из младшего набора. Но ты не расстраивайся, слышишь? Это просто…
— Я не расстраиваюсь, — повторила я. И это была чистая правда.
Во-первых, я не помнила, чтобы когда-нибудь пела. Во-вторых, не стала объяснять, что расстраиваться нечему. Потому что солировала не я, потому что я вообще не знаю, умею ли петь. Может, и умею — голосовые связки те же. Но это ничего не меняет. Это не мой голос, не мой успех, не моя потеря.
Мы пошли дальше. Софья, кажется, приняла моё спокойствие за силу духа.
— Ты такая храбрая, Машенька, — прошептала она.
Я не ответила. Храбрость тут ни при чём. Просто невозможно потерять то, чего никогда не имела
Наконец мы остановились перед высокой дубовой дверью. Она была массивной, тёмной, с резными филёнками, уходящими ввысь, и с латунной ручкой, стёртой до блеска. Из-под двери пробивалась узкая полоска света — жёлтого, живого, обещающего тепло и ответы.
Софья тихонько постучала, прислушалась и, не дождавшись ответа, повернулась ко мне. Её лицо, ещё минуту назад оживлённое, теперь стало серьёзным и чуть испуганным. Она облизнула пересохшие губы и прошептала:
— Я подожду тебя здесь, Машенька. Ты иди. Я никуда не уйду. Слышишь, никуда.
Я посмотрела на дверь. За ней меня ждала начальница — та самая, с мраморным лицом и холодными глазами. Ждал разговор, который определит мою ближайшую судьбу — а я даже не знала, хочу ли я, чтобы её определяли. Хочу ли я вообще, чтобы у меня была судьба в этом чужом, пахнущем воском и старыми книгами мире.
Сердце забилось чаще. В груди смешалось всё сразу: волнение, страх, любопытство и глухое, царапающее чувство страха, а вдруг она узнает, что я не Лиденберг, я не та Маша, за которую они меня принимают. Но отступать некуда.
, глубоко вздохнула и взялась за холодную латунную ручку.
— Хорошо, — сказала я одними губами и открыла дверь.
Рецензии и комментарии 0