Книга «Не время для слабости»

Новости (Глава 2)


  Фэнтези
22
35 минут на чтение
0

Возрастные ограничения 18+



Я шагнула через порог и замерла, пол под ногами качнулся, и мне пришлось ухватиться за дверной косяк, чтобы не рухнуть. Голова всё ещё гудела, перед глазами плавали мутные пятна, и яркий свет, лившийся из окон, резанул по зрачкам так, что я зажмурилась. Секунду я просто стояла, боясь шевельнуться, и только потом, медленно, по миллиметру, разлепила веки.
Кабинет был небольшим, но давил — не размером, а какой-то строгостью, от которой перехватывало дыхание. Тяжёлые портьеры на окнах, массивный стол, корешки фолиантов за стеклом — всё здесь кричало о порядке, о правилах, о мире, в котором мне не было места. Пахло сургучом, старой бумагой и чем-то едва уловимым, цветочным — духи? пудра? — но этот запах не успокаивал, а только подчёркивал, насколько всё вокруг чужое.
Начальница сидела за столом, выпрямив спину, и смотрела на меня. Тот же холодный, оценивающий взгляд, что и в библиотеке, но теперь к нему примешивалось что-то ещё, то ли усталость, то ли сожаление. Я не могла понять. Мысли путались, голова отказывалась работать, и единственное, что я осознавала чётко — мне нужно сесть. Срочно. Потому что ещё минута на ногах, и я просто сползу по косяку на пол.
— Проходите, Мария Ивановна, садитесь, — произнесла она, указывая на стул напротив стола.
Я послушно, как автомат, сделала несколько шагов и опустилась на жёсткое деревянное сиденье. Пальцы тут же вцепились в край стула чтобы удержать равновесие. Комната всё ещё слегка покачивалась, как палуба корабля, и я сосредоточилась на том, чтобы просто дышать. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.
— Мне искренне жаль, что наша последняя встреча происходит так, — проговорила Мария Павловна. Голос её звучал сухо, но в нём прорезалась какая-то новая нота, почти человеческая. — При других обстоятельствах мы бы с вами ещё готовились к выпуску, а не прощались досрочно.
Я моргнула. Прощались? Выпуск? Смысл слов доходил медленно, как сквозь толщу воды. Она говорила что-то важное, а я сидела и думала только о том, что у меня во рту вкус крови — металлический, тошнотворный, и на языке сухость, как после долгого бега. Я не была готова к разговорам. Я вообще не была готова ни к чему. Мне бы прилечь…
Начальница, кажется, заметила моё состояние. Она замолчала на мгновение, поджала губы, а потом взяла со стола бумагу с сургучной печатью.
— Несколько дней назад я получила прошение от вашего опекуна. Господин Шлихт настоятельно просит возвратить вас в столицу сразу после вашего 18ти летия. Он упоминает семейные обстоятельства, требующие вашего безотлагательного присутствия. Я, разумеется, не вправе удерживать вас против его воли.
Шлихт. Снова это имя. То самое, что шептали за спиной воспитанницы в коридоре. Оно резануло слух, и внутри что-то сжалось — не воспоминание, а смутное, неоформленное чувство опасности. Опекун. У меня есть опекун. И он требует меня к себе. Зачем? Почему сейчас?
— Что ж, — сказала я одними губами, потому что на большее меня не хватило. — Если таково решение опекуна…

Договорить не смогла. Фраза повисла в воздухе незаконченной, и я сама не знала, что хотела сказать. «Я подчиняюсь»? Нет, это было бы ложью. Я не подчинялась. Я просто не могла сопротивляться. У меня не было ни сил, ни памяти, ни понимания, что вообще происходит. Я была щепкой в водовороте, и всё, что мне оставалось — позволить течению нести меня дальше.
Мария Павловна чуть склонила голову и, кажется, что-то поняла. Её взгляд смягчился — совсем чуть-чуть, на грани заметного. Она не стала ничего говорить. Просто открыла ящик стола, достала тонкую папку и начала выкладывать передо мной документы.
— Поскольку вы покидаете институт досрочно, я распорядилась произвести перерасчёт. За четыре неиспользованных месяца обучения вам полагается возврат платы. Здесь двести рублей. Это — вексель. Обналичить его можно будет в любом банке, предъявив ваш паспорт. Но дать вам его я не могу, это, к сожалению, против правил, потому перешлю его поверенному вашей семьи. Говоров Платон Сергеевич. Думаю, вы без труда найдете его в Москве
Она пододвинула ко мне лист гербовой бумаги, исписанный аккуратным писарским почерком. Я уставилась на него, но не видела ни цифр, ни подписей — только серое пятно, расплывающееся перед глазами. Двести рублей. Вексель. Банк. Слова были знакомыми, но до боли чужими. Я понимала их умом, но не чувствовала. Как будто речь шла не обо мне, а о ком-то другом — о настоящей Марии Ивановне, которая должна была сидеть на этом стуле и принимать решения.
— Благодарю, — прошептала я, просто потому что надо было что-то сказать.
И вдруг остро, до рези в груди, осознала: мне придётся ехать. Прямо сейчас, сегодня, завтра — я не знаю, когда. Но ехать — в чужой город, к чужому человеку, который назвал себя моим опекуном. Без памяти, без сил, без единой знакомой души рядом.
От этой мысли внутри всё сжалось в тугой, дрожащий ком, и мне стоило огромных усилий не разрыдаться прямо здесь, в этом холодном, пахнущем сургучом кабинете, перед этой чужой женщиной, которая ждала от меня разумных решений. А я была не в состоянии принять ни одного.
— Ваше свидетельство об обучении, — продолжила она, протягивая документ. — Поскольку полный курс вы не завершили, аттестат я выдать не могу. Но эта бумага подтвердит любому, кто пожелает справиться о вашем образовании, что вы действительно обучались в стенах Императорского Воспитательного Общества благородных девиц и показывали успехи.
Я заставила себя пробежать глазами по строчкам. Буквы расплывались, но я разобрала главное: «Девица Мария Лиденберг… отличалась благонравием… успехи в пении и музицировании… оставляет институт досрочно…». По крайней мере, меня не выгоняют с позором — эта мысль принесла странное, горьковатое облегчение, хотя я не понимала, почему меня вообще должно волновать, с позором или без позора я покидаю это место.
— Ваш паспорт и билет на дилижанс, — Мария Павловна подвинула ко мне ещё два документа.
Я перевела взгляд на билет — и замерла. Дилижанс. Это слово резануло слух и одновременно отозвалось где-то глубоко внутри, в той чёрной яме, где раньше была память. Перед глазами вспыхнула яркая, пугающая картинка: огромная продолговатая машина, гудящая, с винтами, и я — внутри неё, с холодным потом на ладонях. Высота. Страх высоты. Я боюсь летать — откуда я это знаю? Почему я помню страх полёта, но не помню, летала ли когда-нибудь?
Мысли понеслись испуганно, беспорядочно. Меня отправляют на летающей штуке. Завтра утром. Я полечу — одна, в этом огромном гудящем чудовище. А если оно упадёт? А если меня укачает? А высоко ли оно поднимается? Я никогда не летала, но точно, абсолютно точно знала: я боюсь этого до дрожи в коленях. Пальцы сами собой вцепились в край стола, и ладони вспотели.
— Дилижанс отходит завтра утром, вас проводят до места, — голос начальницы прорвался сквозь шум в ушах, но я почти не разобрала слов. — И вот, — она положила на стол небольшой мешочек, тихо звякнувший серебром, — дорожные деньги.
Пятьдесят рублей на путевые расходы. Извозчик, обед в дороге, носильщик. Всё, что может понадобиться.
Я смотрела на мешочек, на деньги, на билет — и почти ничего не видела. Внутри колотилась одна мысль: я полечу. Завтра. Утром. На этой штуке. И мне некуда деться.
На столе передо мной уже лежала целая стопка бумаг: свидетельство, билет, деньги. Все они были чужими, непонятными, но теперь — моими. И среди них — билет, от которого у меня сжимался желудок.
Я медленно, как во сне, взяла бумаги и прижала их к груди. Спросить? Спросить, что такое дилижанс, как он летает, высоко ли? Но слова застряли в горле. Я почему-то была уверена: спрашивать нельзя. Нельзя выдать, что я не знаю таких простых вещей. Что я — чужая. Что я ничего не помню. Примут за сумасшедшую. Поймут, что я — не Мария Лиденберг. И что тогда?
Я сглотнула ком в горле и промолчала.
Начальница тем временем выложила на стол ещё один предмет.
— Это, — она коснулась небольшой деревянной шкатулки с изящным, но простым замком, — оставил ваш батюшка. Он посетил меня пять лет назад и просил передать эту вещь вам в день вашего совершеннолетия. Вчера, увы, не получилось.
Я протянула руку. Пальцы всё ещё дрожали — то ли от пережитого страха, то ли от слабости. Шкатулка оказалась гладкой и прохладной, дерево потемнело от времени, но пахло едва уловимо — не лаком, не пылью, а чем-то тёплым, почти домашним.
— Тот его приезд, помнится, был последним, — добавила Мария Павловна, и её голос чуть смягчился, утратил обычную сухость. — Уже в следующем году он не приехал. Если не изменяет память, в тот год он женился на Анастасии Дмитриевне. — Она вдруг осеклась, словно спохватившись, что говорит лишнее, и закончила уже строже: — Впрочем, не о том речь. Просто передаю то, что он просил.
Я молча кивнула. В голове всё ещё гудело, слова начальницы доходили с задержкой, как сквозь толщу воды. Отец. Женился. А почему забирает опекун? Почему не отец? Он умер? Когда? Как? Я не знала ничего — только глухую, ноющую пустоту там, где должны быть ответы. И вместе с этой пустотой — странное, горьковатое тепло от прикосновения к шкатулке. Её оставил отец. Отец той бедной девочки чье тело я заняла… А она так и не узнает о подарке
Было мучительно любопытно, что там, внутри. Но я не стала спрашивать — боялась, что голос дрогнет, что из глаз брызнут слёзы, которые я и без того едва сдерживала. Просто прижала шкатулку к груди и отложила к остальным бумагам, стараясь не выдать волнения.
— И последнее, — начальница протянула мне конверт. — Письмо от господина Шлихта. Его доставили вместе с прошением.
Конверт был плотный, дорогой, с сургучной печатью. Скользнула взглядом по обратному адресу: Малая Никитская, дом 12. Ничего не говорящие слова. Пустой звук. Но где-то там, в чужом городе, по этому адресу меня ждёт человек, которому я обязана подчиняться. Который потребовал меня к себе. Которого я не знаю и, судя по всему, знать не хочу.
Повертев конверт сунула его в стопку документов. Прочитаю позже. В комнате. Там, где никто не увидит моего лица.
— Благодарю вас, Мария Павловна, — проговорила я, поднимаясь.
Ноги всё ещё подкашивались, и я оперлась ладонью о край стола, чтобы не покачнуться. Стопка бумаг, мешочек с деньгами, шкатулка — всё это я прижимала к груди, как спасательный круг. Чужое стало моим. Чужие деньги, чужие документы, чужая жизнь. И билет на дилижанс. На летающую штуку. Завтра утром.
— Ступайте, — начальница тоже встала и на мгновение задержала на мне взгляд. — И будьте осторожны. Смольный, что бы ни случилось, всегда будет помнить вас. Помните и вы его.
Я кивнула, плохо понимая, о чём она говорит. Смольный. Помнить. А я ведь даже не помню, как здесь очутилась. И что будет завтра — не знаю. Знаю только, что полечу. Завтра. Утром. На этой самой штуке. И от этого знания внутри всё сжималось в тугой, дрожащий ком.
Я вышла из кабинета, прижимая к груди все бумаги. За дверью меня ждала Софья — едва я переступила порог, она метнулась ко мне, подхватила под локоть, засыпала вопросами. Но я шла, не слыша её щебета. В ушах всё ещё звучало: «Дилижанс отходит завтра утром». Завтра. Утром. Я полечу. И где-то глубоко внутри, под слоем боли, страха и усталости, ворочалась единственная ясная мысль: «Господи, только бы не разбиться».
Едва я переступила порог, как на меня налетела Софья — выпорхнула откуда-то сбоку, словно вспуганная птица, и вцепилась в мой локоть обеими руками. Пальцы у неё были тёплые, чуть влажные от волнения, и дрожали. От неё пахло свежей выпечкой, видно, успела перехватить булку, пока ждала, — и этот простой, домашний запах на мгновение перебил даже казённый дух воска и сырости.
— Ну что? Что сказала Мария Павловна? Ты вся бледная! Что у тебя в руках? Это тебе? А это? Ой, какая шкатулочка! Машенька, да что случилось-то?
В голове всё ещё звенел сухой, уставший голос начальницы, а в ладонях ощущалась непривычная тяжесть — не столько физическая, сколько какая-то иная, глубинная. Тяжесть бумаг, за которыми стояла чужая, пока ещё невидимая воля. И ещё — билет. Маленький прямоугольник плотной бумаги, от которого внутри всё сжималось в тугой, холодный ком. Завтра. Утром. Я полечу.
Мы двинулись по коридору. Софья не отпускала мой локоть, приноравливаясь к моему шагу — медленному, неуверенному, — и продолжала сыпать вопросами. Я слышала её, но как сквозь вату: слова долетали обрывками, теряя смысл. В висках всё ещё стучало после падения, перед глазами плавала лёгкая муть, и единственное, на чём сосредотачивалось сознание — это билет. Маленький, плотный, с казёнными строчками. Завтра утром я сяду в эту штуку, и она поднимется в воздух, и земля уйдёт из-под ног, и…
К горлу снова подкатила тошнота. Я сглотнула.
Коридор был длинным, светлым, но свет этот казался безжизненным рассеянный, он падал из высоких окон и ложился бледными полосами на тёмный паркет, высвечивая царапины и стёртые дорожки. Пахло воском, старым деревом и той особенной, казённой сыростью, которую не выветришь никакими сквозняками. Где-то впереди хлопнула дверь, и эхо прокатилось под сводами.
Навстречу нам попалась группа воспитанниц — три, нет, четыре девушки в одинаковых голубых платьях и белоснежных воротничках. Они шли быстро, едва не бежали, но, увидев меня, замедлили шаг, почти остановились. Я поймала их взгляды — острые, цепкие, оценивающие. Они скользнули по моему бледному лицу, по кровавому пятну, расплывшемуся на воротничке, по стопке бумаг в моих руках. Одна из них, высокая, темноволосая, шепнула что-то на ухо соседке, и та прижала ладонь ко рту, округлив глаза. Почти сразу за спиной зазвучал быстрый, приглушённый шёпот:
— Лиденберг…
— У неё кровь на вороте…
— Говорят, головой ударилась и теперь ничего не помнит…
Софья, не оборачиваясь, только крепче сжала мой локоть и чуть ускорила шаг, почти потащила меня за собой.
— Не обращай внимания, Машенька, — пробормотала она. — Они всегда шушукаются. Глупые ещё совсем, младшие. Пойдём скорее.
Я не ответила. Мне было всё равно. Я действительно ничего не помнила. И кровь действительно была
— Машенька, ну не молчи! Ты меня пугаешь, — голос Софьи дрогнул, и я почувствовала, как её пальцы на моём локте задрожали сильнее.

— Я уезжаю, — сказала я наконец, когда мы почти подошли к нужной двери. — Завтра утром.
Софья замерла на месте как вкопанная. Резко остановилась, развернулась ко мне и уставилась округлившимися, не верящими глазами. Рот её приоткрылся, на щеках проступили два красных пятна.
— Как уезжаешь? Куда? Зачем?
— В Москву. Таково желание опекуна.
Я толкнула дверь и вошла внутрь. Софья, всё ещё ошеломлённая, шагнула следом и тут же заговорила снова — сбивчиво, торопливо, будто словами можно было что-то исправить:
— Но как же, Машенька! Выпускной ведь только в мае, а как же экзамены? Ох, что же делать-то…
— Всё будет хорошо, Софья. Всё будет хорошо.
— Ой, Машенька, ты такая храбрая… Я восхищаюсь тобой. Я даже не представляю, что бы я делала на твоём месте, ой представляешь… — она щебетала, говорила и говорила, но я уже не слышала её.
Я стояла на пороге комнаты и не могла заставить себя двинуться дальше.
Комната была мне абсолютно незнакома. Я застыла, разглядывая её, пока Софья за моей спиной всё охала и ахала. Две узкие железные кровати вдоль стен — каждая застелена серым байковым одеялом, и на одной из них, Софьиной, комком валялась знакомая пуховая шаль. Два комода — некрашеные, поцарапанные, с бронзовыми ручками, вытертыми до желтизны. Небольшой стол у окна, на нём жестяной подсвечник с оплывшей свечой и несколько перьев в простой глиняной кружке. За окном — серая зимняя муть, из которой медленно, косо падал редкий снег.
Ни одна вещь не отозвалась во мне теплом. Ни одна царапина на столе, ни одна складка на покрывале. Провела пальцами по деревянной спинке кровати — на ней был вырезан инициал «М», моя буква, но не моя работа. Коснулась покрывала — грубая шерсть, холодная и чуть колючая. Вдохнула воздух — пахло пылью, застоявшимся воском и едва уловимо — сушёной лавандой, которая, кажется, должна была перебить запах сырости, но только делала его гуще. Чужое. Всё чужое.
Для меня Эта комната была скорее музейным экспонатом, чем обитаемой территорией. Так и кажется, что экскурсовод вот-вот произнесёт: «Вот так жили воспитанницы Смольного». Только теперь одна из этих воспитанниц — я. Хотя совсем не на долго. Завтра утром я сяду в летающую штуку, и она унесёт меня к чужому человеку, который уже всё за меня решил.
От этой мысли внутри всё сжалось в ледяной, тугой ком. Я стояла, прижимая к груди бумаги и шкатулку, и не знала, что делать дальше. Просто стояла. И смотрела, как за окном падает снег.
Я опустилась на стул возле стола и выложила перед собой бумаги, вексель и шкатулку. Софья, едва переступив порог, плюхнулась на кровать, поджала под себя ноги и без всякого перехода принялась тараторить. Кажется, она не замолкала с того самого момента, как мы вышли из кабинета начальницы.
— …и представляешь, Машенька, мне на именины подарили серьги! Такие красивые, с бирюзой, маменька сказала, что это фамильное, ещё от прабабки досталось. А я как увидела, так чуть не расплакалась. Нет, ты не подумай, они чудесные, но я же их никогда не надену! У меня этот страх дурацкий с детства — мне всё время кажется, что кто-то дёрнет за серёжку и ухо оторвёт. Ухо! Представляешь? Я даже вдевать их боюсь. Маменька говорит, что это глупости, но я как представлю — так холод по спине. Вот ты, Машенька, серёжки носишь, и ничего! А я, дура дурой…
Я рассеянно кивала, слушая её щебет, а сама тем временем взяла со стола конверт от опекуна. Пальцы всё ещё подрагивали после падения, и плотная бумага выскальзывала из рук. Я сломала сургучную печать — она хрустнула и раскрошилась на стол мелкими алыми крупинками, — развернула лист. Почерк мелкий, бисерный, слишком аккуратный, с нажимом на заглавных буквах и заметным наклоном вправо.
Такой почерк называют «писарским», но здесь он был не казённым — скорее, щеголеватым. Человек явно любовался тем, как выводит буквы.
Я пробежала глазами по строкам и нахмурилась.
«Милостивая государыня Мария Ивановна.
С истинным удовлетворением узнал я о скором завершении Вашего обучения и спешу принести Вам мои почтительные поздравления. День Вашего совершеннолетия, приближения коего мы столь долго ожидали, наконец настал, и я почитаю сие событие столь же радостным для себя, сколь, уповаю, и для Вас.
Ныне, когда Вы вступаете в пору женской зрелости, долг опекуна велит мне печься о дальнейшем устроении Вашей будущности. Я имел продолжительную беседу с одним весьма достойным господином, чьё имя покуда сохраню в тайне, дабы не смущать Вас прежде времени заочными суждениями. Скажу лишь, что он соединяет в себе зрелость лет, твёрдость положения и ту основательность характера, каковая способна составить счастье молодой особы, ещё не искушённой в превратностях света. Вам надлежит лишь довериться моему опыту и прибыть в столицу без промедления.
Полагаю, сударыня, что Вы не станете откладывать отъезд. Дело сие таково, что промедление способно расстроить самые лучшие намерения тех, кто печётся о Вашем благе. Смею думать, что и Вы, по свойственной Вам рассудительности, оцените мои старания и не откажете мне в доверии, каковое я стремлюсь оправдать всеми моими попечениями.
Жду Вас в моём столичном доме с нетерпением, каковое, верю, Вы поймёте и простите человеку, коему судьба Ваша небезразлична более, нежели того требует простая опека.
Остаюсь Вашим покорнейшим слугою и наставником, Модест Шлихт.
P.S. Комнаты для Вас уже приготовлены. Смею надеяться, они придутся Вам по вкусу, и Вы почтите мой дом своим долгим присутствием».
В комнате было тихо — только потрескивала свеча на столе да за окном шуршал снег. Софья всё ещё тараторила что-то про серьги, но её голос доносился до меня будто с другого этажа.
Перечитала последние строки. «Судьба Ваша небезразлична более, нежели того требует простая опека». «Долгое присутствие». Слова были правильными, даже изящными, но внутри у меня заворочался тот самый червячок — глухой, липкий, необъяснимый. Почему он не называет имени жениха? Зачем эта таинственность? И что значит «намерения тех, кто печётся о Вашем благе»? Он говорит о себе во множественном числе, как король? Или там есть кто-то ещё, кроме него?
Снова пробежала глазами по строкам, и теперь они показались мне не медовыми — маслянистыми. Так пишут не опекуны. Так пишут… я не знала, как это назвать. Но внутри сжалось холодное, смутное предчувствие.
— Софья, — спросила я, не оборачиваясь, — а опекун может жениться на своей подопечной?
Софья, которая в этот момент всё ещё расписывала достоинства вчерашнего пирога с капустой, поперхнулась воздухом и закашлялась.
— Что? Опекун? На опекаемой? Машенька, ты что! — она даже руками замахала, да так яростно, что едва не свалилась с кровати. — Это же… это же всё равно что за родного отца замуж выйти! Такого быть не может! Это против всех правил, против закона! Нам ещё в прошлом году мадам Дюпон объясняла: опека — это как семья.
Брак между опекуном и подопечной — это скандал, позор на всю губернию. Такого не делают!
Кивнув, старалась сохранить лицо спокойным. Значит, он не может. По крайней мере, открыто не может. Но пишет так, словно примеряется. Словно пробует воду кончиками пальцев — не обожжётся ли?
Отложила письмо в сторону. Оно легло на стол, и сургучные крошки скатились на пол. В голове всё ещё звенела фраза: «Судьба Ваша небезразлична более, нежели того требует простая опека». Хорошо. Пусть так. Но решать свою судьбу я буду сама.
Я взялась за шкатулку от отца. Пора узнать, что за подарок ждал меня все эти годы.

Свидетельство о публикации (PSBN) 90738

Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 16 Мая 2026 года
Н
Автор
Автор не рассказал о себе
0






Рецензии и комментарии 0



    Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы оставлять комментарии.

    Войти Зарегистрироваться
    Пробуждение 0 0







    Добавить прозу
    Добавить стихи
    Запись в блог
    Добавить конкурс
    Добавить встречу
    Добавить курсы