Дети войны (рассказы)



Возрастные ограничения 0+



«Голод не тётка»

В ту, пожалуй, самую трудную военную весну 1945 года люди выбиваясь из последних сил – голодные, изнурённые непосильной работой, делали всё возможное и невозможное для справедливого окончания войны. Томясь ожиданием скорой Победы и возвращением оставшихся в живых мужиков, веря в своё лучшее будущее, порой захлёбываясь от безмерного чувства несправедливости к их судьбам, они полнились неистребимым стремлением к жизни.

— Две пары зверьковатых голодных глаз с косогора из-за начавшихся зеленеть кустов акации внимательно наблюдали за входной дверью и окнами добротного крестового, железом крытого председательского дома.
Лазька Храмов шепча, сплёвывая сквозь зубы, в полушёпот клялся и божился однокласснику Ваньке Лыкову, что на этот раз он не врёт и дело их выгорит наверняка, что с этого дня жрать они будут от пуза, чего только душа пожелает и следом расписывал содержимое найденного им клада. Ванька глотал непрестанно слюну, глядел то на маленькое сенное оконце дома, то на Лазькино прыщеватое лицо со злыми, широко расставленными зеленоватыми глазами. От голодного утянутого куда-то к хребту живота к мозгам беспрерывно пучились мысли: «Сливки, хлеб, творог и всего досыта… А как дознаются…» И тут же на Ваньку смотрели с бледного исхудавшего родного лица, строгие глаза матери. Но гулкое урчание в пустом животе застилало туманом мысли, всё куда-то сдвигалось, исчезало, перед глазами вставал вновь сенной председательский шкаф с ноздреватым пахучим хлебом. Ванька ещё и ещё раз проглотил уже вязкую, видно последнюю слюну и смело глянул на товарища.
На днях по случаю Пасхи, Лазька был приглашён с дедом и бабкой в гости к родной тётке Дарье, жене председателя колхоза «Заря Коммунизма» Тоскаева Зотея Парфёновича, где он, шастая по просторной избе в ожидании застолья, высмотрел и даже опробовал содержимое продуктового шкафа и на всякий случай отогнул два гвоздя крепящие изнутри сенное оконце. Но наевшись досыта блинов в масле, крашеных яиц, хлеба с молоком он и забыл вроде про шкаф.
Откатав по лункам с ребятнёй на зелёных лужках крашеные яйца, и через несколько дней, когда у бабки кончились дочерние пасхальные гостинцы, Лазькина память взбунтовалась.
А сегодня, сидя с Ванькой на задней парте и видя, как Прошка Щетинин из третьего класса, по прозвищу «волк», совсем рядом уминал капустные запашистые пироги, деловито сопя, чавкая, забыв об уроке: у Лазьки с Ванькой, да и остальных всех первачей с их ряда занемели от натуги шеи и глаза, голодно уставившиеся в его сторону, а в классе стало так тихо, что слышно стало гудение ожившей по весне мухи. Ванька кое-как отворотив глаза заметил даже, что их учительница Зоя Фёдоровна, эвакуированная в войну из Ленинграда тоже молчаливо упёрлась глазами в стол и глотая непрошенную слюну не дождавшись звонка бабы Глаши, тихим голосом объявила конец урока.
Тут-то Лазька решился и объявил Ваньке, что хватит голодовать и, не дожидаясь, когда Пашка вместо пирогов начнёт раздавать просящим пирожка, затрещины, потянул дружка за кузню, где и обсказал ему свой план действий и всю картину их будущей сытой жизни.
Целую неделю друзья благополучно подставляя к сенному оконцу корягу, аккуратно выставив его, забирались в сени, вскрывали продуктовый шкаф и досыта напивались сливок, молока, ополовинивали припасы хлеба, сыра, творога, благополучно выбирались, затем забирались в глухую чащу в косогоре, лакомились ещё, а остатки прятали в устроенный тайник, чтоб набегавшись, к вечеру вновь подкрепиться, а потом дома вертеть носом от пустого крапивного супа.
Но от расплаты уйти не удалось. Председателева Дарья как-то разнюхала всё и подкараулила, застав их в самом разгаре трапезы у шкафа. Ванька вывернулся из цепких рук толстухи, а Лазька не стал и сбегать от родной тётки видно из принципа. Ванька стоял под выставленным оконцем, думая, как избавить товарища от выволочки и слышал громкую ругань на них хозяйки и упрямое с хрипотцой Лазькино препирательство:
– Бессовестные… Ворюги несчастные…
– Тебе одной толстеть, с жиру лопаться, а нам с голодухи пухнуть и мы же не всё брали, оставляли и вам досыта.
Тогда Дарья, от взбушевавшейся злости, стала тащить Лазьку к шкафу, мол, на, жри, подавись изверг проклятый и, что разве тебе отказывали, когда приходишь… Ванька, поняв, что это пошли уже родственные препирательства, выбросил под тын злосчастную лестницу-корягу, понурясь побрёл домой, обдумывая, как ему теперь оправдаться перед матерью и старшей сестрой.
Мать пришла с работы из колхозных амбаров уставшая и запылённая. Увидев сынка, как подкошенная опустилась в тёмной кути на лавку и, сжав голову руками взвыла с причетами: «Да что же ты бесёнок с нами делаешь, да не было ещё в роду Лыковых воров-бусурманов, опозорил всех нас на всю-то деревню нашу и что же мы скажем отцу, как с фронта придёт, да как же сидеть теперь сестрице твоей в сельском Совете-то…
Ванька слушал, наполняясь жалостью к матери, готовый вот-вот расплакаться, но вспомнил Лазькины слова в свою голодную правоту и попытался тоже отговориться, что, мол, им ись в три горла, а нам с голодухи пухнуть, да и не всё мы брали, на что мать резко перестав причитать, видно, удивившись таким рассуждениям мальца, зло схватила стоящую у припечка клюку, резко выставила её на Ваньку со словами:
– Ах, басурман, ещё рассуждать надумал! Убить тебя мало воришку несчастного – и в беспомощности, со слезами опустила своё орудие на пол.
Ванька в ту же секунду, увёртываясь от клюки, как при игре в лапту от кожаного мяча, вмиг был на пороге и с шумом вылетел в оказавшуюся открытой дверь, ударившись мягко головой в пышную грудь председателевой Дарьи. Отлетев от неё как мяч, еле расслышав её перепуганный крик, тут же соскочив с четверенек, он со страху перепутал всё в сенях и оказался вместо выхода в кладовой, где вмиг забрался по лестнице на чердак. Там спрятавшись за печной трубой на каких-то сложенных травах, начал постепенно отходить, чувствую охватившую его дрожь и кое-как вновь стал раздумывать над своим несчастным бытиём. Через какое-то время ему послышался умоляющий голос сестры Ксении:
– Ваня, где ты? Иди домой, да ни кто не тронет тебя.
– Как бы ни так,– думал заершившись, чувствую себя теперь в безопасности беглец,– ещё, что вы там с этой дурой придумаете. И долго ещё перебирал Ванька своей раскалённой головой все события сегодняшнего дня. Потом он слышал, как вышла мать и, провожая непрошенную гостью, говорила ей:
– Вот даст-то бог придёт с фронта отец, да разве позволит ему такое.
И в ответ Дарья:
– Да не убивайся ты, кума, не бери к сердцу, несмышленые они ещё, то ведь наш во всём виноват, у родной тётки тянет, ведь сирота теперь круглый и чего только с него будет. Мать вставила:
– И верно говорят, что голод не тётка.
И опять Дарья матери:
– Уж поверь, кума, сам Зотей послал успокоить тебя, он примечает, что не здорова ты, может, говорит, в больницу поедет, то пусть лошадь берёт… Да не бойся ты его, кума, это он от болезни злой, а сердце у него к людям доброе.
И Ванька тут же вклинил своё суждение: «Все вы добрые пока спите, не вырвись из лап, задушила б давно». Потом уже с улицы снова услышал голос председательши:
– Да он, Ксеня, давно у нашего бродяжки прячется… Вот перепугал в сенях-то меня, до сих пор отойти не могу и грудь, хвати, сплошной синяк теперь. – И они вместе пошли слышно по направлению к Лазькиному дому.

Возвращение /рассказ/

Сегодня Прошка Щетинин после уроков непонятно почему дружески обнял Ваньку Лыкова и предложил идти вместе домой, а по пути зайти к нему, где он покажет свой трёхколёсный управляемый самокат.
Ванька тоже в этом году мастерил себе подобную колесянку, но ему ни как не удавалось приделать переднее управляемое колесо. И такое предложение он принял с интересом, хотя с опаской, зная, что Прошка способен не только на доброе дело. Но по дороге Прошка достал из своей бездонной холщёвой сумки крошки от пирога и дружески поделился, после чего Ванькино расположение к нему успокоилось окончательно.
Завидя ребятишек, копающихся у бани, Прошкина бабка Марфа позвала их обедать. Проходя мимо плотничающего во дворе деда Дорофея, Ванька трусливо притормозил, зная большую его силу и строгость во всём. Но заметив заминку товарища, Прошка многозначительно посопел большим недетским носом около деда и тут же с расстановкой соврал: «Щей похлебаем, тять, да пойдём к Ваньке, помогу ему задачки решить». Дед Дорофей никак не среагировал на внука, только кашлянул в окладистую, серой лопатой, бороду, да глянул в полглаза из-под нависших бровей, не переставая выпиливать заготовку на сани.
Бабка Марфа провела друзей через прохладные тёмные сени, пахнущие картошкой, луком, берёзовыми вениками и лечебными травами в маленькую комнатку, служащую всем им жильём и столовой. Усадив за чисто выскобленный стол, налила в общую миску щей и дав каждому в руку по половинке картофельной лепёшки с хлебным привкусом, глядя на них, уплетающих за обе щеки, заговорила грубоватым скороговорным голосом:
– Ешьте, ешьте, да живите дружнее, наш-то идол совсем от рук отбился, да и что с сироты взять… Отца война собачья съела, мать засадили ни за что ни про что… – Тут бабка Марфа всплеснула перед собой жилистыми сухими руками, закатив кверху глаза, как для молитвы, надтреснутым голосом закончила:
Да когда же всё это закончится беспутье-то и тут же озираясь, глянула в маленькое оконце, закрестилась на икону, стоящую совсем почти рядом со столом, чуть повыше в углу на аккуратной резной божнице, сделанной любовно дедом Дорофеем.
Ванька знал из рассказов старших, что дом, в котором живёт председатель колхоза, бывший Дорофеев, отобранный у них во время раскулачивания. И, что перед войной Дорофеевы вернулись с Нарына и построили наскоро эту маленькую избушку с сенями, где и живут. А Прошкину мать, Устинью Дорофеевну посадили за то, что она высказалась бригаде – мол, Гитлер сюда и не пойдёт морозить зад, а нам коров опять раздадут, и будем жить по-старому. И это передалось в сельский Совет. Вскоре приехал милиционер и угнал Устинью в район. Потом узнали, что десять лет дали за пособничество фашистам.
Почти до вечера мастерили они с Прошкой Ванькин самокат, затем взялись опробовать его с пологой горы у могилок. Не успели дети взобраться до середины горы, как деревенскую тишину с редкой перекличкой петухов вплелись выкрики и женские причеты. Глянув вопросительно друг на друга, и в единственную улицу вдоль села, они заметили, что с поворота к школе выходит толпа людей и вокруг них снующая ребятня.
Они мигом слетели с горы, бросили самокат у Ванькиного дома и засверкали пятками к центру села.
Напротив дома Павлика и Петьки Тоскаевых под разбитым грозой в прошлом лете громадным талом, толпились люди. Ванька и Прошка примкнув к своим друзьям, видели, как большой мужик в шинели без погон то подбрасывал, то прижимал к себе их товарища Петьку. А его мать Прасковья, полная, раскосмаченная, красная от слёз прижималась к его плечу…
Люди села Снегирёва встречали первого в эту солнечную, тёплую весну 1945 года вернувшегося с войны солдата Степана Тоскаева.
Со всего украйка села сбежалась ребятня, костыляли старики и старухи, кто в могуте – помогали хозяйке выставлять столы прямо в ограде под ветлами, несли от соседей посуду, сохранившиеся соленья. Бригадир Устин Кунгуров помчал в колхозные амбары. Подросшие за войну ребятишки с покосившегося прясла во все глаза смотрели на человека в гимнастёрке под ремнём, не хромого, с целыми руками и ногами, вернувшегося с войны.
Старики, здороваясь, долго трясли руку Степана, навеличивая его именем-отчеством, поздравляли с прибытием, родственники обнимали, вжимались в заросшие щёки.
Женщины, дотронувшись до солдата, тут же принимались голосить, вспомнив свою похоронную, или долгую беспросветную безмужнюю долю.
Прихромал калека от старой германской войны, бессменный продавец в селе Громов Андрей Никитович. Выставив перед солдатом бутылку под сургучом, предложил тут же выпить за его двух погибших на фронте сыновей и долго потом сидел, молча смачивая усы и бороду непрошено катившимися слезами.
Пришёл старый партизан – дед Мохов Илья Михеевич, в бараньей высокой папахе, стёганых штанах и огромных резиновых калошах на босу ногу. Сгнусавив приветствие Степану, прошёлся густым таёжным перебором по всей Европе:
– …все там распустили сопли-то перед супостатом, вот и отдувайся опять за них Росея «мать их…». Скоро конец-то скажи, намечается али как?.. Слышно, за его логово взялись мужики..,– и зашёлся дед Илья долгим простуженным с зимы кашлем, закурив надолго крепкого самосада. Потом, словно вспомнив про солдата, сквозь дым глянул на него, высказался едуче:
– Что-то без регалий ты смотрю, Степан, али правду говорят, что колени приклонил перед нечистым?
Приступ лагерного удушья вновь схватил Степана за горло – перед глазами на миг взметнулась злой памятью постыдное их пленение, когда они впятером оставшиеся от батареи, несколько дней пробираясь к своим, без припасов, ослабевшие духом и телом, вдруг оказались под дулами автоматов врага – Степан запомнил навечно их наглый гогот и глухие удары пуль рядом о землю.
Но сказать что-либо, оправдываться перед дорогими ему людьми было нечем, да и незачем. Находясь в жестоком плену, ни о чём не мечтал он так, как о своей Прасковье, старшем сынишке Паше и младшеньком, только вставшем при нём на ножки Петеньке. И вот она мечта его здесь рядом… Паша полногрудно, в том же ещё довоенном ситцевом платье хлопочет, чтоб как-то из ничего попотчевать гостей в честь его, сын Павлик по-хозяйски, по-взрослому усаживает гостей, а вот Петя прилип, ни на секунду не отходит от отца. «Всё теперь образуется, пройдёт, зарастёт и эта позорная рана»,– думал Степан. Затем, глядя на всех собравшихся, тяжело встал со скамьи, внимательно с напряжением из-под сведённых чёрных бровей вгляделся в деда Илью, других стариков и старух, стайку ребятишек, прилепившихся на покосившемся прясле, глухим, перехваченным горлом в который уж раз выдохнул покаяние:
– Был грех, дядя Илья, где-то не сдюжил, и понёс кару в лагерях у фашистов; потерял там здоровье и уволен теперь властями по чистой, простите и вы, куда же мне больше..,– Степан виновато посмотрел теперь на своего старшего тринадцатилетнего первенца, плотнее прижал зло засмотревшего на стариков меньшого Петьку, другой рукой медленно с силой провёл по щетинистым, занемевшим скулам. Садясь на скамью, ещё раз глянул на всех, на деда Мохова, хотел ещё что-то сказать, но так и остался с открытым ртом – все с напряжением молчали…
Ребятня, мигом слетев с прясел, по-обезьяньи вскарабкались на разлапистые ветлы, удивлённо загомонили, показывая на дорожку. К дому следом за председателем Зотеем Парфёновичем, сгорбясь, выставляя далеко вперёд палку-костыль, шла бабка Торночиха, а следом за ней, раскачивая могучую грудь, шёл, глубоко всаживая в мягкую луговую землю копыта, пятигодовалый бык Прокопий. Не доходя ограды, бабка остановилась, повернулась к «сынку», что-то покричала ему в ухо-лопух, постучала, в назидание костылём по его кряжистому рогу и снова, согнувшись, выставив вслед палки свою ссохшуюся бородку, пошла к людям. Пока Зотей и Степан стояли, долго обнявшись по-братски, бабка чуть издали глядела подслеповатыми глазами, почти положив голову на выставленный вперёд костыль. Затем она приблизилась к столу, вытянула к Степану костлявую руку – перекрестила его, шепеляво произнеся: «Свят, свят, свят… Да простит тебя Господь-Бог за все прогрешения…»,– осторожно взяла со стола ломоть хлеба, отломив мякиш, положила в беззубый рот и часто-часто задвигала дёснами, ощущая забытый вкус настоящего хлеба, остальное, крепко зажав в ссохшийся кулачок, понесла своему названному сыну, который так и стоял за оградой, как монумент, не двигаясь с места. Навстречу бабке бык Прокоп вытянул могучую шею, чуть задрав кверху широкий тёмный нос, ловко смахнув гостинец, коснувшись её руки огромным шершавым языком. Ребятня, затаив дыхание, наблюдали, как бык мощно бросил поочерёдно передними копытами комья земли до половины высоченного тополя, затем неуклюже развернувшись, степенно пошёл, раскачивая могучую грудь, за своей хозяйкой.
Ребята постарше во главе с Прошкой Щетининым, спустившись с ветел, с опаской убрались подальше от столов, где сидел теперь с Петькиным отцом и стариками председатель Зотей Парфёнович. Кучкуясь за пределами ограды, они заспорили на счёт вернувшегося Петькиного отца. Ванька Лыков высказал, что он не солдат, а пленный, на что Лазька Хромов уточнил, что в лапы-то он им солдатом попался. Витька Кунгуров взял сторону Ваньки, что отец дома давно сказывал, как Степан всю войну у немцев в лагерях пробыл и не воевал. Прошка привычно взял Витьку за нос, мол, и ты, тятькин сыночек, туда же лезешь, на что Витька отшатнулся со словами: «Кончай лапать, волшуга проклятый». Все знали, что Прошка за эти слова тут же начнёт бить Витьку, и Ванька с Лазькой встали ближе к Витьке, как бы заслоняя его собой. Прошка отвернувшись от всех, сделал примиренчески пару шагов в сторону и, уже сопя, пробубнил: «Мне он хоть фашистом будь, что за дело, только солдаты-то вон сгинули или калеки пришли, или воюют ещё – спроси Лазька об этом хоть у своей постоялки».
– Да не постоялка она, Прошка, сколь раз говорить тебе, а настоящая учительница из самого Ленинграда, и кончай жрать на уроках, а то вот соберёмся,– Ванька показал на своих первачей-однолеток,– и вытряхнем всё из тебя вместе с твоей сумкой.
Друзья не заметили, что рядом с ними стоит Петька Тоскаев. Все сразу примолкли. Слышно стало, как в соседнем дворе задзинькали струи молока о подойник, в беспрерывное мычание коров отчётливо вплетался ленивый лай собак.
Петька, насупясь, посмотрел на Прошку, решительно сунул руку в единственный карман латаных штанов и торопливо стал рассовывать всем первачам по ломтику бригадного настоящего хлеба.

Победа.

По-разному запомнилась снегирёвцам победная весна 1945 года. Одинаковым было только то, что для всех она была ранняя, тёплая и долгожданная.
9-го мая около полудня нарочный из района вручил лично сельскому председателю документ, в котором сообщалось, что фашистские войска разгромлены наголову в его логове Берлине и подписан Акт об их безоговорочной капитуляции… Далее руководство страны горячо поздравляло воинов доблестной Красной Армии и весь советский народ с Великой Победой.
Иван Ефимович Краюхин (искалеченный во второй год войны) тут же вызвал к себе конторскую рассыльную бабку Лукерью, стал торопливо наказывать ей, чтоб срочно бежала на конюшню и передала конюху Никанору, чтоб он на его Буланом скакал в поля и во все концы села объявлял, что пришёл конец проклятой войне; Лукерья, разом ничего не поняв, как оглушённая, уставилась на него вдруг округлившимися, как у молодой, глазами. Иван схватился, было, за костыли, потом бросил их, сгремев на всю контору, подтянулся на руках к бабке, крепко обнял её, отстранил, снова притянул и троекратно расцеловал в её бледные старческие щёки – выдохнул:
– Баба Луша, да Победа же случилась у нас! – Лукерья ойкнула, залилась непрошенными слезами и, повторяя шёпотом наказ председателя, ткнулась, как в впотьмах, в ту, другую стену, потом, выставив руки по-слепому, выбралась на улицу.
Краюхин видел, как бабка Лукерья, всё убыстряя шажки, прямиком приречными огородами удалялась к конюшне.
Тем временем кузнец Шкрет Анисим со своим помощником, тихо помешанным двадцатилетним верзилой Никитой, под руководством самого председателя прикрепили красные флаги на конторе, школе, а секретарь сельского Совета, молодая девушка Ксения Лыкова, по просьбе Анисима из оставшихся кусков красного материала быстро сживулила ему что-то наподобие флага, а он, сделав длинный держак, водрузил красный стяг на конёк своей кузни, образовав тем самым центр, подобно городской украшенной площади.
В это время из уст в уста по селу, в полях, на ферме, конюшнях и пастбищах передавались слова: Конец Войне, Победа, Замирение. Люди с каким-то остервенением, не сговариваясь, бросали работу, наскоро распрягали лошадей, освобождали от ярем быков, от лямок коров, загоняли скот по загонам, торопливо запирали амбары, сенники, бросали недосеянные грядки в огородах, засовывая куда-либо мокрые тряпицы с семенами, – все кто как мог, в бричках, вершно, пешком напряжённо, в молчании, не веря до конца глашатаям, боясь глядеть друг на друга, чтоб не услышать другое, устремлялись к центру села.
У крыльца школы Краюхин нервно костылял из стороны в сторону, энергично перебрасывая тело вместе с негнущейся ногой, помогая при этом мало-мальски действующей другой. На крыльце стояла сельская интеллигенция в лице счетовода колхоза, высоченного, средних лет мужчины Фёдора Коретова, парализованного левой половиной тела, и сельского секретаря Ксении Лыковой. Фёдор от волнения кривил лицо и беспрестанно удерживал правой рукой дёргающуюся левую, засовывал её глубже в обшитый кожей брючный карман, ещё выше вытягивал шею, высматривая дорогу, ведущую в село. Ксения, в который уж раз вчитывалась в привезённую из района бумагу, вновь заливалась слезами, смачивая бесценный победный документ.
Наконец, видно решившись, не дождавшись школьного звонка, Иван Ефимович взял у секретаря серую папку – корки от амбарной книги с вложенным туда документом, глянул ласково на свою помощницу, высоченного Фёдора и как-то неловко дёрнув в сторону седой головой, провалился в коридорную дверь школы, гулко застучал там по скрипучему деревянному полу.
Ребятам сельской школы запомнилось, как колченогий дядя Иван, добрый их друг и судья во всех спорах, отстучав коридором, протиснулся между парт к учительскому столику и что-то стал говорить Зое Фёдоровне и подошедшей из другого класса учительнице Шурутовой Софье Ивановне, показывая им на бумагу, Зоя Фёдоровна тут же со слезами стыдливо отошла к окну и видно было, как в рыдании вздрагивает всё её щупленькое тело. Из соседнего класса стали высовываться ребята второго и четвёртого, Иван Ефимович, махнув рукой, шумнул им, чтоб все шли к нему. А Софья Ивановна, начав читать, вдруг тоже ни с того, ни с сего расплакалась, некрасиво растягивая губы, заголосила по-бабьи, с причетом:
– Да закончилась наконец-то проклятущая, да сколько она принесла нам горюшка, и за что же сгубили столь бедных головушек…
Все ученики, человек двадцать пять, сгрудились к столу, не понимая толком, в чём дело. Председатель, видя, что с учителями дело не вышло, взял лист у Софьи Ивановны, махнул им в воздухе и коротко объяснил:
– Всё, ребята, войне конец, победа осталась за нами, баста! Все на улку, и помните этот день!..
И, конечно же, им запомнился так необычно закончившийся урок девятого мая. А ещё они запомнили, выскакивая из класса с криками ура, – это солнечный день и красные флаги на конторе, школе и даже на кузне.
А первоклашки, Ванька Лыков, Лазька Храмов, Петька Тоскаев, Витька Кунгуров, выскочив на улицу, с необъяснимой радости побросав у кузни свои холщёвые сумки с газетными листками, исписанными учительницей из единственных на школу букваря и задачника, устремились к лопухам; срывая листья, на дороге засыпали в них пыль, сворачивали пакеты и бросали, чтоб получить подобие взрыва. Набегавшись, отсалютовав пылью, они взобрались на крышу кузни, откуда можно было видеть всё, как на ладони.
Люди съезжались, сходились с верхнего и нижнего края села. Все сгрудились полукружьем перед косогором, где на старом молотильном круге сидел, положив рядом костыли, председатель Краюхин, прижимая рукой к подгнившим доскам свою серую амбарную папку. Рядом на зелёной травке рассаживались старики, чуть поодаль на раме от сенокосилки сидел Зотей Парфёнович, рядом к нему примащивались бригадиры Белогрудов и Кунгуров. Тоскаев Степан, жестикулируя руками, что-то рассказывал окружившим его ребятам постарше вместе с его сыном Павликом. Женщины и старухи собрались кучками, постоянно прижимая концы платков то к глазам, то к губам, молча, смотрели на косогор. С начальством стоя в бричке, расставив широко ноги, пригремел прямо к кузне на паре исхудавших в весне гнедых лошадей Назар Турсумбаев. Вместе с другими выбрался из брички его отец, колхозный шорник, Турсумбай неторопливо стряхнул с распахнутого стёганого халата приставшую солому, не спеша, осмотрелся кругом и, заложив руки за прямую спину, выставив вперёд лицо с редкой бородкой, направился к председателю колхоза и бригадирам.
– Турсумбай всегда с ножом за голенищем ходит, и нож такой, что бриться можно,– сделал пояснение Лазька Хромов,– а у ихнего Назара ножина во! – продолжил Лазька, разведя широко руки,– опять скоро у них будет битва с киномехаником, как привезёт кино, но на этот раз Назар его резать будет.
– Не шибко-то зарежешь,– возразил Ванька Лыков,– у него всегда с собой рукоятка от движка, да и то же кое-что припасти может.
Поднялся с земли старый партизан – дед Мохов Илья, за ним другие старики. Иван Ефимович, устроившись покрепче на три ноги, изготовился говорить речь. Где-то в ближнем сарае слышалось слабенькое блеяние, видно, опоздало окотившейся овцы, да, слившись в единый отдалённый рёв, мычали оголодавшие колхозные коровы.
В этой навалившейся вдруг на людей тишине столь долгожданные слова сельского председателя теперь были так неестественны для восприятия изнемогшими людьми в ежедневных трудах и заботах, что, как только он выдохнул последние слова «Родина их не забудет»: тотчас где-то в средине толпы раздался душераздирающий вопль, и здесь же вперебой в разных местах заголосили другие бабы.
Стараясь перекричать их, оратор уже без бумаги стал выкрикивать подготовленные слова о крепости русского духа, счастливом будущем, на что кто-то даже крикнул «ура», стали поздравлять друг друга с Победой, старухи усиленно закрестились, кто-то побежал к ручью за водой, чтоб отпаивать кого-то…
Друзья, глазеющие на всё это с крыши кузницы, скатились на землю и зашнурили между людей, разыскивая своих родителей. Одними из первых потянулись домой Прошка с дедом и бабкой – им ждать и надеяться было не на кого. Совсем уже старенький Лазькин дедушка Ипат со слезящимися глазами нервно обшаривал голову, плечи своего внука – он ждал оставшегося в живых своего младшего сына Сергея. Анастасия Лыкова прижала Ваньку к груди, плача на радостях, расцеловала его в вихор и затылок со словами:
– Даст-то бог, всё теперь образуется, скоро папка придёт, снова жить будем… Пойдём, сынок, домой, оголодал ведь совсем, хвати…
Кроме слёз были в тот вечер и песни. Из самых потаённых уголков извлекли старики замусоленные червонцы. Тут же на косогоре пили горькую, стукаясь черепками с сельским председателем, между собой, потом трясли пасечника Евдена, плутоватого деда Хорька, даже древний, всю войну побиравшийся дед Полуэкт откуда-то из рямков вывернул на бутылку.
И впервые за многие годы хрипло, пьяно, но уверенно, мощно разнеслась по селу старая партизанская песня.

Фронтовик.

Егор Лыков с фронта пришёл ночью, а ранним утром, обняв наскоро сонных детей, еле живую увёз в больницу свою Настасью. И только через несколько дней, убедившись вместе с врачом, что теперь жена пойдёт на поправку, вернулся домой в Снегирёво.
С раннего утра Егор по-хозяйски не спеша оглядывал, кое-что поправляя, порушившееся подворье, затем, придя в избу, устало опустился на своё обычное место у стола на переднюю лавку.
Старший сын Фёдор стеснительно обнял отца, прижавшись на секунду к его колючей щеке, отстраняясь, он виновато встал у стола, считая, что оставаясь за хозяина в доме, не уберёг мать от болезни, что часть огорода и прясло сожжены, а в кладовой и подполе всё пусто; картошки даже не хватило засадить весь огород, досаживали одними картофельными глазками, да ростками, хоть он и бросил учёбу, чтоб только заниматься по дому, но пришлось им тринадцатилетним работать наравне со взрослыми, получая пайку хлеба на пропитание.
Таким и запомнился он при встрече Егору – коренастым малорослым мужичком, угрюмо с надеждой посматривающих из-под тёмных бровей, то на отца, то на сестру, растерянно занявшую пустую материнскую куть.
Зато младший – Ванька, словно прилип, ни на шаг не отходил от отца. Для него отцова гимнастёрка с четырьмя медалями на груди была теперь верхом гордости за отца перед товарищами. Ванька не мог насмотреться на солдатскую пилотку со звёздочкой, сапоги, брюки галифе, ремень и, конечно же, медали: по нескольку раз трогал их, переворачивал с обеих сторон, читал: «ЗА ОТВАГУ», «ЗА БОЕВЫЕ ЗАСЛУГИ», «ЗА ОБОРОНУ ЛЕНИНГРАДА», «ЗА ПОБЕДУ»… Запомнил названия наизусть и не мог надышаться крепким махорочным запахом, исходящим от отца.
Егор теплел глазами, гладил сынишку по вихрастой русой голове, разглядывал его загорелое на солнце лицо с облупившимся носом, светящимися впроголубь глазёнками, брал за худенькие плечи, легко приподнимал перед собой, удивляясь лёгкости девятилетнего мальца.
Восемнадцатилетняя дочь Ксения, рдея лицом, стояла в кути в волнении перебирая толстую плеть тёмной косы, то поднимая, то опуская тяжёлые ресницы в готовности расплакаться от свалившегося на неё счастья и горя – беспомощности хозяйки в доме. Она знала, что сегодня же получит упрёк за малую сдачу молока на маслозавод и, что из колхозного склада нечего взять, чтоб хоть при встрече накормить вернувшегося с фронта отца-солдата.
Егор ещё раз подкинул подросшего за три года без него Ваньку, неприятно ощутив своими сильными пальцами остро выступающие гнучие рёбрышки, задумчиво прошёлся по облупившемуся, когда-то крашеному им жёлтой краской полу, остановился, осматривая привычную родную избу, решительно подошёл к дочери и кладя тяжёлую крестьянскую руку на её, начинающие вздрагивать плечи, успокоил:
– Теперь, дети, не пропадём… и как только вы тут выжили? И снова обращаясь уже к сыновьям, сказал веселее:
– Не горюй, мужики, скоро свадьбу справим Ксении, на всю округу завернём…
На другой же день Егор со Степаном Тоскаевым на двух конных бричках выехали в равнинные сёла выменивать хлеб на последние завалящие у сельчан заветные одежёнки, пчелиный мёд, да излишки колхозной сбруи. Не было сил у людей на сенокосную страду.
Грош цена будет пришедшим фронтовикам, если колхоз не заготовит вдоволь корм на зиму скоту – говорили мужики, собираясь вечерами в конторе. А с утра брались за ремонт сенокосилок, волокуш, скотных дворов, а в закатном вечере по всему селу разносился дробный перестук молотков – отбивали завалявшиеся довоенные косы-литовки.
Егору Лыкову было вновь поручено, как и перед войной, уход за колхозной пасекой – на трудодень нужен какой-никакой рубль, чтоб хоть стыд у людей прикрыть в зиму.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — В полпути, дорога, спустившись к ручью, резко обрывалась, только тропинка круто заворачивала в горные лога.
Забежавшие было вперёд дети, Ванька с Лазькой вдруг с криком остановились. Егор Дмитриевич в одном прыжке оказался на голове гадюки, которая серой верёвкой обвила его солдатский сапог. Дальше до самой пасеки шли они верным солдатским строем, пока из-за зелёного косогора, муравьиной кучей не встала перед ними крыша полуподземного омшаника.
Из торца строения прохладно глянуло на них маленькое оконце. Закрываясь частично колышущимся перед ним пыреем, оно хитровато подмигивало поляне с огневищем, ручью, журчащему рядом, цветущему лугу и берёзовой роще, горным увалам, широко распахнувшимся обильным разнотравьем и ягодными местами.
Разморенное утренней прохладой солнце мягко ласкало на просторной поляне, окаймлённой ручьём и зарослями черёмухи и тала, разноцветье домиков-ульев. Они стояли ровными полукружьями между молодыми берёзками, осинками и кустами черёмухи.
Сколько раз на фронте Егор видел во сне и наяву клочок этой сказочной алтайской земли, но чтобы вот так – просто и сразу… Застолблённо, со звенью в ушах долго сглатывал солдат вцепившееся в горло счастливое наваждение.
Навстречу им из-за пригнездившегося в углу поляны сторожевого балагана с косой в руке вышел дедушка Ипат, хозяин колхозной пасеки. В белой бороде, старенькой фетровой шляпе чугунком, лаптях, армячке, перехваченном опояской, – он выглядел пришельцем из прошлого века. Опознавая гостей, он остановился, приложил свободную руку к глазам и видно узнав, прислонил к деревцу косу, расторопно мелкими шажками засеменил навстречу со словами:
– Господи милостивый, кого лицезрею-то я старый… Егорушка! Живой-здоровый?! И уткнувшись лицом в грудь солдата, он долго стоял, так мелко вздрагивая, будто жалуясь на свою долгую трудную старость и многое другое, может понятное только ему одному столь пережившему за свою почти вековую крестьянскую жизнь.
Егор Дмитриевич понимал, что вместе с радостью встречи в ветхом старике всколыхнулась глубокая обида за погибшего на войне его любимца старшего сына Ивана, и, что не случилось ему под конец жизни тёплой уютной старости. Не зная, как успокоить деда, Егор молча похлопывал его по спине, а найдясь сказал только:
– Терпи Ипат Лукич, скоро вернётся твой богатырь Кирилл… и всё наладится…
Встрепенувшись, дедка ещё раз вгляделся покрасневшими подслеповатыми глазками в гостя заговоря:
– Ерой! Истый ерой, уж не сон ли мне, Лазька, ну-ка куси дедка за что – стал суетливо хватать внука за плечи, вроде распознавая его. Лазька прислонившись к деду погромче прокричал в ухо:
– Баба к вечеру молоко принесёт, а больше ись неча, може маленько творога ещё… А Ванька с другой стороны объявил, показывая широко руками:
– Папа на дороге вот такую змеищу стоптал…
– Вот ведь, Егорушка, растут-то яко грибы,– и вновь сгрустнув, опустил седенькую голову и, затерев было глаза рукавом заговорил торопливо, указывая на внука:
– Вот всё, что и осталось от сына мово, а какой молодец был…
Но тут же, словно вспомнив, засуетился.
–Да что же я старый не зову вас в избушку-то, чай скипятим с блажничкой, медком попотчую…
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — Прозрачный воздух, тягуче полнясь медовой испариной, вбирал в себя духмяные запахи трав, медленно поднимаясь над поляной, застывал, пронизывая собой всё окрест.
Егор пьянел, вдыхая дурманящий аромат, ощущал щёкот в огрубевших от пороха ноздрях, утопал в сандале пчелиного царства. В этом беспрерывном мелькании тысячи пчёл (даже небо здесь становилось зеленовато-серым) он привычно улавливал полную гармонию. Никогда не переставая восхищаться этими неприметными серенькими труженицами, (он снова убеждался, как глубоко упорядочено их движение в полёте по направлениям, высотам, в грузовом и порожнем варианте, как чёток контроль и точен расчет их благородного труда).
Егор ещё и ещё раз глубоко дышал этим царственным раем, прислушивался по-деловому, как прежде, – определяя сегодняшний «взяток» и даже устыдился своего созерцательного безделья.
– Пить чай и за работу,– думал он, видя запущенность пасечного точка.
У огнища дети наперебой стали рассказывать Егору, что прямо вот здесь на шивере видели громадного хариуса. Он улыбался в усы, успокаивал ребят, что мол, пусть ещё подрастёт, а к вечерку мы его мигом добудем, тем более, что крючки-то теперь заграничные, считай самоловы и дал им задание наловить в траве зелёных и серых стрекоз (кобылок).
Отбивая косу, Егор мысленно уже вываживал хариуса. Ему, любителю ловли, не верилось, что вот буквально сегодня он вновь пойдёт с удочкой и, таясь за разросшуюся траву и кусты тала, аккуратно запустит по стремнине ручья на шиверу с лёгким грузилом наживку – и тут же рывок лески, подсечка и серебристо-сизый красавец на бережке. Молоток быстрее застучал по лезвию косы-литовки.
Дедушка Ипат сомлел после чая прямо у огнища. Детям Егор поручил выдраить по-солдатски в избушке деда, а сам широким прокосом пошёл по заросшей дорожке. И к вечеру выкосил выпластал большую половину пасечной лужайки.
– Вот оно лекарство от войны, всех болезней и контузий,– присев на пенёк отдохнуть, разминая взбугрившиеся мускулы, думал Егор, продолжая вдыхать, вслушиваться, наслаждаться благодатью первозданной природы.

Снег и цветы /Рассказ/

В селе Снегирёво школа была только начальная. В войну 1941-1945 годов дальше ни кто не учился, вот после учились уже многие – это Фёдор Лотков и Павлик Тоскаев уже по третьему году, Прошка Щетинин и Алька Снежкова – по второму и Лазька Храмов с Ванькой Лыковым первый год, т.е. в пятом классе.
Время было ещё трудное, послевоенное; и хотя до райцентра – с. Чарышское, где была десятилетка, от Снегирёво тридцать вёрст возить учеников в школу возможности не было. В лучшем случае, попутной подводой иногда кто-нибудь из селян доставлял продукты для всех и развозил по постоям.
Ещё за неделю до зимних каникул все ученики села Снегирёво сговорились, что в субботу после четвёртого урока идут домой. Сбор на «выездной» улице у Храмовых.
А в канун дня в школе на переменах только и разговоров было у всех деревенских (так звали учеников в райцентре из соседних сёл) как пойдут домой и о предстоящих каникулах. Только Прошки Щетинина из Снегирёвки почему-то в школе не оказалось, и они не знали, пойдёт он или уехал с кем, не сказавшись: но это не внове, он всегда на всех смотрел исподлобья и почти не разговаривал.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — Перекусили наскоро постными щами с чёрным хлебом, кинули за спину пустые котомки и в самом весёлом настроении стайкой выпорхнули за ворота.
Морозно. Накануне весь день и ночью шёл снег, а сейчас он искрился и блестел на солнце причудливой изморозью. Полуденное зимнее солнце, подёрнутое морозной дымкой, так и не поднявшись ввысь, застыло на месте над горой «Домной», чтобы тут же пойти своим коротким путём по над сопками и быстрее спрятаться за надёжные зубья скал и тёмные сосняки горы «Мохнатой».
Дорога на окраине села хорошо укутана конными и тракторными санями. Идти легко, споро. Бодрит морозец и предчувствие скорой встречи с домом, друзьями, собакой и кошкой, избяным, до кровинушки родным запахом и всем-всем, что так крепко вошло вечностью в их детскую память.
А вот и Прошка, поджидал видно где-то здесь в переулке: длинноногий в чёрных валенках, овчинной куртке чуть выше колен, шапке, подвязанной сверху, как у взрослого парня. На вопрос Павлика – «Что ты, Прошка, подводишь всех нас?» – он, молча, пристроился к группе, подальше от допросчика и, потянув носом, отвернул в сторону, дав этим понять, что объяснять что-либо ни кому не намерен и зашагал степенно, стараясь не задеть кого-либо руками.
Все школьники одеты были довольно неплохо, родители из последнего старались, чтоб детям было тепло, да и перед чужими людьми не стыдно. Единственная среди них девочка – Аля училась она в шестом классе вместе с Прошкой – одета была в длинное материно пальто и большую шерстяную шаль и оттого казалась неуклюжей. Шла Аля сзади, не глядя по сторонам, никак не реагируя на перемещения ребят по дороге, разговоры и шалости.
Впереди, вдоль речки Сосновки чётко обозначился прямой участок дороги до лобастой горы, выступающей прямо к мосту, где она с последним солнечным отблеском сворачивает круто влево и петляет уже по глухому каньону до десятого километра, где должны свернуть вправо на посёлок и идти по горному хребту со спуском в село Сосновское, а дальше через двенадцать километров их родное село.
Впереди шли Фёдор и Павлик, ученики седьмого класса, ведя разговор о школьных делах. Больше рассказывал Павлик. В школе он был активистом – членом учкома. Невысокого роста, сухощавый, порывистый в движениях и здесь он с жаром и возмущением говорил Фёдору:
– Этот наш химик Дмитрий Фёдорович совсем распустил класс, ведь до чего дошло: Шурка Орехов на днях, что опять выкинул: урок только начался, а он надул живот выше парты и сидит – не дышит, а этот чудик-пигмей Почуфаров тянет руку, и гундит ехидствуя: «Дмитрий Фёдорович, что же вы не видите – с человеком плохо, с животом у него что-то». А тот семенит между парт к нему, удивлённо так смотрит и говорит: «Орехов, Орехов, что с Вами? Дав как можно…, да идите же на двор, чем Вы сегодня завтракали, – А пигмей уж тут: «Да Вы не расстраивайтесь, Дмитрий Фёдорович, я ему помогу, а если что – врача вызову». И пошли из класса… курить до конца урока, а класс прыскает со смеху. Пол-урока сорвали, а кто и весь прохихикал. Я Шурке на перемене прямо сказал: «Ещё сотворишь подобное – на учком вытяну».
– А он что? – спросил участливо Фёдор.
– Да что он, – кончай, – говорит, – Паша, ладно тебе – и всё.
– А вообще-то он дельный парень, силён в математике, да и возраст у него – семнадцать скоро стукнет, а дури всё-то хоть отбавляй.
По дороге изредка ребятам встречались и обгоняли их подводы, но всех усадить и подвезти мог только трактор с санями, но это была редкость, машины в снега пробиться тоже не могли, да и подсаживаться по одному – по два можно было, по нашему уговору, только, когда шли в райцентр, при выходе на тракт. Домой же идти только всем вместе: ведь путь пролегал по горному глухому месту, где всегда могут и волки встретиться.
Свернули вправо на просёлок. Перед тем, как идти по горам, у родника устроили отдых.
Обычно, в осеннюю пору все садились у родничка, бившего прямо из-под сопки, и по очереди припадали к воде, с удовольствием пили вкусную, родниковую воду, перекусывали, отдыхали.
Он и теперь оказался незамёрзшим, таким же светлым, журчащим по чистым серым камешкам, только ещё красивее от нависшего над ним снега и голубоватых сосулек, вымерзших прямо из воды – казалось, великан с белыми усищами пьёт, морозит ручеёк и вот-вот закроет его до весны своей необъятной бородищей.
Зимами ребята изобрели оригинальный способ добычи воды с высоких снежных берегов незамёрзших ручьёв. Конец палки окунали поочерёдно в воду и снег; таким образом, быстро набирается ком водянистого снега, с которого ручьём стекает та же ключевая вода, поданная на палке своему товарищу.
Проделав всё это в считанные минуты, ощущая в ногах ещё только лёгкую усталость, выстраиваясь гуськом, они продолжали путь.
Впереди вышагивал Лазька Храмов. Слышно, как он натужно дышит. Его широко посаженные карие глаза, уставлены в узкую тропу пробитую верховыми наездниками, рыжие волосы козырьком нависли над его квадратным вспотевшим лбом.
Ох и враль же Лазька (не зря прозвали «Мюнхгаузен»). Своим хрипловатым голоском он мог рассказывать под настроение часами: о рыбалке, где вытянул рыбу больше себя, которую тут же зажарил и съел, то догнал скачущую во весь опор лошадь, свободно управляет автомобилем и меняет колёса без домкрата. Смеётся Лазька одними глазами. В промежутках с россказнями готовит кому-нибудь каверзу, подвох, каким бы гадким он ни был.
Все дети знали Лазькину жестокость, как прошлой весной на большой перемене в кузне он издевался над помощником кузнеца Петей. Ребятам интересно было смотреть, как кузнец Яков искусно работает молотом, и раскалённое добела железо превращается в подковы, крючья и другие хозяйственные поделки. В горне им разрешалось печь принесённую картошку. В ту весну сорок седьмого было ещё голодно.
На этот раз в кузне хозяйничал Лазька. Он жил рядом у деда с бабкой: отец его погиб на фронте в начале войны, а мать года через два умерла от простуды. Кузнец сидел в дальнем углу на своём излюбленном месте, покуривая самосад. В другом углу стоял Петя – помощник кузнеца – двадцатилетний парень, с детства тихо помешанный. Ему от постоянного недоедания всегда хотелось есть. Говорил он только о еде, протяжным тонким голосом, называя всех ласковыми именами, заискивающе заглядывая в глаза.
На это раз Петя не смотрел ласково на Лазьку, а весь красный, в саже, с выпученными слезливыми глазами, отстраняясь, вжимался в стену, поднимая для защиты грязные с растопыренными пальцами руки, молча, по-рыбьи, раскрывая и закрывая безусый рот. Лазька невозмутимо брал с наковальни только что вынутые из огня картофелины, отходил к двери и, как мячом, довольно резко бросал в него. При попадании Петя криком ойкал, выл и тотчас, сдирая с лица прилипшую горячую картошку, поедал её тут же без соли; при этом плакал по-бабьи и просил: «Лазечка, да ты не бей сильно-то, не бей миленький, ведь больно». На что Лазька готовя очередной снаряд, самодовольно говорил хрипотцой: «Уговор, Петя, дороже денег», – и всё начинал сначала.
Ванька тогда раскидал его картошку, долго избегал его и не заходил в кузню. Да и кузнец для Ваньки стал навсегда противным.
На этот раз Лазьке было уже не до каверз. Идти становилось всё труднее. Дальше по горному хребту вела только тропа от двух-трёх проехавших за день вслед друг другу всадников.
Тяжелее идти было первому. Ему приходилось с силой пробираться, увязая чуть не по пояс в сыпучем засахаренном снегу – второй, третий – тропа становилась проходимой, и последним идти было легче.
Сначала старшие ребята стали сменять друг друга, а затем и Ванька с Лазькой подключились к очерёдности, кроме Альки, которая то отставала, то догоняла, плетясь всегда сзади. Первый, прокладывая дорогу, уставал, останавливался, делал шаг в сторону, садился прямо на снег – отдыхал, пока проходили все, кроме Альки – вставал и шёл сзади, пока не приходила очередь, вновь идти первым.
Так прошли они равнинное плато хребта, перевалили невысокую поперечную сопку. Перед началом спуска в село Сосновское дорога снова пошла проторённой возами с сеном – идти стало легче, снова начались шутки, разговоры.
Проходя окраину села, ребята поняли, что начало смеркаться: в отдельных избах засветились окна от зажжённых керосиновых ламп. На перекрёстке в селе Лазька объявил всем, что останется здесь у дядьки – решил навестить перед праздниками и молча побрёл, еле волоча ноги к центру села. Все знали, что ни каких родственников у Лазьки здесь в селе нет, а просто он устал и идти дальше не может. Но знали и другое – постучись любой из нас в первую незнакомую дверь, там обязательно впустят, отогреют, накормят из последнего, говоря «чем бог послал», укроют на ночь шубой или каким ни на есть тряпьём; при этом не спеша выспросят обо всём тебя: о родителях, о себе и, куда путь держишь, – таков непреложный закон сибирского села. Поэтому ребята, молча проводили глазами своего Лазьку и продолжили путь.
Ни Фёдор, ни Павлик – никто из ребят не оценил тогда случайно оказавшимся здравым поступок Лазьки. Им в голову даже не пришла тревожная мысль, что надвигается зимняя ночь, а впереди ещё двенадцать тех длинных километров пути по сопкам, бездорожью, и будет ли опять хотя бы тропа, чтоб не сбиться с дороги. Тем более, не пришла мысль, что может испортиться погода и вообще оценить, хватит ли сил добраться до дома.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — Стемнело. Высоко в небе, чуть сзади, повис рожок народившегося месяца. Край западного неба багрово навалился на снежные сопки, спугнув хороводы звёзд, выкрасив их алым отсветом.
Всё приторно иссиня-бело. Только в логах у ручьёв и в вершинах сопочных круч выделялись тёмными пятнами рощи берёз, осин и плодливого тала.
Правее по направлению пути виднелись контуры горы Снегирёвой – конечной вершины одного из отрогов Бащелакского хребта. Именно зримое присутствие её и вселяло в них силы идти и идти. Казалось, цель уже близка, ещё усилие – и мы на последней седловине, откуда будут видны огоньки крайних домов вытянувшегося вдоль речки Сосновки родного села.
В логах снег становился глубже, тропа еле приметной. Ведущие чаще стали менять друг друга. Одежда на всех обледенела. Руки словно ухваты, скрючились впереди туловища. Настывший снег в местах сгиба колен мешал свободно поднимать ноги. Усталость, заскорузлая одежда, усилившийся к ночи холод – всё делало каждые метры пути неимоверно трудными. Всё чаще кто-то из ребят, особенно первый, увязал в снегу, падал, поднимаясь, утопал до плеч и долго барахтался в снегу: сначала высвобождал руки, вставал на колени, а затем уж принимал первоначальную заскорузлую стойку.
Остановились в лощине. Не обращая внимания на глубокий снег, сгрудились кучкой, как привидения – укороченные, еле ворочающиеся существа в ночи на белом снегу, гулко хробостящие одежды при малейшем движении и прикосновении друг к другу. Смотрели, настороженно переводя взгляд, друг на друга. Никто не осмеливался заговорить. Усталость, холод сковали не только отерпшие ноги и руки – свело скулы, – юный мозг лихорадочно искал выхода. Каждый смотрел на товарища с надеждой, боясь выказать страх, слабость, что идти больше не в силах… Ещё шаг, ещё несколько шагов и… он сядет на снег и больше не встанет, не сдвинется с места…
Первым заговорил захрипшим от холода, но бодрым голосом Фёдор. Ему вот-вот исполнилось шестнадцать. Невысокого роста, крепкий, сообразительный со сросшимися на переносице тёмными бровями, выполняющий давно всю мужскую сельскую работу, он выглядел свежее и увереннее всех.
– Стоять долго нельзя, надо двигаться, идти-то осталось всего-ничего, а то вон и метель начинает,– и хотел, было двинуться вперёд, но оглядев ещё всех понял, что дело всё гораздо сложнее и заключается оно не только в том, чтоб идти, напрягшись из последних сил… а сам-то он чувствовал, что сможет… Но, увидев полузакрытые, безучастные, глубоко запавшие глаза Павлика, выражавшие ими бесконечную усталость, мягко спросил:
– Скажи, Паша… Да встань, перина тебе снег, что ли!
– Справа по логу, Федя, знаешь в километре, может дальше чуть, заимка, лучше идти туда, – скрипуче высказал Павлик, слизывая сухими губами снег с обледеневшей рукавицы, продолжая сидеть в снегу у края тропы.
Из Алькиных посеребрённых холодом глаз непроизвольно текли слёзы, смораживаясь бисером по краю закуржавевшей шали.
Ваньке сказать было нечего. Во-первых, моложе всех на два-три года. Да и не думал он… Всё его тело мелко дрожало, мышцы ног, плечи налились усталой болью, голова шла кругом, перед глазами поочерёдно являлись искажённо очертания гор, лога, деревьев, – знобило.
Зло высказался Прошка:
– Чо расселись… идти, так идти,– и начал, не глядя ни на кого пробираться вперёд на тропу, чтобы идти первым, хотя до этого коротки были его отрезки пути (он быстро отступал в сторону, молча уступая товарищам снежный целик).
Следом за Прошкой, еле поднявшись, растопырив широко руки, тяжело грузя бесконечный сыпучий снег, побрёл Павлик.
Фёдор, подобравшись поближе к Ване, внимательно осмотрел, подбадривая всем своим видом, высказал:
– Дальше будешь, Ваня, идти всегда следом за мной, и когда надо будет идти первым, тоже держись за мной, – слегка мёрзло хлопнул по плечу, добавил:
– Не журись, брат, дойдём, земля-то уже наша (имея в виду земли своего колхоза),– и двинулся твёрдо вслед за Павликом.
Прошка шёл долго. Его сменить должен был Павлик. Но, что с ним… Упал, долго барахтаясь в снегу, кое-как поднялся, шатаясь сделал ещё несколько шагов и заваливаясь на бок – сел. Скричигая зубами, хрипло проговорил:
– Всё, Фёдор, баста… сил нет…
– Павлик, кончай, чуть отдохни, поможем тебе, остался последний подъём, а там вниз – доползём…
– Нет, Федя, их вон тяни,– Павлик чуть заметно головой указал на Ваньку с Алькой. – Я уж как-нибудь сам…,– затем также хрипло, но со злостью продолжил,– Стог сена вон, видишь? Останусь здесь, зароюсь, а вы дойдёте… приедут за мной.– Посидев так ещё, Павлик, собрав видно последние силы, решительно поднялся и стал пробираться по целику к стогу сена, который раньше казался им далёким кустом. Фёдор, зная, что переубедить Павлика невозможно, молча, побрёл вслед за ним.
Вернувшись, не глядя на нас, сказал сухо:
– Раскисли все, а ну встали…,– и решительно побрёл вперёд, быстро удаляясь.
Алька прислонясь сзади к Ваньке, тихо плакала с подвывом.
Ванька понял, что стоит на месте, и сил больше нет, даже двинуть ногой. Мысль только одна – как бы не упасть.
Очнулся, когда Фёдор, вернувшись к ним, сняв мёрзлую рукавицу, прохладной ладонью стал осторожно растирать брату лицо, другой похлопывая по спине, шапке приговаривал:
– Встряхнись, Ваня, возьми себя в руки,– затем стал разминать ему руки вместе с застывшими варежками, спрашивать.– Пальцы хоть чуют? Бери меня сзади за лямки, держись крепче и иди мне вслед. А ты не скули, Алька, здоровая… и тоже не отставай.
Так были преодолены ещё сотни метров на последний перевал горы Снегирёвой. Впереди шёл Прошка. Фёдор тянул на буксире Ваньку, сам падал вместе с ним, поднимался, вытягивал из снега брата, подбадривал, ругался по-мужски, что видно давало ему силы.
Ванька мало что понимал – притупилось всё. Не мог ощутить близости дома, родных тропинок, по которым бегал босым по холодной росе к лошадям, а затем верхом скакал навстречу солнцу, подставляя крепнущее детское тело сквозь растерзанную рубашонку.
Ветер бросал холодный колючий снег в лица ребят, зябко шуршал по обледенелой одежде, темень, пусто… Слышны далёкие крики Фёдора:
– Вставай, не лежи, метель поднимается! Алька! Помоги! Держитесь же вместе! Прошка! Где ты?
– Здесь я… Солома здесь…,– донеслось ветром. И всё исчезло…

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — Светлый солнечный луг без конца и края, необыкновенная тишина… покой… С далёких горных увалов в долину белыми хороводами спускаются берёзовые рощи, а ближе поле цветов – «цветки-жарки» — всюду негде ступить, а у земли по зелёной травке россыпями «кукушьи слёзки» — и ото всей этой земной красоты душистым парком поднимается божественная благодать – из которой как утреннее солнышко вырастает девочка – Шура, соклассница Ваньки: в беленькой вышивной кофточке, пшеничными волосами, завитушками, спадающими к цветам. Она медленно приближается к нему и смотрит, смотрит небесно-синими глазами на Ваню… Он даже потянулся к ней, ему хочется поцеловать её. Он видит искорки в её глазах… Всё медленно исчезает…
Ваньке не раз приходилось оправдываться перед людьми своего села, что не был он ни на каком-таком «том свете», а всего лишь видел сны, вспоминая которые он даже краснел и упорно умалчивал или отговаривался, что видел, как играл с ребятами «красными-белыми». На что его тётка говорила: «Будет».

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — Через несколько дней Ванькин крёстный – Григорий Титыч Шмаков зашёл под вечер навестить соседей. Угостившись одной-двумя кружками медовухи, долго внимательно всматривался на печь, словно в полумраке пытался разглядеть Ваньку, затем обращаясь то к его отцу, то к матери не то с вопросом, не то с утверждением восклицал:
– Вот ведь, кум, дело-то как вышло!.. Крестник-то гляжу пошёл уж, а, кума? Ещё мужичина-то какой вымахает… Совсем, было сгинул парень, а как жалко было, вспомню… ух…
Крёстный, говоря так, долго смотрел в потолок, потом, как бы очнувшись, резко опускал голову на грудь и, мотнув ею из стороны в сторону, встряхиваясь, выпрямлялся.
Мать, видя расстройство гостя и сама тоже волнуясь, торопливо переставляла на столе, пододвигая поближе к нему миску солонины, вилку, кружку, приговаривала:
– Да кушай ты, куманёк, кушай, чего опять там, час вот горячего подам, да и чай пить будем. Держи медок-то, выпей, оно и легче будет.
Крёстный, глотнув из кружки, и уже ни к кому не обращаясь, продолжил рассказ:
– Ведь на фронте был, чего там не видал, а тут… Как узнал про беду-то, на конюшню сразу, вижу кум запрягает, а я прям на вершину без седла пру, сколь мочи есть, спасать думаю, быстрей надо, может живой ещё крестник. А тут снежина такой, замело логом-то, но след, гляжу, есть, а сам нажвариваю Егреньку – «Кум-то как проедет санями!» – в голове опять, прямо взялось – горит всё. И добрался… Веришь, нет, кума, как глянул, а он лежит у скирды, соломкой чуть присыпан, а лицом белый весь, что снег. Я и сам чуть не сел рядом, руки ноги отнялись – гляжу, а взяться боюсь – как не живой? Встряхнулся… Ухом, щекой к лицу припал – холодный. Руками хватаю грудь, руки, ноги – всё мерзло.
Опять войну вспомнил – сколько нас там полегло, жаль до слёз бывало: но то ведь погибель была кругом, обвыклись уж ко всему, а тут снег, тишина, кругом ни души и на тебе… Собрался как-то, действовать начал: подвёл коня поближе, поднял родимого, а он не стоит, весь мёрзлый, неживой… Конь – в испуг, держу его – упал крестник-то, упал в снег прямо, уронил его… Снова поднимаю, руки трясутся, колотит всего, комок в горле, а в голове стучит – везти же быстрей надо. Соображаю… Опять поднял груз бесценный, кума, и прислонил к скирде поставил значит – стоит. Забрался на Егреньку, подъехал, ухватил руками за шиворот и положил, большой парень уже, прямо поперёк коня – на круп перед собой, а он вот, как брёвнышко, и не гнётся… Так вот и повёз, пока кума не встретил с санями. На тебе, кум, как бы говорю, сынка-то… Сполз с коня, помог развернуться в снегу, а у самого стучит внутри, в голове, что живой он, – пока вёз учуял, что жизнь теплится в нём… Ох, тяжко, кума…
Крёстный, остановившись, трясущейся рукой допил из кружки, утёр глаза, щёки, бороду и вновь, обращаясь ко всем, сказал с выдохом:
– Дважды крёстный теперь я, – и снова продолжил.– И помчал тогда я прямо к ветеринару – беги, говорю, Лукич, к куму спасай сынишку, а сам к Никитичу, в магазин – водки, говорю, давай, спирту – парня отхаживать надо: деньги потом, каки тут деньги… Суёт она мне бутылку, флаконы с деколоном. Я опять на коня…
И отходили же, так её, задышал, закраснел – оттёрли… Фершал грудь, помню, трёт, давит – дыхание добывает, я ноги, руки тру, давлю… Вижу, краснеет тело, теплеет, ещё тру, аж пальцы занемели, поливаю декалоном и ещё, и ещё, больше в локтях, в суставах. Вот они и болят час, а кожа нарастёт, были бы кости целы.
Теперь, кум, лечи, доводи парня. Раз на том свете побывал – жить долго будет, будь оно неладно.
Закончив рассказывать, надолго задумался Григорий Титыч, а потом, как бы размыслив, добавил:
– Ещё какой мужичина вымахает.
И верно, поправился Ванька скоро, только тело к непогоде ныть стало, да хруст в суставах рук и ног появился. Старики присоветовали, что лечить эту болезнь надо пчёлами.
Лазьку из с. Сосновки привезли тем же днём, только искали по селу долго.
Павлика из стога сена привёз его отец, и тоже отхаживали всей роднёй. У него оказались обмороженными пальцы ног.
Они с Фёдором утверждали потом, что у Прошки спички были, но их не дал – скрыл. Павлик доказывал, что в дороге он раза два закуривал в удалении от всех.
Алька осталась цела и невредима, только болела неделю с простуды. На расспросы о Прошкиных спичках она упорно молчала. Ближе к весне их стали замечать часто вместе, и кто-то на партах им написал: «Прошка+Алька= Любовь».
А на селе ещё долго говорили о случае со школьниками, как они чуть не позамерзали в дороге. Даже на Правлении колхоза постановили, чтобы выделять подводу для доставки продуктов и сопровождения учеников зимами к праздникам и каникулам.

На пасеке. /Этюд/

В делах по устройству жилья я и не заметил, как прошёл остаток дня. Заалела западная часть неба и на пасечный точок вместе с росной прохладой начали опускаться сумерки. Избушка, в последний раз мигнув оконцем, присела бочком к ручью, словно испить родниковой водицы. Ярче обозначились ряды разноцветных домиков-ульев, расставленных на лужайке между молодыми деревцами осин, берёз и расцветших черёмух. С некрутых косогоров хороводами белых сарафанов спускаются весёлые березняки. Омшаник, наполовину вросший в гору, муравьиной кучей темнеет поодаль. За приречными зарослями тала необъятными просторами распахнулись горные увалы.
Прозрачный воздух, тягуче полнясь медовой испариной, застывает над поляной, пронизывая собой всё окрест.
В сгущающихся сумерках постепенно замолкает дружный хор дневных птиц. В последний раз где-то рядом свистнула иволга, проухал филин, кррру…,– вскричал ворон, каррр… каррр ответила ему из дальних березняков ворона, глухо простучал в подгнившее дерево дятел, пара голубей, постонав, с шумом слетели с конька крыши на ночлег под стреху омшаника. И стало совсем тихо, лишь, слышно, ручей переплёскивается, журчит, высеребривая на шиверах свою извивающуюся спинку.
Всё моё состояние полнится этой первозданной благодатью. Ни что не мешает думать:
– Человек во всесветной суете своей должен когда-то понять самого себя, свою нерасторжимость, свою кровность с этой тишиной, писками, шорохами, всплесками… и выполнить своё высшее предназначение – хранителя всего сущего на земле. Только в горне природы можно выковать самого себя: ведь через неё и вместе с ней смогло родиться великое искусство, что возвышает нас, делает лучше, человечнее…
Мои раздумья в сумеречной тишине звучно, неторопливо разорвали чистые свисты и клыканья соловья, которые, учащаясь, раскатились дробью и чеканьем… и внезапно закончились короткими высокими звуками. Минута, а может меньше, и вновь певун начал свои трели, но уже более сочно, даже торжественно. Его песня, чистая и сильная поражала меня своим разнообразием, складом, силой звучания, она подчиняла, вбирала в себя всю округу, а вместе и мою человеческую сущность.
Я долго наслаждался его пением, купаясь в бесконечно счастливом состоянии души.
Утро на пасеке явилось мне также необычайно прекрасным. Солнце купало в своих лучах нежную листву берёз, расцвечивая свежей позолотой акации. Зелень лугов искрилась росными изумрудами, где-то смыкаясь с необъятными далями синеющих гор в белых великаньих шапках, и неуловимой голубизной поднебесья.
Начинался обычный день, наполняясь пчелиным гудом и птичьим щебетом. Во всём чувствовалась деловитая озабоченность и суетность всех обитателей пасеки.
В углу сруба омшаника, высунув из гнезда тёмные головки с раскрытыми жёлтыми ртами, беспрерывно галдят птенчики стрижа. И надо видеть трудолюбие и гордость заботы о потомстве этой серенькой незадачливой с виду птицы. Она без устали юрко слетает на поляну, прыгая с места на место, ловко перевёртывает щепочки, листья и тут же с полным клювом устремляется к гнезду. Рядом с ней трудится и самец. Он чуть изящнее с посеребрёнными по краям оперения крылышками. Ближе к полудню стрижи всей округи слетаются в общую стайку, видно посудачить и всем вместе прогнать от гнездовий ненавистную им ворону.
А пчёлы с утра до вечера делают своё привычное благородное дело. В их многотысячном мелькании даже небо над пасекой становится зеленовато-серым. Вновь и вновь восхищаюсь этими неприметными великими труженицами. Всматриваясь в их работу, убеждаюсь, как точны их полёты по направлениям и даже по высотам, как чёток и упорядочен их труд в улье. До чего щедро снабдила их природа всем необходимым для дела, определив труд им, воистину в основу жизни.
Через несколько дней все обитатели пасеки совершенно не обращали на меня внимания: стрижи усердно занимались птенцами, мирно сидели на коньке крыши, наговаривая, голуби, в баловстве чуть не цеплялись за голову воробьи, дятел долбил подгнивший угол избушки совсем рядом; сорока, стащив мои кусочки мыла, виноватясь, держалась поодаль; даже мышь, выбежав из-под сруба погреться на полянку, спокойно чистила мордочку и лишь удивлённо смотрела на меня крошечными бусинками глаз.
Середина мая. Остановись, человек, присядь в укромном месте, всмотрись, вслушайся, и ты поймёшь, как созвучны сердце и мысли всему, что окружает тебя, как не одинок ты в своих терзаниях и заботах, что ты всего лишь частица единого, мудрого, всесветного мироздания.

ПЕГАШ.
/рассказ/

Весна 1951 г. На Алтае выдалась трудной.
Холодная метельная зима наглухо законопатила покрытые мелколесьем лога, ручьи и речки.
Только к середине апреля появились тёмные прогалины на буграх и косогорах. В степи снег лежал настом, лишь в придорожьях, усыпанных сенной трухой, да у тёмных кустов ноздреватые подталины выдавали приход весны.
Земля, так и не дождавшись от постоянно хмурого неба и холода живительных солнечных лучей, по-своему распорядилась пышным снежным покрывалом: разогревшись утробным теплом, вздохнула, раскрыв свои ненасытные живительные поры, стала пить снеговую прохладную воду, заполняя свои несметные кладовые.
Люди с ужасом взирали на набухшие водянистым снегом лога, ожидая вместе с теплом половодное горе. Старики, по-своему чуя внутренний трепет земли, советовали рубить на корм скоту ветки набухшего тала.
И точно, только в начале мая, оставив рёбра-стропилы от соломенных крыш базов и амбаров, люди подталкивая и придерживая с боков костлявую пучеглазую животину, выбирались в поле.
Ванюша Сенин, учётчик полеводческой бригады колхоза «Во ...

(дальнейший текст произведения автоматически обрезан; попросите автора разбить длинный текст на несколько глав)

Свидетельство о публикации (PSBN) 8920

Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 24 Марта 2018 года
М
Автор
Савельев Михаил Калистратович родился на Алтае. До службы в Советской Армии учился, работал. Закончил военное училище, военную Академию имени В.И. Ленина,..
0






Рецензии и комментарии 0



    Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы оставлять комментарии.

    Войти Зарегистрироваться
    Верность (повесть) 0 +1
    Любовь безответная (роман) 0 +1