"Кандидат из нашего двора".
Возрастные ограничения 18+
Рассказ в двух частях с прологом и эпилогом.
Пролог.
Ещё в Советское время, когда я ходил в море, был у меня приятель Витька Ярошук из Минска.
Как-то в одном из рейсов за еженощными чаями-кофеями он рассказал мне вот такую историю.
Часть 1. Из жизни.
Это произошло тогда, когда теперь уже почившие были наибодрейшими, старики – молодыми, молодые – детьми, детей же ещё не было даже в проектах, а Витька учился в одной из обычных советских школ на окраине Минска.
Рабочая окраина Минска. В СССР в 60-70-х годах уже забываемого века, застраиваемые многоэтажками окраины больших городов, как и большинство прирезанных к ним сельских районов, стали называться «спальными». Даже после того, как эволюция (хотя, как знать, может быть всё как раз таки и наоборот), молниеносно с исторической точки зрения, была вынуждена их огорожанить вместе с находящимися там поселениями и весняками, те ещё долго оставались по сути «деревнями», но уже и с 4-5-9-и этажными одно-двух-четырёх подъездными домами, с лучше-хуже ухоженными палисадниками за низенькими деревянными заборчиками из миниатюрного штакетничка, в которых заботливые жильцы первых этажей высаживали ягодные кусты и цветы, с расставленными у каждого подъезда скамейками на чугунных витиеватых основаниях и срόдными с ними урнами, больше похожими на античные вазы с цветастыми барельефами, с проходными и тупиковыми дворами, изрезанными логически протоптанными трассирующими тропинками, с развешенными в дальних углах для безмятежной просушки белыми без рисунков простынями и ночными рубашками да черными сатиновыми семейными трусами, парусами надувавшимися на сквозняках, прилеерные к проводам-верёвкам деревянными серыми, как старый деревенский сруб, прищепками с пружинкой, как у деревянной же бабушкиной мышеловки, с пацанами, носящимися гагаринской ракетой за старым растрёпанным не футбольным мячом меж всего этого дворового натюрморта, где практически все знают друг друга, здороваются при встречах, ходят в гости и знают о соседях больше, чем о себе самих.
И это понятно – деревни обращали в города. Частные дома, чаще всего присевшие от старости на корточки, опёршиеся на подоконники и резные оконные наличники, словно роденовский «Мыслитель» – подбородком на ладонь и локтем на колено, сносили-хоронили под чьи-то слёзы и под чьё-то удовольствие от предвкушения будущей счастливой беззаботы городской жизни. На месте оплаканных и бесследно стёртых с родной земли милых, тёплых, отчих пятистенок с их садиками и огородиками, складывали многоячеистые бездушные панельки. А вот люди оставались теми же – селянами, со своим домостроем и привычками, от которых они не в раз, а постепенно избавлялись, хотя навсегда не до конца.
Но сращивание города и деревни на этом не заканчивалось, а скорее только начиналось. Так как в центральных частях мега- и не очень полюсов по законам всё той же эволюции (а случалось, что и революций), на фоне растущего от пятилетки к пятилетке благосостояние народа и, согласно статистическим отчётам, его же, народа, ежеквартального увеличения, тоже сносилось что-нибудь ветхое или мешающее молодому и прогрессивному и расшагивалось строительство нового жилого и не жилого фондов и расширялись проезжие части, то, разумеется всё это вместе, так сказать, и обязывало, и толкало соответствовать, а значит и осуществлять, и, в том числе, требовало предоставления отдельных квартир. Поэтому коммуналкам, до того уже побывавшим отдельными, но не пролетарскими квартирами, вновь возвращали их первоначальный статус отдельного жилья: где кабинет был для великих открытий и творчества, столовая – для приёма пищи и гостей, спальня – для сна и продолжения рода, детская – для ребятни, кухня – для поварского чародейства, ну, а в ванной комнате никому не приходило в голову резать кроликов.
Перед тесножившими центровыми вставал коренной, злободневный, даже можно сказать первородный вопрос: либо начинать новую жизнь в большой отдельной квартире в спальной новостройке сейчас, либо продолжать игры в спорт-лото «5 из 36» или «6 из 49», нагадывая себе счастливый случай. Одни семейные советы принимали нелогичные с точки зрения других семейных советов решения. Иные же, чтобы стать первоочередниками на получение бесплатного жилья, пытались усидеть сразу на двух стульях: фиктивно женились или разводились, прописывали в свои жилища дальних родственников, заводили крупноголовых домашних животных и т.п. Подавляющее же большинство наших людей не имело склонность к махинациям и азартным играм на собственную судьбу и судьбу членов своих семей. Поэтому они становились мигрантами – бывшими центровыми. Но спросите любого жителя городской окраины, кого-нибудь из тех прошлых новостроек, прожившего там уже лет тридцать, а то и подольше, переехавшего туда из центра этого же перенаселённого муравейника – концентратора магазинов, развлечений и статусности, – то он и тогда будет считать себя «центральным», случайно оказавшимся на задворках этой человеческой грибницы, то есть жителем самой центральной, а следовательно, главной части города. Себя он будет считать «коренным». Несмотря на то, что именно здесь, в этих повсеместных «Новых Черёмушках», родились его дети и внуки, он всё равно будет чтить себя жителем ЦЕНТРА. Даже если он и не станет говорить об этом к месту и не к месту, то уж точно будет показывать всем соседям всем своим обликом и выражением бровей, лба и межбровных кряжей, что он здесь главный или, как минимум, что все должны априори это знать-понимать, а посему по умолчанию уважать, не смотря ни на что, пусть хоть этот центровой алкаш последний – самый передовой в таком своём деле – во всём этом и соседних дворах. И так происходило и происходит поныне в любом городе, будь то Москва, Казань или Ташкент. Интересно, что в большинстве случаев при «правильном» воспитании их потомки также начинают представлять себя жителями центра, временно, по недоразумению или по стечению разных несправедливостей, оказавшимися на пограничных город-загород территориях.
И вот сталкивались две мощи, – как беспощадный морской шторм и материковая скала, как лёд и пламень, как нож и масло. Хотя лично у переселенцев эти встречи скорее походили на скрещивание ложек и вилок с лопатами и граблями, интеллигентской утончённости и арифмометра с рукастой жилистостью и смекалкой. И ежели новогорожане поначалу имели преимущество, так как обустройство нового места требовало соответствующего опыта и сил, то в дальнейшем исконные городовики компенсировали отсутствие таких компетенций, ежедневными уроками своих отпрысков игре на скрипках и фортепьяно, чем выводили первых из себя, доводя и тех, и других до словесных, а случалось и до оружейных баталий, самым безобидным из которых был батарейный террор – остервенелое и забористое хрястанье чем угодно по радиаторам и трубам центрального отопления.
Но постепенно люди знакомились, смирялись, сживались и, в конце концов, превращались в жителей НАШЕЙ лестничной площадки, НАШЕГО подъезда, НАШЕГО дома, НАШЕГО двора. Рождался новый вид горожанина. Они брали друг у друга и лучшее, и худшее: новообращённые перенимали необходимость и важность получения высшего образования, пусть даже и любого, а также полную апатию ко всякому ремеслу, иной раз приобретающую крайне агрессивную форму – полное нежелание сделать по дому хоть что-нибудь своими руками; центроудалённые научались вбивать в стену, ну, хотя бы гвоздь, а ещё – постепенно или вдруг – приходили к пониманию того, что образованность это не панацея от домашних скандалов из-за вечной нехватки денег. Внутридомовые дворы со временем превращались в эдакие почти загородные семейные клубы, в которых проводились и внутренние спортивные соревнования по шашкам, шахматам и домино, и детские уличные концерты, являвшиеся своего рода взносом в новую культуру коренными горожанами, и совместные застолья с коллективными песнопениями, что, несомненно, было вкладом бывших селян.
Наивысшим же проявлением такого симбиоза, стали… скамейки. Да, товарищи, скамейки – у подъездов и в глубине дворов. Скамейки у подъездов на витиеватых чугунных каркасах обычно оккупировали тутошние пенсионерки – это становилось местом их дислокации: одновременно сборного, наблюдательного и переговорного пунктов, стрельбища и фронта, как бы совмещенные кухня, гостиная и коридор с уличным радио и проходной на секретный завод. Были ещё мужицкие скамейки, это такие доски-сидалки, отполированные хлопчатобумажными трениками и бесстрелочными штанами до состояния уникальных образцов мебели из Музея Академии барона Штиглица в Питере, лежавшие на оцилиндрованных брёвнышках, вкопанных в землю да так, что сидевший на них взрослый доставал сандалиями до земли лишь на полувыпрямленных коленях, как с сидения подросткового велосипеда, ну, а любой пацан смог бы просто-таки болтать ногами. Располагались такие скамейки в глубине двора, – как форт, как остров – и были штабом для всех здешних мужиков: там не было места для женского пола или случайных прохожих. То был анклав – государство для Своих. А визой для чужих была поллитровка.
Во дворах люди проводили чуть ли не большую часть своего свободного времени. Исключая, конечно же, перерывы на обязательные труд, сон и личную санитарию.
Чистоту общественных пространств поддерживали дворники, а как иначе: зимой снег с дорожек и тропинок счистить, осенью опавшие листья с них смести, летом пыль прибить, да и случайный мусор убрать, который в остальные поры не виден; ну, а весной, на тех же дорожках, расколотить и покромсать спрессованные за зиму ногами прохожих и скатами нечастых автомобилей, побледневшие под расходящемся день ото дня теплом, обломки снежных плит и плиток, чтобы не было заторов из мини торосов, для свободного прохождения вешних вод и бегущих по ним самодельных ребячьих корабликов, специально по такому случаю смастерённых или из чего попало найденного, или назначенного быть таковыми – хоть из обломков старых веток, хоть из обгорелых спичек. Иначе не пройти и не проехать.
А еще ежедневно по утрам и вечерам строго в одни и те же часы, не взирая на погоду и состояние природы, приезжала мусорная машина – таких теперь уже нет. К этому сроку жильцы – со своими мусорными десятилитровыми эмалированными вёдрами без крышек – из всех подъездов всех окрестных домов, вереницами, словно муравьи целенаправленно поспешали к мусорной площадке. Подъезжая, мусорка начинала сигналить ещё на ходу. Остановившись в строго отведённом месте, она переставала гудеть, а соседи, не прекращая оживлённо делиться друг с другом бородатыми новостями, вываливали из своих вёдер продукты своей же бытовой жизнедеятельности – очистки, обертки и т.п. – в жерло мусороприёмника, похожее на выдвинутую вперёд нижнюю челюсть какого-нибудь мультяшного ужастика, готового сожрать что угодно, но получающего только то, что жителям не надобно. Минут через 10-15 мусорка уезжала и перекрёстную площадку нужно было прибрать-подмести. Так что без дворников никуда.
Но один раз в год происходило грандиозное событие. В апреле, ближе ко дню рождения вождя всех угнетённых и не очень, ВСЕ местные, практически без напоминаний, уговоров и насилия, отложив домашнее неотложное, выходили на улицу на субботник. Субботник – это такой коллективный бесплатный труд в личный выходной день, в который граждане налащивали свою дворовую территорию: собирали за дворниками недоубранный теми мусор, которой сами же жильцы весь год забывали или роняли-бросали тут и там, а тот, прикрывшись снегом, безмятежно ожидал весеннего схода полога и собственного непременного оголения; красили приподъездные скамейки и урны, маленькие заборчики палисадников и большие ограды вокруг дворов; сгребали и на месте сжигали остатки прошлогодней пожухлой травы и останки почерневшей листвы. Короче говоря, приводили в порядок всё, что требовалось и что замечали.
Как правило, каждую квартиру представлял один член семьи. Но самые крепкие Советские ячейки выходили в полном составе: родители с детьми и со своими родителями, а кому особенно повезло, то даже с редко выходящими во двор совсем-совсем древними старичками – родителями родителей своих родителей, и с домашними четвероногими зубастиками. Если случалось так, что у кого-нибудь в этот день гостили родственники, то и эти в усиленном составе выходили на общественно-полезный праздник бескорыстного труда. Свойский инвентарь – лопаты, грабли, тяпки, мётлы – непотребный весь год и не применяемый в квартирном быту, раз в год узнавал своё истинное предназначение. При этом, что интересно, никакой злости ни на лицах, ни в душе за неоплачиваемую работу ни у кого не было. Радость была, возможно, не у всех, и не столь явная. Но злости точно не было – ни капелюшечки.
И, конечно же, куда мы без начальства. Любое мероприятие, даже если на него может никто и не приходить, не имеет права быть даже помыслено прежде, чем будет определено ответственное за него лицо. Субботниками всегда руководил штаб, состоящий из старших по домам и подъездам. Особых знаков различий с остальными жильцами у штабных не было: у всех резиновые сапоги, а из одежды, что угодно старое и ненужное, чтобы в случае чего не пожалеть, что после оно сгодиться лишь на роль половой тряпки. Так что и фрак в качестве робы сгодился бы. Отличить командиров от остального войска представлялось возможным только по активной жестикуляции, мимике и постоянным передвижением первых по вверенной им территории. Но вот что удивительно, к концу работы они так выматывались, что становились неотличимыми от всех прочих отсубботничавших – такие же уставшие и абсолютно подготовленные и внешне, и внутренне к принятию водных процедур и славному коллективному застолью.
Так вот. В Витькином доме на 1-ом этаже жил никчёмный моложавый неопределённого возраста очкарик, который с мужиками на улице по выходным в домино-шахматы не играл, вместе с ними не выпивал, дворовые субботники и посиделки своим участием не жаловал. Он засветло из дома куда-то уходил, возможно, что и на работу, а поздним вечером возвращался. И так каждый день – шмыг-шмыг и его не видать. Где он трудился, чем занимался, никто не знал. Приподъездные бабульки-соглядатательницы, знающие всё и про всех, между тем растерянно судачили, что, мол, то ли он какой-то тайный сотрудник известных органов, то ли сверхсекретный разработчик того, о чём все знают, но вслух не говорят, то ли гений-отшельник, как наш нынешний Григорий Перельман, то ли чего ещё похлеще; а может и просто – городской сумасшедший. Но при этом, на всякий случай, все жители двора именовали его не иначе как «Профессор», с ехидством ропща ему в след всякое-разное, да и то тихохонько и без злобы.
В Советское время любой доктор наук, кандидат, доцент, декан, ректор, профессор, академик – вызывали у большинства сограждан чувство необъяснимого благоговения и даже трепетание. Такие же сердцебиенные чувства вызывали спортсмены: чемпионы, призёры, мастера спорта – но в этом разбирались все. А вот с наукой было сложнее. Большинство простых людей не знали и не понимали разницу между всеми этими титулами. То, что это «титулы», и никак не меньше – не постижимые для объяснения и не достижимые по сути для себя самих – сознавали все. И если у кого-нибудь случался такой титулованный сосед, то он смело мог считать и считал, что и сам отчасти где-то хоть чуть, хоть чуть-чуть такой же исключительный и достойный зависти тех, у кого такого соседа не находилось. В то время, если рассказать своим друзьям, что ваш сосед мастер спорта или кандидат наук, то вы в глазах ваших знакомых тут же приравнивались минимум к перворазряднику или к кандидату в кандидаты. Даже проживавшие в одном дворе, более почтительно относились к тем жильцам, у которых сосед сверху, снизу или через стенку соседнего подъезда, был тем самым мастером или кандидатом.
Профессор, никогда не выходил на субботники, чем выбивался из общего строя. Его неучастие в коллективных праздниках труда всегда возмущало соседей. Но лишь так – на «пять минут», так сказать, тема для «побалясничать»: уже через пару-тройку дней все забывали о таком «столь безобразном игнорировании Профессором чаяний и хлопот всего общественно значимого»; и даже наиболее активно-возмущённых, которые предлагали написать куда следует или выпустить «боевой сатирический листок», урезонивали непредсказуемостью последствий подобных обращений и карикатур. Большинство подспудно понимало, что в подобном его поведении есть, что-то такое, что даёт тому право быть не «с», а где-то «над» остальными соседями. Ведь не просто же так его окрестили Профессором. Но всё же то, что он не участвует в коллективных междусобойчиках, не ходит к другим и, главное, не приглашает к себе в гости, обижало и настораживало.
Часть 2. Нежданно-негаданно.
Но вот однажды в один из душных нескончаемых и в то же время парадоксально быстро проходящих вечеров бабьего лета, когда солнце, вымотавшись за целый день беспрестанного догорания и ярчения, но ещё продолжавшее из последних сил машинально упираться, чтобы окончательно не свалиться за горизонт, цепляясь остывающими лучами за всё вокруг, прежде чем погрузиться за крышу противного дома, всполохами в стёклах возвещавшее о неизбежности конца всему, вдруг, с неуместным для дворовой идиллии вероломным треском рвущейся пергаментной бумаги много лет назад покрытой многими давно иссохшими слоями масляной краски, распахивается окно на первом этаже квартиры того самого Профессора. Вывалившееся из его кромешной темноты невменяемо-пьяное полутело, во всю глотку, бессистемно, в нарушение всех правил грамматики, то растягивая, то обрезая то гласные, то согласные, проникновенно и страстно забычАло: «Я-а-к-кан-ндид-да-ат-т!» Это явившееся полутело принадлежало никому иному, как самому Профессору. Притихшие на скамейках в углу двора мужики, уже принявшие по граммульке своего вечернего предснотворного, ничуть не удивились столь беспардонному вмешательству в благополучно завершавшийся день, словно нечто подобное они давно предполагали, готовились и, наконец, дождались. Не сговариваясь, хором, как после многочасовой спевки, они с оживлённой зевотой поддержали Профессора: «У-ура-а-а!» После затухания дворового эха, полутело, амплитудно покачавшись непродолжительное время на неуверенно поддерживающих его руках, хромоногим штативом расставленных на подоконнике, исчезло в пещерный мрак своего оконного проёма. Буквально через минуту полутело вновь появилось в той же незакрытой амбразуре:
– Я-к-кан-нд-да-ат! – теряя гласные, оно открыло второе отделение. Мужики, коллективно дирижируя, взревели свой припев: «У-ура-а-а!»
Те, кто мог загибать пальцы, давно уже сбились на количестве аналогичных выходов. Казалось, что этому концерту, составленному из его бессчётных отделений и неожиданных антрактов, не будет конца, и разорванная им в клочья ночь, предстанет зеркальным отображением дня – всё тоже, только безальтернативно и бессмысленно. При этом каждое последующее отделение отличалось от предыдущего, потерей солирующим букв и громкости, которые, правда, с лихвой компенсировались продолжительностью самих актов и сокращением пауз между ними. Завершилось выступление аж за полночь: то ли по спонтанно сложившемуся сценарию, то ли из-за распада хора, уставшего бесконечно распивать…, фу-ты, распевать один и тот же припев. Лишь к полудню следующего дня выяснилось, что этот «никчемный шмыг-шмыг очкарик» по прозвищу «Профессор» накануне защитил собственноручную диссертацию кандидата наук на какую-то физико-философскую тему, название которой невозможно произносить в приличном обществе, так как можно ошибиться или что-нибудь перепутать, чем оконфузится самому, оскорбить слух других и даже пошатнуть чьи-либо моральные устои.
Весь двор был взорван восторгом этого научного и общественно значимого события. Все жильцы поздравляли друг друга, словно Профессор был их близким родственником или, по крайности, соседом по лестничной клетке. Главное, что все восхищения и дифирамбы были искренними – теперь у них есть СВОЙ кандидат наук! Значит всё правильно, значит не зря все эти годы, они мирились со всеми его странностями и «не очень обижались»: ведь это они – все вместе – вырастили такого своего выдающегося сожителя по их двору. То бишь и к диссертации с открытым содержанием и табуированным наименованием они все имеют непосредственное личное отношение. Сразу же выяснилось, что на самом деле подлинное имя Профессора… Впрочем, это неважно: все так и продолжили называть его по когда-то всем двором наречённому – «Профессор».
И были столы во дворе, и песни, и поздравления, и громкое дружное «ура», и даже детский концерт – а как же иначе, ведь не каждый день такое событие происходит. Правда, Профессора на этих празднованиях не было. Но никто об этом не думал – все всё понимали без слов – Профессор был в их сердцах, а все тосты – в его и в их с ним честь… Так что, как говориться – знай Наших!
А вот защитил ли Профессор свою докторскую диссертацию и когда, как она называлась и каким показательным выступлением это было отмечено, настоящая история умолчала.
Эпилог.
Главное! Главное – никогда со злом не думать и уж тем более не говорить о том, о чём и о ком сами же ничего в точности и не знаем.
Пролог.
Ещё в Советское время, когда я ходил в море, был у меня приятель Витька Ярошук из Минска.
Как-то в одном из рейсов за еженощными чаями-кофеями он рассказал мне вот такую историю.
Часть 1. Из жизни.
Это произошло тогда, когда теперь уже почившие были наибодрейшими, старики – молодыми, молодые – детьми, детей же ещё не было даже в проектах, а Витька учился в одной из обычных советских школ на окраине Минска.
Рабочая окраина Минска. В СССР в 60-70-х годах уже забываемого века, застраиваемые многоэтажками окраины больших городов, как и большинство прирезанных к ним сельских районов, стали называться «спальными». Даже после того, как эволюция (хотя, как знать, может быть всё как раз таки и наоборот), молниеносно с исторической точки зрения, была вынуждена их огорожанить вместе с находящимися там поселениями и весняками, те ещё долго оставались по сути «деревнями», но уже и с 4-5-9-и этажными одно-двух-четырёх подъездными домами, с лучше-хуже ухоженными палисадниками за низенькими деревянными заборчиками из миниатюрного штакетничка, в которых заботливые жильцы первых этажей высаживали ягодные кусты и цветы, с расставленными у каждого подъезда скамейками на чугунных витиеватых основаниях и срόдными с ними урнами, больше похожими на античные вазы с цветастыми барельефами, с проходными и тупиковыми дворами, изрезанными логически протоптанными трассирующими тропинками, с развешенными в дальних углах для безмятежной просушки белыми без рисунков простынями и ночными рубашками да черными сатиновыми семейными трусами, парусами надувавшимися на сквозняках, прилеерные к проводам-верёвкам деревянными серыми, как старый деревенский сруб, прищепками с пружинкой, как у деревянной же бабушкиной мышеловки, с пацанами, носящимися гагаринской ракетой за старым растрёпанным не футбольным мячом меж всего этого дворового натюрморта, где практически все знают друг друга, здороваются при встречах, ходят в гости и знают о соседях больше, чем о себе самих.
И это понятно – деревни обращали в города. Частные дома, чаще всего присевшие от старости на корточки, опёршиеся на подоконники и резные оконные наличники, словно роденовский «Мыслитель» – подбородком на ладонь и локтем на колено, сносили-хоронили под чьи-то слёзы и под чьё-то удовольствие от предвкушения будущей счастливой беззаботы городской жизни. На месте оплаканных и бесследно стёртых с родной земли милых, тёплых, отчих пятистенок с их садиками и огородиками, складывали многоячеистые бездушные панельки. А вот люди оставались теми же – селянами, со своим домостроем и привычками, от которых они не в раз, а постепенно избавлялись, хотя навсегда не до конца.
Но сращивание города и деревни на этом не заканчивалось, а скорее только начиналось. Так как в центральных частях мега- и не очень полюсов по законам всё той же эволюции (а случалось, что и революций), на фоне растущего от пятилетки к пятилетке благосостояние народа и, согласно статистическим отчётам, его же, народа, ежеквартального увеличения, тоже сносилось что-нибудь ветхое или мешающее молодому и прогрессивному и расшагивалось строительство нового жилого и не жилого фондов и расширялись проезжие части, то, разумеется всё это вместе, так сказать, и обязывало, и толкало соответствовать, а значит и осуществлять, и, в том числе, требовало предоставления отдельных квартир. Поэтому коммуналкам, до того уже побывавшим отдельными, но не пролетарскими квартирами, вновь возвращали их первоначальный статус отдельного жилья: где кабинет был для великих открытий и творчества, столовая – для приёма пищи и гостей, спальня – для сна и продолжения рода, детская – для ребятни, кухня – для поварского чародейства, ну, а в ванной комнате никому не приходило в голову резать кроликов.
Перед тесножившими центровыми вставал коренной, злободневный, даже можно сказать первородный вопрос: либо начинать новую жизнь в большой отдельной квартире в спальной новостройке сейчас, либо продолжать игры в спорт-лото «5 из 36» или «6 из 49», нагадывая себе счастливый случай. Одни семейные советы принимали нелогичные с точки зрения других семейных советов решения. Иные же, чтобы стать первоочередниками на получение бесплатного жилья, пытались усидеть сразу на двух стульях: фиктивно женились или разводились, прописывали в свои жилища дальних родственников, заводили крупноголовых домашних животных и т.п. Подавляющее же большинство наших людей не имело склонность к махинациям и азартным играм на собственную судьбу и судьбу членов своих семей. Поэтому они становились мигрантами – бывшими центровыми. Но спросите любого жителя городской окраины, кого-нибудь из тех прошлых новостроек, прожившего там уже лет тридцать, а то и подольше, переехавшего туда из центра этого же перенаселённого муравейника – концентратора магазинов, развлечений и статусности, – то он и тогда будет считать себя «центральным», случайно оказавшимся на задворках этой человеческой грибницы, то есть жителем самой центральной, а следовательно, главной части города. Себя он будет считать «коренным». Несмотря на то, что именно здесь, в этих повсеместных «Новых Черёмушках», родились его дети и внуки, он всё равно будет чтить себя жителем ЦЕНТРА. Даже если он и не станет говорить об этом к месту и не к месту, то уж точно будет показывать всем соседям всем своим обликом и выражением бровей, лба и межбровных кряжей, что он здесь главный или, как минимум, что все должны априори это знать-понимать, а посему по умолчанию уважать, не смотря ни на что, пусть хоть этот центровой алкаш последний – самый передовой в таком своём деле – во всём этом и соседних дворах. И так происходило и происходит поныне в любом городе, будь то Москва, Казань или Ташкент. Интересно, что в большинстве случаев при «правильном» воспитании их потомки также начинают представлять себя жителями центра, временно, по недоразумению или по стечению разных несправедливостей, оказавшимися на пограничных город-загород территориях.
И вот сталкивались две мощи, – как беспощадный морской шторм и материковая скала, как лёд и пламень, как нож и масло. Хотя лично у переселенцев эти встречи скорее походили на скрещивание ложек и вилок с лопатами и граблями, интеллигентской утончённости и арифмометра с рукастой жилистостью и смекалкой. И ежели новогорожане поначалу имели преимущество, так как обустройство нового места требовало соответствующего опыта и сил, то в дальнейшем исконные городовики компенсировали отсутствие таких компетенций, ежедневными уроками своих отпрысков игре на скрипках и фортепьяно, чем выводили первых из себя, доводя и тех, и других до словесных, а случалось и до оружейных баталий, самым безобидным из которых был батарейный террор – остервенелое и забористое хрястанье чем угодно по радиаторам и трубам центрального отопления.
Но постепенно люди знакомились, смирялись, сживались и, в конце концов, превращались в жителей НАШЕЙ лестничной площадки, НАШЕГО подъезда, НАШЕГО дома, НАШЕГО двора. Рождался новый вид горожанина. Они брали друг у друга и лучшее, и худшее: новообращённые перенимали необходимость и важность получения высшего образования, пусть даже и любого, а также полную апатию ко всякому ремеслу, иной раз приобретающую крайне агрессивную форму – полное нежелание сделать по дому хоть что-нибудь своими руками; центроудалённые научались вбивать в стену, ну, хотя бы гвоздь, а ещё – постепенно или вдруг – приходили к пониманию того, что образованность это не панацея от домашних скандалов из-за вечной нехватки денег. Внутридомовые дворы со временем превращались в эдакие почти загородные семейные клубы, в которых проводились и внутренние спортивные соревнования по шашкам, шахматам и домино, и детские уличные концерты, являвшиеся своего рода взносом в новую культуру коренными горожанами, и совместные застолья с коллективными песнопениями, что, несомненно, было вкладом бывших селян.
Наивысшим же проявлением такого симбиоза, стали… скамейки. Да, товарищи, скамейки – у подъездов и в глубине дворов. Скамейки у подъездов на витиеватых чугунных каркасах обычно оккупировали тутошние пенсионерки – это становилось местом их дислокации: одновременно сборного, наблюдательного и переговорного пунктов, стрельбища и фронта, как бы совмещенные кухня, гостиная и коридор с уличным радио и проходной на секретный завод. Были ещё мужицкие скамейки, это такие доски-сидалки, отполированные хлопчатобумажными трениками и бесстрелочными штанами до состояния уникальных образцов мебели из Музея Академии барона Штиглица в Питере, лежавшие на оцилиндрованных брёвнышках, вкопанных в землю да так, что сидевший на них взрослый доставал сандалиями до земли лишь на полувыпрямленных коленях, как с сидения подросткового велосипеда, ну, а любой пацан смог бы просто-таки болтать ногами. Располагались такие скамейки в глубине двора, – как форт, как остров – и были штабом для всех здешних мужиков: там не было места для женского пола или случайных прохожих. То был анклав – государство для Своих. А визой для чужих была поллитровка.
Во дворах люди проводили чуть ли не большую часть своего свободного времени. Исключая, конечно же, перерывы на обязательные труд, сон и личную санитарию.
Чистоту общественных пространств поддерживали дворники, а как иначе: зимой снег с дорожек и тропинок счистить, осенью опавшие листья с них смести, летом пыль прибить, да и случайный мусор убрать, который в остальные поры не виден; ну, а весной, на тех же дорожках, расколотить и покромсать спрессованные за зиму ногами прохожих и скатами нечастых автомобилей, побледневшие под расходящемся день ото дня теплом, обломки снежных плит и плиток, чтобы не было заторов из мини торосов, для свободного прохождения вешних вод и бегущих по ним самодельных ребячьих корабликов, специально по такому случаю смастерённых или из чего попало найденного, или назначенного быть таковыми – хоть из обломков старых веток, хоть из обгорелых спичек. Иначе не пройти и не проехать.
А еще ежедневно по утрам и вечерам строго в одни и те же часы, не взирая на погоду и состояние природы, приезжала мусорная машина – таких теперь уже нет. К этому сроку жильцы – со своими мусорными десятилитровыми эмалированными вёдрами без крышек – из всех подъездов всех окрестных домов, вереницами, словно муравьи целенаправленно поспешали к мусорной площадке. Подъезжая, мусорка начинала сигналить ещё на ходу. Остановившись в строго отведённом месте, она переставала гудеть, а соседи, не прекращая оживлённо делиться друг с другом бородатыми новостями, вываливали из своих вёдер продукты своей же бытовой жизнедеятельности – очистки, обертки и т.п. – в жерло мусороприёмника, похожее на выдвинутую вперёд нижнюю челюсть какого-нибудь мультяшного ужастика, готового сожрать что угодно, но получающего только то, что жителям не надобно. Минут через 10-15 мусорка уезжала и перекрёстную площадку нужно было прибрать-подмести. Так что без дворников никуда.
Но один раз в год происходило грандиозное событие. В апреле, ближе ко дню рождения вождя всех угнетённых и не очень, ВСЕ местные, практически без напоминаний, уговоров и насилия, отложив домашнее неотложное, выходили на улицу на субботник. Субботник – это такой коллективный бесплатный труд в личный выходной день, в который граждане налащивали свою дворовую территорию: собирали за дворниками недоубранный теми мусор, которой сами же жильцы весь год забывали или роняли-бросали тут и там, а тот, прикрывшись снегом, безмятежно ожидал весеннего схода полога и собственного непременного оголения; красили приподъездные скамейки и урны, маленькие заборчики палисадников и большие ограды вокруг дворов; сгребали и на месте сжигали остатки прошлогодней пожухлой травы и останки почерневшей листвы. Короче говоря, приводили в порядок всё, что требовалось и что замечали.
Как правило, каждую квартиру представлял один член семьи. Но самые крепкие Советские ячейки выходили в полном составе: родители с детьми и со своими родителями, а кому особенно повезло, то даже с редко выходящими во двор совсем-совсем древними старичками – родителями родителей своих родителей, и с домашними четвероногими зубастиками. Если случалось так, что у кого-нибудь в этот день гостили родственники, то и эти в усиленном составе выходили на общественно-полезный праздник бескорыстного труда. Свойский инвентарь – лопаты, грабли, тяпки, мётлы – непотребный весь год и не применяемый в квартирном быту, раз в год узнавал своё истинное предназначение. При этом, что интересно, никакой злости ни на лицах, ни в душе за неоплачиваемую работу ни у кого не было. Радость была, возможно, не у всех, и не столь явная. Но злости точно не было – ни капелюшечки.
И, конечно же, куда мы без начальства. Любое мероприятие, даже если на него может никто и не приходить, не имеет права быть даже помыслено прежде, чем будет определено ответственное за него лицо. Субботниками всегда руководил штаб, состоящий из старших по домам и подъездам. Особых знаков различий с остальными жильцами у штабных не было: у всех резиновые сапоги, а из одежды, что угодно старое и ненужное, чтобы в случае чего не пожалеть, что после оно сгодиться лишь на роль половой тряпки. Так что и фрак в качестве робы сгодился бы. Отличить командиров от остального войска представлялось возможным только по активной жестикуляции, мимике и постоянным передвижением первых по вверенной им территории. Но вот что удивительно, к концу работы они так выматывались, что становились неотличимыми от всех прочих отсубботничавших – такие же уставшие и абсолютно подготовленные и внешне, и внутренне к принятию водных процедур и славному коллективному застолью.
Так вот. В Витькином доме на 1-ом этаже жил никчёмный моложавый неопределённого возраста очкарик, который с мужиками на улице по выходным в домино-шахматы не играл, вместе с ними не выпивал, дворовые субботники и посиделки своим участием не жаловал. Он засветло из дома куда-то уходил, возможно, что и на работу, а поздним вечером возвращался. И так каждый день – шмыг-шмыг и его не видать. Где он трудился, чем занимался, никто не знал. Приподъездные бабульки-соглядатательницы, знающие всё и про всех, между тем растерянно судачили, что, мол, то ли он какой-то тайный сотрудник известных органов, то ли сверхсекретный разработчик того, о чём все знают, но вслух не говорят, то ли гений-отшельник, как наш нынешний Григорий Перельман, то ли чего ещё похлеще; а может и просто – городской сумасшедший. Но при этом, на всякий случай, все жители двора именовали его не иначе как «Профессор», с ехидством ропща ему в след всякое-разное, да и то тихохонько и без злобы.
В Советское время любой доктор наук, кандидат, доцент, декан, ректор, профессор, академик – вызывали у большинства сограждан чувство необъяснимого благоговения и даже трепетание. Такие же сердцебиенные чувства вызывали спортсмены: чемпионы, призёры, мастера спорта – но в этом разбирались все. А вот с наукой было сложнее. Большинство простых людей не знали и не понимали разницу между всеми этими титулами. То, что это «титулы», и никак не меньше – не постижимые для объяснения и не достижимые по сути для себя самих – сознавали все. И если у кого-нибудь случался такой титулованный сосед, то он смело мог считать и считал, что и сам отчасти где-то хоть чуть, хоть чуть-чуть такой же исключительный и достойный зависти тех, у кого такого соседа не находилось. В то время, если рассказать своим друзьям, что ваш сосед мастер спорта или кандидат наук, то вы в глазах ваших знакомых тут же приравнивались минимум к перворазряднику или к кандидату в кандидаты. Даже проживавшие в одном дворе, более почтительно относились к тем жильцам, у которых сосед сверху, снизу или через стенку соседнего подъезда, был тем самым мастером или кандидатом.
Профессор, никогда не выходил на субботники, чем выбивался из общего строя. Его неучастие в коллективных праздниках труда всегда возмущало соседей. Но лишь так – на «пять минут», так сказать, тема для «побалясничать»: уже через пару-тройку дней все забывали о таком «столь безобразном игнорировании Профессором чаяний и хлопот всего общественно значимого»; и даже наиболее активно-возмущённых, которые предлагали написать куда следует или выпустить «боевой сатирический листок», урезонивали непредсказуемостью последствий подобных обращений и карикатур. Большинство подспудно понимало, что в подобном его поведении есть, что-то такое, что даёт тому право быть не «с», а где-то «над» остальными соседями. Ведь не просто же так его окрестили Профессором. Но всё же то, что он не участвует в коллективных междусобойчиках, не ходит к другим и, главное, не приглашает к себе в гости, обижало и настораживало.
Часть 2. Нежданно-негаданно.
Но вот однажды в один из душных нескончаемых и в то же время парадоксально быстро проходящих вечеров бабьего лета, когда солнце, вымотавшись за целый день беспрестанного догорания и ярчения, но ещё продолжавшее из последних сил машинально упираться, чтобы окончательно не свалиться за горизонт, цепляясь остывающими лучами за всё вокруг, прежде чем погрузиться за крышу противного дома, всполохами в стёклах возвещавшее о неизбежности конца всему, вдруг, с неуместным для дворовой идиллии вероломным треском рвущейся пергаментной бумаги много лет назад покрытой многими давно иссохшими слоями масляной краски, распахивается окно на первом этаже квартиры того самого Профессора. Вывалившееся из его кромешной темноты невменяемо-пьяное полутело, во всю глотку, бессистемно, в нарушение всех правил грамматики, то растягивая, то обрезая то гласные, то согласные, проникновенно и страстно забычАло: «Я-а-к-кан-ндид-да-ат-т!» Это явившееся полутело принадлежало никому иному, как самому Профессору. Притихшие на скамейках в углу двора мужики, уже принявшие по граммульке своего вечернего предснотворного, ничуть не удивились столь беспардонному вмешательству в благополучно завершавшийся день, словно нечто подобное они давно предполагали, готовились и, наконец, дождались. Не сговариваясь, хором, как после многочасовой спевки, они с оживлённой зевотой поддержали Профессора: «У-ура-а-а!» После затухания дворового эха, полутело, амплитудно покачавшись непродолжительное время на неуверенно поддерживающих его руках, хромоногим штативом расставленных на подоконнике, исчезло в пещерный мрак своего оконного проёма. Буквально через минуту полутело вновь появилось в той же незакрытой амбразуре:
– Я-к-кан-нд-да-ат! – теряя гласные, оно открыло второе отделение. Мужики, коллективно дирижируя, взревели свой припев: «У-ура-а-а!»
Те, кто мог загибать пальцы, давно уже сбились на количестве аналогичных выходов. Казалось, что этому концерту, составленному из его бессчётных отделений и неожиданных антрактов, не будет конца, и разорванная им в клочья ночь, предстанет зеркальным отображением дня – всё тоже, только безальтернативно и бессмысленно. При этом каждое последующее отделение отличалось от предыдущего, потерей солирующим букв и громкости, которые, правда, с лихвой компенсировались продолжительностью самих актов и сокращением пауз между ними. Завершилось выступление аж за полночь: то ли по спонтанно сложившемуся сценарию, то ли из-за распада хора, уставшего бесконечно распивать…, фу-ты, распевать один и тот же припев. Лишь к полудню следующего дня выяснилось, что этот «никчемный шмыг-шмыг очкарик» по прозвищу «Профессор» накануне защитил собственноручную диссертацию кандидата наук на какую-то физико-философскую тему, название которой невозможно произносить в приличном обществе, так как можно ошибиться или что-нибудь перепутать, чем оконфузится самому, оскорбить слух других и даже пошатнуть чьи-либо моральные устои.
Весь двор был взорван восторгом этого научного и общественно значимого события. Все жильцы поздравляли друг друга, словно Профессор был их близким родственником или, по крайности, соседом по лестничной клетке. Главное, что все восхищения и дифирамбы были искренними – теперь у них есть СВОЙ кандидат наук! Значит всё правильно, значит не зря все эти годы, они мирились со всеми его странностями и «не очень обижались»: ведь это они – все вместе – вырастили такого своего выдающегося сожителя по их двору. То бишь и к диссертации с открытым содержанием и табуированным наименованием они все имеют непосредственное личное отношение. Сразу же выяснилось, что на самом деле подлинное имя Профессора… Впрочем, это неважно: все так и продолжили называть его по когда-то всем двором наречённому – «Профессор».
И были столы во дворе, и песни, и поздравления, и громкое дружное «ура», и даже детский концерт – а как же иначе, ведь не каждый день такое событие происходит. Правда, Профессора на этих празднованиях не было. Но никто об этом не думал – все всё понимали без слов – Профессор был в их сердцах, а все тосты – в его и в их с ним честь… Так что, как говориться – знай Наших!
А вот защитил ли Профессор свою докторскую диссертацию и когда, как она называлась и каким показательным выступлением это было отмечено, настоящая история умолчала.
Эпилог.
Главное! Главное – никогда со злом не думать и уж тем более не говорить о том, о чём и о ком сами же ничего в точности и не знаем.
Свидетельство о публикации (PSBN) 63551
Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 29 Августа 2023 года
Автор
Я родился одновременно в Самаре + в Трёхгорном (тогда назывались соответственно Куйбышев и Златоуст-36) в 1966г.; а уже через 11 месяцев перебрался в..
Рецензии и комментарии 0