Книга «Жизнь на каникулах»
Глава 2. Первые каникулы. Колыбельная кораблей. (Глава 2)
Оглавление
- Глава 1. Здравствуй, дом! Городская сказка. (Глава 1)
- Глава 2. Первые каникулы. Колыбельная кораблей. (Глава 2)
- Глава 3. Сказки кораблей и парижские сказки (Глава 3)
- Глава 4. Любови, свобода и украденные сладости (Глава 4)
- Глава 5. Бог любит нас, или "Нет, нет, не-е-ет..." (Глава 5)
- Глава 6. Долгожданный полицейский. Попадание в другие миры (Глава 6)
- Глава 7. Режиссёр по имени Жизнь. Расставание для блага (Глава 7)
- Глава 8. Отвоёванное Рождество. Рождение Матери (Глава 8)
- Глава 9. Каникулы наизнанку и права в подачку (Глава 9)
- Глава 10. Книги вместо жизни. Каникулы по-другому (Глава 10)
- Глава 11. Предательство. Пляж Труса (Глава 11)
- Глава 12. Срезанные цветы. Голос прошлого (Глава 12)
- Глава 13. Иллюзии и иллюзионист при ярком солнечном свете (Глава 13)
- Глава 14. Прощание с мёртвой любовью (Глава 14)
- Глава 15. "Жизнь невозможно повернуть назад..." (Глава 15)
- Глава 16. Прощание Летучего Голландца (Глава 16)
Возрастные ограничения 16+
Мы проснулись до рассвета в феврале месяце, и в торжественной тишине были слышны только капли растаявшего дождя, играющие на плитах бассейна. До наступления дня каникулы начались, — уже тогда, когда Теофиль разбудил меня, легонько приласкав.
***
Мы приехали на вокзал Валони.
Небо было облачным, и облака напоминали высокие заснеженные горы, никогда не знавшие лета. Небо, «небесно-голубого» цвета, прорывалось ослепительными брызгами среди их заснеженных обледеневших вершин. И небесные облака отражались в ослепительно-яркой изумрудной зелени Земли, от которой рябило в глазах.
Непривычная зелень щекочет глаза и от неё даже щиплет в носу, как от запаха долгожданного первого снега. От снега в небе, где на вершинах вечных гор тибетские монахи смеются над поднебесным миром. Снег в поцелуях Теофиля и в кроваво-красном вине; мы празднуем наш приезд.
Потом я осталась в кафе, когда Теофиль ушёл на рандеву с нотариусом, и пустая чашка из-под кофе осталась рядом со мной, и я смотрела в окно, выходящее на церковь под лёгким свежевыпавшим снегом.
Улыбающийся официант пришёл к моему столику и забрал пустую чашечку кофе, ничего не говоря, а снаружи снег перестал падать, и церковь возносила в пронзительно-синее небо свой тонкий острый шпиль, потемневший от пролетевших над ним многих столетий.
И больше почти никого не было в маленьком уютном кафе Валони этим ранним ясным и снежным утром. И только улыбающийся официант стоял за стойкой бара, — когда счастье приходит, оно может принять какую угодно форму и проявляться в любых мелочах.
Наконец Теофиль вернулся.
Оценив ситуацию, он взял её под контроль, заказав у официанта ещё две чашечки горячего кофе с двумя стаканами воды и маленькими печеньками в хрустящей обёртке, и предложив мне после обеда в ресторане пойти в ту самую церковь, которую так хорошо было видно из окна кафе. Мы смеялись ни над чем и надо всем, в том числе и над меланхоличной собакой пары пожилых англичан, которые устроились за соседним столиком, — кто-то проходя мимо или наступил псу на хвост или дал пинка той же самой собаке, подробности мы почему-то не заметили, и псина совершенно философски решила никак не реагировать на произошедшее, она просто поднялась, посмотрела вслед прошедшему мимо неё недоразумению, а потом снова улеглась под столом. Мы рассказывали друг другу, что бы мы сделали на месте этой собаки, наливая себе ещё по бокалу рубинового вина, в котором отражалось и играло нормандское снежное утро под очистившимся снежным небом.
«На месте пса, я бы его облаяла», — предположила я.
«А я бы его укусил», — ответил Теофиль, допивая свой бокал.
«Ну, в таком случае, я бы его съела», — подытожила я, и мы снова засмеялись.
Маленькое кафе было почти пустым, и шторы на окнах, кажущихся огромными из-за света, отодвинуты, и снежный свет отражался в наших стаканах, окрашивая багровое в золото тигриных глаз.
После обеда мы решили пойти в церковь, которая находилась прямо рядом с кафе.
Небо уже было безоблачным, и церковный шпиль падал в радостное лазурное небо корца февраля.
Старая дверь с тяжёлым замком, сломанным и ненужным, открылась бесшумно, и маленькая радостная улочка с её весёлым маленьким и гостеприимным кафе так же бесшумно остались далеко позади, как и жемчужный, недавно зародившийся день.
Фрески и витражи, покрытые тёмными слоями времени, мрачно сверкали зелёным, голубым и красным из-под копоти свечей и слоя лежащих на них веков. Церковные колонны, поддерживающие свод из корпуса корабля, терялись в тёмной высоте. Всё в церкви, от алтаря со свечами и стульями, скрывающимися в лёгком полумраке, были подготовлены для службы, которая так никогда и не началась после войны. День остался снаружи, за тяжёлыми и бесшумными дверями церкви, которая оказалась похожей на лес, огромный и тёмный одновременно, знакомый из давних забытых снов детства. Куст похож на волка и ребёнок уже видит его зелёные глаза, а сухая веточка, падающая на землю, кричит как заяц, и ветви деревьев становятся костлявыми длинными руками, загадочно и бесшумно тянущимися за случайными одинокими путниками.
«Эта церковь была наполовину разрушена во время войны, потому что бомба упала на крышу, это произошло во время воскресной службы», — прошептал Теофиль, и его голос странно разнёсся эхом под куполом церкви. Странный коричневый цвет виделся теперь повсюду в полумраке церкви, которая знала и хранила тайну перехода от радости и света к этому странному полумраку.
Постепенно я начала различать в тишине странный шепот, словно гул множества голосов; кто-то шепотом переговаривался, смеялись дети, перебегая с одного места на другое, и раздавались приглушённые звуки далёкого органа, который настраивали перед воскресной службой. Мы с Теофилем переглянулись и поняли, что услышали в этой тишине одно и то же.
Все те люди, которые пришли в маленькую и, возможно, единственную церковь Валони перед тем, как неё упала бомба, похоронив их всех под обломками, остались в этой церкви навсегда.
И для них эта месса будет длиться вечно.
И дети, которые остаются детьми всегда, даже в смерти, тихонько переговариваются между собой, что-то шепчут своим родителям и, устав стоять или сидеть смирно в их праздничных воскресных костюмчиках, тихо играют и прыскают от смеха, прячась за массивными церковными колоннами, вечными и поддерживающими купол церкви, сделанный из корпуса старого корабля.
***
Ничто не заканчивается на Земле.
Кроме иллюзий, который переходят в другие изменения и, оставаясь всегда такими же, вызывают больше страха, нежели желания.
***
… И вот уже Шербург.
Пальмы в коротких платьях, разорванных ветром, высокие, гибкие и простоволосые. Запах моря и кораблей, их танец в тёмно-зелёной воде на причале. Маленький городок на краю света и Земли, там, где волны теряются за горизонтом. Это был подарок Теофиля, эти первые каникулы длиной аж в целых три дня на берегу моря. Мы устроились в маленьком уютном номере в отеле «Амбассадор», окна которого выходили в порт.
Сверху я видела путевой указатель «Приют юности», и совсем близко — корабли с белыми мачтами, звенящими на ветру, и Красные Земли направо.
Стремительная, торопливая и дикая весна Нормандии.
И первая любовь.
После того, как мы зашли в отель и оставили все вещи прямо при входе, мы пошли прогуляться и посмотреть город.
Шербург, родной город Теофиля, казался мне тоже родным, хотя раньше я никогда его не видела.
Эти старые мощёные улочки, спокойные и пустые, декорации из прошлого века, оставшегося в Шербурге навсегда, невидимого, но присутствующего, и яс интересом слушала рассказы Теофиля. После многих месяцев, или даже лет пустоты, я хотела ухватиться за что-то, любить и быть любимой, быть очарованной и покорённой этим маленьким городком на берегу океана…я хотела, чтобы он стал моим.
И религиозные песнопения в церкви на том языке, который я теперь понимала.
Я благодарю тебя, Господи, за вечную жизнь, которую ты нам дал.
Я благодарю тебя, Господи, за путь, который ты дал нам пройти. Я благодарю Тебя за жазнь, которая не заканчивается, потому что она — любовь.
Наш первый день каникул.
***
И после потопа Моисей открыл дверь своего ковчега, и выпустил белого голубя, чтобы он принёс ему символ жизни с новой планеты, где уже зародилась жизнь.
Слушая морской шум, мы легли спать в большую кровать, шелковистую и удобную.
Комната в номере отеля, наша первая комната для нас двоих, и наши каникулы длиной в три дня, где мы будем действительно вместе.
Три волшебных и нескончаемых дня, которые сотрут всё, замещая одну реальность другой.
Реальность, где у Теофиля была студия только для него, и я была всего лишь политической эмигранткой в ожидании суда и получения статуса, бомж по совместительству, не имеющия права ни на работу, ни на доходы.
Эта новая и прерасная реальность, полная безграничных и прекрасных возможностей, в которой всё будет принадлежать только нам с Теофилем — и где мы с ним будем безгранично принадлежать только друг другу, без остатка.
Эти три дня казались мне победой…над жизнью и над Теофилем. Потому что в течение этих трёх дней он будет обязан жить со мной, несмотря на свои убеждения. Уже потому, что, в отличие от меня, он не видел эти три дня как «жизнь», — и ещё меньше, — со мной. Но за эти целых три дня оно всё будет, островок счастья, благополучия, любви и семейной жизни в остальном, что просто пропадёт, сотрётся и разлетится прахом, как самая непроглядная мгла перед зажжённой лампой, маяком или даже просто свечой. И не имело никакого значения, что Теофиль видел в этом только небольшой приятный сюрприз, комнату в отеле, окна которой выходилив порт, прогулки по ночному Шербургу и паруса кораблей, освещённых ночью, как на Рождество.
Три нескончаемых дня жизни, полной радости и счастья, где ни я, ни Теофиль не были у себя и где у нас не было ничего. Новая реальность, сделанная из любви, морских брызг и криков чаек на набережной всего в нескольких метрах от нас. Мы спали с открытым окном, и мои сны тихонько на цыпочках входили в номер.
Когда мы проснулись утром, номер в отеле был уже залит ярким светом, и в нём шли зелёные и красные волны, — солнечный свет пробивался сквозь занавески в номере и завесу облаков. Крики чаек и шум волн напоминали мне, что сон ещё не закончился и он ещё только начинался.
Жизнь начиналась.
Корабли, которые остаются в порту на причале день и ночь, и мачты которых звенят на ветру и кажется, что они нащупывают грудь Земли, чтобы прижаться к ней и попить её молока. Океан позади, со своим неповторимым и непередаваемым запахом устриц и водорослей, которые живут и умирают на головокружительной глубине.
«Сегодня ночью я смотрел в окно и увидел, как все корабли были освещены, на причале, как будто был какой-то праздник, — сказал Теофиль, когда мы ждали наш завтрак в номере, — я увидел, что ты спала. Жаль, что ты не видела этого всего.»
«Ничего страшного, я всё ещё увижу этой ночью», — ответила я, сразу же высовываясь в окно.
Всё было там.
Небо всех цветов и оттенков жемчужного, с (горой) Монтань дю Руль, поднимающейся, как пуп Земли, из своего зеленеющего облака. Корабли, танцующие у причала, многоголосо звеня мачтами. И улочки внизу, с нетерпением ожидающие момента, когда мы по ним пройдёмся вместе; и город, хотящий и готовый любить и быть любимым.
И только ночи больше не было.
И поздно вечером набережная спала.
На второй день — в день чаек — Теофиль показал мне следы синего дьявола на берегу, который почти незаметно уходил в море цвета бутылочной зелени*. (К сожалению, мне не удалось найти никаких официальных источников, подтверждающих существование такого морского животного, которое называлось бы «синим дьяволом» и которое могло бы оставлять синие следы. Это определение принадлежит не мне и было сохранено для повествования. Синие следы на берегу Шербурга были на самом деле. Примечание автора).
«Вот здесь были следы синего дьявола, — сказал мне Теофиль, — он уже ушёл в море, но его следы всё ещё остаются».
Незаметно и тихо, словно ненароком, мы оба подошли к самой кромке воды, и встали совсем близко от следов синего дьявола. Только, в отличие от него, мы не ушли в глубины океана, и не оставили после себя следов. Зелёная с растрёпанными белоснежными барашками волна лизнула в знак согласия три следа, — два невидимых и один ярко-синий.
***
Завтра был последний день каникул.
И до тех пор, как мы снова вернёмся, уже больше не останется следов синего дьявола на гранитных плитах берега.
«Ноэми, о чём ты думаешь?» — спросил Теофиль на вокзальной платформе, под крики чаек, сидевших на крыше вокзала.
«Я думаю о том, что не хочу уезжать, — ответила я правду, — теперь это моя родина.»
Можно быть обманщиком или честным только тогда, когда нас просят открыть своё сердце.
А иначе никому из целого мира не нужно нас знать.
В течение этих трёх дней я знала всё.
И у меня было всё.
Каникулы, любовь, наша комната, наш город и только наша жизнь.
И я знала, что мне теперь предстояло потерять.
Начиная с этого вечера, каждый вернётся «к себе».
Теофиль вернётся в свою студию, а я — в то место, которое безуспешно пыталось (или нет) моё «у меня». А когда нет «у меня», то и «меня» нет тоже. Потому что как можно быть у того, кого не существует? И теперь всё было ещё хуже: я знала, что именно я теряла.
«Но это и моя родина тоже, — ответил Теофиль, — и мы вернёмся сюда на следующий год. Чайки говорят, что они будут ждать нас».
Я поняла, что теперь у меня есть что-то большее, в моём собственном распоряжении, помимо привычного «вообще ничего».
Теперь у меня была родина, и она была у меня одна с Теофилем. И даже когда мы снова будем в Париже, каждый сам по себе и каждый «у себя», у нас всё равно продолжит оставаться это всё, чем мы теперь владеем. В любой момент. И даже когда я закрою глаза, и даже если я перестану об этом всём думать, оно всё равно никогда и никуда не исчезнет.
***
Но ничто не произошло так, как обещал мне Теофиль на перроне перед возвращением в Париж и как я ожидала, ещё тогда, когда мне казалось, что звук оповещения прибывающего или отправляющегося поезда похож на музыку, которую я так любила слушать.
И следующий год наступил, он начался и закончился, и только не было каникул.
Сложенная в маленький шкафчик или лёжа на стуле перед окном в маленькой парижской студии в восемнадцатом округе в стопке старых вещей, я ждала.
Ждала, когда начнётся жизнь, — и я снова стану одушевлённой.
Было только два типа дней: хорошие и плохие.
Хорошие — с Теофилем, и плохие — без него.
И год прошёл без каникул. Когда я была у Теофиля, я сидела перед окном в единственной комнате его студии и смотрела, как наступает вечер. И каким бы долгим и солнечным ни был день, вечер всегда спускался на город, и последние лучи света ложились над старыми каминными трубами, венчающими маленькие мансарды дома напротив. Сине-голубой свет «ЖЕОДИСа» загорался, и фонарь «КАНТЕКа», то красный, то зелёный, зажигался тоже. Ласточки быстрыми росчерками разрезали синее небо, пуская резкие, но негромкие крики.
«Ты видишь море там, над облаками?» — спрашивал меня Теофиль.
«Да, я вижу. Сейчас прилив…»
Этот первый год в Париже, изнывающем от жары, я часто возвращалась к Теофилю. Чтобы нескольких украденных часов его присутствия хватило на то, чтобы жить потом. В огромности Парижа мой мир был совсем маленьким и крохотным, как планета Маленького Принца. Чтобы видеть снова тот же самый закат Солнца, достаточно было просто передвинуть свой стул и снова посмотреть на горизонт. Достаточно было вернуться на свою планету, чтобы увидеть Розу. Но Маленький Принц был ещё слишком маленьким, и он ничего не знал о любви.
«Ого, как же ты меня любишь, — говорила Роза, — оно видно издалека, как нос на лице. В таких случаях говорят «нос лучше физиономии». Или, как говорили по такому поводу мальчишки в летнем лагере, где я работал, про аниматоршу, которая была влюблена в другого аниматора: «ой, обманщица, она ведь влюблена!» Ты не аниматорша, но влюблена тоже.»
Маленький Принц не говорил ничего.
Роза знала мир гораздо лучше его, и любовь тоже.
И маленький Принц чувствовал себя ужасно неумелым и неуклюжим…настолько же, насколько и любящим.
***
Целый календарный год без каникул.
Море просачивается незаметно сквозь дыры и щели в старых ставнях, и ночная бабочка в пушистом сером распахнутом платьице взлетает над засыпающей кухней, погружённой в полумрак свечи, горевшей в комнате, и теряется в ставшем огромном пространстве. Она вылетела из засохших и крепко и пряно пахнущих кустов розмарина и тимьяна на балконе и потерялась где-то под потолком.
И снова передо мной потолок церкви в Валони, теряющийся в сумраке, и церковь Шербурга неподалёку от берега, — Церковь Загаданного Желания* (Eglise de Voeux), иногда её путают с церковью Троицы, которая действительно расположена неподалёку от побережья в Шербурге, а сама Церковь Желания расположена гораздо глубже на сушу. Из нелетописных источников было известно, что одна из особ правящей королевской семьи попала на корабле в сильный шторм и она загадала желание, что если ей удастся спастись, она построит храм, чтобы отблагодарить Господа за своё спасение. Но неподалёку от шербургского залива построена вовсе не она, но действительно стоит в середины 19-го века и является очень красивым архитектурным памятником. Примечание автора).
По вечерам, когда становится темно и ночь опускается над Парижем, мы подолгу сидим, не зажигая свет, при свете свечи, и в ночном полумраке начинался прилив.
Прилив, сменяющий отлив далёкого моря.
***
«Как же всё-таки хорошо…» — прошептала я, прижимаясь к Теофилю.
Новый порыв ветра ворвался в единственную крохотную комнату и задул свечу.
На ощупь Теофиль нашёл в темноте зажигалку и снова зажёг свечу, и время снова продолжило свой бег.
«На следующей неделе мы поедем на каникулы, — сказал Теофиль, кладя зажигалку в пепельницу, стоявшую на вытертом и затёртом старом ковре рядом с оплывшей свечой в бронзовом подсвечнике и помятой бутылкой воды.
«Мы вернёмся в Шербург?» — спросила я в предвкушении.
«Нет, я нашёл домик для каникул в маленькой деревушке, ты увидишь, там очень здорово и красиво. Повсюду очень много цветов, кстати, деревня называется Барфлёр. (по-французски слово «цветок» будет «fleur», а деревня называется Barfleur. Примечание автора.)
***
… Почти два года спустя ничего не изменилось, и как только мы вышли из вокзала, сразу почувствовался морской ветер, донёсший до нас запах водорослей, и чайки, всё так же сидевшие на крыше вокзала, кричали, как в день нашего отъезда в конце февраля, два года назад.
***
Последний день перед каникулами.
Мы сидим в маленьком уютном парижском кафе в восемнадцатом округе, неподалёку от сквера, разбитого под Монтмартром, и если его обогнуть, то перед нами вознесётся высокая лестница, взлетающая на Монтмартр в его головокружительном и тенистом подъёме.
Там, где-то неподалёку, с другой стороны у подножья Монтмартра, Теофиль мне говорил, можно купить красивые ткани для моей будущей квартиры, — мы уже заранее знали, что это будет парижская студия. И тоже в восемнадцатом округе, неподалёку от студии Теофиля. Один раз я ходила туда с Теофилем, потому что он хотел что-то купить для себя; для чего ему нужна была какая-то ткань, я не спросила, а он не стал говорить; в конце концов он так ничего и не купил, но зато я провела замечательный день рядом с ним. Красивые марокканские и голландские ткани с яркими оттенками и красками лежали на прилавках. Это было неподалёку от остановки Барбес, а неподалёку — фуникулёр Монтмартра к метро Аббесс.
За другим столиком сидит молодая супружеская пара с маленькой девочкой; как её звали? Элли или Элла? Родители смеются над чем-то и зовут свою дочь, и девочка тоже над чем-то смеётся. Скорее всего, её звали бы скорее Элли или Элья, потому что Элла, это ведь даже не имя на французском языке. (Элла на французском — Ella, а «elle a» — «у неё есть». Произносится абсолютно одинаково. Примечание автора).
***
Прямо над нами поднимается резной веер акаций. Переплетающиеся ветви над нашим столом отбрасывают причудливую тень, и Солнце играет в зелёном окошке в форме сердца.
Мы вдвоём смотрим на сердце и фотографируем его.
Мы пьём кофе и думаем о завтрашнем дне.
Завтра — каникулы.
Я думаю о том, что сегодня вечером я никуда не уйду. Во-первых, потому, что некуда, — и во-вторых и в самых главных, завтра мы уезжаем в Нормандию, рано утром.
Сердце акации исчезло последним.
Просто Солнце, пробивающееся сквозь листву, спряталось за тучи, которых из кафе под резными кронами акаций не было видно.
Пасмурно не стало, и на небе не было туч, только облака, но вот сердце уже не было видно. И оно больше не согревало и не светило.
В течение нескольких секунд или минут мне казалось, что вместо Теофиля был кто-то другой, очень хорошо и очень давно знакомый, уто вызывал у меня при этом какие-то незнакомые мне, но очень сильные и приятные чувства. Этот неизвестный кто-то ничем не был похож на Теофиля, но я тогда так и не смогла ничего понять. И я чувствовала, что это всё было где-то очень давно и далеко, в каком-то совсем другом мире, в который я больше не попаду, и в который меня попросту не пустят.
И я сама не захочу туда попасть, — потому что кто захочет попасть в то место, о существовании коорого он даже не подозревает?
Постепенно я перестала чувствовать его объятия и прикосновения, и приятное поглощающее тепло его тела сменилось солнечным теплом. И я снова оказываюсь за столиком в кафе, — напротив Теофиля, как мы всегда с ним садились, никогда не рядом друг с другом и всегда только напротив.
Солнечные лучи падают на столик с двумя пустыми чашечками из-под кофе, пробиваясь сквозь сердце акации.
Внезапно я поднимаюсь, подхожу к Теофилю и крепко целую в щёку.
«Гляди, как же она оюбит, эта Мими, своего Большого Котяру! — комментирует с усмешкой Теофиль. — Она готова съесть его заживо сырым! Спасите-помогите, она скоро съест меня, эта Мимочка-милочка!»
***
Какое яркое, тёплое и безмятежное Солнце в форме сердца!
Какое сердце акации!
Люди смотрят на солнечный блик акации, фотографируют его и смеются.
Потому что в их мире и в их измерении, любовь — это смешно.
***
И вот наконец-то мы на каникулах. Во второй раз. В этот раз — на десять дней.
И как два года назад, пальмы с длинными жестяными листьями шумят на ветру, махая нам вслед, когда машина ехала по направлению к Барфлёр.
… В первую ночь на каникулах я внезапно проснулась глубокой ночью, — как будто кто-то сильно, но мягко толкнул меня в спину или я случайно пропустила ступеньку, спускаясь по лестнице. Но я не только упала, но и на что-то неожиданно мягкое, и толкнувшая меня рука была ласковой и заботливой, как рука верного и преданого друга. Это был толчок, сопровождающий внезапный переход к счастью, такому заслуженному и долгожданному, к наконец-то начавшимся каникулам. И в эти незабываемые и прекрасные минуты, ещё не зная об этом, я присутствовала при таинстве превращения «завтра» в «сегодня», когда ещё не появилось «вчера», и редкие и драгоценные секунды межвременья, подрагивая, мерцают передо мной, доверяя мне свою сказочную тайну. И хотя я тогда не успела до конца распробовать вкус времени, он ещё долго оставался у меня во рту и был при этом неподражаемым — и незабываемым.
Это было глубокое дно ночи, похожее на дно забытого колодца, откуда можно увидеть звёзды даже в ясный солнечный день.
За пределами дома царила тишина и темнота; даже чайки замолчали и птицы не пели, ещё или уже. Слабый ночник горел внизу, на первом этаже, рассеивая мягкий и тёплый жёлтый свет, — Теофиль сидел внизу и листал старый справочник по астрологии.
Маленькая кухня с камином у стены согревалась в приглушённом свете цвета старого золота и казалась написанной масляной краской.
Наверное, Теофиль так долго мечтал об этих долгожданных каникулах, что когда он рисовал по ночам в своей маленькой студии в восемнадцатом округе в Париже, этот оазис тишины и темноты на берегу Ла-Манша проскальзывал везде, прежде чем обрёл тело, в которое вошла наконец душа, и мечта воплотилась. И теперь творец вошёл в этот новый мир через свои же картины и рисунки, как через дверь, и он увидел этот маленький дом в зарослях деревьев, кустарников и цветов, и увидел он, что это хорошо.
«А, ты тоже проснулась? — спросил Теофиль — Если хочешь, зажги свечу и послушай музыку, только не очень громко, а то люди спят. А мой поцелуйчик?»
Прежде чем снова вернуться спать, Теофиль потушил свечу дном пластиковой бутылки, как он это всегда делал в Париже. И я снова подумала, что вообще-то пластиковое дно должно было растаять от огня, но этого никогда не происходило. А засыпая, я слышала равномерные тихие звуки, напоминающие хриплое шипение, — Теофиль раскуривал свою трубку и её чаша светилась в темноте как капля лавы.
Маленькое колеблющееся окошко было открыто, и беззвёздная ночь без единого проблеска света вошла в дом.
«А ты слишком одета», — прошептал Теофиль, лаская меня под одеялом.
В темноте на полу погасшая свеча застыла в позе танцовщицы, и глухая ночь ещё долго смотрела в окна; пряно пахли цветы и травы под окнами, и ветка розового куста, словно занесённая для того, чтобы постучать в окно, тихо ласкала стекло, прижимая к нему растрёпанные морским штормом лепестки. Мы спали совсем близко друг от друга, и уже ближе к рассвету я услышала какой-то тихий шум, словно кто-то ходил по галечнику перед домом, и следующее за ним протяжное блеяние.
«У кого-то здесь есть коза?» — подумала я, прежде чем уснуть от счастья ещё крепче.
И время стелилось ковром, и всё, что было, было хорошо.
И начался первый день, вышедший из звёздного хаоса, уютно свернувшийся в космических объятиях. Отправившись в бесконечное путешествие, иногда мы оборачиваемся, чтобы увидеть тех, кого мы оставили позади нас, как одежду купальщика на пляже, чтобы вспомнить, кем мы были раньше. Но единственное, что мы видим. это только пустая равнодушная суша, и для тех, кто отправился в путешествие, чтобы добраться до Солнца, уже невозможно вернуться назад. Они отправились совершать невозможное, добраться до линии горизонта. А что, если всё то, что было у нас раньше, было на самом деле нереальным, как мираж в пустыне, и мы верили в него потому, что не видели и не знали ничего другого?
***
«Я отрываюсь от земли,
Я от тебя на полпути
И мне так важно, что ты думаешь об этом.
Огонь подружится с дождем,
Мы будем делать это вдвоем,
Не вспоминая о проблемах и запретах.»
Текст Демо — «Солнышко»
Утром я проснулась от счастья и, быть может, ещё и от солнечного света.
Теофиль лежал рядом со мной и держал в руке плитку шоколада. Крыша дома была конической и на ней было маленькое слуховое окошко, через которое пробивался солнечный луч.
«Там какой-то мсье искал свою кошку. — сказал Теофиль. — Мяу».
Окно было по-прежнему приоткрыто, и цветы высокого кустарника приветливо махали ветками с огромными бело-розовыми цветами.
«А ты знаешь, что у нас нет ничего из еды? — спросил Теофиль, когда я уже осознала этим солнечным утром всё долгожданное счастье — Хочешь, я сделаю нам чай?»
Потом мы сидели на постели, пили чай и ели шоколад, и рукава наших свитеров соприкасались.
«Сегодня праздничный день, и даже если здесь есть магазин, он будет закрыт, — сказал мне Теофиль, — и что мы будем делать?»
«Мы пойдём на рыбалку, и если ничего не наловим, мы будем собирать раковины на пляже. Есть «барвинки» и «китайские шапочки». И ещё, у нас есть рис. Думаю, этого должно будет хватить».
Улица Порта, где мы занимали маленький дом во время каникул, был миниатюрным маленьким садиком с цветами и растениями повсюду, — на окнах, до второго этажа и даже перед входной дверью. Чайки смеялись и садились на крышу дома напротив.
В гавани, находившейся совсем близко от нашего дома, откуда был виден выход в пролив, горящий на Солнце, Теофиль нашёл маленький пляж с песчаным берегом, где в ряд лежали большие валуны, прогретые солнцем и обкатанные волнами.
«Давай зайдём в воду», — предложил Теофиль, поднимаясь с прибрежного валуна.
Сидя на берегу, я смотрела, как Теофиль встаёт и снимает кроссовки, а потом медленно заходит в воду. Вот он наклоняется, чтобы набрать воду в пригоршни и тут же выливает обратно. После этого Теофиль снова вышел на берег и сел рядом со мной.
«Давай иди, вода не холодная».
Разувшись, я вошла в воду, и морская вода, ласковая и тёплая, окружила меня шёлковым коконом. Скользя по ногам, она хотела подняться всё выше, и это ощущение было непривычным, до сих пор незнакомым, но при этом очень приятным. Где-то на горизонте прошёл маленький корабль с белыми парусами, где-то купались люди в ярких шапочках, пахло нагретым морем и свежестью, и солнце ласково согревало мокрую кожу.
Миллионы невидимых глаз смотрели на меня, и отвечая на этот неслышный зов, другие невидимые, но зрячие глаза открылись на моём теле. Не замечая, как, я продолжала медленно отдаляться от берега, чувствуя только шелковистый песок под ногами и тёплые волны, которые медленно и незаметно поднимались всё выше. Линия горизонта и океан двигались мне навстречу, а Барфлёр, пляж, набережная и церковь Сен-Николаса оставались позади, пока я шла навстречу Солнца. А на берегу меня ждал мужчина, которого я любила, поэтому я точно знала, что вернусь.
«Кажется, теперь я поняла, почему у меня не было родины, — сказала я Теофилю, когда мы гуляли вечером по пристани, —
потому что я была как дерево, у которого крона повёрнута к земле, а корни — к небу. А корни всегда должны найти землю, чтобы за неё держаться.»
«И теперь, когда ты нашла свою родину и свою землю, ты принесёшь восхитительные плоды и богатый урожай», — ответил с нежностью Теофиль.
Цвета и краски этого вечера проникали в кожу, и даже когда я закрывала глаза, я видела колышущийся и плывущий золотой огонь, объединяющий воедино море, землю и небо.
Синее небо постепенно темнело, и огни в порту змеились по берегу. Свежий ветер ласкал лицо, Теофиль был совсем близко от меня, и это продолжится ещё много-много дней, и меня охватывало чувство истинности и реальности всего, что было вокруг меня. И только большие часы на башне церкви Сен-Николаса нарушали время от времени тишину, вплетая свой низкий звон в её торжественное молчание.
«Как тебе кажется, это трудно, — научиться плавать?» — спросила я Теофиля.
«Нет, это очень просто. Надо просто чувствовать водную среду и доверять ей», — ответил он.
Это был тихий вечер каникул.
Почва, пропитанная морскими запахами, мягко пружинила у меня под ногами.
И к ночной морской земле повернулись наконец мои корни, отворачиваясь от восхитительного звёздного неба.
Где-то вдали переговаривались чайки.
А море…терялось в головокружительной высоте небес, там, куда переливались корни, потерянные в пропасти между Землёй и Великим Космосом.
***
Однажды во время ночной грозы Теофиль захотел рисовать.
Это был первый раз, когда он захотел рисовать в моём присутствии, когда я была совсем близко от него, пусть даже на втором этаже, и я очень ценила это новое доверие. Каждый готовился по-своему, и даже я, хоть и никогда не рисовала, чувствовала свою непосредственную причастность.
С утра Теофиль начал готовить всё, что ему пригодится и будет необходимо для ночного сеанса, без конца повторяя мне, что ни при каких обстоятельствах я не должна буду спускаться вниз, пока он будет рисовать. И каждый раз я повторяла ему, что ни за что не спущусь, слишком польщённая тем, что я принимала за «доверие».
«Если тебе что-то нужно, бери всё сейчас, чтобы потом тебе ничего внизу не понадобилось. Ты обещаешь мне, что не спустишься?»
«Да, обещаю, — повторяла я. — Это похоже на сказку о Мелюзине и её секрете, правда ведь?»
«Да. если хочешь. У каждого есть в жизни что-то, что он бережёт только для себя одного. Это его заповедный сад, его тайна.»
В ночь Теофиля, ночь рисунков была гроза, — первая, которую я видела в Нормандии и самая значимая в моей жизни. После того, как я приняла душ, я наклонилась над лестницей и увидела на стене тень Теофиля, рисующего за столом. Сначала тень слушала музыку, которую я не слышала, а потом она взяла тень пастельной краски-палочки.
Путешествие началось.
На улице, в саду, в окне и в маленьком слуховом оконце гроза тоже началась.
Игра света и тени на плотных чёрных листах бумаги Теофиля.
Игра света и тени за окнами. Время от времени синяя вспышка молнии разрывала кромешную тьму, и огромные розовые цветы под окном казались побледневшими, и они стучали в окно, словно ожидая, что их укроют в непогоду.
После краткой ослепительной вспышки, во время которой мне казалось, что ночные небеса подмигивают, молния снова гаснет и всё погружается во тьму. Там, внизу, тень Теофиля продолжала рисовать пастельными красками, и линии, — красные, синие, голубые, сильные и яркие, создавали коробку…в которой прятался именно тот барашек, которого он искал, и ради этой восхитительной и долгожданной находки всё и начиналось.
***
Ночью мы заснули очень поздно.
После прогулки на пляже, когда уже начало постепенно темнеть, мы не увидели, как начался прилив, и в темноте был риск того, что мы будем выбираться на берег, скрывающийся в опускающихся сумерках, уже в прибывающей холодной воде.
«Я думал, что сейчас отлив, — сказал Теофиль, идя впереди меня к выходу из пляжа, темнеющему в наступивших сумерках, — быстрее, а то мы здесь намокнем!»
Когда мы поднялись, пляж уже полностью скрылся под водой, и на том месте, откуда мы ещё совсем недавно любовались закатным небом и морем, уже плескались тёмные волны. Быстро пройдя по непривычно тихой и опустевшей деревне, мы наконец вернулись к нам. Мы ужинали с открытой дверью и включенным на нижнем этаже светом, глядя на маленькую площадку перед домом, которую заливало бесформенное пятно жёлтоватого света от качающегося маленького фонаря.
Ночью, когда Теофиль спал, я проснулась.
Я смотрела в окно, — там была глухая ночь, какая бывает только в момент межвремения, — дом напротив виднелся в неясном свете, как будто сквозь тодщу морской воды, и ветка герани пугливо и настороженно смотрела в окно, с замершей длинной веткой, как с поднятой рукой.
И только потом, несколько лет спустя, я узнаю о том, что, сама того не зная, я проснулась в самое опаснов время суток, — в Час Быка* (Час Быка — это приблизительно четыре часа утра. Довольно странное и неприятное время, в которое лучше не оказываться на улице или просто не у себя. Примечание автора), который на самом деле не шёл ни в какое сравнение с Часом Волка, о котором было рассказано много историй и легенд. И уже совсем в другое время, в другом месте и, как мне потом покажется, уже в другой жизни я совершенно случайно вспомню про это случайное ночное пробуждение, которое, как мне потом уже покажется, произошло со мной совершенно в другой жизни и в другом измерении.
Чайки молчали, — должно быть, они спали на своём далёком Птичьем Острове, который мы иногда видели с берега и до которого людям не было никакого дела. Сейчас остров, погружённый в предрассветную темноту, был в безопасности, отрезанный от земли сильным приливом.
Море спало, совсем близко от нас, время от времени вздыхая, невидимое, — только редкие сонные шлепки волн нарушали тишину, когда море ворочалось и вздыхало во сне.
Одна из чаек вскрикнула во сне на своём острове; наверное, птицам тоже снится что-то, или кто-то невидимый подкрался к спящему Птичьему Острову, выйдя бесшумно из спящей смоляной чёрной воды без единого плеска.
Ночь.
За дверью еле различимые шорохи, хотя в ночи не видно никаких следов присутствия человека, и только цветы эглантина подрагивают от свежего ночного ветерка.
Кафе «Морская чайка» в порту погружено в тишину и сон.
В комнате наверху Теофиль спит, и от него пахнет табаком и цветами. Где-то рыболовное судно готовится отправиться в открытое море, и в комнате с открытым окном Теофиль спит, убаюканный колыбельной кораблей.
Я легла спать рядом с ним, и перед тем, как заснуть, свернувшись в калачик, я подумала о той странной колыбельной кораблей, которая слышалась со стороны ночного океана. Десять дней наших каникул скоро закончатся, и как бедняк, я подсчитывала оставшиеся дни, как последние золотые монеты, которые мне ещё оставались. И когда они закончатся, я знала, другие мне уже не даст никто. И как я ни старалась ценить оставшиеся дни ещё больше, они уменьшались, как шагреневая кожа, протекали сквозь пальцев, как вода.
Теофиль, лёжа рядом со мной, спокойно спал и ни о чём таком не думал, в то время, как я готовилась к худшему, — к возвращению. К новой жизни, жизни после каникул.
Постепенно приходил сон, и в Час Быка под тревожную колыбельную кораблей в темноте время снова обратилось вспять. Прошли, как крутящиеся стёклышки в калейдоскопе, дни наших каникул, мелькнули жемчужиной, падающей в море, те самые три дня каникул в феврале, но сон продолжался, а колыбельная кораблей всё не стихала, и казалось, что это не ночной корабль готовится уйти в море, а совершается под покровом ночи какое-то таинство, о котором нельзя знать никому из живых. И только во сне, сне под эту тревожную и незатихающую колыбельную кораблей, можно прикоснуться к невозможному, к тому, что делает сны тревожными, смутными и беспокойными.
…Вот открывается дверь и я вхожу в маленькую студию Теофиля, в первый раз в моей жизни.
На улице — восхитительный и прекрасный майский солнечный день; для такого великого дня я накануне вечером приняла душ и переоделась в чистое, из самого лучшего, что у меня было. Я смотрю на себя в зеркало, пытаясь понять, как я теперь выгляжу, и почему-то не нахожу существенного отличия от того, как я одевалась обычно. Должно быть, у тех, кому с детства говорили, что одеваться хорошо — не самое главное, главное — это хорошо учиться, хорошей одежды в принципе не может быть даже потом, когда учёба уже закончилась. Интересно, положена ли красивая одежда тем, кого уже начала учить сама жизнь? И как понять, хорошо ли я учусь у самой жизни, если эта Учительница скупа на похвалы и ставит оценки прилежным ученикам крайне редко?
… Как долго длится тёмная, как дёготь, ночь, над дегтярно-чёрной водой, и как долго поют свою колыбельную корабли, словно не желая уходить в открытое море!
…А ещё раньше…
После долгих поисков я наконец-то нашла дом Теофиля.
И пуская всё оказалось совсем не так, как я себе представляла, — и это был вовсе не далёкий пригород Парижа, и не пригород вовсе, и метро «Симплон» находится в Париже, даже не на конечной остановке четвёртой линии, и дом там был не частным, — но ничего страшного, ведь, как известно, ничего и никогда не получается так и таким, как мы хотим и представляем себе. Но сейчас, во сне, колыбельная кораблей только слегка напомнила мне про это, словно намекая, что надо будет прожить ещё много-много лет, чтобы осознать это в полной мере.
Ничего и никогда не получается так и таким, как мы хотим и представляем себе, пели ночные корабли в кромешной тьме. Интересно, о ком и о чём это было? Неужели обо всех тех храбрых и весёлых молодых моряках, которые, сами того не ожидая, ушли в последний путь, чтобы однажды не дожить до рассвета? И не тонущие ли корабли передали эту историю другим кораблям, чтобы много лет спустя они смогли петь об этом ночью перед рассветом на манер колыбельной? Но о ком может гудеть так грозно и жалобно пароходная сирена мёртвых, давно затонувших кораблей?
Вот Теофиль уходит на кухню и возвращается ко мне с тюбиком зубной пасты, зубной щёткой, шампунем и полотенцем.
«Почисти зубы и прими душ», — говорит мне Теофиль, давая это всё.
Ни в одном красивом фильме и ни в одной хорошей книге я не встречала таких моментов. Может, они просто как-то всегда проходили за кадром, чтобы ни читатели, ни зрители этого не услышали и не увидели? А может, все эти героини просто были, не как я, и никому, рассказывающему о них или создавшему их, и в голову бы не пришло скрывать вот такое.
Потом мы сидели на кухне и только что попили чай.
«У меня нет печенья, — сказал Теофиль, — поэтому это будет чай с Солнцем».
На улице по-прежнему было солнечно и в саду звенели весёлые детские голоса, — совсем близко находилась школа, и птицы садились на подоконник, чтобы клевать зёрна. Воробьи влетали на кухню и клевали оставленные для них зёрнышки на ребристой белёсой раковине, почерневшей от слоёв грязи газовой плите и на обсыпанном чем-то старом буфете. Тёплый сквозняк ласково перебирал кисти рваных белёсых занавесок с теряющимся во времени рисунком, истаявших от грязи, редких стирок и времени до прозрачности тюли, и шептал что-то ласковое засохшим травянистым зарослям цветов на огромном балконе, выложенном белыми плитками, откуда было видно пожарную лестницу, которая, казалась, вела с крыши через каминную трубу прямо в небо, так, чтобы никто не увидел, для кого она на самом деле служит.
Я пила чай, сидя спиной к балкону на пороге, а Теофиль сидел на самодельной кровати, почти вровень с полом, сделанной из деревянных поддонов. Солнце, по-июльски жаркое, припекало спину, и высохшие до жаркого звона кусты и травы на балконе пахли летом и лесом, деревней и окончанием летней страды.
«Теперь идём в комнату, — сказал мне Теофиль, — разденься и покажи мне свою фигуру».
«Зад слишком большой, а груди слишком маленькие, — подытожил Теофиль, — надо бы поменять их местами».
В комнате Теофиля повсюду фотографии, рисунки и картины.
Большая двуспальная кровать приняла нас, и я видела двух ангелов, нарисованных на потолке, которые играли в полёте.
Снаружи по-прежнему светило яркое и жаркое Солнце мая месяца, и казалось, что уже наступил жаркий июль, середина лета в огромном и весёлом беззаботном городе. Смех, крики и голоса детей раздавались уже со стороны бассейнов, чей колодец приютился под окнами кухни Теофиля и, разделяя детскую радость, бьющую через край, им ласково и тихо вторил воркующий городской голубь, старый парижанин до мозга костей, приютившийся на затенённом карнизе.
И проходя сквозь пространство и время, не заканчиваясь в это смутное и самое тёмное время суток, в затянувшийся Час Быка, колыбельная кораблей укачивала, баюкала, напоминала, усыпляла, и время то кралось, как чёрная кошка в тёмной комнате, то неслышно садилось на землю, с твёрдым намерением сидеть там и больше никуда не уходить. И никто не мог нарушить происходящего или хотя бы заметить его, — все спали. И ни в одном доме не было видно ни огонька. И Час Быка длился несравненно дольше, чем час.
Первый день счастья, первый взгляд на нарисованных ангелов, — и тот момент, о котором я так долго мечтала, перестал быть мечтой, потому что мечта только что сбылась. И только призрачный, еле уловимый звон напоминал о том, что что-то произошло и что-то закончилось. Впервые я заняла такое желанное место, место то ли восхитительной и прекрасной юной актрисы, то ли её героини.
Но я не была восхитительной, и прекрасной меня тоже не чувствовал и не считал никто; и тот факт, что я была намного моложе Теофиля, не добавлял в наши начинающиеся отношения ни трепетности, ни очарования.
Я приехала и пришла без приглашения; к тому же, как оказалось, меня ещё всему нужно было учить.
И вместо ощущения новизны было чувство весёлой снисходительной досады.
И я не заняла ничьего места.
Я внимательно смотрела на ангела под потолком.
Ангел, — я точно знала, — никогда не прилетит.
И не было смысла ожидать чуда, которое никогда не произойдёт.
Потому что ангел останется навсегда нарисованным.
***
Мы приехали на вокзал Валони.
Небо было облачным, и облака напоминали высокие заснеженные горы, никогда не знавшие лета. Небо, «небесно-голубого» цвета, прорывалось ослепительными брызгами среди их заснеженных обледеневших вершин. И небесные облака отражались в ослепительно-яркой изумрудной зелени Земли, от которой рябило в глазах.
Непривычная зелень щекочет глаза и от неё даже щиплет в носу, как от запаха долгожданного первого снега. От снега в небе, где на вершинах вечных гор тибетские монахи смеются над поднебесным миром. Снег в поцелуях Теофиля и в кроваво-красном вине; мы празднуем наш приезд.
Потом я осталась в кафе, когда Теофиль ушёл на рандеву с нотариусом, и пустая чашка из-под кофе осталась рядом со мной, и я смотрела в окно, выходящее на церковь под лёгким свежевыпавшим снегом.
Улыбающийся официант пришёл к моему столику и забрал пустую чашечку кофе, ничего не говоря, а снаружи снег перестал падать, и церковь возносила в пронзительно-синее небо свой тонкий острый шпиль, потемневший от пролетевших над ним многих столетий.
И больше почти никого не было в маленьком уютном кафе Валони этим ранним ясным и снежным утром. И только улыбающийся официант стоял за стойкой бара, — когда счастье приходит, оно может принять какую угодно форму и проявляться в любых мелочах.
Наконец Теофиль вернулся.
Оценив ситуацию, он взял её под контроль, заказав у официанта ещё две чашечки горячего кофе с двумя стаканами воды и маленькими печеньками в хрустящей обёртке, и предложив мне после обеда в ресторане пойти в ту самую церковь, которую так хорошо было видно из окна кафе. Мы смеялись ни над чем и надо всем, в том числе и над меланхоличной собакой пары пожилых англичан, которые устроились за соседним столиком, — кто-то проходя мимо или наступил псу на хвост или дал пинка той же самой собаке, подробности мы почему-то не заметили, и псина совершенно философски решила никак не реагировать на произошедшее, она просто поднялась, посмотрела вслед прошедшему мимо неё недоразумению, а потом снова улеглась под столом. Мы рассказывали друг другу, что бы мы сделали на месте этой собаки, наливая себе ещё по бокалу рубинового вина, в котором отражалось и играло нормандское снежное утро под очистившимся снежным небом.
«На месте пса, я бы его облаяла», — предположила я.
«А я бы его укусил», — ответил Теофиль, допивая свой бокал.
«Ну, в таком случае, я бы его съела», — подытожила я, и мы снова засмеялись.
Маленькое кафе было почти пустым, и шторы на окнах, кажущихся огромными из-за света, отодвинуты, и снежный свет отражался в наших стаканах, окрашивая багровое в золото тигриных глаз.
После обеда мы решили пойти в церковь, которая находилась прямо рядом с кафе.
Небо уже было безоблачным, и церковный шпиль падал в радостное лазурное небо корца февраля.
Старая дверь с тяжёлым замком, сломанным и ненужным, открылась бесшумно, и маленькая радостная улочка с её весёлым маленьким и гостеприимным кафе так же бесшумно остались далеко позади, как и жемчужный, недавно зародившийся день.
Фрески и витражи, покрытые тёмными слоями времени, мрачно сверкали зелёным, голубым и красным из-под копоти свечей и слоя лежащих на них веков. Церковные колонны, поддерживающие свод из корпуса корабля, терялись в тёмной высоте. Всё в церкви, от алтаря со свечами и стульями, скрывающимися в лёгком полумраке, были подготовлены для службы, которая так никогда и не началась после войны. День остался снаружи, за тяжёлыми и бесшумными дверями церкви, которая оказалась похожей на лес, огромный и тёмный одновременно, знакомый из давних забытых снов детства. Куст похож на волка и ребёнок уже видит его зелёные глаза, а сухая веточка, падающая на землю, кричит как заяц, и ветви деревьев становятся костлявыми длинными руками, загадочно и бесшумно тянущимися за случайными одинокими путниками.
«Эта церковь была наполовину разрушена во время войны, потому что бомба упала на крышу, это произошло во время воскресной службы», — прошептал Теофиль, и его голос странно разнёсся эхом под куполом церкви. Странный коричневый цвет виделся теперь повсюду в полумраке церкви, которая знала и хранила тайну перехода от радости и света к этому странному полумраку.
Постепенно я начала различать в тишине странный шепот, словно гул множества голосов; кто-то шепотом переговаривался, смеялись дети, перебегая с одного места на другое, и раздавались приглушённые звуки далёкого органа, который настраивали перед воскресной службой. Мы с Теофилем переглянулись и поняли, что услышали в этой тишине одно и то же.
Все те люди, которые пришли в маленькую и, возможно, единственную церковь Валони перед тем, как неё упала бомба, похоронив их всех под обломками, остались в этой церкви навсегда.
И для них эта месса будет длиться вечно.
И дети, которые остаются детьми всегда, даже в смерти, тихонько переговариваются между собой, что-то шепчут своим родителям и, устав стоять или сидеть смирно в их праздничных воскресных костюмчиках, тихо играют и прыскают от смеха, прячась за массивными церковными колоннами, вечными и поддерживающими купол церкви, сделанный из корпуса старого корабля.
***
Ничто не заканчивается на Земле.
Кроме иллюзий, который переходят в другие изменения и, оставаясь всегда такими же, вызывают больше страха, нежели желания.
***
… И вот уже Шербург.
Пальмы в коротких платьях, разорванных ветром, высокие, гибкие и простоволосые. Запах моря и кораблей, их танец в тёмно-зелёной воде на причале. Маленький городок на краю света и Земли, там, где волны теряются за горизонтом. Это был подарок Теофиля, эти первые каникулы длиной аж в целых три дня на берегу моря. Мы устроились в маленьком уютном номере в отеле «Амбассадор», окна которого выходили в порт.
Сверху я видела путевой указатель «Приют юности», и совсем близко — корабли с белыми мачтами, звенящими на ветру, и Красные Земли направо.
Стремительная, торопливая и дикая весна Нормандии.
И первая любовь.
После того, как мы зашли в отель и оставили все вещи прямо при входе, мы пошли прогуляться и посмотреть город.
Шербург, родной город Теофиля, казался мне тоже родным, хотя раньше я никогда его не видела.
Эти старые мощёные улочки, спокойные и пустые, декорации из прошлого века, оставшегося в Шербурге навсегда, невидимого, но присутствующего, и яс интересом слушала рассказы Теофиля. После многих месяцев, или даже лет пустоты, я хотела ухватиться за что-то, любить и быть любимой, быть очарованной и покорённой этим маленьким городком на берегу океана…я хотела, чтобы он стал моим.
И религиозные песнопения в церкви на том языке, который я теперь понимала.
Я благодарю тебя, Господи, за вечную жизнь, которую ты нам дал.
Я благодарю тебя, Господи, за путь, который ты дал нам пройти. Я благодарю Тебя за жазнь, которая не заканчивается, потому что она — любовь.
Наш первый день каникул.
***
И после потопа Моисей открыл дверь своего ковчега, и выпустил белого голубя, чтобы он принёс ему символ жизни с новой планеты, где уже зародилась жизнь.
Слушая морской шум, мы легли спать в большую кровать, шелковистую и удобную.
Комната в номере отеля, наша первая комната для нас двоих, и наши каникулы длиной в три дня, где мы будем действительно вместе.
Три волшебных и нескончаемых дня, которые сотрут всё, замещая одну реальность другой.
Реальность, где у Теофиля была студия только для него, и я была всего лишь политической эмигранткой в ожидании суда и получения статуса, бомж по совместительству, не имеющия права ни на работу, ни на доходы.
Эта новая и прерасная реальность, полная безграничных и прекрасных возможностей, в которой всё будет принадлежать только нам с Теофилем — и где мы с ним будем безгранично принадлежать только друг другу, без остатка.
Эти три дня казались мне победой…над жизнью и над Теофилем. Потому что в течение этих трёх дней он будет обязан жить со мной, несмотря на свои убеждения. Уже потому, что, в отличие от меня, он не видел эти три дня как «жизнь», — и ещё меньше, — со мной. Но за эти целых три дня оно всё будет, островок счастья, благополучия, любви и семейной жизни в остальном, что просто пропадёт, сотрётся и разлетится прахом, как самая непроглядная мгла перед зажжённой лампой, маяком или даже просто свечой. И не имело никакого значения, что Теофиль видел в этом только небольшой приятный сюрприз, комнату в отеле, окна которой выходилив порт, прогулки по ночному Шербургу и паруса кораблей, освещённых ночью, как на Рождество.
Три нескончаемых дня жизни, полной радости и счастья, где ни я, ни Теофиль не были у себя и где у нас не было ничего. Новая реальность, сделанная из любви, морских брызг и криков чаек на набережной всего в нескольких метрах от нас. Мы спали с открытым окном, и мои сны тихонько на цыпочках входили в номер.
Когда мы проснулись утром, номер в отеле был уже залит ярким светом, и в нём шли зелёные и красные волны, — солнечный свет пробивался сквозь занавески в номере и завесу облаков. Крики чаек и шум волн напоминали мне, что сон ещё не закончился и он ещё только начинался.
Жизнь начиналась.
Корабли, которые остаются в порту на причале день и ночь, и мачты которых звенят на ветру и кажется, что они нащупывают грудь Земли, чтобы прижаться к ней и попить её молока. Океан позади, со своим неповторимым и непередаваемым запахом устриц и водорослей, которые живут и умирают на головокружительной глубине.
«Сегодня ночью я смотрел в окно и увидел, как все корабли были освещены, на причале, как будто был какой-то праздник, — сказал Теофиль, когда мы ждали наш завтрак в номере, — я увидел, что ты спала. Жаль, что ты не видела этого всего.»
«Ничего страшного, я всё ещё увижу этой ночью», — ответила я, сразу же высовываясь в окно.
Всё было там.
Небо всех цветов и оттенков жемчужного, с (горой) Монтань дю Руль, поднимающейся, как пуп Земли, из своего зеленеющего облака. Корабли, танцующие у причала, многоголосо звеня мачтами. И улочки внизу, с нетерпением ожидающие момента, когда мы по ним пройдёмся вместе; и город, хотящий и готовый любить и быть любимым.
И только ночи больше не было.
И поздно вечером набережная спала.
На второй день — в день чаек — Теофиль показал мне следы синего дьявола на берегу, который почти незаметно уходил в море цвета бутылочной зелени*. (К сожалению, мне не удалось найти никаких официальных источников, подтверждающих существование такого морского животного, которое называлось бы «синим дьяволом» и которое могло бы оставлять синие следы. Это определение принадлежит не мне и было сохранено для повествования. Синие следы на берегу Шербурга были на самом деле. Примечание автора).
«Вот здесь были следы синего дьявола, — сказал мне Теофиль, — он уже ушёл в море, но его следы всё ещё остаются».
Незаметно и тихо, словно ненароком, мы оба подошли к самой кромке воды, и встали совсем близко от следов синего дьявола. Только, в отличие от него, мы не ушли в глубины океана, и не оставили после себя следов. Зелёная с растрёпанными белоснежными барашками волна лизнула в знак согласия три следа, — два невидимых и один ярко-синий.
***
Завтра был последний день каникул.
И до тех пор, как мы снова вернёмся, уже больше не останется следов синего дьявола на гранитных плитах берега.
«Ноэми, о чём ты думаешь?» — спросил Теофиль на вокзальной платформе, под крики чаек, сидевших на крыше вокзала.
«Я думаю о том, что не хочу уезжать, — ответила я правду, — теперь это моя родина.»
Можно быть обманщиком или честным только тогда, когда нас просят открыть своё сердце.
А иначе никому из целого мира не нужно нас знать.
В течение этих трёх дней я знала всё.
И у меня было всё.
Каникулы, любовь, наша комната, наш город и только наша жизнь.
И я знала, что мне теперь предстояло потерять.
Начиная с этого вечера, каждый вернётся «к себе».
Теофиль вернётся в свою студию, а я — в то место, которое безуспешно пыталось (или нет) моё «у меня». А когда нет «у меня», то и «меня» нет тоже. Потому что как можно быть у того, кого не существует? И теперь всё было ещё хуже: я знала, что именно я теряла.
«Но это и моя родина тоже, — ответил Теофиль, — и мы вернёмся сюда на следующий год. Чайки говорят, что они будут ждать нас».
Я поняла, что теперь у меня есть что-то большее, в моём собственном распоряжении, помимо привычного «вообще ничего».
Теперь у меня была родина, и она была у меня одна с Теофилем. И даже когда мы снова будем в Париже, каждый сам по себе и каждый «у себя», у нас всё равно продолжит оставаться это всё, чем мы теперь владеем. В любой момент. И даже когда я закрою глаза, и даже если я перестану об этом всём думать, оно всё равно никогда и никуда не исчезнет.
***
Но ничто не произошло так, как обещал мне Теофиль на перроне перед возвращением в Париж и как я ожидала, ещё тогда, когда мне казалось, что звук оповещения прибывающего или отправляющегося поезда похож на музыку, которую я так любила слушать.
И следующий год наступил, он начался и закончился, и только не было каникул.
Сложенная в маленький шкафчик или лёжа на стуле перед окном в маленькой парижской студии в восемнадцатом округе в стопке старых вещей, я ждала.
Ждала, когда начнётся жизнь, — и я снова стану одушевлённой.
Было только два типа дней: хорошие и плохие.
Хорошие — с Теофилем, и плохие — без него.
И год прошёл без каникул. Когда я была у Теофиля, я сидела перед окном в единственной комнате его студии и смотрела, как наступает вечер. И каким бы долгим и солнечным ни был день, вечер всегда спускался на город, и последние лучи света ложились над старыми каминными трубами, венчающими маленькие мансарды дома напротив. Сине-голубой свет «ЖЕОДИСа» загорался, и фонарь «КАНТЕКа», то красный, то зелёный, зажигался тоже. Ласточки быстрыми росчерками разрезали синее небо, пуская резкие, но негромкие крики.
«Ты видишь море там, над облаками?» — спрашивал меня Теофиль.
«Да, я вижу. Сейчас прилив…»
Этот первый год в Париже, изнывающем от жары, я часто возвращалась к Теофилю. Чтобы нескольких украденных часов его присутствия хватило на то, чтобы жить потом. В огромности Парижа мой мир был совсем маленьким и крохотным, как планета Маленького Принца. Чтобы видеть снова тот же самый закат Солнца, достаточно было просто передвинуть свой стул и снова посмотреть на горизонт. Достаточно было вернуться на свою планету, чтобы увидеть Розу. Но Маленький Принц был ещё слишком маленьким, и он ничего не знал о любви.
«Ого, как же ты меня любишь, — говорила Роза, — оно видно издалека, как нос на лице. В таких случаях говорят «нос лучше физиономии». Или, как говорили по такому поводу мальчишки в летнем лагере, где я работал, про аниматоршу, которая была влюблена в другого аниматора: «ой, обманщица, она ведь влюблена!» Ты не аниматорша, но влюблена тоже.»
Маленький Принц не говорил ничего.
Роза знала мир гораздо лучше его, и любовь тоже.
И маленький Принц чувствовал себя ужасно неумелым и неуклюжим…настолько же, насколько и любящим.
***
Целый календарный год без каникул.
Море просачивается незаметно сквозь дыры и щели в старых ставнях, и ночная бабочка в пушистом сером распахнутом платьице взлетает над засыпающей кухней, погружённой в полумрак свечи, горевшей в комнате, и теряется в ставшем огромном пространстве. Она вылетела из засохших и крепко и пряно пахнущих кустов розмарина и тимьяна на балконе и потерялась где-то под потолком.
И снова передо мной потолок церкви в Валони, теряющийся в сумраке, и церковь Шербурга неподалёку от берега, — Церковь Загаданного Желания* (Eglise de Voeux), иногда её путают с церковью Троицы, которая действительно расположена неподалёку от побережья в Шербурге, а сама Церковь Желания расположена гораздо глубже на сушу. Из нелетописных источников было известно, что одна из особ правящей королевской семьи попала на корабле в сильный шторм и она загадала желание, что если ей удастся спастись, она построит храм, чтобы отблагодарить Господа за своё спасение. Но неподалёку от шербургского залива построена вовсе не она, но действительно стоит в середины 19-го века и является очень красивым архитектурным памятником. Примечание автора).
По вечерам, когда становится темно и ночь опускается над Парижем, мы подолгу сидим, не зажигая свет, при свете свечи, и в ночном полумраке начинался прилив.
Прилив, сменяющий отлив далёкого моря.
***
«Как же всё-таки хорошо…» — прошептала я, прижимаясь к Теофилю.
Новый порыв ветра ворвался в единственную крохотную комнату и задул свечу.
На ощупь Теофиль нашёл в темноте зажигалку и снова зажёг свечу, и время снова продолжило свой бег.
«На следующей неделе мы поедем на каникулы, — сказал Теофиль, кладя зажигалку в пепельницу, стоявшую на вытертом и затёртом старом ковре рядом с оплывшей свечой в бронзовом подсвечнике и помятой бутылкой воды.
«Мы вернёмся в Шербург?» — спросила я в предвкушении.
«Нет, я нашёл домик для каникул в маленькой деревушке, ты увидишь, там очень здорово и красиво. Повсюду очень много цветов, кстати, деревня называется Барфлёр. (по-французски слово «цветок» будет «fleur», а деревня называется Barfleur. Примечание автора.)
***
… Почти два года спустя ничего не изменилось, и как только мы вышли из вокзала, сразу почувствовался морской ветер, донёсший до нас запах водорослей, и чайки, всё так же сидевшие на крыше вокзала, кричали, как в день нашего отъезда в конце февраля, два года назад.
***
Последний день перед каникулами.
Мы сидим в маленьком уютном парижском кафе в восемнадцатом округе, неподалёку от сквера, разбитого под Монтмартром, и если его обогнуть, то перед нами вознесётся высокая лестница, взлетающая на Монтмартр в его головокружительном и тенистом подъёме.
Там, где-то неподалёку, с другой стороны у подножья Монтмартра, Теофиль мне говорил, можно купить красивые ткани для моей будущей квартиры, — мы уже заранее знали, что это будет парижская студия. И тоже в восемнадцатом округе, неподалёку от студии Теофиля. Один раз я ходила туда с Теофилем, потому что он хотел что-то купить для себя; для чего ему нужна была какая-то ткань, я не спросила, а он не стал говорить; в конце концов он так ничего и не купил, но зато я провела замечательный день рядом с ним. Красивые марокканские и голландские ткани с яркими оттенками и красками лежали на прилавках. Это было неподалёку от остановки Барбес, а неподалёку — фуникулёр Монтмартра к метро Аббесс.
За другим столиком сидит молодая супружеская пара с маленькой девочкой; как её звали? Элли или Элла? Родители смеются над чем-то и зовут свою дочь, и девочка тоже над чем-то смеётся. Скорее всего, её звали бы скорее Элли или Элья, потому что Элла, это ведь даже не имя на французском языке. (Элла на французском — Ella, а «elle a» — «у неё есть». Произносится абсолютно одинаково. Примечание автора).
***
Прямо над нами поднимается резной веер акаций. Переплетающиеся ветви над нашим столом отбрасывают причудливую тень, и Солнце играет в зелёном окошке в форме сердца.
Мы вдвоём смотрим на сердце и фотографируем его.
Мы пьём кофе и думаем о завтрашнем дне.
Завтра — каникулы.
Я думаю о том, что сегодня вечером я никуда не уйду. Во-первых, потому, что некуда, — и во-вторых и в самых главных, завтра мы уезжаем в Нормандию, рано утром.
Сердце акации исчезло последним.
Просто Солнце, пробивающееся сквозь листву, спряталось за тучи, которых из кафе под резными кронами акаций не было видно.
Пасмурно не стало, и на небе не было туч, только облака, но вот сердце уже не было видно. И оно больше не согревало и не светило.
В течение нескольких секунд или минут мне казалось, что вместо Теофиля был кто-то другой, очень хорошо и очень давно знакомый, уто вызывал у меня при этом какие-то незнакомые мне, но очень сильные и приятные чувства. Этот неизвестный кто-то ничем не был похож на Теофиля, но я тогда так и не смогла ничего понять. И я чувствовала, что это всё было где-то очень давно и далеко, в каком-то совсем другом мире, в который я больше не попаду, и в который меня попросту не пустят.
И я сама не захочу туда попасть, — потому что кто захочет попасть в то место, о существовании коорого он даже не подозревает?
Постепенно я перестала чувствовать его объятия и прикосновения, и приятное поглощающее тепло его тела сменилось солнечным теплом. И я снова оказываюсь за столиком в кафе, — напротив Теофиля, как мы всегда с ним садились, никогда не рядом друг с другом и всегда только напротив.
Солнечные лучи падают на столик с двумя пустыми чашечками из-под кофе, пробиваясь сквозь сердце акации.
Внезапно я поднимаюсь, подхожу к Теофилю и крепко целую в щёку.
«Гляди, как же она оюбит, эта Мими, своего Большого Котяру! — комментирует с усмешкой Теофиль. — Она готова съесть его заживо сырым! Спасите-помогите, она скоро съест меня, эта Мимочка-милочка!»
***
Какое яркое, тёплое и безмятежное Солнце в форме сердца!
Какое сердце акации!
Люди смотрят на солнечный блик акации, фотографируют его и смеются.
Потому что в их мире и в их измерении, любовь — это смешно.
***
И вот наконец-то мы на каникулах. Во второй раз. В этот раз — на десять дней.
И как два года назад, пальмы с длинными жестяными листьями шумят на ветру, махая нам вслед, когда машина ехала по направлению к Барфлёр.
… В первую ночь на каникулах я внезапно проснулась глубокой ночью, — как будто кто-то сильно, но мягко толкнул меня в спину или я случайно пропустила ступеньку, спускаясь по лестнице. Но я не только упала, но и на что-то неожиданно мягкое, и толкнувшая меня рука была ласковой и заботливой, как рука верного и преданого друга. Это был толчок, сопровождающий внезапный переход к счастью, такому заслуженному и долгожданному, к наконец-то начавшимся каникулам. И в эти незабываемые и прекрасные минуты, ещё не зная об этом, я присутствовала при таинстве превращения «завтра» в «сегодня», когда ещё не появилось «вчера», и редкие и драгоценные секунды межвременья, подрагивая, мерцают передо мной, доверяя мне свою сказочную тайну. И хотя я тогда не успела до конца распробовать вкус времени, он ещё долго оставался у меня во рту и был при этом неподражаемым — и незабываемым.
Это было глубокое дно ночи, похожее на дно забытого колодца, откуда можно увидеть звёзды даже в ясный солнечный день.
За пределами дома царила тишина и темнота; даже чайки замолчали и птицы не пели, ещё или уже. Слабый ночник горел внизу, на первом этаже, рассеивая мягкий и тёплый жёлтый свет, — Теофиль сидел внизу и листал старый справочник по астрологии.
Маленькая кухня с камином у стены согревалась в приглушённом свете цвета старого золота и казалась написанной масляной краской.
Наверное, Теофиль так долго мечтал об этих долгожданных каникулах, что когда он рисовал по ночам в своей маленькой студии в восемнадцатом округе в Париже, этот оазис тишины и темноты на берегу Ла-Манша проскальзывал везде, прежде чем обрёл тело, в которое вошла наконец душа, и мечта воплотилась. И теперь творец вошёл в этот новый мир через свои же картины и рисунки, как через дверь, и он увидел этот маленький дом в зарослях деревьев, кустарников и цветов, и увидел он, что это хорошо.
«А, ты тоже проснулась? — спросил Теофиль — Если хочешь, зажги свечу и послушай музыку, только не очень громко, а то люди спят. А мой поцелуйчик?»
Прежде чем снова вернуться спать, Теофиль потушил свечу дном пластиковой бутылки, как он это всегда делал в Париже. И я снова подумала, что вообще-то пластиковое дно должно было растаять от огня, но этого никогда не происходило. А засыпая, я слышала равномерные тихие звуки, напоминающие хриплое шипение, — Теофиль раскуривал свою трубку и её чаша светилась в темноте как капля лавы.
Маленькое колеблющееся окошко было открыто, и беззвёздная ночь без единого проблеска света вошла в дом.
«А ты слишком одета», — прошептал Теофиль, лаская меня под одеялом.
В темноте на полу погасшая свеча застыла в позе танцовщицы, и глухая ночь ещё долго смотрела в окна; пряно пахли цветы и травы под окнами, и ветка розового куста, словно занесённая для того, чтобы постучать в окно, тихо ласкала стекло, прижимая к нему растрёпанные морским штормом лепестки. Мы спали совсем близко друг от друга, и уже ближе к рассвету я услышала какой-то тихий шум, словно кто-то ходил по галечнику перед домом, и следующее за ним протяжное блеяние.
«У кого-то здесь есть коза?» — подумала я, прежде чем уснуть от счастья ещё крепче.
И время стелилось ковром, и всё, что было, было хорошо.
И начался первый день, вышедший из звёздного хаоса, уютно свернувшийся в космических объятиях. Отправившись в бесконечное путешествие, иногда мы оборачиваемся, чтобы увидеть тех, кого мы оставили позади нас, как одежду купальщика на пляже, чтобы вспомнить, кем мы были раньше. Но единственное, что мы видим. это только пустая равнодушная суша, и для тех, кто отправился в путешествие, чтобы добраться до Солнца, уже невозможно вернуться назад. Они отправились совершать невозможное, добраться до линии горизонта. А что, если всё то, что было у нас раньше, было на самом деле нереальным, как мираж в пустыне, и мы верили в него потому, что не видели и не знали ничего другого?
***
«Я отрываюсь от земли,
Я от тебя на полпути
И мне так важно, что ты думаешь об этом.
Огонь подружится с дождем,
Мы будем делать это вдвоем,
Не вспоминая о проблемах и запретах.»
Текст Демо — «Солнышко»
Утром я проснулась от счастья и, быть может, ещё и от солнечного света.
Теофиль лежал рядом со мной и держал в руке плитку шоколада. Крыша дома была конической и на ней было маленькое слуховое окошко, через которое пробивался солнечный луч.
«Там какой-то мсье искал свою кошку. — сказал Теофиль. — Мяу».
Окно было по-прежнему приоткрыто, и цветы высокого кустарника приветливо махали ветками с огромными бело-розовыми цветами.
«А ты знаешь, что у нас нет ничего из еды? — спросил Теофиль, когда я уже осознала этим солнечным утром всё долгожданное счастье — Хочешь, я сделаю нам чай?»
Потом мы сидели на постели, пили чай и ели шоколад, и рукава наших свитеров соприкасались.
«Сегодня праздничный день, и даже если здесь есть магазин, он будет закрыт, — сказал мне Теофиль, — и что мы будем делать?»
«Мы пойдём на рыбалку, и если ничего не наловим, мы будем собирать раковины на пляже. Есть «барвинки» и «китайские шапочки». И ещё, у нас есть рис. Думаю, этого должно будет хватить».
Улица Порта, где мы занимали маленький дом во время каникул, был миниатюрным маленьким садиком с цветами и растениями повсюду, — на окнах, до второго этажа и даже перед входной дверью. Чайки смеялись и садились на крышу дома напротив.
В гавани, находившейся совсем близко от нашего дома, откуда был виден выход в пролив, горящий на Солнце, Теофиль нашёл маленький пляж с песчаным берегом, где в ряд лежали большие валуны, прогретые солнцем и обкатанные волнами.
«Давай зайдём в воду», — предложил Теофиль, поднимаясь с прибрежного валуна.
Сидя на берегу, я смотрела, как Теофиль встаёт и снимает кроссовки, а потом медленно заходит в воду. Вот он наклоняется, чтобы набрать воду в пригоршни и тут же выливает обратно. После этого Теофиль снова вышел на берег и сел рядом со мной.
«Давай иди, вода не холодная».
Разувшись, я вошла в воду, и морская вода, ласковая и тёплая, окружила меня шёлковым коконом. Скользя по ногам, она хотела подняться всё выше, и это ощущение было непривычным, до сих пор незнакомым, но при этом очень приятным. Где-то на горизонте прошёл маленький корабль с белыми парусами, где-то купались люди в ярких шапочках, пахло нагретым морем и свежестью, и солнце ласково согревало мокрую кожу.
Миллионы невидимых глаз смотрели на меня, и отвечая на этот неслышный зов, другие невидимые, но зрячие глаза открылись на моём теле. Не замечая, как, я продолжала медленно отдаляться от берега, чувствуя только шелковистый песок под ногами и тёплые волны, которые медленно и незаметно поднимались всё выше. Линия горизонта и океан двигались мне навстречу, а Барфлёр, пляж, набережная и церковь Сен-Николаса оставались позади, пока я шла навстречу Солнца. А на берегу меня ждал мужчина, которого я любила, поэтому я точно знала, что вернусь.
«Кажется, теперь я поняла, почему у меня не было родины, — сказала я Теофилю, когда мы гуляли вечером по пристани, —
потому что я была как дерево, у которого крона повёрнута к земле, а корни — к небу. А корни всегда должны найти землю, чтобы за неё держаться.»
«И теперь, когда ты нашла свою родину и свою землю, ты принесёшь восхитительные плоды и богатый урожай», — ответил с нежностью Теофиль.
Цвета и краски этого вечера проникали в кожу, и даже когда я закрывала глаза, я видела колышущийся и плывущий золотой огонь, объединяющий воедино море, землю и небо.
Синее небо постепенно темнело, и огни в порту змеились по берегу. Свежий ветер ласкал лицо, Теофиль был совсем близко от меня, и это продолжится ещё много-много дней, и меня охватывало чувство истинности и реальности всего, что было вокруг меня. И только большие часы на башне церкви Сен-Николаса нарушали время от времени тишину, вплетая свой низкий звон в её торжественное молчание.
«Как тебе кажется, это трудно, — научиться плавать?» — спросила я Теофиля.
«Нет, это очень просто. Надо просто чувствовать водную среду и доверять ей», — ответил он.
Это был тихий вечер каникул.
Почва, пропитанная морскими запахами, мягко пружинила у меня под ногами.
И к ночной морской земле повернулись наконец мои корни, отворачиваясь от восхитительного звёздного неба.
Где-то вдали переговаривались чайки.
А море…терялось в головокружительной высоте небес, там, куда переливались корни, потерянные в пропасти между Землёй и Великим Космосом.
***
Однажды во время ночной грозы Теофиль захотел рисовать.
Это был первый раз, когда он захотел рисовать в моём присутствии, когда я была совсем близко от него, пусть даже на втором этаже, и я очень ценила это новое доверие. Каждый готовился по-своему, и даже я, хоть и никогда не рисовала, чувствовала свою непосредственную причастность.
С утра Теофиль начал готовить всё, что ему пригодится и будет необходимо для ночного сеанса, без конца повторяя мне, что ни при каких обстоятельствах я не должна буду спускаться вниз, пока он будет рисовать. И каждый раз я повторяла ему, что ни за что не спущусь, слишком польщённая тем, что я принимала за «доверие».
«Если тебе что-то нужно, бери всё сейчас, чтобы потом тебе ничего внизу не понадобилось. Ты обещаешь мне, что не спустишься?»
«Да, обещаю, — повторяла я. — Это похоже на сказку о Мелюзине и её секрете, правда ведь?»
«Да. если хочешь. У каждого есть в жизни что-то, что он бережёт только для себя одного. Это его заповедный сад, его тайна.»
В ночь Теофиля, ночь рисунков была гроза, — первая, которую я видела в Нормандии и самая значимая в моей жизни. После того, как я приняла душ, я наклонилась над лестницей и увидела на стене тень Теофиля, рисующего за столом. Сначала тень слушала музыку, которую я не слышала, а потом она взяла тень пастельной краски-палочки.
Путешествие началось.
На улице, в саду, в окне и в маленьком слуховом оконце гроза тоже началась.
Игра света и тени на плотных чёрных листах бумаги Теофиля.
Игра света и тени за окнами. Время от времени синяя вспышка молнии разрывала кромешную тьму, и огромные розовые цветы под окном казались побледневшими, и они стучали в окно, словно ожидая, что их укроют в непогоду.
После краткой ослепительной вспышки, во время которой мне казалось, что ночные небеса подмигивают, молния снова гаснет и всё погружается во тьму. Там, внизу, тень Теофиля продолжала рисовать пастельными красками, и линии, — красные, синие, голубые, сильные и яркие, создавали коробку…в которой прятался именно тот барашек, которого он искал, и ради этой восхитительной и долгожданной находки всё и начиналось.
***
Ночью мы заснули очень поздно.
После прогулки на пляже, когда уже начало постепенно темнеть, мы не увидели, как начался прилив, и в темноте был риск того, что мы будем выбираться на берег, скрывающийся в опускающихся сумерках, уже в прибывающей холодной воде.
«Я думал, что сейчас отлив, — сказал Теофиль, идя впереди меня к выходу из пляжа, темнеющему в наступивших сумерках, — быстрее, а то мы здесь намокнем!»
Когда мы поднялись, пляж уже полностью скрылся под водой, и на том месте, откуда мы ещё совсем недавно любовались закатным небом и морем, уже плескались тёмные волны. Быстро пройдя по непривычно тихой и опустевшей деревне, мы наконец вернулись к нам. Мы ужинали с открытой дверью и включенным на нижнем этаже светом, глядя на маленькую площадку перед домом, которую заливало бесформенное пятно жёлтоватого света от качающегося маленького фонаря.
Ночью, когда Теофиль спал, я проснулась.
Я смотрела в окно, — там была глухая ночь, какая бывает только в момент межвремения, — дом напротив виднелся в неясном свете, как будто сквозь тодщу морской воды, и ветка герани пугливо и настороженно смотрела в окно, с замершей длинной веткой, как с поднятой рукой.
И только потом, несколько лет спустя, я узнаю о том, что, сама того не зная, я проснулась в самое опаснов время суток, — в Час Быка* (Час Быка — это приблизительно четыре часа утра. Довольно странное и неприятное время, в которое лучше не оказываться на улице или просто не у себя. Примечание автора), который на самом деле не шёл ни в какое сравнение с Часом Волка, о котором было рассказано много историй и легенд. И уже совсем в другое время, в другом месте и, как мне потом покажется, уже в другой жизни я совершенно случайно вспомню про это случайное ночное пробуждение, которое, как мне потом уже покажется, произошло со мной совершенно в другой жизни и в другом измерении.
Чайки молчали, — должно быть, они спали на своём далёком Птичьем Острове, который мы иногда видели с берега и до которого людям не было никакого дела. Сейчас остров, погружённый в предрассветную темноту, был в безопасности, отрезанный от земли сильным приливом.
Море спало, совсем близко от нас, время от времени вздыхая, невидимое, — только редкие сонные шлепки волн нарушали тишину, когда море ворочалось и вздыхало во сне.
Одна из чаек вскрикнула во сне на своём острове; наверное, птицам тоже снится что-то, или кто-то невидимый подкрался к спящему Птичьему Острову, выйдя бесшумно из спящей смоляной чёрной воды без единого плеска.
Ночь.
За дверью еле различимые шорохи, хотя в ночи не видно никаких следов присутствия человека, и только цветы эглантина подрагивают от свежего ночного ветерка.
Кафе «Морская чайка» в порту погружено в тишину и сон.
В комнате наверху Теофиль спит, и от него пахнет табаком и цветами. Где-то рыболовное судно готовится отправиться в открытое море, и в комнате с открытым окном Теофиль спит, убаюканный колыбельной кораблей.
Я легла спать рядом с ним, и перед тем, как заснуть, свернувшись в калачик, я подумала о той странной колыбельной кораблей, которая слышалась со стороны ночного океана. Десять дней наших каникул скоро закончатся, и как бедняк, я подсчитывала оставшиеся дни, как последние золотые монеты, которые мне ещё оставались. И когда они закончатся, я знала, другие мне уже не даст никто. И как я ни старалась ценить оставшиеся дни ещё больше, они уменьшались, как шагреневая кожа, протекали сквозь пальцев, как вода.
Теофиль, лёжа рядом со мной, спокойно спал и ни о чём таком не думал, в то время, как я готовилась к худшему, — к возвращению. К новой жизни, жизни после каникул.
Постепенно приходил сон, и в Час Быка под тревожную колыбельную кораблей в темноте время снова обратилось вспять. Прошли, как крутящиеся стёклышки в калейдоскопе, дни наших каникул, мелькнули жемчужиной, падающей в море, те самые три дня каникул в феврале, но сон продолжался, а колыбельная кораблей всё не стихала, и казалось, что это не ночной корабль готовится уйти в море, а совершается под покровом ночи какое-то таинство, о котором нельзя знать никому из живых. И только во сне, сне под эту тревожную и незатихающую колыбельную кораблей, можно прикоснуться к невозможному, к тому, что делает сны тревожными, смутными и беспокойными.
…Вот открывается дверь и я вхожу в маленькую студию Теофиля, в первый раз в моей жизни.
На улице — восхитительный и прекрасный майский солнечный день; для такого великого дня я накануне вечером приняла душ и переоделась в чистое, из самого лучшего, что у меня было. Я смотрю на себя в зеркало, пытаясь понять, как я теперь выгляжу, и почему-то не нахожу существенного отличия от того, как я одевалась обычно. Должно быть, у тех, кому с детства говорили, что одеваться хорошо — не самое главное, главное — это хорошо учиться, хорошей одежды в принципе не может быть даже потом, когда учёба уже закончилась. Интересно, положена ли красивая одежда тем, кого уже начала учить сама жизнь? И как понять, хорошо ли я учусь у самой жизни, если эта Учительница скупа на похвалы и ставит оценки прилежным ученикам крайне редко?
… Как долго длится тёмная, как дёготь, ночь, над дегтярно-чёрной водой, и как долго поют свою колыбельную корабли, словно не желая уходить в открытое море!
…А ещё раньше…
После долгих поисков я наконец-то нашла дом Теофиля.
И пуская всё оказалось совсем не так, как я себе представляла, — и это был вовсе не далёкий пригород Парижа, и не пригород вовсе, и метро «Симплон» находится в Париже, даже не на конечной остановке четвёртой линии, и дом там был не частным, — но ничего страшного, ведь, как известно, ничего и никогда не получается так и таким, как мы хотим и представляем себе. Но сейчас, во сне, колыбельная кораблей только слегка напомнила мне про это, словно намекая, что надо будет прожить ещё много-много лет, чтобы осознать это в полной мере.
Ничего и никогда не получается так и таким, как мы хотим и представляем себе, пели ночные корабли в кромешной тьме. Интересно, о ком и о чём это было? Неужели обо всех тех храбрых и весёлых молодых моряках, которые, сами того не ожидая, ушли в последний путь, чтобы однажды не дожить до рассвета? И не тонущие ли корабли передали эту историю другим кораблям, чтобы много лет спустя они смогли петь об этом ночью перед рассветом на манер колыбельной? Но о ком может гудеть так грозно и жалобно пароходная сирена мёртвых, давно затонувших кораблей?
Вот Теофиль уходит на кухню и возвращается ко мне с тюбиком зубной пасты, зубной щёткой, шампунем и полотенцем.
«Почисти зубы и прими душ», — говорит мне Теофиль, давая это всё.
Ни в одном красивом фильме и ни в одной хорошей книге я не встречала таких моментов. Может, они просто как-то всегда проходили за кадром, чтобы ни читатели, ни зрители этого не услышали и не увидели? А может, все эти героини просто были, не как я, и никому, рассказывающему о них или создавшему их, и в голову бы не пришло скрывать вот такое.
Потом мы сидели на кухне и только что попили чай.
«У меня нет печенья, — сказал Теофиль, — поэтому это будет чай с Солнцем».
На улице по-прежнему было солнечно и в саду звенели весёлые детские голоса, — совсем близко находилась школа, и птицы садились на подоконник, чтобы клевать зёрна. Воробьи влетали на кухню и клевали оставленные для них зёрнышки на ребристой белёсой раковине, почерневшей от слоёв грязи газовой плите и на обсыпанном чем-то старом буфете. Тёплый сквозняк ласково перебирал кисти рваных белёсых занавесок с теряющимся во времени рисунком, истаявших от грязи, редких стирок и времени до прозрачности тюли, и шептал что-то ласковое засохшим травянистым зарослям цветов на огромном балконе, выложенном белыми плитками, откуда было видно пожарную лестницу, которая, казалась, вела с крыши через каминную трубу прямо в небо, так, чтобы никто не увидел, для кого она на самом деле служит.
Я пила чай, сидя спиной к балкону на пороге, а Теофиль сидел на самодельной кровати, почти вровень с полом, сделанной из деревянных поддонов. Солнце, по-июльски жаркое, припекало спину, и высохшие до жаркого звона кусты и травы на балконе пахли летом и лесом, деревней и окончанием летней страды.
«Теперь идём в комнату, — сказал мне Теофиль, — разденься и покажи мне свою фигуру».
«Зад слишком большой, а груди слишком маленькие, — подытожил Теофиль, — надо бы поменять их местами».
В комнате Теофиля повсюду фотографии, рисунки и картины.
Большая двуспальная кровать приняла нас, и я видела двух ангелов, нарисованных на потолке, которые играли в полёте.
Снаружи по-прежнему светило яркое и жаркое Солнце мая месяца, и казалось, что уже наступил жаркий июль, середина лета в огромном и весёлом беззаботном городе. Смех, крики и голоса детей раздавались уже со стороны бассейнов, чей колодец приютился под окнами кухни Теофиля и, разделяя детскую радость, бьющую через край, им ласково и тихо вторил воркующий городской голубь, старый парижанин до мозга костей, приютившийся на затенённом карнизе.
И проходя сквозь пространство и время, не заканчиваясь в это смутное и самое тёмное время суток, в затянувшийся Час Быка, колыбельная кораблей укачивала, баюкала, напоминала, усыпляла, и время то кралось, как чёрная кошка в тёмной комнате, то неслышно садилось на землю, с твёрдым намерением сидеть там и больше никуда не уходить. И никто не мог нарушить происходящего или хотя бы заметить его, — все спали. И ни в одном доме не было видно ни огонька. И Час Быка длился несравненно дольше, чем час.
Первый день счастья, первый взгляд на нарисованных ангелов, — и тот момент, о котором я так долго мечтала, перестал быть мечтой, потому что мечта только что сбылась. И только призрачный, еле уловимый звон напоминал о том, что что-то произошло и что-то закончилось. Впервые я заняла такое желанное место, место то ли восхитительной и прекрасной юной актрисы, то ли её героини.
Но я не была восхитительной, и прекрасной меня тоже не чувствовал и не считал никто; и тот факт, что я была намного моложе Теофиля, не добавлял в наши начинающиеся отношения ни трепетности, ни очарования.
Я приехала и пришла без приглашения; к тому же, как оказалось, меня ещё всему нужно было учить.
И вместо ощущения новизны было чувство весёлой снисходительной досады.
И я не заняла ничьего места.
Я внимательно смотрела на ангела под потолком.
Ангел, — я точно знала, — никогда не прилетит.
И не было смысла ожидать чуда, которое никогда не произойдёт.
Потому что ангел останется навсегда нарисованным.
Рецензии и комментарии 0