Книга «Жизнь на каникулах»
Глава 4. Любови, свобода и украденные сладости (Глава 4)
Оглавление
- Глава 1. Здравствуй, дом! Городская сказка. (Глава 1)
- Глава 2. Первые каникулы. Колыбельная кораблей. (Глава 2)
- Глава 3. Сказки кораблей и парижские сказки (Глава 3)
- Глава 4. Любови, свобода и украденные сладости (Глава 4)
- Глава 5. Бог любит нас, или "Нет, нет, не-е-ет..." (Глава 5)
- Глава 6. Долгожданный полицейский. Попадание в другие миры (Глава 6)
- Глава 7. Режиссёр по имени Жизнь. Расставание для блага (Глава 7)
- Глава 8. Отвоёванное Рождество. Рождение Матери (Глава 8)
- Глава 9. Каникулы наизнанку и права в подачку (Глава 9)
- Глава 10. Книги вместо жизни. Каникулы по-другому (Глава 10)
- Глава 11. Предательство. Пляж Труса (Глава 11)
- Глава 12. Срезанные цветы. Голос прошлого (Глава 12)
- Глава 13. Иллюзии и иллюзионист при ярком солнечном свете (Глава 13)
- Глава 14. Прощание с мёртвой любовью (Глава 14)
- Глава 15. "Жизнь невозможно повернуть назад..." (Глава 15)
- Глава 16. Прощание Летучего Голландца (Глава 16)
Возрастные ограничения 16+
Нам предстояло провести вместе примерно час, — пока мы дойдём до кафе, и пока будем пить две крошечные кукольные чашечки.
А потом Теофиль вернётся к себе, где всё ещё будет напоминать о каникулах, пляже, Барфлёр, чайках, море и счастье.
И оно всё будет именно так, даже когда меня не будет рядом.
Всё то, что я тоже видела и что было моей жизнью, будет оставаться там, и память о прошедших каникулах ещё будет храниться какое-то время.
И я тоже буду жить, пусть даже и в воображении и воспоминаниях Теофиля.
И живые тоже могут жить в памяти кого-то.
***
Вернувшись домой, Теофиль снова принялся за свою работу, которую хотел сделать, когда ему помешали. Он снял со стены фотографию женщины в рамке и, положив её на всё тот же стол, взял чистую салфетку и бутылочку остро пахнущей жидкости. которая переливалась в солнечном свете, как жидкое алхимическое сокровище. Он долго смотрел в лицо женщины, прежде такое близкое и живое, а теперь навсегда застывшее в этой рамке и в этой кадре, в тот день, когда они были вместе и он предложил ей сфотографироваться. С тех пор она очень долго смотрела на него со стены и всегда была рядом с ним, стоило ему вернуться в комнату. Смочив салфетку драгоценной жидкостью, он стал бережно протирать фотографию под стеклом ласкающими и благоговейными движениями.
Шарлотта…всё такая же непокорная, как и обычно.
Как всегда.
Даже теперь, лицом к лицу с ним, когда рядом больше нет никого, она всё равно отказывается разговаривать с ним! Она делает вид, что осталась в том далёком моменте, когда он сфотографировал её прямо перед зеркалом, захватив её в объектив вместе с её отражением.
Она не могла видеть, что в её отражение падал багрово-опаловый отблеск, одевая вторую, зазеркальную, но такую же загадочную и непослушную Шарлотту в испанскую праздничную шаль. И всё равно она не сдавалась и по прежнему делала вид, что она неживая, и ради этой илюзи она навсегда застыла в этой фотографии перед зеркалом, в том обманчивом ракурсе, когда казалось, что она хотела что-то прошептать своему отражению, а отражение повернуло к ней голову для поцелуя.
Сквозь её стройное прозрачное тело было видно медную дощечку, золотисто-зелёную от света и времени, и линии её тела перед этой глыбой казались красноватыми. Расплавленные в краске, как в серном воске, линии её тела подчёркивали линии рамки, за которые она теперь не хотела или не могла выйти, и которые удерживали её теперь пленницей навсегда.
Но существовала и другая Шарлотта, которая приезжала к нему, когда хотела, и делала всё, что хотела, — и когда она приезжала, то делала вид, что не видит этой фотографии, обрегающей постель.
Иногда говорят только то, что хотят,
и если хотят тоже.
Свобода — это когда ты не оглядываешься назад,
потому что знаешь, что не увидишь никого.
Свобода — это равнодушие, когда не хочешь казаться, а предпочитаешь быть.
И не оглядываться назад, — потому что не увидишь ничего.
И никого.
И некому спросить, нравится ли тебе это.
Свобода — это когда можешь сделать хоть так, хоть по-другому, и это, по сути, не повлияет ни на что.
Когда ты можешь сделать любой выбор, не считаясь ни с кем, — и никого твой выбор особо не заденет, потому что к тебе и к твоей свободе уже привыкли. И когда ты обнаружишь, что если рядом с тобой кто-то ещё и есть, то только такие же свободные, как и ты сам, кто тоже при случае с тобой не посчитается, а на все твои проявления свободы ответит только умной и понимающей тонкой улыбкой.
Свободным быть приятно, когда у тебя в жизни всё хорошо.
А вот в момент нужды или опасности она становится губительной, потому что почему-то в голову начинают лезть дурные мысли о том, что, возможно, у тебя никого на самом деле и нет и что никто не придёт на помощь, — потому что даже позвать некого.
А пока — ни проблем, ни обязательств, ни стеснений, только удовольствие, — разделённое с кем-то или на одного человека.
Свобода.
***
…Ночь смотрела в окно, и свеча танцевала один из своих любимых танцев. Полотно платья Шарлотты казалось осязаемым в самом воздухе. Глина тьмы высыхала по дальним углам, где пахло пылью и мёртвыми прошлогодними листьями.
В крохотной студии Теофиля всегда было много зеркал, от самых маленьких до самых больших.
Ночь.
В огромных таинственных коридорах, создаваемых зеркалами, открывались коридоры времени. Они оба смотрели друг на друга оттуда; по крайней мере, Теофиль точно знал, что он смотрел. Связи более прочные, чем любовь и церковное венчание, связывало этих двух людей, которые больше всего любили свободу и одиночество. Но в то же время они любили фотографии и рисование.
Они любили друг друга, потому что разделяли одно желание на двоих, и не будучи женаты, ничего не были должны друг другу, кроме свободы проводить приятные моменты вместе.
А ещё, — они оба любили жизнь.
Шарлотта любила жизнь, потому что боялась смерти, а Теофиль любил жизнь, потому что не боялся умереть.
… Они сидели в китайском ресторане в восемнадцатом округе Парижа. Вечер начинал спускаться, и машины проезжали под окнами ресторана, увешанными красными огнями, которые, казалось, мигали под дождём на ветру.
«Что ты делаешь в следующее воскресенье, Шарлотта?» — спросил Теофиль.
«В следующие выходные я приеду к тебе, — ответила Шарлотта, — я хочу прогуляться с тобой по набережной Сены. Я так давно не была там с тобой, и такой набережной в Нанси тоже нет. Я нашла хороший маленький ресторанчик для нас двоих, и номер в отеле. В следующую пятницу я буду на каникулах, вот и отпразднуем это вместе».
«В следующее воскресенье, — думал Теофиль, — в следующее воскресенье здесь будет Ноэми. Я скажу ей, что мне нужэно будет закончить очень много работы. Даже если она придёт сюда, я не открою ей дверь».
В огромных зелёных кошачьих газах Шарлотты промелькнула заинтересованная улыбка.
«Ты думаешь, оно у тебя всё получится?» — спросила она.
«Разумеется, — ответил Теофиль, — это всего-навсего русская эмигрантка. И вдобавок она влюблена в меня без памяти».
Погружённый в свои воспоминания, Теофиль даже не заметил, как уснул.
Он не видел, как падает снег, снег октября, и лицо прозрачной женщины наконец-то повернулось к нему. И отражение, застывшее в зеркале, послушно отодвинулось вглубь зеркала, придерживая золотую и невесомую шаль, и открылись огромные зелёные глаза ожившей женщины, и она посмотрела с фотографии в жаркий и солнечный парижский день, на спящего мужчину, который вызвал её из этого вечного и прекрасного плена, и вспомнила всё то, что видела, целую вечность вися на его стене, испещрённой шрамами, — белыми шрамами по белому фону.
***
Сегодня идёт снег.
Даже со своего места я вижу белый свет, наполняющий комнату.
Я тебя не вижу.
Но я слышу шум твоего компьютера из кухни.
Несомненно, она тоже там.
Сегодня, она всё ещё здесь.
Она не обратила внимания на то, что сегодня она не была тебе нужна, поэтому и осталась.
Я видела её сегодня утром, когда вы проснулись.
Она хорошо причесала и пригладила свои плохо подстриженные грязные волосы, посомтрела на себя в зеркало, спрашивая себя, что же тебе ещё нужно лучше, чем она.
Что тебе нужно вместо неё? Я знаю ответ.
Тебе нужна прозрачная женщина, висящая на стене.
Я больше никогда не приезжаю, но я всегда смотрю на тебя со своей фотографии, — я больше никогда и никуда не уеду, потому что меня здесь больше нет.
Но ты этого не видишь.
Вот вы возвращаетесь вместе.
Судя по всему, ты смирился с её присутствием и на сегодня тоже; хоть она и не подаёт виду, но чувствует себя победительницей. «Хоть день, да мой», — думает она.
Но ты этого не видишь.
Сегодня ночью ей удалось заняться с тобой любовью, и она довольна собой. Она ещё обсудит с тобой это в кафе, чтобы ещё больше утвердить свою победу на сегодня.
Но этого тоже ты не видишь.
Сейчас вы будете завтракать на постели. На постели, а не в постели: это значит, что сегодня утром вы любовью заниматься не будете.
Как это зачастую бывает, ты её не хочешь, — а сегодня у неё ещё и грязные волосы, и она слишком сильно тебя любит, и вообще, она совершенно не в твоём вкусе. Никогда.
Она тебя тоже не хочет, и сейчас особенно, потому что сегодня ночью она и так получила что хотела для своей победы, а для целого дня, проведённого с тобой, это не то, что для неё считается важным.
Но этого ты тоже не видишь.
Этого вы не видите оба, — ни ты, ни она.
Я незаметно отворачиваюсь от своего зеркала и смотрю на неё, пока вы оба меня не видите.
Если ты всегда боялся, что что-то «слишком», она, наоборот, боится «недостаточно».
Ты не знал? Ей нужно хлеба и вина каждый раз, когда она садится за стол, — и любовь на каждый день. Ни позавчерашняя встреча, ни прошлогодние каникулы её не насытят.
Она больше не читает много, как раньше, потому что слишком занята тем, чтобы любить тебя, — но зато она может любить принца Гамлета, не путая его с актёром, который его играет.
Скоро вы пойдёте вместе в кафе, и там, наверное, ты спросишь её со своей хитрой улыбочкой, которую она так ненавидит, «так, моя маленькая Мимочка, что ты собираешься делать сегодня?»
Да, она ненавдит твою улыбку, ненавидит этот вопрос, но и этого тоже ты не видишь.
А что, если она ответит тебе правду? Уверяю, она тебе не понравится. Потому что когда ты её спровадишь, ты вернёшься к себе и вздохнёшь с облегчением от её отсутствия, потому что ты вернёшься в свою жизнь.
А у неё своей жизни нет. И единственная жизнь, которая у неё есть, — это жизнь на каникулах. Хоть это-то ты видишь, наконец?
Она уверена, что встретила любовь своей жизни, и одна задача уже решена; теперь остаётся другая задача — сломать привычки старого холостяка. Пока что это удавалось и удалось только мне. Меня единственную ты любил, — хотя, любить, в твоём исполнении, это слишком сильно сказано. Но зато теперь ты никогда не сможешь со мной расстаться: потому что как можно расстаться с висящей на стене фотографией?
Если бы ты тоже постоянно видел самого себя в зеркале, как вижу себя я, вися на твоей стене…
Я вижу, ты без конца ходишь взад и вперёд перед ней, без конца нажимая ей на плечо, и ты ходишь взад и вперёд только для того, чтобы проходя рядом с ней надавить ей на плечо.
Кажется, сегодня ты пойдёшь в кафе один, без неё: странно, что на ещё не поняла, что ты её сейчас выгоняешь. Когда она уйдёт, ты вздохнёшь с облегчением, а потом пойдёшь в кафе и возьмёшь себе кукольную чашечку крепкого чёрного кофе, и к нему воздушное пирожное из её отсутствия и твоего одиночества, и будешь наслаждаться этим днём, глядя на облака…
Она начинает заправлять постель, но только потому, что ты ей об этом напомнил.
«Почему ты никогда ничего не делаешь сама, почему я всегда должен тебе обо всём напоминать?» — ворчишь ты.
«Потому что я здесь не живу, и потому что тебе это не сложно, напоминать мне», — отвечает она.
Ты не находишь сразу, что сказать.
В любом случае, ты не сможешь повесить её на стену напротив меня, потому что там огромное французское окно, которое мне так нравится в моей другой, живой ипостаси. У меня, в Нанси, они точно такие же. Только стена без шрамов.
Внезапно она резко и высоко поднимает покрывало, которое взлетает и падает.
С моей стены и с моего гвоздя, я тоже взлетаю и падаю.
Покрывало падает на кровать, а я падаю на пол.
Она громко смеётся, и её смех режет уши в темноте, в которой я теперь нахожусь.
В темноте и в пыли.
«Прекрати свой глупый смех! Это называется непойми что!»
«Нет, это называется до свиданья и прощай!» — отвечает она сквозь смех.
Теперь я больше не вижу ничего.
***
И вот прошёл ещё один год.
Я всё ещё здесь, и всё ещё ничего не изменилось; я всё так же пересмотра моего досье, которое пока не было перерассмотренно Комиссией Апелляций Беженцев. И в течение всего года я по-прежнему продолжала дополнять и заполнять моё досье, всеми теми элекментами, которые казались мне — и были бы — полезными. Я должна была стать «избранной эмиграцией», у меня для этого было всё, или почти всё. (*отсылка к политическому лозунгу, — «нет эмиграции, которая выбрала нас, «да» эмиграции, которую выбрали мы». И главная героиня делала всё для того, чтобы стать выбранной.)
«Надеюсь, что они не пришлют вызов, пока мы будем в Нормандии, на каникулах», — говорил Теофиль.
«Разумеется, не пришлют, потому что сейчас лето. Все на каникулах. И мы тоже.»
«Да ну. А ты и веришь в это».
«Разумеется, почему бы и нет? Я вполне заслуживаю небольшое вознаграждение за ещё один прошедший год?»
«Раз уж ты говоришь, мне хотелось бы верить».
«Я и говорю, и верю».
Чтобы неприятный разговор, состоящий почти полностью из засыпающе-монотонного монолога Теофиля, напоминающий тоскливый писк голодного и злого осеннего комара над ухом, поскорее закончился и погас, как костёр, в который не подбрасывают ничего, что могло хотя бы тлеть, я отвечала уверенно и односложно. Вопрос-ответ; причём ответ такой, что для следующего «вопроса» просто не нашлось темы.
«Посмотрим, посмотрим…- стонал Теофиль — уже три года как ничего нет».
А сейчас будут каникулы, — очень хотелось ответить, — и я буду бороться с целым миром, в том числе и с тобой, за право и за возможность иметь каникулы. И они у меня обязательно будут. Любой ценой.
Чтобы оставить на время своё место в коммунальной квартире КАДА (*Центр Приёма Беженцев), нужно было сначала получить разрешение от директора, которому я сказала, что меня пригласила семья друзей из Мант-Ла-Жоли, по адресу 22, Садовая улица (*Пригород с таким названием действительно существует, а название и номер улицы были придуманы главной героиней). Думаю, я никогда в жизни не забыла бы этот адрес, в существовани которогоя совершенно не была уверена. Где находилась эта улица. и что за люди жили по этому адресу, если он действительно существовал? И был ли там действительно хоть какой-то жилой дом? если бы я встретилась с этими людьми, стали бы мы действительно друзьями? Можно было сказать с полной увереностью только одно: они никогда в жизни не слышали про КАДА, а также про необходимость бороться и изворачиваться для того, чтобы получить то, что обычным людям даётся и принадлежит по праву. Как, например, по праву иметь каникулы.
В любом случае, я решила сказать, что меня пригласили друзья и я поеду к ним. По сути, я даже не стала спрашивать разрешения: уже тот факт, что меня пригласили свободные люди, или хотя бы упоминание меня самой всвязи со свободными людьми, делало меня немножко свободной тоже.И я твёрдо знала, что никто и никогда из КАДА даже не осмелился бы подумать о том, чтобы поехать в Мант-Ла-Жоли по указанному адресу, чтобы проверить, там я или нет: это только в коммуналке, где я жила, любой работник из КАДА приходил, когда хотел, и открывал входную дверь своим ключом, даже не постучав, а со свободными людьми о подобных вещах даже подумать непозволительно. Свободных людей не проверяют, и о том, чтобы их проверить, нельзя допустить даже мысли, и те, кто хотя бы упоминается всвязи с ними, на этот короткий момент становится неприкосновенными тоже.
И ещё, — друзья, это что-то близкое, но при этом вполне свободное, типа Марианны с почтовых марок, говорящих о свободе, равенстве и братстве, у которой нет ничего, кроме одного профиля, как на чеканной монете.
В КАДА не говорят о любви. В КАДА не говорят о каникулах. КАДА — это для отбросов, с которыми обращаются, как с отбросами, и которых без промедления выбросят на улицу к отбросам, если те посмеют заявить, что поедут на каникулы и у них есть любовь.
Хочешь поехать на каникулы? Хорошо вам провести время; но обратно можете не возвращаться: если вы будете отсутствовать в КАДА всё это время, значит, вам есть куда идти.
А каникулы всегда заканчиваются. И вернуться туда, где я провела всё это время, уже невозможно.
Потому что какникулы закончились.
У тебя есть любовь? Мы очень рады за вас; значит, вам есть куда идти и к кому. Освободите место для того, кто один на всём белом свете и у кого место будет иначе только в метро на картонке.
Любовь — это нечто такое, прекрасное, эфирное и неземное, что питается короткими встречами, безоблачным небом и жизнью без проблем, а также одиночеством и моим отсутствием.
А у меня была любовь, но при этом идти было некуда и не к кому.
Даже не так, — время от времени я могла прийти к любви.
Прийти в любовь, расположенную в крохотной однокомнатной квартире на седьмом этаже в доме-корабле, где всегда светит Солнце и где небо всегда безоблачное, где всегда есть крепкий и чёрный горячий кофе в кукольных чашках и всегда поют птицы.
И где всегда ждут момента каникул или, приев вместе на пару минут, с сожалением вспоминают каникулы, которые только что закончились, и не оставили после себя ничего, кроме фотографий.
Там, на фотографиях, навсегда оставалась другая я, — та, которая навсегда оставалась на каникулах и которой уже ничего и никогда не было нужно.
Скорее всего, для тех, кто жил от КАДА, не так уж всё и было категорически запрещено; вот только Теофиль думал по этому поводу иначе. Потому что когда поезд уже тронулся, я заметила, что время от времени Теофиль подстанывает, что всегда было верным признаком того, что он о чём-то думает. И, скорее всего, на одну и ту же тему.
Он думал, что теперь, когда я попала в КАДА, я не имела права больше ни на что.
А здесь — каникулы.
Для такой, как я.
Даже для такой, как я.
Или — тем более.
Возможно, он даже чувствовал себя героем, потому что позволил мне поехать с ним, и втайне негодовал по поводу того, как спокойно и легко я пошла на такое преступление.
Самые прочные и неразрушимые границы — это те, которые невидимы, потому что их нельзя увидеть и мы создали их сами. И раз уж мы их сами создали и не можем их разрушить, мы считаем, что уже поэтому они имеют право на сущестовоание. На жизнь. Любовь Творца к своему творению, каким бы несовершенным оно ни было, — потому что человек создан по образу и подобию Божьему.
Карта XII из марсельского Таро.
Карта Повешенного.
Страх и превращение, которые никто не видит и в которые не веришь.
Начало ещё одного слоя одиночества.
Отправляясь на каникулы со мной, Теофиль считал меня безответственной и виноватой в том, что я хотела поехать на каникулы, а сам себя он чувствовал героем.
Героем постоянным, героем каждого дня, невидимым, смытым, скромным, — и до смерти уставшим быть им.
«КАДА, это организация, которая защищает тебя и берёт на иждивение, в том числе и в административных вопросах, — повторял Теофиль, когда мы сидели в поезде.
«Да, я знаю. И что ты хочешь, чтобы я теперь сделала?»
Теофилю мой простой вопрос совершенно не понравился. Потому, что я совершенно не боялась отправиться на каникуды, и сам этот факт ему совершенно не нравился.
«Надо быть осторожной. Ты не должна была давать им фальшивый адрес. Они могут проверить…»
«…проверить что?»
«Проверить, что ты не Садовой улице. И если тебя там не будет…»
«Во-первых, они не имеют права проверять, потому что по какому бы адресу я ни уехала, они не полиция, и самостоятеьные независимые люди от них не зависят и даже не знакомы с ними, и потому имеют право не открывать им дверь. Даже если я была бы в Мант-Ла-Жоли, по указанному адресу!»
Теофиль замолчал, но я чувствовала, что он всё равно не успокоился, точно так же, как ему не нравилась моя смелость в такой опасной вещи, как поехать на каникулы, будучи политической беженкой с видом на жительство сроком на три месяца. И, возможно, он ожидал, что я сейчас одумаюсь и сорву стоп-кран, чтобы выйти из поезда и вернуться в Париж.
Но я ничего из этого не сделала.
Я не стала оправдываться и доказывать, что все люди имеют право на каникулы, и поехать куда-нибудь на каникулы; не стала ещё раз повторять, что вид на жительство на три месяца — это не преступление, что я не «второсортная» и нечего смотреть на меня сверху вниз, и извиняться за меня перед всеми, когда извиняться должны передо мной.
Как когда я не уступила место мужчине в метро.
Как когда я осмелилась войти в метро, когда какая-то другая женщина решила встать именно у входа в вагон и полностью загородила проход.
Как когда я не пропускаю вперёд всех соседей, чтобы они сели в лифт в его доме, чтобы мы поднялись после всех, причём он пропускал вовсе не больных или соседей с тяжёлыми сумками, которые нельзя было поставить.
Просто…он тогда был со мной.
Странно, но раньше я не видела французов даже на картинках, и мне поначалу казалось, что это просто французская галантность: если мужчина куда-то пошёл вместе с женщиной, он всё время должен её одергивать, как невоспитанного щенка, который дёргает за поводок, уже просто для того, чтобы щенок приучался к порядку и своему месту в этой иерархии.
Интересно, почему рядом с Теофилем мне начало казаться, что рядом с французом женщина должна время от времени превращаться в благородного рыцаря?
И за это тоже я осмелилась не догадаться извиняться перед всеми, кто когда-либо нам попадался на пути.
Недовольный моим ответом, Теофиль снова вернулся к разговору.
«Ноэми, ты зависишь от КАДА на всех уровнях, если они тебя выставят за дверь, куда ты пойдёшь?»
Странно, но даже политические беженцы, практически без гроша в кармане, без своего угла и смешно влюблённые, могут позволить себе возмутительную роскошь: вести себя, как обычные, нормальные люди.
«В таком случае, я пойду на улицу, потому что мне не к кому идти, разве не так? Потому что у меня то же самое человеческое достоинство и те же права, что и у всех людей, даже у тех, у кого есть деньги в кармане!»
Как же долго едет поезд, и как же ещё далеко каникулы…до каникул ещё больше двух часов.
Там, в Барфлёр, у меня всегда будет возможность быть подальше от Теофиля, чтобы вздохнуть свободно.
Теофиль не ответил.
Может, он думал о том, что я всё-таки громоздкая и неудобная с моими мечтами и желаниями, — а может, он совершенно искренне недоумевал, как я несмотря на все знаки судьбы так и не научилась чувствовать себя уценённой. И что я всерьёз ставила себя на одну ступень с теми, у кого есть документы, своё жильё, свои деньги, своё будущее и своя уверенность в том, что у меня есть твёрдые и нерушимые гарантии на будущее, которое простирается далеко за горизонт.
«И всё-таки я совершила и совершаю подвиг каждый день, уже потому, что остаюсь во Франции, более того, я остаюсь с тобой, — думала я, — твоим богатым и лощёным тощим девкам было легко терпеть тебя, посещать время от времени, содержать тебя и развлекаться рядом с тобой. Возможно, ты им был нужен как некоторая перчинка в слишком размеренной и сытой лёгкой жизни, и устав ложиться спать в роскошной комнате на чистой и выглаженной постели, они с удовольствием ложились с тобой на пол, на грязные простыни, которые ты по причине высокой духовности не догадываешься стирать почаще, и смотреть на стены в шрамах от прошлой любви, которую ты был даже рад потерять. Похоже, выбирать лучшее и дурак сможет, а вот чтобы выбрать худшее и ещё держаться за это, нужно уметь. — подумала я. — Выходит, на самом деле у всех был и есть свой собственный профит? Какой же он может быть у тебя? А у меня самой? Может, я тебе нужна сейчас потому, что ни одна из куколок на тебя ни за что не позарится, и я попросту за неимением лучшего? Это у меня ты стал первым, и я не знала, что должно быть, а что не должно и недопустимо, а уж им-то есть что и с чем сравнивать. К тому же я слишком много вложила в тебя и в наши отношения и слишком сильно полюбила тебя, чтобы теперь взять и потерять всё из-за какой-то прихоти судьбы.»
Молчал и Теофиль и тоже о чём-то сосредоточенно думал.
И только поезд не думал ни о чём, и по-прежнему сосредоточено мчался вперёд, к морю, Солнцу, лету и каникулам.
***
Наконец поезд остановался в Кане. Несмотря на свои почти что парижские улицы, это был уже Кальвадос; ещё час, и мы наконец-то будем на каникулах.
«Я знаю, что ты этим хочешь сказать, — начал Теофиль слегка угрожающим тоном, каким он иногда разговаривал со мной, чтобы защитить от меня своё, — я тебе сказал с самого начала, что я никогда не хотел, чтобы ты жила со мной. Я не хотел, чтобы ты жила у меня, понятно?»
«Я ничего не сказала, только то, что если КАДА выставит меня за дверь, я буду звонить «115». Надеюсь, ты именно это хотел услышать?»
«Да, знаю-знаю, — простонал Теофиль, — ты это говоришь просто так, а потом ты скажешь (здесь он пропищал противным жалобным голосом, которым, наверное, в кукольном театре должен был бы говорить униженный и оскорблённый Петрушка), ах, Теофиль, мне некуда идти…»
«Что это всё значит?» — несмотря на солнечную и тёплую погоду, мне внезапно стало холодно, и прекрасное предвкушение долгожданных каникул улетучилось.
«Куда ты тогда пойдёшь? — Теофиль злился всё больше и больше — Ко мне же, разумеется! И этот номер у тебя не пройдёт, я тебя предупредил с самого начала, если ты надеялась, что что-то изменится, то это не изменится никогда! Я тебя всегда предупреждал, с самого начала, что мы никогда не поженимся и никогда не будем вместе!»
«Да, действительно, — безразлично ответила я, — признаю, в самом начале я сделала глупость, потому что вовремя не отреагировала. Я не должна была ничего этого терпеть. Вообще. Не. Терпеть. Ни-че-го. И ничего не понимать. И сказать тебе о моём намерении сразу же.»
И не думать о твоих чувствах, — подсказал мне неожиданно внутренний голос, от ясного и безэмоционального шёпота которого сразу же обдало жаром и стало как-то тяжело в животе и в голове, а окружающие меня краски стали на полтона темнее и ярче — точно так же, как и ты никогда не думал о моих. Ты бы не только пережил бы это, ты бы этого и не заметил. Проблема в том, что на тот момент этого не пережила бы я.
И если кто-то по прошествии многих лет всерьёз сожалеет о том, что он чего-то не сделал, я начинала жалеть о том, что делала что-то. А не нужно было, на самом деле, делать ни-че-го. И неправда, что у меня был очень когда-то и хоть раз богатый выбор, а я выбрала не то, что было нужно, — выбирать было попросту нечего. Не из чего. Не из кого. Некого. Да и незачем. Нужно было просто жить, не задаваясь вопросами, ни как, ни для чего это нужно делать. И всё, чего от меня требовалось жизни — это бездействие. И жить просто потому, что нет медицинской причины умирать. И эта пословица «если бы молодость знала, если бы старость могла», на самом деле означает и содержит в себе только одно: тоску. Если бы молодость знала, что от неё в этом мире и в этой жизни не нужно ничего, и если бы старость могла не вмешиваться никуда и ни о чём не мечтать, потому что и это тоже не нужно. Как и всё, что они могли бы дать жизни взамен на всё то, что она не дала им.
Великая расточительность жизни, дающей людям сполна все стремления, чувства, способности и качества, для которых никогда не будет предоставлено самого главного: повода — и возможности.
Мне совершенно не хотелось продолжать разговор, — а больше всего не хотелось даже случайно успокоить Теофиля и ободрить, приводя неоспоримые доказательства того, что я скорее буду спать в метро или под мостом, чем приду к нему, хотя бы на одну ночь.
Пусть поприслушивается по вечерам с замиранием сердца к шуму лифта, пусть он ему слышится везде, даже в шуме воды в душе или в шуме включающегоя компьютера, пусть по утрам, когда он пойдёт в кафе, он будет шарахаться от собственной тени, потому что даже в ней ему будет казаться, что за ним с видом побитой собаки плетусь бездомная я, и сейчас я буду пытаться сделать вид, что оказалась рядом с ним совершенно случайно, как я так уже много раз делала раньше, чтобы урвать хоть пару часов его присутствия.
Пусть попереживает ещё, пусть отключит телефон, даже с риском пропустить звонок от кого-то другого, пусть не открывает дверь никому, даже тем, кто не я.
Пусть ему снятся кошмары с одним и тем же сюжетом, что он случайно оказался со мной лицом к лицу.
Пусть переживания за самого дорогого для него человека отравят и испортят ему каждую секунду предстоящих каникул, — и я уж точно ничего не сделаю для того, чтобы облегчить его страдания.
Я буду предполагать, что в моё отсутствие ты страдаешь, и от этой мысли мне будет…приятно.
***
Поезд, до сих пор беспечно и радостно мчавшийся на каникулы, внезапно вздрогнул, и его движение стало легче и каким-то более укачивающим, как в неисправном лифте, который не может остановиться и без конца сам по себе катается между этажами. Дрогнули и покрылись рябью изображения пассажиров, и солнечный свет, падающий в окно, стал тусклым и напоминающим свет множества свечей. Плавно и незаметно, как смерть, натсупившая во сне, начался переход в анти-мир. И поезд-признак, несущийся по давно не существующим рельсам, казалось, навсегда застрял в своём последнем прижизненном движении, от которого смерть уже никогда не сможет его освободить, потому что оно началось ещё при жизни. И поезд-призрак будет вечно ехать по направлению к анти-каникулам.
Поезд-призрак, серый на сером фоне, освещённый миллионами призрачных жёлтых свечей, уже подъезжал к Карентану.
«…А пока что мы проведём хорошие каникулы», — сказал Теофиль.
Выходит, ничего не было.
***
Наконец-то поезд остановился на вокзале Валони.
Солнечный свет растекался по молочно-белым облакам, и от отблесков сочно-зелёной травы зарябило в глазах.
Где вы, Красные Земли?
Где вы, корабли, которые танцуют на пристани по ночам?
Где вы, три дня февраля?
Где я сама, ещё прошлогодняя? Может, ты всё ещё слушаешь, ты, другая, прошлая я, колыбельную кораблей? И ты спишь, а Теофиль, может быть, пытается разбудить тебя?.. Мы ведь сейчас вместе и мы на каникулах… почему же мне сейчас отчего-то снятся кошмары?
Разбуди меня, Теофиль! Пожалуйста, просто попробуй меня разбудить!
***
… Как обычно, мы отпраздновали день нашего приезда на каникулы. Примерно к полудню мы уже сидели на терасе «Французского кафе» и смотрели на дождь. Время остановилось, и мы наслаждались обсуждением старых свитеров, Теофиль и я.
«Я взял с собой старый шерстяной свитер, который одевал в Париже, когда холодно, — говорил Теофиль, — он уже старый, но всё равно тёплый и очень удобный».
«У меня тоже есть старый свитер, и я тоже взяла его на каникулы. И он тоже из шерсти. Я приобрела его совсем новым и он состарился уже при мне. И таким образм, его можно было взять с собой на каникулы».
«Это хорошо, — ответил Теофиль, — когда у тебя будет твоё собственное место, ты сможешь спать ночью в твоём старом тёплом свитере, когда тебе будет холодно.
У себя дома, в Париже, Теофиль любил в холодные дни надевать свой старый свитер, от которого пахло табаком, затхлостью и ещё чем-то сладковатым, — он служил ему по утрам, когда он только вставал и первым делом шёл к батарее, чтобы согреться.
…Слышалось монотонное мурлыкание, — прежде чем полностью одеться, Теофиль включил маленький обогреватель. Одетый в свой старый растянутый и застиранный свитер, он опирался на батарею, в то время, как маленькй обогреватель ютился у его ног.
… И в этот день, и в следующий тоже, шёл проливной дождь, и он у него был вкус и запах морской воды; был прилив, и облака были похожи на разлитую краску.
В начале каникул было холодно, каникулы ещё не привыкли начинаться, не привыкли существовать. Но уже совсем скоро они снова оттают и проснутся.
Теофиль был наверху, в комнате, а я сидела внизу и смотрела на дождь, когда он позвал меня.
«Иди сюда, я тебе кое-что покажу! Это статья по поводу эмигрантов. Те, кто принимает их у себя, очень серьёзно рискует, такие случаи уже были. Разумеется, нигде воткрытую не говорится, что это запрещено, но когда ты помогаешь эмигрантам, можешь потом заиметь очень серьёзные проблемы».
«Глупости всё это. Если у кого-то у самого все документы в норме, нет никаких запретов, с кем нельзя иметь дело. И вообще, эмигранты и эмиграция, это не заразно».
«Ну, это тебе так кажется, — Теофиль всё равно не был уверен, — а на самом деле всё происходит совсем по-другому».
«И что ты хочешь, чтобы я сделала? — я не понимала, что Теофиль хотел сказать, но чувствовала, что весь этот разговор мне совершенно не нравится, хоть и не могла понять, чем именно и до какой степени. Так старая анивирусная программа чувствует, что в компьютер пробрался некий вирус, но не может пока ничего сделать, потому что не может понять, какой он и на что именно влияет.
— Ты по-прежнему хочешь, чтобы я уехала в Австралию, как ты этого хотел в самом начале, когда мы только встретиись?»
Ответ был правильным.
Когда Теофиль начинал нудить, надо было ответить коротко, ясно и понятно, — так, чтобы он потом ни к чему не смог придраться, но понял, что его никто утешать и брать на ручки не будет, — а потом уйти в другую комнату.
Или закрыться в туалете, если в Париже.
А на каникулах, — очень удобно уйти на другой этаж.
К счастью, уходить никуда не пришлось. Всё и так подействовало.
«Ты говоришь глупости. Идём вниз, поедим чего-нибудь. Есть хорошее вино, если хочешь».
Прекрасный и ясный тёплый солнечный день продолжался, но я хорошо видела, что Теофиль не забывал свой журнал, как не забывают, например, зубную боль.
Не забывала ничего я и, — правда, несколько другое, а не то, чего не мог забыть Теофиль. Например, как он очень часто говорил «помогать», но никогда не говорил «любить». Но такие вещи не говорят. Это ощущается, если прислушаться, как маленькая косточка в горле: она время от времени мешает, и хотя из-за неё не задохнёшься, избавиться от неё тоже невозможно.
Когда любишь, остаёшься вместе. В любви ничего не надо объяснять. Потому что остаёшься с тем, кого любишь.
Он ожидал, что я уеду, а я всё не уезжала.
Моё присутствие во Франции и, ещё хуже, у него, это было почти…невежливо.
Что-то из того, что хорошо воспитанные люди никогда делать не станут.
«На твоём месте я бы написал письмо Президенту и сказал бы, что вот, мне двадцать пять лет, я потерял уже два года здесь, отправьте мне мой паспорт, чтобы я уехал в Канаду», — сказал Теофиль за столом.
«Ты хочешь, чтобы я уехала в Канаду?» — я никак не могла поверить собственным ушам, но внутренний голос, до их пор молчавший, услужлво напомнил мне мои же собственные недавние размышления по поводу слов «помогать» и «любить».
А кто тебе сказал, что ты просто придираешься к словам? — спросил меня внутренний голос.
Обычного чуда не случилось.
Не удалось коротко, ясно и внятно прервать стоны Теофиля, уйти вниз, чтобы больше его не слышать, чтобы он понял, что его больше не слушают.
Он бы продолжил. Продолжил в любом случае, как сейчас, за столом. Чтобы я точно дослушала его до конца. Проклятый журнал.
Вирус спасает сам себя.
Мы навсегда по разные стороны баррикад, и другим этажом в доме на каникулах здесь ничего не изменишь.
И единственные слова, которые могли бы изменить всё, это два волшебных слова: «я уезжаю». Для него, но не для меня.
А ты помнишь, он ведь никогда не говорит «мы», только «ты» и «я», — снова напомнил мне внутренний голос.
Почему, ну почему меня в детстве учили совсем другим волшебным словам?
«Разумеется, почему бы и нет? — судя по всему, Теофиля раздражала моя явная глупость, из-за которой надо было без конца повторять и объяснять такие простые вещи. — Теперь я хочу вообще любой результат, даже отказ, чтобы мы знали, что к чему, чтобы можно было что-то делать!» — внезапно Теофиль стал «Парижским Теофилем», таким же, каким он становился каждый раз, когда я приходила к нему домой без приглашения, потому что находила время без него слишком долгим. — Мы ничего не можем сделать, кроме как ждать. Обо**ть бы их, пошли они к чёрту, бордель г**аный г**ный! На твоём месте я бы уже давно уехал, вместо того, чтобы тупо терять здесь два года, как это сделала ты. Ну, я сейчас поем салат, я его не так часто ем у себя, в Париже.»
Теофиль положил себе горку салатных листьев и стал жадно и неряшливо шумно есть, чавкая и роняя крошки хлеба и сыра на стол и на пол.
Впрочем, как и всегда.
И особенно — с салатом. И сыром.
Потрясённая только что услышанным, я ещё несколько мгновений смотрела на него, как кролик, загпнотизированный удавом. Мой мир, — остатки моего мира, — продолжал рушиться, а неопрятный старик, внезапно появившийся вместо Теофиля, напротив меня, продолжал есть, даже не глядя на меня. И в только что произнесённом монологе он даже не поставил точку, потому что для таких, как я, и просто внезапного перехода на другую тему хватит. Такие, как я, не заслуживают ничего, — даже точки в предложении, сказанного им. Он сказал всё, что думает: и что хочет, чтобы я уехала в Канаду (значит, он не только не боится того, что мы расстанемся, но даже хочет этого), — и хочет поесть зелёного салата. Два самых важных желания, накопившихся за прошедшее время.
Желания, идущие от сердца, невозможно скрыть.
Если непонятно, — нелюбящие хотят отутствия того, кого не любят, и поесть салат. Одним ресторанным блюдом, которое не хочешь дого ждать.
А нелюбимые должны всё понять ещё тогда, пока над ними просто смеются.
Если они хорошо воспитаны.
Впервые я заметила, как некрасиво ест Теофиль, и что за столом он никогда не садился рядом со мной, исключение было только иногда в ресторане.
А что, если так было всегда, только я этого просто не замечала?
За столом он всегда позволял себе быть требовательным и неприятным в обхождении, особенно в ресторане, потому что давным-давно он в летние каникулы работал в ресторане официантом. Может, он просто хотел отомстить за этот факт тем официантам, которые работали сейчас?
И это тоже, раньше я не замечала, но оно так было всегда.
«Получим всё и сразу за свои деньги» таких престарелых ворчливых напыщенных французиков не имеет, скорее всего, никакого отношения к прежней культуре, как и любое…быдло не имеет ни прошлой культуры, ни прошлой эпохи, каким бы лакированным оно при случае ни казалось бы и ни было бы на самом деле.
И это тоже, я никогда не замечала и думала раньше. Но оно ведь всё равно было.
Когда я приходила к Теофилю домой и накрывала на стол, он всегда хотел сразу же хлеб с сыр и традиционно начинал брюзжать и раздражаться, уже потому, что он захотел видеть хлеб и сыр раньше, чем я успела их достать. И обязательно масло, даже если он и не ел его потом.
Просто столовый ритуал.
Просто ритуальное брюзжание.
Просто исковерканное отражение старой Франции, когда долг мужчины по отношению к женщине — быть требовательным, а долг женщины — быть заботливой, «эффективной» и исполнительной.
И это я тоже не замечала.
Если женщина существует для того, чтобы сглаживать острые углы, то мужчина должен существовать для того, чтобы эти углы создавать. Иначе женщина будет просто неуместной и бесполезной. А жизнь не терпит ничего такого, что ей не нужно.
Ещё одно моё заблуждение, как, например, то, что если Теофиль чистит зубы в течение дня, значит, он хочет заниматься любовью.
Теофиль по-прежнему спокойно ел и даже не смотрел на меня.
Он всегда гордился тем, что у него «салфетки и тряпки отдельно». (*аналог выражения про мух и котлеты)
И больше ему сказать было нечего.
А потом Теофиль вернётся к себе, где всё ещё будет напоминать о каникулах, пляже, Барфлёр, чайках, море и счастье.
И оно всё будет именно так, даже когда меня не будет рядом.
Всё то, что я тоже видела и что было моей жизнью, будет оставаться там, и память о прошедших каникулах ещё будет храниться какое-то время.
И я тоже буду жить, пусть даже и в воображении и воспоминаниях Теофиля.
И живые тоже могут жить в памяти кого-то.
***
Вернувшись домой, Теофиль снова принялся за свою работу, которую хотел сделать, когда ему помешали. Он снял со стены фотографию женщины в рамке и, положив её на всё тот же стол, взял чистую салфетку и бутылочку остро пахнущей жидкости. которая переливалась в солнечном свете, как жидкое алхимическое сокровище. Он долго смотрел в лицо женщины, прежде такое близкое и живое, а теперь навсегда застывшее в этой рамке и в этой кадре, в тот день, когда они были вместе и он предложил ей сфотографироваться. С тех пор она очень долго смотрела на него со стены и всегда была рядом с ним, стоило ему вернуться в комнату. Смочив салфетку драгоценной жидкостью, он стал бережно протирать фотографию под стеклом ласкающими и благоговейными движениями.
Шарлотта…всё такая же непокорная, как и обычно.
Как всегда.
Даже теперь, лицом к лицу с ним, когда рядом больше нет никого, она всё равно отказывается разговаривать с ним! Она делает вид, что осталась в том далёком моменте, когда он сфотографировал её прямо перед зеркалом, захватив её в объектив вместе с её отражением.
Она не могла видеть, что в её отражение падал багрово-опаловый отблеск, одевая вторую, зазеркальную, но такую же загадочную и непослушную Шарлотту в испанскую праздничную шаль. И всё равно она не сдавалась и по прежнему делала вид, что она неживая, и ради этой илюзи она навсегда застыла в этой фотографии перед зеркалом, в том обманчивом ракурсе, когда казалось, что она хотела что-то прошептать своему отражению, а отражение повернуло к ней голову для поцелуя.
Сквозь её стройное прозрачное тело было видно медную дощечку, золотисто-зелёную от света и времени, и линии её тела перед этой глыбой казались красноватыми. Расплавленные в краске, как в серном воске, линии её тела подчёркивали линии рамки, за которые она теперь не хотела или не могла выйти, и которые удерживали её теперь пленницей навсегда.
Но существовала и другая Шарлотта, которая приезжала к нему, когда хотела, и делала всё, что хотела, — и когда она приезжала, то делала вид, что не видит этой фотографии, обрегающей постель.
Иногда говорят только то, что хотят,
и если хотят тоже.
Свобода — это когда ты не оглядываешься назад,
потому что знаешь, что не увидишь никого.
Свобода — это равнодушие, когда не хочешь казаться, а предпочитаешь быть.
И не оглядываться назад, — потому что не увидишь ничего.
И никого.
И некому спросить, нравится ли тебе это.
Свобода — это когда можешь сделать хоть так, хоть по-другому, и это, по сути, не повлияет ни на что.
Когда ты можешь сделать любой выбор, не считаясь ни с кем, — и никого твой выбор особо не заденет, потому что к тебе и к твоей свободе уже привыкли. И когда ты обнаружишь, что если рядом с тобой кто-то ещё и есть, то только такие же свободные, как и ты сам, кто тоже при случае с тобой не посчитается, а на все твои проявления свободы ответит только умной и понимающей тонкой улыбкой.
Свободным быть приятно, когда у тебя в жизни всё хорошо.
А вот в момент нужды или опасности она становится губительной, потому что почему-то в голову начинают лезть дурные мысли о том, что, возможно, у тебя никого на самом деле и нет и что никто не придёт на помощь, — потому что даже позвать некого.
А пока — ни проблем, ни обязательств, ни стеснений, только удовольствие, — разделённое с кем-то или на одного человека.
Свобода.
***
…Ночь смотрела в окно, и свеча танцевала один из своих любимых танцев. Полотно платья Шарлотты казалось осязаемым в самом воздухе. Глина тьмы высыхала по дальним углам, где пахло пылью и мёртвыми прошлогодними листьями.
В крохотной студии Теофиля всегда было много зеркал, от самых маленьких до самых больших.
Ночь.
В огромных таинственных коридорах, создаваемых зеркалами, открывались коридоры времени. Они оба смотрели друг на друга оттуда; по крайней мере, Теофиль точно знал, что он смотрел. Связи более прочные, чем любовь и церковное венчание, связывало этих двух людей, которые больше всего любили свободу и одиночество. Но в то же время они любили фотографии и рисование.
Они любили друг друга, потому что разделяли одно желание на двоих, и не будучи женаты, ничего не были должны друг другу, кроме свободы проводить приятные моменты вместе.
А ещё, — они оба любили жизнь.
Шарлотта любила жизнь, потому что боялась смерти, а Теофиль любил жизнь, потому что не боялся умереть.
… Они сидели в китайском ресторане в восемнадцатом округе Парижа. Вечер начинал спускаться, и машины проезжали под окнами ресторана, увешанными красными огнями, которые, казалось, мигали под дождём на ветру.
«Что ты делаешь в следующее воскресенье, Шарлотта?» — спросил Теофиль.
«В следующие выходные я приеду к тебе, — ответила Шарлотта, — я хочу прогуляться с тобой по набережной Сены. Я так давно не была там с тобой, и такой набережной в Нанси тоже нет. Я нашла хороший маленький ресторанчик для нас двоих, и номер в отеле. В следующую пятницу я буду на каникулах, вот и отпразднуем это вместе».
«В следующее воскресенье, — думал Теофиль, — в следующее воскресенье здесь будет Ноэми. Я скажу ей, что мне нужэно будет закончить очень много работы. Даже если она придёт сюда, я не открою ей дверь».
В огромных зелёных кошачьих газах Шарлотты промелькнула заинтересованная улыбка.
«Ты думаешь, оно у тебя всё получится?» — спросила она.
«Разумеется, — ответил Теофиль, — это всего-навсего русская эмигрантка. И вдобавок она влюблена в меня без памяти».
Погружённый в свои воспоминания, Теофиль даже не заметил, как уснул.
Он не видел, как падает снег, снег октября, и лицо прозрачной женщины наконец-то повернулось к нему. И отражение, застывшее в зеркале, послушно отодвинулось вглубь зеркала, придерживая золотую и невесомую шаль, и открылись огромные зелёные глаза ожившей женщины, и она посмотрела с фотографии в жаркий и солнечный парижский день, на спящего мужчину, который вызвал её из этого вечного и прекрасного плена, и вспомнила всё то, что видела, целую вечность вися на его стене, испещрённой шрамами, — белыми шрамами по белому фону.
***
Сегодня идёт снег.
Даже со своего места я вижу белый свет, наполняющий комнату.
Я тебя не вижу.
Но я слышу шум твоего компьютера из кухни.
Несомненно, она тоже там.
Сегодня, она всё ещё здесь.
Она не обратила внимания на то, что сегодня она не была тебе нужна, поэтому и осталась.
Я видела её сегодня утром, когда вы проснулись.
Она хорошо причесала и пригладила свои плохо подстриженные грязные волосы, посомтрела на себя в зеркало, спрашивая себя, что же тебе ещё нужно лучше, чем она.
Что тебе нужно вместо неё? Я знаю ответ.
Тебе нужна прозрачная женщина, висящая на стене.
Я больше никогда не приезжаю, но я всегда смотрю на тебя со своей фотографии, — я больше никогда и никуда не уеду, потому что меня здесь больше нет.
Но ты этого не видишь.
Вот вы возвращаетесь вместе.
Судя по всему, ты смирился с её присутствием и на сегодня тоже; хоть она и не подаёт виду, но чувствует себя победительницей. «Хоть день, да мой», — думает она.
Но ты этого не видишь.
Сегодня ночью ей удалось заняться с тобой любовью, и она довольна собой. Она ещё обсудит с тобой это в кафе, чтобы ещё больше утвердить свою победу на сегодня.
Но этого тоже ты не видишь.
Сейчас вы будете завтракать на постели. На постели, а не в постели: это значит, что сегодня утром вы любовью заниматься не будете.
Как это зачастую бывает, ты её не хочешь, — а сегодня у неё ещё и грязные волосы, и она слишком сильно тебя любит, и вообще, она совершенно не в твоём вкусе. Никогда.
Она тебя тоже не хочет, и сейчас особенно, потому что сегодня ночью она и так получила что хотела для своей победы, а для целого дня, проведённого с тобой, это не то, что для неё считается важным.
Но этого ты тоже не видишь.
Этого вы не видите оба, — ни ты, ни она.
Я незаметно отворачиваюсь от своего зеркала и смотрю на неё, пока вы оба меня не видите.
Если ты всегда боялся, что что-то «слишком», она, наоборот, боится «недостаточно».
Ты не знал? Ей нужно хлеба и вина каждый раз, когда она садится за стол, — и любовь на каждый день. Ни позавчерашняя встреча, ни прошлогодние каникулы её не насытят.
Она больше не читает много, как раньше, потому что слишком занята тем, чтобы любить тебя, — но зато она может любить принца Гамлета, не путая его с актёром, который его играет.
Скоро вы пойдёте вместе в кафе, и там, наверное, ты спросишь её со своей хитрой улыбочкой, которую она так ненавидит, «так, моя маленькая Мимочка, что ты собираешься делать сегодня?»
Да, она ненавдит твою улыбку, ненавидит этот вопрос, но и этого тоже ты не видишь.
А что, если она ответит тебе правду? Уверяю, она тебе не понравится. Потому что когда ты её спровадишь, ты вернёшься к себе и вздохнёшь с облегчением от её отсутствия, потому что ты вернёшься в свою жизнь.
А у неё своей жизни нет. И единственная жизнь, которая у неё есть, — это жизнь на каникулах. Хоть это-то ты видишь, наконец?
Она уверена, что встретила любовь своей жизни, и одна задача уже решена; теперь остаётся другая задача — сломать привычки старого холостяка. Пока что это удавалось и удалось только мне. Меня единственную ты любил, — хотя, любить, в твоём исполнении, это слишком сильно сказано. Но зато теперь ты никогда не сможешь со мной расстаться: потому что как можно расстаться с висящей на стене фотографией?
Если бы ты тоже постоянно видел самого себя в зеркале, как вижу себя я, вися на твоей стене…
Я вижу, ты без конца ходишь взад и вперёд перед ней, без конца нажимая ей на плечо, и ты ходишь взад и вперёд только для того, чтобы проходя рядом с ней надавить ей на плечо.
Кажется, сегодня ты пойдёшь в кафе один, без неё: странно, что на ещё не поняла, что ты её сейчас выгоняешь. Когда она уйдёт, ты вздохнёшь с облегчением, а потом пойдёшь в кафе и возьмёшь себе кукольную чашечку крепкого чёрного кофе, и к нему воздушное пирожное из её отсутствия и твоего одиночества, и будешь наслаждаться этим днём, глядя на облака…
Она начинает заправлять постель, но только потому, что ты ей об этом напомнил.
«Почему ты никогда ничего не делаешь сама, почему я всегда должен тебе обо всём напоминать?» — ворчишь ты.
«Потому что я здесь не живу, и потому что тебе это не сложно, напоминать мне», — отвечает она.
Ты не находишь сразу, что сказать.
В любом случае, ты не сможешь повесить её на стену напротив меня, потому что там огромное французское окно, которое мне так нравится в моей другой, живой ипостаси. У меня, в Нанси, они точно такие же. Только стена без шрамов.
Внезапно она резко и высоко поднимает покрывало, которое взлетает и падает.
С моей стены и с моего гвоздя, я тоже взлетаю и падаю.
Покрывало падает на кровать, а я падаю на пол.
Она громко смеётся, и её смех режет уши в темноте, в которой я теперь нахожусь.
В темноте и в пыли.
«Прекрати свой глупый смех! Это называется непойми что!»
«Нет, это называется до свиданья и прощай!» — отвечает она сквозь смех.
Теперь я больше не вижу ничего.
***
И вот прошёл ещё один год.
Я всё ещё здесь, и всё ещё ничего не изменилось; я всё так же пересмотра моего досье, которое пока не было перерассмотренно Комиссией Апелляций Беженцев. И в течение всего года я по-прежнему продолжала дополнять и заполнять моё досье, всеми теми элекментами, которые казались мне — и были бы — полезными. Я должна была стать «избранной эмиграцией», у меня для этого было всё, или почти всё. (*отсылка к политическому лозунгу, — «нет эмиграции, которая выбрала нас, «да» эмиграции, которую выбрали мы». И главная героиня делала всё для того, чтобы стать выбранной.)
«Надеюсь, что они не пришлют вызов, пока мы будем в Нормандии, на каникулах», — говорил Теофиль.
«Разумеется, не пришлют, потому что сейчас лето. Все на каникулах. И мы тоже.»
«Да ну. А ты и веришь в это».
«Разумеется, почему бы и нет? Я вполне заслуживаю небольшое вознаграждение за ещё один прошедший год?»
«Раз уж ты говоришь, мне хотелось бы верить».
«Я и говорю, и верю».
Чтобы неприятный разговор, состоящий почти полностью из засыпающе-монотонного монолога Теофиля, напоминающий тоскливый писк голодного и злого осеннего комара над ухом, поскорее закончился и погас, как костёр, в который не подбрасывают ничего, что могло хотя бы тлеть, я отвечала уверенно и односложно. Вопрос-ответ; причём ответ такой, что для следующего «вопроса» просто не нашлось темы.
«Посмотрим, посмотрим…- стонал Теофиль — уже три года как ничего нет».
А сейчас будут каникулы, — очень хотелось ответить, — и я буду бороться с целым миром, в том числе и с тобой, за право и за возможность иметь каникулы. И они у меня обязательно будут. Любой ценой.
Чтобы оставить на время своё место в коммунальной квартире КАДА (*Центр Приёма Беженцев), нужно было сначала получить разрешение от директора, которому я сказала, что меня пригласила семья друзей из Мант-Ла-Жоли, по адресу 22, Садовая улица (*Пригород с таким названием действительно существует, а название и номер улицы были придуманы главной героиней). Думаю, я никогда в жизни не забыла бы этот адрес, в существовани которогоя совершенно не была уверена. Где находилась эта улица. и что за люди жили по этому адресу, если он действительно существовал? И был ли там действительно хоть какой-то жилой дом? если бы я встретилась с этими людьми, стали бы мы действительно друзьями? Можно было сказать с полной увереностью только одно: они никогда в жизни не слышали про КАДА, а также про необходимость бороться и изворачиваться для того, чтобы получить то, что обычным людям даётся и принадлежит по праву. Как, например, по праву иметь каникулы.
В любом случае, я решила сказать, что меня пригласили друзья и я поеду к ним. По сути, я даже не стала спрашивать разрешения: уже тот факт, что меня пригласили свободные люди, или хотя бы упоминание меня самой всвязи со свободными людьми, делало меня немножко свободной тоже.И я твёрдо знала, что никто и никогда из КАДА даже не осмелился бы подумать о том, чтобы поехать в Мант-Ла-Жоли по указанному адресу, чтобы проверить, там я или нет: это только в коммуналке, где я жила, любой работник из КАДА приходил, когда хотел, и открывал входную дверь своим ключом, даже не постучав, а со свободными людьми о подобных вещах даже подумать непозволительно. Свободных людей не проверяют, и о том, чтобы их проверить, нельзя допустить даже мысли, и те, кто хотя бы упоминается всвязи с ними, на этот короткий момент становится неприкосновенными тоже.
И ещё, — друзья, это что-то близкое, но при этом вполне свободное, типа Марианны с почтовых марок, говорящих о свободе, равенстве и братстве, у которой нет ничего, кроме одного профиля, как на чеканной монете.
В КАДА не говорят о любви. В КАДА не говорят о каникулах. КАДА — это для отбросов, с которыми обращаются, как с отбросами, и которых без промедления выбросят на улицу к отбросам, если те посмеют заявить, что поедут на каникулы и у них есть любовь.
Хочешь поехать на каникулы? Хорошо вам провести время; но обратно можете не возвращаться: если вы будете отсутствовать в КАДА всё это время, значит, вам есть куда идти.
А каникулы всегда заканчиваются. И вернуться туда, где я провела всё это время, уже невозможно.
Потому что какникулы закончились.
У тебя есть любовь? Мы очень рады за вас; значит, вам есть куда идти и к кому. Освободите место для того, кто один на всём белом свете и у кого место будет иначе только в метро на картонке.
Любовь — это нечто такое, прекрасное, эфирное и неземное, что питается короткими встречами, безоблачным небом и жизнью без проблем, а также одиночеством и моим отсутствием.
А у меня была любовь, но при этом идти было некуда и не к кому.
Даже не так, — время от времени я могла прийти к любви.
Прийти в любовь, расположенную в крохотной однокомнатной квартире на седьмом этаже в доме-корабле, где всегда светит Солнце и где небо всегда безоблачное, где всегда есть крепкий и чёрный горячий кофе в кукольных чашках и всегда поют птицы.
И где всегда ждут момента каникул или, приев вместе на пару минут, с сожалением вспоминают каникулы, которые только что закончились, и не оставили после себя ничего, кроме фотографий.
Там, на фотографиях, навсегда оставалась другая я, — та, которая навсегда оставалась на каникулах и которой уже ничего и никогда не было нужно.
Скорее всего, для тех, кто жил от КАДА, не так уж всё и было категорически запрещено; вот только Теофиль думал по этому поводу иначе. Потому что когда поезд уже тронулся, я заметила, что время от времени Теофиль подстанывает, что всегда было верным признаком того, что он о чём-то думает. И, скорее всего, на одну и ту же тему.
Он думал, что теперь, когда я попала в КАДА, я не имела права больше ни на что.
А здесь — каникулы.
Для такой, как я.
Даже для такой, как я.
Или — тем более.
Возможно, он даже чувствовал себя героем, потому что позволил мне поехать с ним, и втайне негодовал по поводу того, как спокойно и легко я пошла на такое преступление.
Самые прочные и неразрушимые границы — это те, которые невидимы, потому что их нельзя увидеть и мы создали их сами. И раз уж мы их сами создали и не можем их разрушить, мы считаем, что уже поэтому они имеют право на сущестовоание. На жизнь. Любовь Творца к своему творению, каким бы несовершенным оно ни было, — потому что человек создан по образу и подобию Божьему.
Карта XII из марсельского Таро.
Карта Повешенного.
Страх и превращение, которые никто не видит и в которые не веришь.
Начало ещё одного слоя одиночества.
Отправляясь на каникулы со мной, Теофиль считал меня безответственной и виноватой в том, что я хотела поехать на каникулы, а сам себя он чувствовал героем.
Героем постоянным, героем каждого дня, невидимым, смытым, скромным, — и до смерти уставшим быть им.
«КАДА, это организация, которая защищает тебя и берёт на иждивение, в том числе и в административных вопросах, — повторял Теофиль, когда мы сидели в поезде.
«Да, я знаю. И что ты хочешь, чтобы я теперь сделала?»
Теофилю мой простой вопрос совершенно не понравился. Потому, что я совершенно не боялась отправиться на каникуды, и сам этот факт ему совершенно не нравился.
«Надо быть осторожной. Ты не должна была давать им фальшивый адрес. Они могут проверить…»
«…проверить что?»
«Проверить, что ты не Садовой улице. И если тебя там не будет…»
«Во-первых, они не имеют права проверять, потому что по какому бы адресу я ни уехала, они не полиция, и самостоятеьные независимые люди от них не зависят и даже не знакомы с ними, и потому имеют право не открывать им дверь. Даже если я была бы в Мант-Ла-Жоли, по указанному адресу!»
Теофиль замолчал, но я чувствовала, что он всё равно не успокоился, точно так же, как ему не нравилась моя смелость в такой опасной вещи, как поехать на каникулы, будучи политической беженкой с видом на жительство сроком на три месяца. И, возможно, он ожидал, что я сейчас одумаюсь и сорву стоп-кран, чтобы выйти из поезда и вернуться в Париж.
Но я ничего из этого не сделала.
Я не стала оправдываться и доказывать, что все люди имеют право на каникулы, и поехать куда-нибудь на каникулы; не стала ещё раз повторять, что вид на жительство на три месяца — это не преступление, что я не «второсортная» и нечего смотреть на меня сверху вниз, и извиняться за меня перед всеми, когда извиняться должны передо мной.
Как когда я не уступила место мужчине в метро.
Как когда я осмелилась войти в метро, когда какая-то другая женщина решила встать именно у входа в вагон и полностью загородила проход.
Как когда я не пропускаю вперёд всех соседей, чтобы они сели в лифт в его доме, чтобы мы поднялись после всех, причём он пропускал вовсе не больных или соседей с тяжёлыми сумками, которые нельзя было поставить.
Просто…он тогда был со мной.
Странно, но раньше я не видела французов даже на картинках, и мне поначалу казалось, что это просто французская галантность: если мужчина куда-то пошёл вместе с женщиной, он всё время должен её одергивать, как невоспитанного щенка, который дёргает за поводок, уже просто для того, чтобы щенок приучался к порядку и своему месту в этой иерархии.
Интересно, почему рядом с Теофилем мне начало казаться, что рядом с французом женщина должна время от времени превращаться в благородного рыцаря?
И за это тоже я осмелилась не догадаться извиняться перед всеми, кто когда-либо нам попадался на пути.
Недовольный моим ответом, Теофиль снова вернулся к разговору.
«Ноэми, ты зависишь от КАДА на всех уровнях, если они тебя выставят за дверь, куда ты пойдёшь?»
Странно, но даже политические беженцы, практически без гроша в кармане, без своего угла и смешно влюблённые, могут позволить себе возмутительную роскошь: вести себя, как обычные, нормальные люди.
«В таком случае, я пойду на улицу, потому что мне не к кому идти, разве не так? Потому что у меня то же самое человеческое достоинство и те же права, что и у всех людей, даже у тех, у кого есть деньги в кармане!»
Как же долго едет поезд, и как же ещё далеко каникулы…до каникул ещё больше двух часов.
Там, в Барфлёр, у меня всегда будет возможность быть подальше от Теофиля, чтобы вздохнуть свободно.
Теофиль не ответил.
Может, он думал о том, что я всё-таки громоздкая и неудобная с моими мечтами и желаниями, — а может, он совершенно искренне недоумевал, как я несмотря на все знаки судьбы так и не научилась чувствовать себя уценённой. И что я всерьёз ставила себя на одну ступень с теми, у кого есть документы, своё жильё, свои деньги, своё будущее и своя уверенность в том, что у меня есть твёрдые и нерушимые гарантии на будущее, которое простирается далеко за горизонт.
«И всё-таки я совершила и совершаю подвиг каждый день, уже потому, что остаюсь во Франции, более того, я остаюсь с тобой, — думала я, — твоим богатым и лощёным тощим девкам было легко терпеть тебя, посещать время от времени, содержать тебя и развлекаться рядом с тобой. Возможно, ты им был нужен как некоторая перчинка в слишком размеренной и сытой лёгкой жизни, и устав ложиться спать в роскошной комнате на чистой и выглаженной постели, они с удовольствием ложились с тобой на пол, на грязные простыни, которые ты по причине высокой духовности не догадываешься стирать почаще, и смотреть на стены в шрамах от прошлой любви, которую ты был даже рад потерять. Похоже, выбирать лучшее и дурак сможет, а вот чтобы выбрать худшее и ещё держаться за это, нужно уметь. — подумала я. — Выходит, на самом деле у всех был и есть свой собственный профит? Какой же он может быть у тебя? А у меня самой? Может, я тебе нужна сейчас потому, что ни одна из куколок на тебя ни за что не позарится, и я попросту за неимением лучшего? Это у меня ты стал первым, и я не знала, что должно быть, а что не должно и недопустимо, а уж им-то есть что и с чем сравнивать. К тому же я слишком много вложила в тебя и в наши отношения и слишком сильно полюбила тебя, чтобы теперь взять и потерять всё из-за какой-то прихоти судьбы.»
Молчал и Теофиль и тоже о чём-то сосредоточенно думал.
И только поезд не думал ни о чём, и по-прежнему сосредоточено мчался вперёд, к морю, Солнцу, лету и каникулам.
***
Наконец поезд остановался в Кане. Несмотря на свои почти что парижские улицы, это был уже Кальвадос; ещё час, и мы наконец-то будем на каникулах.
«Я знаю, что ты этим хочешь сказать, — начал Теофиль слегка угрожающим тоном, каким он иногда разговаривал со мной, чтобы защитить от меня своё, — я тебе сказал с самого начала, что я никогда не хотел, чтобы ты жила со мной. Я не хотел, чтобы ты жила у меня, понятно?»
«Я ничего не сказала, только то, что если КАДА выставит меня за дверь, я буду звонить «115». Надеюсь, ты именно это хотел услышать?»
«Да, знаю-знаю, — простонал Теофиль, — ты это говоришь просто так, а потом ты скажешь (здесь он пропищал противным жалобным голосом, которым, наверное, в кукольном театре должен был бы говорить униженный и оскорблённый Петрушка), ах, Теофиль, мне некуда идти…»
«Что это всё значит?» — несмотря на солнечную и тёплую погоду, мне внезапно стало холодно, и прекрасное предвкушение долгожданных каникул улетучилось.
«Куда ты тогда пойдёшь? — Теофиль злился всё больше и больше — Ко мне же, разумеется! И этот номер у тебя не пройдёт, я тебя предупредил с самого начала, если ты надеялась, что что-то изменится, то это не изменится никогда! Я тебя всегда предупреждал, с самого начала, что мы никогда не поженимся и никогда не будем вместе!»
«Да, действительно, — безразлично ответила я, — признаю, в самом начале я сделала глупость, потому что вовремя не отреагировала. Я не должна была ничего этого терпеть. Вообще. Не. Терпеть. Ни-че-го. И ничего не понимать. И сказать тебе о моём намерении сразу же.»
И не думать о твоих чувствах, — подсказал мне неожиданно внутренний голос, от ясного и безэмоционального шёпота которого сразу же обдало жаром и стало как-то тяжело в животе и в голове, а окружающие меня краски стали на полтона темнее и ярче — точно так же, как и ты никогда не думал о моих. Ты бы не только пережил бы это, ты бы этого и не заметил. Проблема в том, что на тот момент этого не пережила бы я.
И если кто-то по прошествии многих лет всерьёз сожалеет о том, что он чего-то не сделал, я начинала жалеть о том, что делала что-то. А не нужно было, на самом деле, делать ни-че-го. И неправда, что у меня был очень когда-то и хоть раз богатый выбор, а я выбрала не то, что было нужно, — выбирать было попросту нечего. Не из чего. Не из кого. Некого. Да и незачем. Нужно было просто жить, не задаваясь вопросами, ни как, ни для чего это нужно делать. И всё, чего от меня требовалось жизни — это бездействие. И жить просто потому, что нет медицинской причины умирать. И эта пословица «если бы молодость знала, если бы старость могла», на самом деле означает и содержит в себе только одно: тоску. Если бы молодость знала, что от неё в этом мире и в этой жизни не нужно ничего, и если бы старость могла не вмешиваться никуда и ни о чём не мечтать, потому что и это тоже не нужно. Как и всё, что они могли бы дать жизни взамен на всё то, что она не дала им.
Великая расточительность жизни, дающей людям сполна все стремления, чувства, способности и качества, для которых никогда не будет предоставлено самого главного: повода — и возможности.
Мне совершенно не хотелось продолжать разговор, — а больше всего не хотелось даже случайно успокоить Теофиля и ободрить, приводя неоспоримые доказательства того, что я скорее буду спать в метро или под мостом, чем приду к нему, хотя бы на одну ночь.
Пусть поприслушивается по вечерам с замиранием сердца к шуму лифта, пусть он ему слышится везде, даже в шуме воды в душе или в шуме включающегоя компьютера, пусть по утрам, когда он пойдёт в кафе, он будет шарахаться от собственной тени, потому что даже в ней ему будет казаться, что за ним с видом побитой собаки плетусь бездомная я, и сейчас я буду пытаться сделать вид, что оказалась рядом с ним совершенно случайно, как я так уже много раз делала раньше, чтобы урвать хоть пару часов его присутствия.
Пусть попереживает ещё, пусть отключит телефон, даже с риском пропустить звонок от кого-то другого, пусть не открывает дверь никому, даже тем, кто не я.
Пусть ему снятся кошмары с одним и тем же сюжетом, что он случайно оказался со мной лицом к лицу.
Пусть переживания за самого дорогого для него человека отравят и испортят ему каждую секунду предстоящих каникул, — и я уж точно ничего не сделаю для того, чтобы облегчить его страдания.
Я буду предполагать, что в моё отсутствие ты страдаешь, и от этой мысли мне будет…приятно.
***
Поезд, до сих пор беспечно и радостно мчавшийся на каникулы, внезапно вздрогнул, и его движение стало легче и каким-то более укачивающим, как в неисправном лифте, который не может остановиться и без конца сам по себе катается между этажами. Дрогнули и покрылись рябью изображения пассажиров, и солнечный свет, падающий в окно, стал тусклым и напоминающим свет множества свечей. Плавно и незаметно, как смерть, натсупившая во сне, начался переход в анти-мир. И поезд-признак, несущийся по давно не существующим рельсам, казалось, навсегда застрял в своём последнем прижизненном движении, от которого смерть уже никогда не сможет его освободить, потому что оно началось ещё при жизни. И поезд-призрак будет вечно ехать по направлению к анти-каникулам.
Поезд-призрак, серый на сером фоне, освещённый миллионами призрачных жёлтых свечей, уже подъезжал к Карентану.
«…А пока что мы проведём хорошие каникулы», — сказал Теофиль.
Выходит, ничего не было.
***
Наконец-то поезд остановился на вокзале Валони.
Солнечный свет растекался по молочно-белым облакам, и от отблесков сочно-зелёной травы зарябило в глазах.
Где вы, Красные Земли?
Где вы, корабли, которые танцуют на пристани по ночам?
Где вы, три дня февраля?
Где я сама, ещё прошлогодняя? Может, ты всё ещё слушаешь, ты, другая, прошлая я, колыбельную кораблей? И ты спишь, а Теофиль, может быть, пытается разбудить тебя?.. Мы ведь сейчас вместе и мы на каникулах… почему же мне сейчас отчего-то снятся кошмары?
Разбуди меня, Теофиль! Пожалуйста, просто попробуй меня разбудить!
***
… Как обычно, мы отпраздновали день нашего приезда на каникулы. Примерно к полудню мы уже сидели на терасе «Французского кафе» и смотрели на дождь. Время остановилось, и мы наслаждались обсуждением старых свитеров, Теофиль и я.
«Я взял с собой старый шерстяной свитер, который одевал в Париже, когда холодно, — говорил Теофиль, — он уже старый, но всё равно тёплый и очень удобный».
«У меня тоже есть старый свитер, и я тоже взяла его на каникулы. И он тоже из шерсти. Я приобрела его совсем новым и он состарился уже при мне. И таким образм, его можно было взять с собой на каникулы».
«Это хорошо, — ответил Теофиль, — когда у тебя будет твоё собственное место, ты сможешь спать ночью в твоём старом тёплом свитере, когда тебе будет холодно.
У себя дома, в Париже, Теофиль любил в холодные дни надевать свой старый свитер, от которого пахло табаком, затхлостью и ещё чем-то сладковатым, — он служил ему по утрам, когда он только вставал и первым делом шёл к батарее, чтобы согреться.
…Слышалось монотонное мурлыкание, — прежде чем полностью одеться, Теофиль включил маленький обогреватель. Одетый в свой старый растянутый и застиранный свитер, он опирался на батарею, в то время, как маленькй обогреватель ютился у его ног.
… И в этот день, и в следующий тоже, шёл проливной дождь, и он у него был вкус и запах морской воды; был прилив, и облака были похожи на разлитую краску.
В начале каникул было холодно, каникулы ещё не привыкли начинаться, не привыкли существовать. Но уже совсем скоро они снова оттают и проснутся.
Теофиль был наверху, в комнате, а я сидела внизу и смотрела на дождь, когда он позвал меня.
«Иди сюда, я тебе кое-что покажу! Это статья по поводу эмигрантов. Те, кто принимает их у себя, очень серьёзно рискует, такие случаи уже были. Разумеется, нигде воткрытую не говорится, что это запрещено, но когда ты помогаешь эмигрантам, можешь потом заиметь очень серьёзные проблемы».
«Глупости всё это. Если у кого-то у самого все документы в норме, нет никаких запретов, с кем нельзя иметь дело. И вообще, эмигранты и эмиграция, это не заразно».
«Ну, это тебе так кажется, — Теофиль всё равно не был уверен, — а на самом деле всё происходит совсем по-другому».
«И что ты хочешь, чтобы я сделала? — я не понимала, что Теофиль хотел сказать, но чувствовала, что весь этот разговор мне совершенно не нравится, хоть и не могла понять, чем именно и до какой степени. Так старая анивирусная программа чувствует, что в компьютер пробрался некий вирус, но не может пока ничего сделать, потому что не может понять, какой он и на что именно влияет.
— Ты по-прежнему хочешь, чтобы я уехала в Австралию, как ты этого хотел в самом начале, когда мы только встретиись?»
Ответ был правильным.
Когда Теофиль начинал нудить, надо было ответить коротко, ясно и понятно, — так, чтобы он потом ни к чему не смог придраться, но понял, что его никто утешать и брать на ручки не будет, — а потом уйти в другую комнату.
Или закрыться в туалете, если в Париже.
А на каникулах, — очень удобно уйти на другой этаж.
К счастью, уходить никуда не пришлось. Всё и так подействовало.
«Ты говоришь глупости. Идём вниз, поедим чего-нибудь. Есть хорошее вино, если хочешь».
Прекрасный и ясный тёплый солнечный день продолжался, но я хорошо видела, что Теофиль не забывал свой журнал, как не забывают, например, зубную боль.
Не забывала ничего я и, — правда, несколько другое, а не то, чего не мог забыть Теофиль. Например, как он очень часто говорил «помогать», но никогда не говорил «любить». Но такие вещи не говорят. Это ощущается, если прислушаться, как маленькая косточка в горле: она время от времени мешает, и хотя из-за неё не задохнёшься, избавиться от неё тоже невозможно.
Когда любишь, остаёшься вместе. В любви ничего не надо объяснять. Потому что остаёшься с тем, кого любишь.
Он ожидал, что я уеду, а я всё не уезжала.
Моё присутствие во Франции и, ещё хуже, у него, это было почти…невежливо.
Что-то из того, что хорошо воспитанные люди никогда делать не станут.
«На твоём месте я бы написал письмо Президенту и сказал бы, что вот, мне двадцать пять лет, я потерял уже два года здесь, отправьте мне мой паспорт, чтобы я уехал в Канаду», — сказал Теофиль за столом.
«Ты хочешь, чтобы я уехала в Канаду?» — я никак не могла поверить собственным ушам, но внутренний голос, до их пор молчавший, услужлво напомнил мне мои же собственные недавние размышления по поводу слов «помогать» и «любить».
А кто тебе сказал, что ты просто придираешься к словам? — спросил меня внутренний голос.
Обычного чуда не случилось.
Не удалось коротко, ясно и внятно прервать стоны Теофиля, уйти вниз, чтобы больше его не слышать, чтобы он понял, что его больше не слушают.
Он бы продолжил. Продолжил в любом случае, как сейчас, за столом. Чтобы я точно дослушала его до конца. Проклятый журнал.
Вирус спасает сам себя.
Мы навсегда по разные стороны баррикад, и другим этажом в доме на каникулах здесь ничего не изменишь.
И единственные слова, которые могли бы изменить всё, это два волшебных слова: «я уезжаю». Для него, но не для меня.
А ты помнишь, он ведь никогда не говорит «мы», только «ты» и «я», — снова напомнил мне внутренний голос.
Почему, ну почему меня в детстве учили совсем другим волшебным словам?
«Разумеется, почему бы и нет? — судя по всему, Теофиля раздражала моя явная глупость, из-за которой надо было без конца повторять и объяснять такие простые вещи. — Теперь я хочу вообще любой результат, даже отказ, чтобы мы знали, что к чему, чтобы можно было что-то делать!» — внезапно Теофиль стал «Парижским Теофилем», таким же, каким он становился каждый раз, когда я приходила к нему домой без приглашения, потому что находила время без него слишком долгим. — Мы ничего не можем сделать, кроме как ждать. Обо**ть бы их, пошли они к чёрту, бордель г**аный г**ный! На твоём месте я бы уже давно уехал, вместо того, чтобы тупо терять здесь два года, как это сделала ты. Ну, я сейчас поем салат, я его не так часто ем у себя, в Париже.»
Теофиль положил себе горку салатных листьев и стал жадно и неряшливо шумно есть, чавкая и роняя крошки хлеба и сыра на стол и на пол.
Впрочем, как и всегда.
И особенно — с салатом. И сыром.
Потрясённая только что услышанным, я ещё несколько мгновений смотрела на него, как кролик, загпнотизированный удавом. Мой мир, — остатки моего мира, — продолжал рушиться, а неопрятный старик, внезапно появившийся вместо Теофиля, напротив меня, продолжал есть, даже не глядя на меня. И в только что произнесённом монологе он даже не поставил точку, потому что для таких, как я, и просто внезапного перехода на другую тему хватит. Такие, как я, не заслуживают ничего, — даже точки в предложении, сказанного им. Он сказал всё, что думает: и что хочет, чтобы я уехала в Канаду (значит, он не только не боится того, что мы расстанемся, но даже хочет этого), — и хочет поесть зелёного салата. Два самых важных желания, накопившихся за прошедшее время.
Желания, идущие от сердца, невозможно скрыть.
Если непонятно, — нелюбящие хотят отутствия того, кого не любят, и поесть салат. Одним ресторанным блюдом, которое не хочешь дого ждать.
А нелюбимые должны всё понять ещё тогда, пока над ними просто смеются.
Если они хорошо воспитаны.
Впервые я заметила, как некрасиво ест Теофиль, и что за столом он никогда не садился рядом со мной, исключение было только иногда в ресторане.
А что, если так было всегда, только я этого просто не замечала?
За столом он всегда позволял себе быть требовательным и неприятным в обхождении, особенно в ресторане, потому что давным-давно он в летние каникулы работал в ресторане официантом. Может, он просто хотел отомстить за этот факт тем официантам, которые работали сейчас?
И это тоже, раньше я не замечала, но оно так было всегда.
«Получим всё и сразу за свои деньги» таких престарелых ворчливых напыщенных французиков не имеет, скорее всего, никакого отношения к прежней культуре, как и любое…быдло не имеет ни прошлой культуры, ни прошлой эпохи, каким бы лакированным оно при случае ни казалось бы и ни было бы на самом деле.
И это тоже, я никогда не замечала и думала раньше. Но оно ведь всё равно было.
Когда я приходила к Теофилю домой и накрывала на стол, он всегда хотел сразу же хлеб с сыр и традиционно начинал брюзжать и раздражаться, уже потому, что он захотел видеть хлеб и сыр раньше, чем я успела их достать. И обязательно масло, даже если он и не ел его потом.
Просто столовый ритуал.
Просто ритуальное брюзжание.
Просто исковерканное отражение старой Франции, когда долг мужчины по отношению к женщине — быть требовательным, а долг женщины — быть заботливой, «эффективной» и исполнительной.
И это я тоже не замечала.
Если женщина существует для того, чтобы сглаживать острые углы, то мужчина должен существовать для того, чтобы эти углы создавать. Иначе женщина будет просто неуместной и бесполезной. А жизнь не терпит ничего такого, что ей не нужно.
Ещё одно моё заблуждение, как, например, то, что если Теофиль чистит зубы в течение дня, значит, он хочет заниматься любовью.
Теофиль по-прежнему спокойно ел и даже не смотрел на меня.
Он всегда гордился тем, что у него «салфетки и тряпки отдельно». (*аналог выражения про мух и котлеты)
И больше ему сказать было нечего.
Рецензии и комментарии 0