Книга «Жизнь на каникулах»
Глава 5. Бог любит нас, или "Нет, нет, не-е-ет..." (Глава 5)
Оглавление
- Глава 1. Здравствуй, дом! Городская сказка. (Глава 1)
- Глава 2. Первые каникулы. Колыбельная кораблей. (Глава 2)
- Глава 3. Сказки кораблей и парижские сказки (Глава 3)
- Глава 4. Любови, свобода и украденные сладости (Глава 4)
- Глава 5. Бог любит нас, или "Нет, нет, не-е-ет..." (Глава 5)
- Глава 6. Долгожданный полицейский. Попадание в другие миры (Глава 6)
- Глава 7. Режиссёр по имени Жизнь. Расставание для блага (Глава 7)
- Глава 8. Отвоёванное Рождество. Рождение Матери (Глава 8)
- Глава 9. Каникулы наизнанку и права в подачку (Глава 9)
- Глава 10. Книги вместо жизни. Каникулы по-другому (Глава 10)
- Глава 11. Предательство. Пляж Труса (Глава 11)
- Глава 12. Срезанные цветы. Голос прошлого (Глава 12)
- Глава 13. Иллюзии и иллюзионист при ярком солнечном свете (Глава 13)
- Глава 14. Прощание с мёртвой любовью (Глава 14)
- Глава 15. "Жизнь невозможно повернуть назад..." (Глава 15)
- Глава 16. Прощание Летучего Голландца (Глава 16)
Возрастные ограничения 16+
Ни во время трапезы, ни потом Теофиль и словом не обмолвился о той стратегии, которую предложил мне. Молчала и я, но краешком мысли я продолжала думать о чём-то, что ещё не могла сформулировать. И уже в тот момент, когда я начала засыпать, я поняла, что это была за мысль: «а что другая женщина сейчас сделала бы на моём месте?.. Ничего, — потому что она просто не дошла бы до моего места, ещё в самом начале. Потому что у неё начало сразу же стало бы концом истории».
***
Новый день был солнечным и восхитительным.
Был прилив и море поднялось; несколько лодок остались в бухте, и чайки шумно боролись на них за своё место, нагретое Солнцем и утопающем в нём.
«Если хочешь, сегодня мы могли бы пойти на другой берег, чтобы устроить пикник», — предложила я Теофилю.
«А, нет, нет, надо будет тогда пойти в «Шопи» за покупками, пойдём лучше завтра.»
«Ну и что, я могу пойти и одна. Ты дашь мне деньги и список покупок, и я всё принесу».
«А, нет, нет, ты опять накупишь всякой ерунды, как всегда».
«Жаль, сегодня такой хороший день, а на пикник мы не пойдём. И дома сидеть тоже не хочется, потому что каникулы».
«А, нет, нет. Мы пойдём на пляж, посидеть на Солнце, и ты искупаешься, если хочешь, а потом пойдём в ресторан».
«А мы пойдём в «У Бюкь», как в прошлые каникулы? Ты тоже помнишь, как нам тогда было там хорошо?»
«А, нет, нет. Мы пойдём в «Кафе де Франс». Я продпочитаю».
В «Кафе де Франс» не было почти никого, и мы без проблем выбрали самые лучшие места. В меню «Морские брызги» были устрицы и другие явства, которые обожали мы оба; и вдобавок, после тщательного изучения меню и карты напитков, Теофиль выбрал бутылку восхительного белого вина для устриц и немного погодя — бутылку красного, для мяса и десертов.
И снова пьянящее чувство удовольствия, которое появилось совсм недавно, во время первого купания, снова заполнило меня, и я улыбнулась от удовольствия. Просто так. Никому.
Теофиль устроился напротив меня и положил свой рюкзак на землю между нами. Он так делал всегда, когда хотел о чём-то со мной поговорить, или чтобы было больше места. Поскольку во время еды мы говорили только о незначительных, каникулярных вещах, я подумала, что он просто хотел занять больше места. Когда мы приходили в кафе или ресторан, Теофиль всегда любил садиться попросторнее, чтобы можно было расслабиться, из-за чего, скорее всего, мы с ним никогда не сидели рядом друг с другом; и вобще, он любил повторять, что не любит места, где мы «набиты, как сардины в банке».
Здесь всё, что было, — было, делалось и было задумано только к лучшему.
Хорошие и удобные места, хорошие, свежие и вкусные блюда, которые нам уже скоро принесут, и даже хорошая погода, — Теофиль позаботился обо всём, прежде чем заняться съёмом дома для каникул.
Я радовалась жизни и всему, что она давала и что даст впоследствие, и что будет давать ещё долго, пока каникулы не закончатся; и в эти моменты я чувствовала себя наравне со всеми другими людьми, для которых такая жизнь была совершенно нормальной и обыденной жизнью, а не исключением. Но об этом я тогда просто не думала.
Потому что ничто не имеет значения до тех пор, пока мы живы, — ни откуда мы пришли в этот мир, ни куда и когда мы уйдём, когда жизнь закончится.
Перед тем, как вернуться домой, я предложила Теофилю вернуться проведать наш самый первый дом, на улице Порта.
«Почему ты всегда хочешь возвращаться в это анонимное место?» — спросил меня Теофиль с неудовольствием.
«Это не анонимное место, а наше, — ответила я, направляясь к тому самому дому. — Это наш самый первый дом для каникул.»
С самого начала всё как-то так постепенно сложилось, что всё и всегда решал Теофиль, и у меня ообого права голоса не было, равно как и самого голоса. Но вот что помнить и что любить, — это всё-таки решала я сама. Это была одна из тех моих частей, которые были только моими и принадлежали только мне, и не зависели ни от моих документов, ни от денег Теофиля, ни, наверное, от него самого. Это была я, и это были мои воспоминания. Потому что даже те, у которых нет места, где они «у себя», всё равно остаются собой и имеют что-то своё, что не нужно складывать в каком-то углу или оставлять на день в ночлежке.
«Он был нашим», — поправил меня Теофиль в свою очередь.
«Но в прошлом…там, в прошлом, этот дом ведь по-прежнему наш? Никто не может изменить прошлое, как и нашу память! И там этот дом навсегда остаётся нашим».
«Ну да, если хочешь», — ответил Теофиль, ничуть не убеждённый.
***
«На всех пляжах мира
На всех пляжах есть ребятишки,
Машущие проходящим кораблям.
На всех пляжах всех уголков планеты
Есть ребятишки, которые протягивают руку
К проходящим кораблям.*
И если для тебя, там — рай,
Скажи себе, что в их головах рай —
Это здесь! Это здесь.
На всех пляжах всех морей,
На всех пляжах есть ребятишки,
Которые отворачиваются от своей матери.
На всех пляжах, на всех прибрежных мостках,
На всех пляжах есть маленькие мальчики,
Которые всматриваются в горизонт, в горизонт.
И если для тебя рай — там,
Скажи себе, что в их головах рай —
Это здесь, да! Это здесь.
Кто хочет взять их на борт —
Почему бы не их прежде всего!
Они станут сильнее,
И в их сердце никаких сожалений,
Нет, никаких сожалений.
И одним прекрасным утром
Одно становится умнее всех,
Возможно, самым безумным,
Или, может, самым прекрасным.»
Слова песни «Пляжи» Жана-Луи Обера.*
(Во втором трехстишии есть некоторая «двусмысленность» в сочетании «к проходящим кораблям». Возможно, поскольку это были слова песни, там в слове «проходящим» стояло тире, чтобы показать интонацию, но если получившиеся два слога воспринимать как два слова, то получится «к кораблям непослушных», или к «кораблям неслухов». Так, во французском «de passage» — «проходящий», а в оригинальном тексте были корабли «de pas-sage», возможно, тоже «проходящие», только с обозначенной для песни интонацией, потому что два слова, означающих «неслуха», пишутся без тире. Перевод текста песни и примечание к переводу от автора.)
День был прекрасным, на небе не было ни облачка, и мы решили прогуляться в Монфарвиль. Для этого нужно было идти вдоль берега в тому самому далёкому маяку, который был виден в ясные дни с пляжа и с дамбы, и чей свет был виден каждый вечер и каждую ночь от нашего дома, даже в пасмурные и дождливые вечера и ночи. По дороге нам встретятся маленькие деревушки, в которых от силы всего несколько домов, у которых если что и есть, то только название, которое мало кому, кроме самих житеей, может быть ещё известно. И, конечно, вдоль дороги нам обязательно встретится пьета, или одинокий крест, у подножья которого будут лежать свежие цветы.
Ветер дул с моря, по которому бежали непрерывные и невысокие, но беспокойные волны, превращаясь то в ураганные порывы, то в лёгкий бриз. Было тепло, даже жарко, и на небе не было ни облачка, и маяк, который становился всё ближе и ближе и поднимался над бескрайней водной гладью, не нуждался в свете, чтобы быть светочем.
В глубине материка, куда вела извилистая узкая тропинка, где тоже чувствовался морской запах, рядом с маленькой старой церквушкой из голубого кирпича, спрятавшейся в роскошных зарослях гортензий, я не боялась ничего.
Где-то вдалеке шумело море, и змеящиеся трещины, как морщины, покрывали сруб старой церкви.
И время остановилось.
Откуда-то издалека доносился размеренный бой часов на церкви Сен-Николаса, словно из другого мира, где всё было по другому и время шло дальше.
Я не боялась ни Парижа, ни одиночества, ни тех бесконечных жертв, которые нужно было постоянно приносить во имя любви, ни той жизни, которая по какому-то недоразумению предполагалась моей и с которой я не знала, что делать, в то время, как она спокойно проходила и уходила и без меня. Ни рисования Теофиля, ни поиска ночлежек ни их же самих, уже найденных на одну ночь. И ни дня, ни ночи.
И больше не было ни времени, ни страха.
Ни дозированной жизни, когда жить надо как угодно, но только не так, как ты хочешь.
Находясь неподалёку от моря, невидимого из-за густых зарослей кустарников и деревьев, но при этом в глубине суши, среди дебрей фуксии и гигантских гортензий, церковь Монфарвиля казалась…непривычной и странной для церкви, и совершенно непохожей на все те, которые я уже видела раньше. И маленькая старушка, одиноко сидящая на скамейке, казалось, дополняла этот странный колорит. Почему-то она не была похожа на тех привычных старушек, которых можно было раньше встретить в церкви, как и в любом другом месте, потому что все остальные, казалось, могли встретиться где угодно, — а именно эта старушка могла быть только в церкви.
Когда мы проходили мимо старушки, то услышали приветливое:
«О, здравствуйте!»
Мы ответили ей, исключительно из вежливости. У нас были совершенно другие планы на день, на эту прогулку и на посещение церкви, и пустой разговор со старушкой, которой не с кем поговорить, и поэтому она заговаривает со всеми, начиная от продавцов в магазине и заканчивая аптекарями, в наши планы не входил. В конце концов, мы всегда могли просто уйти, тем более, что церковь была маленькой и мы её увидели всю практически в тот же самый момент, когда вошли. Другое дело, что нам хотелось медленно гулять по церкви, осматривая мельчайшие детали архитектуры и прислушиваясь к неожиданной тишине, гулкой, как в морской раковине.
«А вы откуда? Я вас раньше никогда не видела, наверное, вы не отсюда!» — так и есть, старушка совсем одна и ей не терпится поговорить хоть с кем-то, и неважно, о чём.
«Я из Парижа, — ответил Теофиль, — а моя подруга из Украины».
Непонятно, почему Теофиль вобще вспомнил, что я раньше жила на Украине, тем более, что я провела там только раннее детство, а потом жила в России, откуда и приехала во Францию; а от факт, что он уже забыл свою родину, которая превратилась для него просто в приятное место для каникул, куда можно приезжать только раз в год, и то ненадолго, чтобы не надоело, как и всё остальное, что длится слишком долго, об этом я начала подозревать уже давно. Как будто в этой фразе по поводу нашего происхождения, сказанной Теофилем, было что-то вроде…возвращения к истокам, по крайней мере, для него.
«А вы оба французы?»
«О, да, мы французы», — ответил Теофиль.
Судя по всему, приятная прогулка в церкви была закончена; похоже, Теофиль думал то же самое.
«А я родилась здесь и всю жизнь прожила здесь, и никуда не уезжала, — продолжала старушка, и казалось, что с каждым новым словом она чувствовала себя всё лучше и наполнялась силой, хотя и продолжала говорить тихим и спокойным голосом, умиротворённо улыбаясь. Кажется, так проявляются отражения в зеркале, когда к нему приближаешься в сумерках, царящих повсюду. — Разумеется, я немножко путешествовала, но когда не знаешь, чего ищешь, то и не за чем путешествовать, так ведь?
А что, если так и нужно было, всем, по крайней мере, нам обоим, — и с самого начала? И не Украина и Париж, а…а что же, собственно, если не Нормандия для нас обоих? «На всех пляжах, на всех мостиках, на всех пляжах есть маленькие мальчики, которые вглядываются за горизонт…»
«…Прежде, чем что-то начать, я спрашиваю Бога, как лучше сделать, потому что Он знает лучше.»
«Здесь очень много распятий вдоль дороги, — сказал Теофиль, — это удивительно. И все эти церкви, всегда открытые, тихие и пустые. У нас, в Париже…
Я заметила, что когда Теофиль был в Париже, он говорил «там, в Нормандии», и когда мы были в Нормандии, он говорил «у нас, в Париже».
«Что здесь хорошо, это присутствие Бога, — продолжала старушка с убылкой, — когда я просыпаюсь утром, сначала я благодарю Бога, потому что Он дал мне этот день, я могу выйти из дома, встретить людей, и каждый раз, когда я что-то делаю, я спрашиваю у Господа «скажи мне, как лучше сделать, потому что только Ты знаешь». Оно ведь правда, не так ли? Мы не знаем ничего, и единственное, что нам нужно делать, это спрашивать Господа, вот и всё.» — старушка договорила и улыбнулась, как будто сегодня утром она нашла что-то бесконечно важное для неё лично и очень важное вообще.
Старая церковь была наполнена лёгким полумраком, который казался светящимся; колонны пронизывали неф и маленькое пространство становилось внезапно огромным, торжественным и без той привычной для оживлённых мест жизненности, которую мы всегда чувствовали в обычных церквях.
«…я, например, болею, — продолжала весело старушка, словно речь шла о чём-то малозначащем или приятном, — и я не беспокоюсь, потому что Господь послал мне эту болезнь и Он знает, поправлюсь ли я. Я благодарю Его за каждый новый день, который Он мне даёт. Потому что мы все — Его дети, и Он лучше знает, что делает.»
Я присмотрелась внимательнее и увидела у старушки что-то, напоминающее трахеостомическую трубку; но незнакомая и случайно встреченная нами верующая казалась на вид если не совершенно здоровой, то уж точно не серьёзно больной, которая должна была быть в больнице. И хотя деревушка Монфарвиля была маленькой, тяжелобольная старая женщина всё-таки нашла в себе силы прийти в церковь, скорее всего одной, и по жаре. Хотя, скорее всего, она вышла из дома и пришла в церковь потому. что смогла это сделать. Она спросила у Бога и Он помог ей.
При более пристальном, хоть и незаметном разглядывании старушка казалась плохо одетой; но это была не бедность и даже не старость, но неуловимые отпечатки забвения и одиночества, даже если сама старушка этого не чувствовала и не замечала. И из всех живущих нынче на Земле её любил и ждал только Господь Бог. И пыль забвения покрывает всё, даже если забытые больше не видят ничего этого, и их одиночество от них заслонено ярким и всепоглощающим светом. И только мы, остающиеся на берегу, видим эту пыль, которая — ночь, которая никогда не закончится. Пыль болезни, которая останется в доме после похорон. Пыль, против которой никакая уборка и никакие слова не имеют никакой силы или власти. Потому что имя её — Смерть.
И до того, как мы с Теофилем подготовились к долгому, жаркому и безоблачному дню прогулки, старушка уже сидела в церкви.
И она дождалась нас; должно быть, потом, когда мы уйдём дальше, к Солнцу, теплу, весёлым толпам отдыхающих и маяку, она поблагодарит Бога за то, что Он дал ей эту встречу с нами.
И потом она тоже останется сидеть в церкви и никуда не уйдёт.
«Какое слово начинается на букву Л»? — внезапно спросила нас старушка.
Мы не ожидали вопроса, тем более, такого, поэтому не успели ничего придумать.
«Да, действительно, это Любовь, это слово начинается на «Л», — ответила она вместо нас, — это как любовь людей и любовь Бога. Это — любовь вечная. — Старушка достала несколько карточек с изображеними — Какой цвет вы хотите выбрать?»
На карточках, сделанных из тонкого картона, розоватых и нежно-голубых, были изображения человека, спящего на огромной раскрытой ладони.
«Не бойся ничего, я люблю тебя», — гласила надпись под изображением.
«Мы хотим голубые», — ответил Теофиль за нас двоих.
Конечно, надо было мне ответить одновременно с Теофилем, подумала я, и при этом, разумеется, угадать, какой имено цвет он бы выбрал, чтобы лишний раз ненавязчиво показать ему, что я женщина его мечты и во всём подхожу ему идеально. Потому что что может понравится больше, чем женщина, во всём похожая на своего мужчину и удобная для него во всём?
«Посмотри, что там сзади!» — Теофиль перевернул карточку и показывал мне, что было написано с другой стороны.
«Дитя моё, не бойся ничего, спи спокойно у меня на руках. Я твой Бог».
«А какая у вас болезнь?» — заинтересованно спросил Теофиль.
«Рак», — ответила старушка всё с той же светлой улыбкой.
«Какая жалость… А что говорят врачи?»
«Ничего, но я верю Богу, Он лучше знает, могу я выздороветь или нет.»
Старая посетительница церкви, проводящая там целые дни, может быть, придя однажды, уже не сможет уйти сама. Она устала, она болеет, а дома её никто не ждёт. Её ничто не ждёт, кроме пыли. Она невидима. И она повсюду. Она — лучший и единственный свидетель её болезни.
Больная старушка с глазами, светящимися радостью и счастьем, доверием и любовью к жизни и всему живому, но смерть, притаившаяся в её теле, невидима и слепа. И однажды, когда она, как всегда, одна, придёт в церковь, никто не придёт за ней, чтобы искать на пороге Солнца. Ласкового жаркого Солнца с момента сотворения мира, которое бьёт в глаза.
«Не бойся ничего, я люблю тебя».
И это не будет страшно или больно.
***
Вечером Теофиль без конца находил себе то одно, то другое занятие, а со стороны это было больше похоже на то, что он не знает, чем заняться до того, как я усну. Я уже лежала в постели и собиралась спать, когда ко мне пришла эта неожиданная догадка. Ничего нового или интересного, по сути; когда мы проводили ночь вместе, в Париже, перед тем, как лечь спать одновременно со мной, Теофиль любил спрашивать меня: «Мими, а почему ты тоже ложишься? Разве ты не хочешь читать и писать? Как, ты не хочешь читать и писать?» Или, когда ему больше всего хотелось поскорее лечь и отвернуться от меня, он просто начинал разговор сам с собой первым, хоть я ему ничего и не говорила: «Мими, я сейчас буду спать, если не хочешь спать, вставай, мы согласны?»
Вскоре я уснула, так быстро и крепко, что не увидела, как Теофиль сразу же бросил все свои срочные дела и с облегчением лёг спать тоже, выключив свет и традиционно повернувшись ко мне спиной.
Ночь и тишина на песчаной косе, уходящей в море. Только крики чаек и шум ветра вокруг дома нарушали тишину. Какая была бы уютная атмосфера в маленьком деревянном доме, на втором этаже, освещённом только мягким светом ночника…но люди спят. Потому что когда спишь, не чувствуешь ничего. Даже одиночества.
Усталость.
Пустяковый симптом смертельной болезни: перед тем, как мы снова пехали на каникулы, директор КАДА выставил меня за дверь. И нет, вовсе не из-за каникул, а из-за того, что вместо того, чтобы получать все административные письма в КАДА, я получала их у Теофиля.
Теофиль сам мне сказал сделать так, чтобы перевести всю мою почту к нему.
Только тот факт, что он осознал свою ошибку, не менял абсолютно ничего.
Мир Теофиля находился в опасности.
И уже поэтому он готов был простить самому себе абсолютно всё, причём заранее.
И он прощал.
Собирая все свои вещи, я чувствовала себя возбуждённой и довольной, как девочка, у которой возникла возможность безнаказанно прогулять школу. И хотя будущее не представлялось мне вообще никак, полностью погружённое в густой туман, в котором нельзя разичить даже расстояние, тихий голос ободряюще и задорно шептал мне на ухо: «улица неподалёку!»
И вдобавок, мы собирались поехать на каникулы.
Он чувствовал себя так, будто на него напали, и по той жк причине начинал нападать тоже.
«Куда ты теперь пойдёшь?»
Хороший вопрос, об этом я ещё не подумала.
Свобода, которая наконец-то открывалась передо мной, должна была найти новые и подходящие точные слова, — а также адрес. Чтобы успокоить Теофиля.
«Ноэми, — начал Теофиль, всё больше и больше беспокоясь, — я сказал тебе ещё в самом начале, что я не хочу, чтобы ты пришла ко мне жить, и я буду всегда придерживаться этого, мы согласны?»
Слово «понятно» было произнесено с угрожающей интонацией; она почему-то вызвала у меня лёгкое ощущение холода, хоть я и не поняла, откуда он происходил. Ему самому всё было ясно, и он всегда был согласен с самим собой. Полная гармония. И ему было абсолютно неинтересно, была я с ним согласна или нет.
«Я тоже не хочу жить с тобой. Я знаю, каким ты становишься уже на второй день», — ответила я Теофилю, и ему мой ответ совершенно не понравился.
«Ты только говоришь так, но потом всё равно попробуешь сделать. Я уже вижу, как ты к этому готовишься. Ты сделаешь вид, что звонишь в «115» (* бесплатный локальный французский номер для тех, кто оказался на улице), а потом придёшь ко мне, потому что тебе некуда будет идти! А ты помнишь все те разы, когда ты приходила увидеть меня в течение недели, когда это не планировалось? Ты меня беспокоишь!»
***
Но время проходит.
Счастье сияет.
Счастье настолько сильное, что оно обжигает мне пальцы.
Мы проводим вместе четыре дня в неделю.
Наконец-то тихая гавань; туман рассеялся и из-за туч вышло Солнце, и новый мир, вышедший из тьмы, казался сказочно прекрасным.
Четыре дня в неделю я провожу с Теофилем, и три дня в неделю в отеле.
***
Скоро придёт весна.
Весенний ветер уже размёл тучи, пробудил голые ветви.
Молодые птицы, уже не птенцы, дерутся на лужайках, сочащихся первым соком. Голуби подбирают на земле упавшие древесные почки и срывают их с набухших светящихся веток.
Время поменялось, и свежий ветер принёс новости.
Со времён последних каникул я была беременной — и нашла убежище у Сестёр Францискиек.
Теофиль был доволен, — я не делала вид, что звоню в «115», потому что в этом просто не было необходимости. И я не оказалась на улице, — следовательно, для него не было никакого риска услышать стук в дверь, на который он всегда реагировал своим фирменным разочарованным вздохом-криком из комнаты, что я всегда очень хорошо слышала перед ещё закрытой дверью. Собственно, такой вздох разочарования Теофиль позволял себе время от времени, когда я приходила на им же назначенное свидание, но минута в минуту, вместо того, чтобы вежливо опоздать, хотя бы на полчаса.
Мальчик, которого я ждала, мы решили назвать Матью.
С самого начала беременности я отдалённо чувствовала, что что-то меняется или скоро изменится так, что это всем будет видно, хотя в тот момент я ещё не понимала, что именно происходило. Разумеется, эти изменения будут связаны с появлением на свет Матью, и как незаметные подводные течения, исподволь и ещё незаметно даже для меня они уже готовились, — изменения не только тела, связанные с беременностью и грядущими родами, но и мировоззрения и, возможно, самой души. Но гладь воды ещё была безмятежно-гладкой и спокойной, и будет оставаться такой ещё долго, пока медленно, но необратимо не произойдут самые важные изменения, связанные с грядущими переменами в моей жизни. И тогда ещё никто, включая меня саму, даже ен подозревал, что скоро старый мир рухнет, прежние устои, кажущиеся незыблемыми, пошатнутся до самого основания, и из-под обломков старого мира появлюсь новая я, о существовании которой я тогда ещё не подозревала.
«Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе».* (Э.Хемингуэй «Прощай, оружие!»)
Как ни странно, но к будущим родам я совершенно не готовилась, — сказывался опыт кочевой и, по сути, бродяжнической жизни, когда лишними вещами, да и просто вещами, лучше не обзаводиться, потому что при очередном переезде, о котором ужнаёшь, как правило, в последние минуты, можно или просто потерять что-то ценное и важное, или просто нажить себе лишние проблемы с перевозом лишнего багажа. И я заранее знала, что всё, что необходимо ребёнку, я найду или в последние дни перед родами, или сразу же, как только выйду с ребёнком из больницы. К тому же добрые Сёстры, узнав, что я мало того, что одинокая беременная, так ещё и незамужняя, сказали мне, что рожать у них я не смогу, да и оставаться долго тоже, потому что это противоречит их этике и принципам.
Так что на утро перед каникулами, на которые я собиралась поехать с Теофилем беременной, я сбежала от добрых Сестёр, не сказав им на прощание ни слова, до того, как они сами выставят меня за дверь ввиду моей «возмутительной» ситуации и нериличной репутации, — лучше всего бросить того, кто сам собирается бросить тебя сам, опередить его, оказывается, можно было сделать и так. И, уходя рано утром с собранным маленьким багажом, беременная, сначала на каникулы, а потом в никуда, я смеялась, представляя себе, как потом моё отсутствие будет обнаружено и меня будут ждать, чтобы призвать к порядку, в том плане, что на очь нельзя отлучаться никому, а лично мне нельзя никуда уходить и днём, — одинокая беременная женщина, которой некуда идти, это лёгкая добыча, за которую никто не заступится, о да, — а от меня останется только кусок мокрого мыльца в ванной на раковине. И я на самом деле оставила его только потому, что у меня не было целлофана, чтобы завернуть его, ничего больше.
Это было начало моей жизни нелегалки, — после трёх лет ожидания ответа из Комиссии, ответ наконец-то пришёл.
И он был негативным.
Я была обязана уехать из Франции в течение месяца, во имя Республики и французских граждан.
А значит, выходило так, что и во имя Теофиля — и ещё неродившегося Матью тоже.
Когда мы получили это письмо, стоял ясный и солнечный тёплый день, и мы снова говорили о грядущих каникулах.
Увидев долгожданное толстое письмо в конверте из крафтовой бумаги, мы с нетерпением открыли его.
И мир разлетелся вдребезги.
Как под начинающим действовать наркозом я закончила завтракать, а потом мы вместе вышли, и я сопровождала Теофиля в магазин «Монопри». А потом, когда мы уже сидели в кафе, он начал говорить об избранной эмиграции, которая почему-то не выбрала меня, хотя для такого решения просто не было причин. И обо всех других людях, которые тоже были иностранцами, как и я, и которые при этом добились всего, чего не добилась я.
Темнокожая девушка, судя по всему, бывшая эмигрантка и иностранка, шла по троттуару напротив, громко ведя оживлённую беседу с кем-то по телефону.
«Посмотри, даже она чувствует себя у себя дома, — сказал Теофиль, — ну да, конечно, она чувствует себя на своей земле, она может даже позволить себе злиться на кого-то…»
И только когда Теофиль закашлялся, держа в левой руке крошечную чашку кофе и не ставя её, ощущение наркоза прошло, и я поняла, что сегодня случилось.
Помнил ли он ещё, что Бог любил нас?
Помнила ли об этом я?..
***
Теофиль не говорил ничего.
Наверное, он ожидал, что первой заговорю я, и что я скажу волшебные слова «я уезжаю», но я тоже не говорила ничего. По крайней мере, не то, чего от меня хотели услышать. Теперь, когда я знала, что именно мне угрожает, и опасность стала не только реальной, но и ощутимой, я была готова к настоящей борьбе, и на такую мелочь, чтобы комфортить Теофиля, не оставалось ни особых сил, ни желания. В то самое утро, в кафе на улице Эжена Сю, когда Теофиль ожидал, что я что-то скажу, когда я ждал, что он скажет что-то, — что-то…закончилось. Я поняла, что в то время, как я должна покинуть Францию во имя всех тех, кто даже не подозревает о моём существовании, Теофилю не угрожает ничего, и что, скорее всего, он готов на всё ради того, чтобы так всё и продолжалось. И пропасть, разделяющая нас, становилась всё глубже и всё больше. И дело даже не в том, что Теофиль, ожидавший, что у меня наконец-то начнётся «социальная жизнь», был всё-таки разочарован. Но после долгих лет, проведённых в ожидании, я была совершенно не готова потерять даже те малости, которые мне до сих пор подавала жизнь. Сдаться, сломаться, чтобы стать нищей по характеру и по жизни, или бросить всё и уехать в никуда и насовсем — ни один из этих вариантов я даже не рассматривала.
В тот день, когда я позвонила в «Лигу прав человека», чтобы узнать, что и как теперь делать, шёл проливной дождь. Потому что хотя я и была без документов и в ближайшее время вне закона, я чувствовала, что определённо выход есть, и мне только оставалось найти его. И в этом мне никто, кроме меня самой, не помог бы.
К счастью, долгожданный ответ не заставил себя долго ждать, — когда мой ребёнок родится, я смогу попросить документы заново, ввиду «жизни семейной и частной», потому что мой сын будет французом. И заключение ПАКСа* (переводится примерно как договор о гражданской солидарности, разновидность зарегистрированного гражданского брака или сожительства. Перевод автора) с Теофилем тоже было рекоммендовано, для облегчения всех будущих административных дел и разбирательств.
Мы встретились с Теофилем в утром в пятницу, в тёплый, солнечный и ясный день и сидели в кафе «Логово», а перед этим Теофиль купил свежую выпечку в кондитерской рядом.
Я рассказала ему о своих планах на будущее, которые, к сожалению, без него были бы неосуществимы, что мне совершенно не нравилось: нет ничего более неудобного, чем делать что-то вместе с кем-то, особенно когда по-другому сделать невозможно. И, конечно, нельзя было заключить ПАКС с Теофилем без самого Теофиля, а на эту процедуру я «ставила» особенно, в ожидании долгождаого рождения ребёнка и приобретения для него французских документов. Ребёнок, разумеется, ни в чём не должен был нуждаться уже сам по себе, независимо от сложившейся ситуации. И он не будет нуждаться ни в чём, — только для этого нужно будет бороться с целой страной — и с его отцом тоже.
«Неет, нееет, нет. — ответил Теофиль — Я тебя предупреждал».
«Неет, нееет, нет. Я предупредил тебя с самого начала, что я не хочу быть с тобой и что мы никогда не поженимся, потому что я не хочу. Я не хочу, чтобы ты устраивалась у меня и я никогда не поменяю своё решение».
«А я тоже предупреждала тебя, что не останусь здесь без документов и без ничего. Иначе я уеду.»
Но угроза была очень слабой, и я сама это знала.
Я была нелегалкой, — и без доходов, прчём уже долгое время. И теперь к тому факту, что я окажусь на улице, добавлялся от факт, что я буду на улице абсолютно без ничего. Без денег, документов, медицинской страховки и права оставаться во Франции.
Кроме того, я начала понимать, что, скорее всего, Теофиль никогда не боялся потерять меня. И если раньше у него не было такого страха, то теперь ему точно возникать было не из-за чего: в случае моего окончательного отъезда в никуда Теофиль просто закроет за мной дверь, на этот раз уже навсегда, вздохнёт с облегчением…а потом найдёт себе в кафе какую-нибудь француженку, которая будет традиционно гораздо моложе его и у которой будет базовый комплект гражданства, квартиры, работы и стабильных доходов, и спустя некоторое время она станет или «одухотворённым существом, с которым мы друзья» — или «тупой и агрессивной, и к тому же страшной». Так что в этой ситуации я не выдерживала никакого сравнения ни с кем, даже с самой тупой и страшной, какую только можно было себе представить.
Каждый из нас боролся за себя и за своё благо.
Нельзя было упрекнуть Теофиля в том, что он не хотел чужие проблемы — и нельзя было упрекнуть меня, в том, что я не хотела проблемы свои.
А кого можно было упрекнуть в том, что эти проблемы появились, оставались, да и вообще были?
Но поскольку за Теофиля можно было не беспокоиться, мне оставалось только беспокоиться о себе и о своём будущем. И о будущем моего ещё не родившегося ребёнка. А Теофиль, сидя в кафе рядом со мной, спокойно рассуждал о том, что будет отправлять мне деньги каждый месяц, когда я вернусь в Россию: «ты там хорошо проживёшь, с евро-то вместо рублей».
Борьба, которая казалась мне всё более и более бессмысленной, продолжалась. За право иметь семью, за право иметь документы, оставаться там, где я хотела и там, где была моя жизнь и моя любовь, за право иметь жильё, работу и доходы, быть свободной… Но теперь всё зашло уже слишком далеко, и при всём моём желании я уже не могла отступить. Или… не хотела?
К сожалению, мне было нечем пригрозить Теофилю, — и за всю свою долгую жизнь он потерял слишком много женщин, в том числе и добровольно, чтобы бояться потерять меня. Все его отношения с женщинами имели определённый срок годности, по окончанию которого очередная женщина, с которой он расстался, или исчезала окончательно из его жизни, в том числе и из воспоминаний, — или становилась или приятным воспоминанием, одним из многих за всю жизнь, или тупой и агрессивной, как Шарлотта, которая хоть и была, по его словам, ну очень плохой, но которой он не стеснялся без зазрения совести засовывать обе руки в карман и всеми предлагаемыми благами которой он всегда пользовался без сомнений и без зазрений совести даже после их расставания. А как же иначе, если ему его высокая духовность предписывает спать до обеда, если захочется, и не признавать никаких серьёзных связей или обязательств перед кем бы то ни было, а Шарлотта была настолько бездуховная, что мало того, что работала всю жизнь и была бездушно богатой, так ещё и была настолько тупой и преземлённой, что боялась потерять работу и деньги, которые у неё были.
«Если я правильно поняла, ты готов отпустить меня? — спросила я Теофиля, отлично зная ответ — А ты много видел едущих в никуда беременных авантюристок?»
«Это аффективный шантаж, со мной это не работает», — ответил Теофиль.
… Когда мы встретились в следующий раз, Теофиль был уже согласен.
«Я посмотрел по интернету, что такое ПАКС, мне это подходит. Это не брак, потому что Водолеи не любят быть связанными обязательствами с кем-то. Можно расторгнуть ПАКС даже если другой партнёр не согласен, и даже без его ведома. — радовался Теофиль.
Да уж. Для кого-то, похоже, самое главное, — это решать что-то за двоих, не спрашивая мнения другого; интересно, в какой момент я дала понять, что со мной так можно, — и почему я вообще стала такое терпеть? Может, в тот момент, когда была готова на всё, лишь бы он согласился со мной быть хоть как-то, короче, только на его условиях?
Но теперь у меня была цель: сделать всё так, чтобы Теофиль делал так, как хочется только ему, — и чтобы это всё шло на благо мне. И плевать, что он там ещё такое думает, это уже его проблемы. Большой уже мальчик, едва ли ни на полвека старше меня, за всю долгую жизнь привык о себе заботиться и справлялся с этой задачей всегда в совершенстве.
Кажется, я становлюсь похожа на Теофиля, подумала я. Мне плевать, что скажут, подумают, почувствуют и переживут другие, главное — это я, и ради себя и теперь тоже готова на всё. Потому что для нас нет никого ближе, чем мы сами, что бы там ни говорили религиозные книги и миллиарды писателей и прочих творцов. А что, если глубинный смысл одной из заповдей Божьих, это сначала стать такой, как он, или такой, как мы, чтобы потом точно так же научиться любить и других? «Возлюби ближнего своего, как самого себя», — а кто вообще говорил, что то, о чём говорится в Библии, просто, легко, удобно и красиво?
До нас всех дошли библейские истории и притчи — но не осталось в живых ни одного человека, который жил в те времена и мог бы рассказать, как им всем тогда жилось, по заветам Божьм или вопреки им.
У Теофиля ближних нет, поэтому, выходит, с него и спроса быть не должно.
А у меня ближним стал и будет мой будущий ребёнок. Пока он — полнстью моя часть, он — я, и потом, когда он родтся, он ещё очень долго будет моей неотъемлемой частью.
Выходит, мы теперь с ним вместе хорошие и добрые люди, живущие по заповедям Божьим и чтящие их, — или у нас получилось нечто совершенно другое, как отражение в кривом зеркале, которое было таким мерзким и настолько отвратительно кривлялось, что даже сами злые тролли не удержали его? Вообще же, легко размышлять о добре и зле, о гнусном злодействе и великом благочестии, пока речь не идёт лично о нас самих, пока нас вообще ничего не касается. Хорошо рассуждать вообще обо всём, пока тебе ничего не грозит; а что я там много-много лет говорила о том, что мечтаю, чтобы моя жизнь стала, как в фильме, или даже ещё лучше? Фильм начался и длится уже давно, без перерывов на рекламу и конец серии; и не факт, что в качестве персонажа я у зрителей вызываю очень добрые и возвышенные чувства.
Итак, Теофиль согласился заключить ПАКС со мной, убедившись, что для него это не представляет никакой опасности… и я чувствовала себя счастливой и спасённой.
***
Новый день был солнечным и восхитительным.
Был прилив и море поднялось; несколько лодок остались в бухте, и чайки шумно боролись на них за своё место, нагретое Солнцем и утопающем в нём.
«Если хочешь, сегодня мы могли бы пойти на другой берег, чтобы устроить пикник», — предложила я Теофилю.
«А, нет, нет, надо будет тогда пойти в «Шопи» за покупками, пойдём лучше завтра.»
«Ну и что, я могу пойти и одна. Ты дашь мне деньги и список покупок, и я всё принесу».
«А, нет, нет, ты опять накупишь всякой ерунды, как всегда».
«Жаль, сегодня такой хороший день, а на пикник мы не пойдём. И дома сидеть тоже не хочется, потому что каникулы».
«А, нет, нет. Мы пойдём на пляж, посидеть на Солнце, и ты искупаешься, если хочешь, а потом пойдём в ресторан».
«А мы пойдём в «У Бюкь», как в прошлые каникулы? Ты тоже помнишь, как нам тогда было там хорошо?»
«А, нет, нет. Мы пойдём в «Кафе де Франс». Я продпочитаю».
В «Кафе де Франс» не было почти никого, и мы без проблем выбрали самые лучшие места. В меню «Морские брызги» были устрицы и другие явства, которые обожали мы оба; и вдобавок, после тщательного изучения меню и карты напитков, Теофиль выбрал бутылку восхительного белого вина для устриц и немного погодя — бутылку красного, для мяса и десертов.
И снова пьянящее чувство удовольствия, которое появилось совсм недавно, во время первого купания, снова заполнило меня, и я улыбнулась от удовольствия. Просто так. Никому.
Теофиль устроился напротив меня и положил свой рюкзак на землю между нами. Он так делал всегда, когда хотел о чём-то со мной поговорить, или чтобы было больше места. Поскольку во время еды мы говорили только о незначительных, каникулярных вещах, я подумала, что он просто хотел занять больше места. Когда мы приходили в кафе или ресторан, Теофиль всегда любил садиться попросторнее, чтобы можно было расслабиться, из-за чего, скорее всего, мы с ним никогда не сидели рядом друг с другом; и вобще, он любил повторять, что не любит места, где мы «набиты, как сардины в банке».
Здесь всё, что было, — было, делалось и было задумано только к лучшему.
Хорошие и удобные места, хорошие, свежие и вкусные блюда, которые нам уже скоро принесут, и даже хорошая погода, — Теофиль позаботился обо всём, прежде чем заняться съёмом дома для каникул.
Я радовалась жизни и всему, что она давала и что даст впоследствие, и что будет давать ещё долго, пока каникулы не закончатся; и в эти моменты я чувствовала себя наравне со всеми другими людьми, для которых такая жизнь была совершенно нормальной и обыденной жизнью, а не исключением. Но об этом я тогда просто не думала.
Потому что ничто не имеет значения до тех пор, пока мы живы, — ни откуда мы пришли в этот мир, ни куда и когда мы уйдём, когда жизнь закончится.
Перед тем, как вернуться домой, я предложила Теофилю вернуться проведать наш самый первый дом, на улице Порта.
«Почему ты всегда хочешь возвращаться в это анонимное место?» — спросил меня Теофиль с неудовольствием.
«Это не анонимное место, а наше, — ответила я, направляясь к тому самому дому. — Это наш самый первый дом для каникул.»
С самого начала всё как-то так постепенно сложилось, что всё и всегда решал Теофиль, и у меня ообого права голоса не было, равно как и самого голоса. Но вот что помнить и что любить, — это всё-таки решала я сама. Это была одна из тех моих частей, которые были только моими и принадлежали только мне, и не зависели ни от моих документов, ни от денег Теофиля, ни, наверное, от него самого. Это была я, и это были мои воспоминания. Потому что даже те, у которых нет места, где они «у себя», всё равно остаются собой и имеют что-то своё, что не нужно складывать в каком-то углу или оставлять на день в ночлежке.
«Он был нашим», — поправил меня Теофиль в свою очередь.
«Но в прошлом…там, в прошлом, этот дом ведь по-прежнему наш? Никто не может изменить прошлое, как и нашу память! И там этот дом навсегда остаётся нашим».
«Ну да, если хочешь», — ответил Теофиль, ничуть не убеждённый.
***
«На всех пляжах мира
На всех пляжах есть ребятишки,
Машущие проходящим кораблям.
На всех пляжах всех уголков планеты
Есть ребятишки, которые протягивают руку
К проходящим кораблям.*
И если для тебя, там — рай,
Скажи себе, что в их головах рай —
Это здесь! Это здесь.
На всех пляжах всех морей,
На всех пляжах есть ребятишки,
Которые отворачиваются от своей матери.
На всех пляжах, на всех прибрежных мостках,
На всех пляжах есть маленькие мальчики,
Которые всматриваются в горизонт, в горизонт.
И если для тебя рай — там,
Скажи себе, что в их головах рай —
Это здесь, да! Это здесь.
Кто хочет взять их на борт —
Почему бы не их прежде всего!
Они станут сильнее,
И в их сердце никаких сожалений,
Нет, никаких сожалений.
И одним прекрасным утром
Одно становится умнее всех,
Возможно, самым безумным,
Или, может, самым прекрасным.»
Слова песни «Пляжи» Жана-Луи Обера.*
(Во втором трехстишии есть некоторая «двусмысленность» в сочетании «к проходящим кораблям». Возможно, поскольку это были слова песни, там в слове «проходящим» стояло тире, чтобы показать интонацию, но если получившиеся два слога воспринимать как два слова, то получится «к кораблям непослушных», или к «кораблям неслухов». Так, во французском «de passage» — «проходящий», а в оригинальном тексте были корабли «de pas-sage», возможно, тоже «проходящие», только с обозначенной для песни интонацией, потому что два слова, означающих «неслуха», пишутся без тире. Перевод текста песни и примечание к переводу от автора.)
День был прекрасным, на небе не было ни облачка, и мы решили прогуляться в Монфарвиль. Для этого нужно было идти вдоль берега в тому самому далёкому маяку, который был виден в ясные дни с пляжа и с дамбы, и чей свет был виден каждый вечер и каждую ночь от нашего дома, даже в пасмурные и дождливые вечера и ночи. По дороге нам встретятся маленькие деревушки, в которых от силы всего несколько домов, у которых если что и есть, то только название, которое мало кому, кроме самих житеей, может быть ещё известно. И, конечно, вдоль дороги нам обязательно встретится пьета, или одинокий крест, у подножья которого будут лежать свежие цветы.
Ветер дул с моря, по которому бежали непрерывные и невысокие, но беспокойные волны, превращаясь то в ураганные порывы, то в лёгкий бриз. Было тепло, даже жарко, и на небе не было ни облачка, и маяк, который становился всё ближе и ближе и поднимался над бескрайней водной гладью, не нуждался в свете, чтобы быть светочем.
В глубине материка, куда вела извилистая узкая тропинка, где тоже чувствовался морской запах, рядом с маленькой старой церквушкой из голубого кирпича, спрятавшейся в роскошных зарослях гортензий, я не боялась ничего.
Где-то вдалеке шумело море, и змеящиеся трещины, как морщины, покрывали сруб старой церкви.
И время остановилось.
Откуда-то издалека доносился размеренный бой часов на церкви Сен-Николаса, словно из другого мира, где всё было по другому и время шло дальше.
Я не боялась ни Парижа, ни одиночества, ни тех бесконечных жертв, которые нужно было постоянно приносить во имя любви, ни той жизни, которая по какому-то недоразумению предполагалась моей и с которой я не знала, что делать, в то время, как она спокойно проходила и уходила и без меня. Ни рисования Теофиля, ни поиска ночлежек ни их же самих, уже найденных на одну ночь. И ни дня, ни ночи.
И больше не было ни времени, ни страха.
Ни дозированной жизни, когда жить надо как угодно, но только не так, как ты хочешь.
Находясь неподалёку от моря, невидимого из-за густых зарослей кустарников и деревьев, но при этом в глубине суши, среди дебрей фуксии и гигантских гортензий, церковь Монфарвиля казалась…непривычной и странной для церкви, и совершенно непохожей на все те, которые я уже видела раньше. И маленькая старушка, одиноко сидящая на скамейке, казалось, дополняла этот странный колорит. Почему-то она не была похожа на тех привычных старушек, которых можно было раньше встретить в церкви, как и в любом другом месте, потому что все остальные, казалось, могли встретиться где угодно, — а именно эта старушка могла быть только в церкви.
Когда мы проходили мимо старушки, то услышали приветливое:
«О, здравствуйте!»
Мы ответили ей, исключительно из вежливости. У нас были совершенно другие планы на день, на эту прогулку и на посещение церкви, и пустой разговор со старушкой, которой не с кем поговорить, и поэтому она заговаривает со всеми, начиная от продавцов в магазине и заканчивая аптекарями, в наши планы не входил. В конце концов, мы всегда могли просто уйти, тем более, что церковь была маленькой и мы её увидели всю практически в тот же самый момент, когда вошли. Другое дело, что нам хотелось медленно гулять по церкви, осматривая мельчайшие детали архитектуры и прислушиваясь к неожиданной тишине, гулкой, как в морской раковине.
«А вы откуда? Я вас раньше никогда не видела, наверное, вы не отсюда!» — так и есть, старушка совсем одна и ей не терпится поговорить хоть с кем-то, и неважно, о чём.
«Я из Парижа, — ответил Теофиль, — а моя подруга из Украины».
Непонятно, почему Теофиль вобще вспомнил, что я раньше жила на Украине, тем более, что я провела там только раннее детство, а потом жила в России, откуда и приехала во Францию; а от факт, что он уже забыл свою родину, которая превратилась для него просто в приятное место для каникул, куда можно приезжать только раз в год, и то ненадолго, чтобы не надоело, как и всё остальное, что длится слишком долго, об этом я начала подозревать уже давно. Как будто в этой фразе по поводу нашего происхождения, сказанной Теофилем, было что-то вроде…возвращения к истокам, по крайней мере, для него.
«А вы оба французы?»
«О, да, мы французы», — ответил Теофиль.
Судя по всему, приятная прогулка в церкви была закончена; похоже, Теофиль думал то же самое.
«А я родилась здесь и всю жизнь прожила здесь, и никуда не уезжала, — продолжала старушка, и казалось, что с каждым новым словом она чувствовала себя всё лучше и наполнялась силой, хотя и продолжала говорить тихим и спокойным голосом, умиротворённо улыбаясь. Кажется, так проявляются отражения в зеркале, когда к нему приближаешься в сумерках, царящих повсюду. — Разумеется, я немножко путешествовала, но когда не знаешь, чего ищешь, то и не за чем путешествовать, так ведь?
А что, если так и нужно было, всем, по крайней мере, нам обоим, — и с самого начала? И не Украина и Париж, а…а что же, собственно, если не Нормандия для нас обоих? «На всех пляжах, на всех мостиках, на всех пляжах есть маленькие мальчики, которые вглядываются за горизонт…»
«…Прежде, чем что-то начать, я спрашиваю Бога, как лучше сделать, потому что Он знает лучше.»
«Здесь очень много распятий вдоль дороги, — сказал Теофиль, — это удивительно. И все эти церкви, всегда открытые, тихие и пустые. У нас, в Париже…
Я заметила, что когда Теофиль был в Париже, он говорил «там, в Нормандии», и когда мы были в Нормандии, он говорил «у нас, в Париже».
«Что здесь хорошо, это присутствие Бога, — продолжала старушка с убылкой, — когда я просыпаюсь утром, сначала я благодарю Бога, потому что Он дал мне этот день, я могу выйти из дома, встретить людей, и каждый раз, когда я что-то делаю, я спрашиваю у Господа «скажи мне, как лучше сделать, потому что только Ты знаешь». Оно ведь правда, не так ли? Мы не знаем ничего, и единственное, что нам нужно делать, это спрашивать Господа, вот и всё.» — старушка договорила и улыбнулась, как будто сегодня утром она нашла что-то бесконечно важное для неё лично и очень важное вообще.
Старая церковь была наполнена лёгким полумраком, который казался светящимся; колонны пронизывали неф и маленькое пространство становилось внезапно огромным, торжественным и без той привычной для оживлённых мест жизненности, которую мы всегда чувствовали в обычных церквях.
«…я, например, болею, — продолжала весело старушка, словно речь шла о чём-то малозначащем или приятном, — и я не беспокоюсь, потому что Господь послал мне эту болезнь и Он знает, поправлюсь ли я. Я благодарю Его за каждый новый день, который Он мне даёт. Потому что мы все — Его дети, и Он лучше знает, что делает.»
Я присмотрелась внимательнее и увидела у старушки что-то, напоминающее трахеостомическую трубку; но незнакомая и случайно встреченная нами верующая казалась на вид если не совершенно здоровой, то уж точно не серьёзно больной, которая должна была быть в больнице. И хотя деревушка Монфарвиля была маленькой, тяжелобольная старая женщина всё-таки нашла в себе силы прийти в церковь, скорее всего одной, и по жаре. Хотя, скорее всего, она вышла из дома и пришла в церковь потому. что смогла это сделать. Она спросила у Бога и Он помог ей.
При более пристальном, хоть и незаметном разглядывании старушка казалась плохо одетой; но это была не бедность и даже не старость, но неуловимые отпечатки забвения и одиночества, даже если сама старушка этого не чувствовала и не замечала. И из всех живущих нынче на Земле её любил и ждал только Господь Бог. И пыль забвения покрывает всё, даже если забытые больше не видят ничего этого, и их одиночество от них заслонено ярким и всепоглощающим светом. И только мы, остающиеся на берегу, видим эту пыль, которая — ночь, которая никогда не закончится. Пыль болезни, которая останется в доме после похорон. Пыль, против которой никакая уборка и никакие слова не имеют никакой силы или власти. Потому что имя её — Смерть.
И до того, как мы с Теофилем подготовились к долгому, жаркому и безоблачному дню прогулки, старушка уже сидела в церкви.
И она дождалась нас; должно быть, потом, когда мы уйдём дальше, к Солнцу, теплу, весёлым толпам отдыхающих и маяку, она поблагодарит Бога за то, что Он дал ей эту встречу с нами.
И потом она тоже останется сидеть в церкви и никуда не уйдёт.
«Какое слово начинается на букву Л»? — внезапно спросила нас старушка.
Мы не ожидали вопроса, тем более, такого, поэтому не успели ничего придумать.
«Да, действительно, это Любовь, это слово начинается на «Л», — ответила она вместо нас, — это как любовь людей и любовь Бога. Это — любовь вечная. — Старушка достала несколько карточек с изображеними — Какой цвет вы хотите выбрать?»
На карточках, сделанных из тонкого картона, розоватых и нежно-голубых, были изображения человека, спящего на огромной раскрытой ладони.
«Не бойся ничего, я люблю тебя», — гласила надпись под изображением.
«Мы хотим голубые», — ответил Теофиль за нас двоих.
Конечно, надо было мне ответить одновременно с Теофилем, подумала я, и при этом, разумеется, угадать, какой имено цвет он бы выбрал, чтобы лишний раз ненавязчиво показать ему, что я женщина его мечты и во всём подхожу ему идеально. Потому что что может понравится больше, чем женщина, во всём похожая на своего мужчину и удобная для него во всём?
«Посмотри, что там сзади!» — Теофиль перевернул карточку и показывал мне, что было написано с другой стороны.
«Дитя моё, не бойся ничего, спи спокойно у меня на руках. Я твой Бог».
«А какая у вас болезнь?» — заинтересованно спросил Теофиль.
«Рак», — ответила старушка всё с той же светлой улыбкой.
«Какая жалость… А что говорят врачи?»
«Ничего, но я верю Богу, Он лучше знает, могу я выздороветь или нет.»
Старая посетительница церкви, проводящая там целые дни, может быть, придя однажды, уже не сможет уйти сама. Она устала, она болеет, а дома её никто не ждёт. Её ничто не ждёт, кроме пыли. Она невидима. И она повсюду. Она — лучший и единственный свидетель её болезни.
Больная старушка с глазами, светящимися радостью и счастьем, доверием и любовью к жизни и всему живому, но смерть, притаившаяся в её теле, невидима и слепа. И однажды, когда она, как всегда, одна, придёт в церковь, никто не придёт за ней, чтобы искать на пороге Солнца. Ласкового жаркого Солнца с момента сотворения мира, которое бьёт в глаза.
«Не бойся ничего, я люблю тебя».
И это не будет страшно или больно.
***
Вечером Теофиль без конца находил себе то одно, то другое занятие, а со стороны это было больше похоже на то, что он не знает, чем заняться до того, как я усну. Я уже лежала в постели и собиралась спать, когда ко мне пришла эта неожиданная догадка. Ничего нового или интересного, по сути; когда мы проводили ночь вместе, в Париже, перед тем, как лечь спать одновременно со мной, Теофиль любил спрашивать меня: «Мими, а почему ты тоже ложишься? Разве ты не хочешь читать и писать? Как, ты не хочешь читать и писать?» Или, когда ему больше всего хотелось поскорее лечь и отвернуться от меня, он просто начинал разговор сам с собой первым, хоть я ему ничего и не говорила: «Мими, я сейчас буду спать, если не хочешь спать, вставай, мы согласны?»
Вскоре я уснула, так быстро и крепко, что не увидела, как Теофиль сразу же бросил все свои срочные дела и с облегчением лёг спать тоже, выключив свет и традиционно повернувшись ко мне спиной.
Ночь и тишина на песчаной косе, уходящей в море. Только крики чаек и шум ветра вокруг дома нарушали тишину. Какая была бы уютная атмосфера в маленьком деревянном доме, на втором этаже, освещённом только мягким светом ночника…но люди спят. Потому что когда спишь, не чувствуешь ничего. Даже одиночества.
Усталость.
Пустяковый симптом смертельной болезни: перед тем, как мы снова пехали на каникулы, директор КАДА выставил меня за дверь. И нет, вовсе не из-за каникул, а из-за того, что вместо того, чтобы получать все административные письма в КАДА, я получала их у Теофиля.
Теофиль сам мне сказал сделать так, чтобы перевести всю мою почту к нему.
Только тот факт, что он осознал свою ошибку, не менял абсолютно ничего.
Мир Теофиля находился в опасности.
И уже поэтому он готов был простить самому себе абсолютно всё, причём заранее.
И он прощал.
Собирая все свои вещи, я чувствовала себя возбуждённой и довольной, как девочка, у которой возникла возможность безнаказанно прогулять школу. И хотя будущее не представлялось мне вообще никак, полностью погружённое в густой туман, в котором нельзя разичить даже расстояние, тихий голос ободряюще и задорно шептал мне на ухо: «улица неподалёку!»
И вдобавок, мы собирались поехать на каникулы.
Он чувствовал себя так, будто на него напали, и по той жк причине начинал нападать тоже.
«Куда ты теперь пойдёшь?»
Хороший вопрос, об этом я ещё не подумала.
Свобода, которая наконец-то открывалась передо мной, должна была найти новые и подходящие точные слова, — а также адрес. Чтобы успокоить Теофиля.
«Ноэми, — начал Теофиль, всё больше и больше беспокоясь, — я сказал тебе ещё в самом начале, что я не хочу, чтобы ты пришла ко мне жить, и я буду всегда придерживаться этого, мы согласны?»
Слово «понятно» было произнесено с угрожающей интонацией; она почему-то вызвала у меня лёгкое ощущение холода, хоть я и не поняла, откуда он происходил. Ему самому всё было ясно, и он всегда был согласен с самим собой. Полная гармония. И ему было абсолютно неинтересно, была я с ним согласна или нет.
«Я тоже не хочу жить с тобой. Я знаю, каким ты становишься уже на второй день», — ответила я Теофилю, и ему мой ответ совершенно не понравился.
«Ты только говоришь так, но потом всё равно попробуешь сделать. Я уже вижу, как ты к этому готовишься. Ты сделаешь вид, что звонишь в «115» (* бесплатный локальный французский номер для тех, кто оказался на улице), а потом придёшь ко мне, потому что тебе некуда будет идти! А ты помнишь все те разы, когда ты приходила увидеть меня в течение недели, когда это не планировалось? Ты меня беспокоишь!»
***
Но время проходит.
Счастье сияет.
Счастье настолько сильное, что оно обжигает мне пальцы.
Мы проводим вместе четыре дня в неделю.
Наконец-то тихая гавань; туман рассеялся и из-за туч вышло Солнце, и новый мир, вышедший из тьмы, казался сказочно прекрасным.
Четыре дня в неделю я провожу с Теофилем, и три дня в неделю в отеле.
***
Скоро придёт весна.
Весенний ветер уже размёл тучи, пробудил голые ветви.
Молодые птицы, уже не птенцы, дерутся на лужайках, сочащихся первым соком. Голуби подбирают на земле упавшие древесные почки и срывают их с набухших светящихся веток.
Время поменялось, и свежий ветер принёс новости.
Со времён последних каникул я была беременной — и нашла убежище у Сестёр Францискиек.
Теофиль был доволен, — я не делала вид, что звоню в «115», потому что в этом просто не было необходимости. И я не оказалась на улице, — следовательно, для него не было никакого риска услышать стук в дверь, на который он всегда реагировал своим фирменным разочарованным вздохом-криком из комнаты, что я всегда очень хорошо слышала перед ещё закрытой дверью. Собственно, такой вздох разочарования Теофиль позволял себе время от времени, когда я приходила на им же назначенное свидание, но минута в минуту, вместо того, чтобы вежливо опоздать, хотя бы на полчаса.
Мальчик, которого я ждала, мы решили назвать Матью.
С самого начала беременности я отдалённо чувствовала, что что-то меняется или скоро изменится так, что это всем будет видно, хотя в тот момент я ещё не понимала, что именно происходило. Разумеется, эти изменения будут связаны с появлением на свет Матью, и как незаметные подводные течения, исподволь и ещё незаметно даже для меня они уже готовились, — изменения не только тела, связанные с беременностью и грядущими родами, но и мировоззрения и, возможно, самой души. Но гладь воды ещё была безмятежно-гладкой и спокойной, и будет оставаться такой ещё долго, пока медленно, но необратимо не произойдут самые важные изменения, связанные с грядущими переменами в моей жизни. И тогда ещё никто, включая меня саму, даже ен подозревал, что скоро старый мир рухнет, прежние устои, кажущиеся незыблемыми, пошатнутся до самого основания, и из-под обломков старого мира появлюсь новая я, о существовании которой я тогда ещё не подозревала.
«Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе».* (Э.Хемингуэй «Прощай, оружие!»)
Как ни странно, но к будущим родам я совершенно не готовилась, — сказывался опыт кочевой и, по сути, бродяжнической жизни, когда лишними вещами, да и просто вещами, лучше не обзаводиться, потому что при очередном переезде, о котором ужнаёшь, как правило, в последние минуты, можно или просто потерять что-то ценное и важное, или просто нажить себе лишние проблемы с перевозом лишнего багажа. И я заранее знала, что всё, что необходимо ребёнку, я найду или в последние дни перед родами, или сразу же, как только выйду с ребёнком из больницы. К тому же добрые Сёстры, узнав, что я мало того, что одинокая беременная, так ещё и незамужняя, сказали мне, что рожать у них я не смогу, да и оставаться долго тоже, потому что это противоречит их этике и принципам.
Так что на утро перед каникулами, на которые я собиралась поехать с Теофилем беременной, я сбежала от добрых Сестёр, не сказав им на прощание ни слова, до того, как они сами выставят меня за дверь ввиду моей «возмутительной» ситуации и нериличной репутации, — лучше всего бросить того, кто сам собирается бросить тебя сам, опередить его, оказывается, можно было сделать и так. И, уходя рано утром с собранным маленьким багажом, беременная, сначала на каникулы, а потом в никуда, я смеялась, представляя себе, как потом моё отсутствие будет обнаружено и меня будут ждать, чтобы призвать к порядку, в том плане, что на очь нельзя отлучаться никому, а лично мне нельзя никуда уходить и днём, — одинокая беременная женщина, которой некуда идти, это лёгкая добыча, за которую никто не заступится, о да, — а от меня останется только кусок мокрого мыльца в ванной на раковине. И я на самом деле оставила его только потому, что у меня не было целлофана, чтобы завернуть его, ничего больше.
Это было начало моей жизни нелегалки, — после трёх лет ожидания ответа из Комиссии, ответ наконец-то пришёл.
И он был негативным.
Я была обязана уехать из Франции в течение месяца, во имя Республики и французских граждан.
А значит, выходило так, что и во имя Теофиля — и ещё неродившегося Матью тоже.
Когда мы получили это письмо, стоял ясный и солнечный тёплый день, и мы снова говорили о грядущих каникулах.
Увидев долгожданное толстое письмо в конверте из крафтовой бумаги, мы с нетерпением открыли его.
И мир разлетелся вдребезги.
Как под начинающим действовать наркозом я закончила завтракать, а потом мы вместе вышли, и я сопровождала Теофиля в магазин «Монопри». А потом, когда мы уже сидели в кафе, он начал говорить об избранной эмиграции, которая почему-то не выбрала меня, хотя для такого решения просто не было причин. И обо всех других людях, которые тоже были иностранцами, как и я, и которые при этом добились всего, чего не добилась я.
Темнокожая девушка, судя по всему, бывшая эмигрантка и иностранка, шла по троттуару напротив, громко ведя оживлённую беседу с кем-то по телефону.
«Посмотри, даже она чувствует себя у себя дома, — сказал Теофиль, — ну да, конечно, она чувствует себя на своей земле, она может даже позволить себе злиться на кого-то…»
И только когда Теофиль закашлялся, держа в левой руке крошечную чашку кофе и не ставя её, ощущение наркоза прошло, и я поняла, что сегодня случилось.
Помнил ли он ещё, что Бог любил нас?
Помнила ли об этом я?..
***
Теофиль не говорил ничего.
Наверное, он ожидал, что первой заговорю я, и что я скажу волшебные слова «я уезжаю», но я тоже не говорила ничего. По крайней мере, не то, чего от меня хотели услышать. Теперь, когда я знала, что именно мне угрожает, и опасность стала не только реальной, но и ощутимой, я была готова к настоящей борьбе, и на такую мелочь, чтобы комфортить Теофиля, не оставалось ни особых сил, ни желания. В то самое утро, в кафе на улице Эжена Сю, когда Теофиль ожидал, что я что-то скажу, когда я ждал, что он скажет что-то, — что-то…закончилось. Я поняла, что в то время, как я должна покинуть Францию во имя всех тех, кто даже не подозревает о моём существовании, Теофилю не угрожает ничего, и что, скорее всего, он готов на всё ради того, чтобы так всё и продолжалось. И пропасть, разделяющая нас, становилась всё глубже и всё больше. И дело даже не в том, что Теофиль, ожидавший, что у меня наконец-то начнётся «социальная жизнь», был всё-таки разочарован. Но после долгих лет, проведённых в ожидании, я была совершенно не готова потерять даже те малости, которые мне до сих пор подавала жизнь. Сдаться, сломаться, чтобы стать нищей по характеру и по жизни, или бросить всё и уехать в никуда и насовсем — ни один из этих вариантов я даже не рассматривала.
В тот день, когда я позвонила в «Лигу прав человека», чтобы узнать, что и как теперь делать, шёл проливной дождь. Потому что хотя я и была без документов и в ближайшее время вне закона, я чувствовала, что определённо выход есть, и мне только оставалось найти его. И в этом мне никто, кроме меня самой, не помог бы.
К счастью, долгожданный ответ не заставил себя долго ждать, — когда мой ребёнок родится, я смогу попросить документы заново, ввиду «жизни семейной и частной», потому что мой сын будет французом. И заключение ПАКСа* (переводится примерно как договор о гражданской солидарности, разновидность зарегистрированного гражданского брака или сожительства. Перевод автора) с Теофилем тоже было рекоммендовано, для облегчения всех будущих административных дел и разбирательств.
Мы встретились с Теофилем в утром в пятницу, в тёплый, солнечный и ясный день и сидели в кафе «Логово», а перед этим Теофиль купил свежую выпечку в кондитерской рядом.
Я рассказала ему о своих планах на будущее, которые, к сожалению, без него были бы неосуществимы, что мне совершенно не нравилось: нет ничего более неудобного, чем делать что-то вместе с кем-то, особенно когда по-другому сделать невозможно. И, конечно, нельзя было заключить ПАКС с Теофилем без самого Теофиля, а на эту процедуру я «ставила» особенно, в ожидании долгождаого рождения ребёнка и приобретения для него французских документов. Ребёнок, разумеется, ни в чём не должен был нуждаться уже сам по себе, независимо от сложившейся ситуации. И он не будет нуждаться ни в чём, — только для этого нужно будет бороться с целой страной — и с его отцом тоже.
«Неет, нееет, нет. — ответил Теофиль — Я тебя предупреждал».
«Неет, нееет, нет. Я предупредил тебя с самого начала, что я не хочу быть с тобой и что мы никогда не поженимся, потому что я не хочу. Я не хочу, чтобы ты устраивалась у меня и я никогда не поменяю своё решение».
«А я тоже предупреждала тебя, что не останусь здесь без документов и без ничего. Иначе я уеду.»
Но угроза была очень слабой, и я сама это знала.
Я была нелегалкой, — и без доходов, прчём уже долгое время. И теперь к тому факту, что я окажусь на улице, добавлялся от факт, что я буду на улице абсолютно без ничего. Без денег, документов, медицинской страховки и права оставаться во Франции.
Кроме того, я начала понимать, что, скорее всего, Теофиль никогда не боялся потерять меня. И если раньше у него не было такого страха, то теперь ему точно возникать было не из-за чего: в случае моего окончательного отъезда в никуда Теофиль просто закроет за мной дверь, на этот раз уже навсегда, вздохнёт с облегчением…а потом найдёт себе в кафе какую-нибудь француженку, которая будет традиционно гораздо моложе его и у которой будет базовый комплект гражданства, квартиры, работы и стабильных доходов, и спустя некоторое время она станет или «одухотворённым существом, с которым мы друзья» — или «тупой и агрессивной, и к тому же страшной». Так что в этой ситуации я не выдерживала никакого сравнения ни с кем, даже с самой тупой и страшной, какую только можно было себе представить.
Каждый из нас боролся за себя и за своё благо.
Нельзя было упрекнуть Теофиля в том, что он не хотел чужие проблемы — и нельзя было упрекнуть меня, в том, что я не хотела проблемы свои.
А кого можно было упрекнуть в том, что эти проблемы появились, оставались, да и вообще были?
Но поскольку за Теофиля можно было не беспокоиться, мне оставалось только беспокоиться о себе и о своём будущем. И о будущем моего ещё не родившегося ребёнка. А Теофиль, сидя в кафе рядом со мной, спокойно рассуждал о том, что будет отправлять мне деньги каждый месяц, когда я вернусь в Россию: «ты там хорошо проживёшь, с евро-то вместо рублей».
Борьба, которая казалась мне всё более и более бессмысленной, продолжалась. За право иметь семью, за право иметь документы, оставаться там, где я хотела и там, где была моя жизнь и моя любовь, за право иметь жильё, работу и доходы, быть свободной… Но теперь всё зашло уже слишком далеко, и при всём моём желании я уже не могла отступить. Или… не хотела?
К сожалению, мне было нечем пригрозить Теофилю, — и за всю свою долгую жизнь он потерял слишком много женщин, в том числе и добровольно, чтобы бояться потерять меня. Все его отношения с женщинами имели определённый срок годности, по окончанию которого очередная женщина, с которой он расстался, или исчезала окончательно из его жизни, в том числе и из воспоминаний, — или становилась или приятным воспоминанием, одним из многих за всю жизнь, или тупой и агрессивной, как Шарлотта, которая хоть и была, по его словам, ну очень плохой, но которой он не стеснялся без зазрения совести засовывать обе руки в карман и всеми предлагаемыми благами которой он всегда пользовался без сомнений и без зазрений совести даже после их расставания. А как же иначе, если ему его высокая духовность предписывает спать до обеда, если захочется, и не признавать никаких серьёзных связей или обязательств перед кем бы то ни было, а Шарлотта была настолько бездуховная, что мало того, что работала всю жизнь и была бездушно богатой, так ещё и была настолько тупой и преземлённой, что боялась потерять работу и деньги, которые у неё были.
«Если я правильно поняла, ты готов отпустить меня? — спросила я Теофиля, отлично зная ответ — А ты много видел едущих в никуда беременных авантюристок?»
«Это аффективный шантаж, со мной это не работает», — ответил Теофиль.
… Когда мы встретились в следующий раз, Теофиль был уже согласен.
«Я посмотрел по интернету, что такое ПАКС, мне это подходит. Это не брак, потому что Водолеи не любят быть связанными обязательствами с кем-то. Можно расторгнуть ПАКС даже если другой партнёр не согласен, и даже без его ведома. — радовался Теофиль.
Да уж. Для кого-то, похоже, самое главное, — это решать что-то за двоих, не спрашивая мнения другого; интересно, в какой момент я дала понять, что со мной так можно, — и почему я вообще стала такое терпеть? Может, в тот момент, когда была готова на всё, лишь бы он согласился со мной быть хоть как-то, короче, только на его условиях?
Но теперь у меня была цель: сделать всё так, чтобы Теофиль делал так, как хочется только ему, — и чтобы это всё шло на благо мне. И плевать, что он там ещё такое думает, это уже его проблемы. Большой уже мальчик, едва ли ни на полвека старше меня, за всю долгую жизнь привык о себе заботиться и справлялся с этой задачей всегда в совершенстве.
Кажется, я становлюсь похожа на Теофиля, подумала я. Мне плевать, что скажут, подумают, почувствуют и переживут другие, главное — это я, и ради себя и теперь тоже готова на всё. Потому что для нас нет никого ближе, чем мы сами, что бы там ни говорили религиозные книги и миллиарды писателей и прочих творцов. А что, если глубинный смысл одной из заповдей Божьих, это сначала стать такой, как он, или такой, как мы, чтобы потом точно так же научиться любить и других? «Возлюби ближнего своего, как самого себя», — а кто вообще говорил, что то, о чём говорится в Библии, просто, легко, удобно и красиво?
До нас всех дошли библейские истории и притчи — но не осталось в живых ни одного человека, который жил в те времена и мог бы рассказать, как им всем тогда жилось, по заветам Божьм или вопреки им.
У Теофиля ближних нет, поэтому, выходит, с него и спроса быть не должно.
А у меня ближним стал и будет мой будущий ребёнок. Пока он — полнстью моя часть, он — я, и потом, когда он родтся, он ещё очень долго будет моей неотъемлемой частью.
Выходит, мы теперь с ним вместе хорошие и добрые люди, живущие по заповедям Божьим и чтящие их, — или у нас получилось нечто совершенно другое, как отражение в кривом зеркале, которое было таким мерзким и настолько отвратительно кривлялось, что даже сами злые тролли не удержали его? Вообще же, легко размышлять о добре и зле, о гнусном злодействе и великом благочестии, пока речь не идёт лично о нас самих, пока нас вообще ничего не касается. Хорошо рассуждать вообще обо всём, пока тебе ничего не грозит; а что я там много-много лет говорила о том, что мечтаю, чтобы моя жизнь стала, как в фильме, или даже ещё лучше? Фильм начался и длится уже давно, без перерывов на рекламу и конец серии; и не факт, что в качестве персонажа я у зрителей вызываю очень добрые и возвышенные чувства.
Итак, Теофиль согласился заключить ПАКС со мной, убедившись, что для него это не представляет никакой опасности… и я чувствовала себя счастливой и спасённой.
Рецензии и комментарии 0