Седой, 1946
Возрастные ограничения 6+
1.
…Разглядывал тяжелую, битую войлоком дверь, с натянутым поверх него старым брезентом, дырки разглядывал, старый плакат – «Все для фронта, все для победы!»… и больше разглядывать было нечего, разве что людей, но люди были одинаково-сумрачные и поступали одинаково – заходили, стряхивали с ног снег, спрашивали очередь, курили и молчали.
— Следующий!
Сеня сообразил, что дождался, перестал подпирать плечом круглую, обшитую металлическим листом печь, большей своей частью замурованную в стену и такую же, как и она, холодную, потянул дверь на себя, пропуская вперед сестру.
С коридора показалось, что сильно натоплено, даже лишку, но начальник, про которого ему говорили, сидел в фуфайке. Нетолстый – Сеня почему-то решил, что будет толстый – голос такой слышался, когда приоткрывали двери. И сразу подумал – хорошо это или плохо? Толстые добрее. Но и не худой. Впалый щеками, узкоскулый, гладковыбритый, пахнущий одеколоном, с городской стрижкой, аккуратными черносмольными волосами. Сеня сел на стул, сестра тут же пристроилась сбоку, Сеня отодвинулся, давая место.
— Она зачем здесь?
— А куда ее? Пусть здесь сидит.
— Пусть в коридор выйдет!
— В коридоре холодно! – настойчиво сказал Сеня.
— Пусть выйдет.
— Тогда и я тоже, — упрямо сказал Сеня – Я потом приеду. Если машину дадут!
— Откуда?
— С Толчеи, там написано, вы сами присылали, — протянул бумагу. — Вязовские мы! А я – Михайлов, — Енисей я! – назвал имя, под которым был записан в метриках, и которое сам едва ли помнил — все «Сеня, да Сенька»…
— Ага! – сказал начальник, и Сене очень не понравилось это «ага», — словно словили на крючок. Начальник встал, прошелся до шкафа, приоткрыл так, чтобы Сене не было видно – что там внутри, достал большой, твердого переплета журнал, зажал подмышкой, закрыл на ключ, который положил в карман, уселся на свое – Сеня обратил внимание, что на стуле у него подушка и удивился. Никогда не видел и даже не слышал, чтобы на подушках сидели.
— Значит, так… Толчея — Михайловы… — начальник разложил журнал и отметил там что-то и посмотрел на Сеню внимательно. — С каждого двора, и с твоего тоже, положено сдать по продналогу четыре дюжины яиц, а это значит сорок восемь штук.
— У меня курей нет.
— У многих нет. Значит, положено купить и сдать.
— С нашего не положено, – удивился Сеня. – Семья погибшего на фронте, я несовершеннолетний, и больше нет никого.
— Написано с каждого жилого двора! – помахал бумажкой начальник.
— Совхоз будет решать, — сказал Сеня.
— Совхоз решит, как мы скажем, — отмахнулся начальник и посмотрел на сестру. — Сколько ей?
— Девять. Катя зовут.
— Ты несовершеннолетний, ей девять. Значит, положено ее… в детский дом.
— Это с чего это? – ощетинился Сеня.
— Он немца убил! – громко сказала Катя, думая, что это поможет.
— Да? – на секунду удивился начальник. — Ну, и что – я может быть тоже убил!
— Вы не воевали, вы сюда из Ташкента приехали, — сказал Сеня то, что слышал у себя в совхозе.
— Полицая тоже убил! – тут же громко-громко сказала Катя.
«Про полицая, это она зря – подумал Сеня, — этот теперь совсем обидится, подумает, что намекают…»
— Хамим? Значит, так! – рассердился начальник. — Будем решать вопрос с детским домом! Товарищ не понимает!
— Да понимаю я, — сказал Сеня. — Сдам яйца!
— Сиди пока.
Подхватил журнал, быстро вышел, слышно было, как хлопнул дверью соседнего кабинета. Отсутствовал всего пару минут, пришел довольный – Сеня сразу заметил – распирает человека.
— Все ваши в погибших не считаются, а числятся пропавшими без вести!
— Погибли они! – сказал Сеня. – Я знаю!
— Бумаги лучше знают! – сказал начальник, и Сеня понял, что такого не переубедишь, должность такая: тут либо человека под нее подбирают, либо она ломает под себя.
— Ему медаль обещали! – опять сказала Катя. – За немца и полицая!
Начальник отмахнулся.
— Агентом у вас назначили, сейчас посмотрю… Давид Маркович Субботин – он будет ходить по продналогу, собирать и описывать.
— Это Субботу что ли? – скривился Сеня. – Пришлого?
— Пришлых здесь нет! – строго сказал начальник. – Здесь все советские люди!
Как же, советские… Сеня не очень был уверен, что начальник совсем советский, а уж Суббота…
— Свиней держите? Кожу положено сдавать!
— Откуда у нас свиньи! – удивился Сеня. — Свиньи теперь в городе.
— Пошел вон! – сказал начальник, захлопывая журнал и откидываясь назад.
— Я не про это хотел сказать! – заторопился Сеня, сам испугавшись сказанного. – Свиньи теперь только при вас, при комбинате, а у нас, как все немцы повыжрали, так новых не заводили — самим жрать нечего…
— Вон! – коротко сказал начальник.
Сеня вышел, пропуская Катю вперед, придержал, не давая пружинам хлопнуть, прикрыл аккуратно за собой.
— Сердитый? – спросили в очереди.
— Угу! – кивнул Сеня.
Снова приоткрыл, просунул белую голову.
— А грачевыми принимаете?
— Что?
— А яйца! – громко напомнил Сеня, думая, что тот плохо слышит. — От грачей!
— Вон!!! – прорычал начальник замахиваясь бумагами.
Сеня захлопнул дверь. Постоял, подумал — стоит ли еще спросить про вороньи яйца? — и решил не спрашивать.
2.
— Какой белый! – сказала кладовщица про Сеню. – Словно седой!
Белобрысые среди «вязовских кровушек» не редкость, но Сеня (а если по взрослому, то – Енисей) не родился таким, таким стал — в один из ноябрьских дней взял, да и выинел, словно убитый морозом рогоз — никто не заметил как и почему это произошло.
— Он немца убил! – сказала Катя, и Сеня дал ей тумака.
Вообще-то Сеня добрый, а тумака дает, когда не дело говорит или не к месту.
— Не надо ее бить! – сказала кладовщица.
— Надо! – сказал Сеня. – Кроме меня у нее никого нет.
Дядька-инвалид не сказал ничего, только странно посмотрел на Сеню и вздохнул.
Когда пришли, Катя его не сразу заметила, только когда в углу шевельнулось, увидела на деревянной тележке полчеловека, с перекинутой через шею торбой. Полчеловека — это мало: получилось, что он хоть и взрослый, а она, Катя, больше его.
— Теперь кору будем принимать, — сказала кладовщица. — Наряд такой спустили. Расценки по ходу определят.
— Зачем кору?
— Кору для обуви, принимать будут вязанками.
— Обувь из нее делать? – удивилась Катя
— Нет, это для чего-то другого, — наморщил лоб брат-Сеня.
А скучающий дядька-инвалид объяснил:
— Дубить будут, квасить, кожи замачивать. Но пока запрос на лозовую.
Катя подумала – как это можно корой красить? – потом вспомнила, как брат Сеня обстругивал ольховую палку, а с нее красились руки, словно кровь.
— Этот наряд — прости Маруся — не для меня!
— Ты мешки латай! – сказала кладовщица инвалиду. – Мешки понадобятся.
— На мешках не заработаешь.
— Только лозовую будете принимать?
— Пока – да. Если много заготовишь, машину пришлем, но стаскать надо в одно место, ближе к дороге.
— Ближе к дороге украдут, — пробурчал Сеня.
— За прошлую сдачу тебе положено… Деньгами возьмешь?
— Нет! – сказал Сеня. – Сечку!
— Мешок свой есть?
Сеня вынул из-за пазухи сложенный мешок, тот что дорогой согревал грудину, и даже не столько сам, как мыслями, что он, Сеня, в нем понесет. Достал веревку – обвязывать.
— Что же к углам не подшил? – спросил инвалид. – Теперь как не вяжи, какая-нибудь дорогой соскользнет.
— Можно по камню внутрь в углы, и вокруг обвязать, — сказал Сеня, который так уже не раз делал. — Я схожу поищу.
— Смерзлось все! – сказал инвалид. – И снег!
— Можно из под дома, там под крыльцом должны быть.
— Не ерунди! – сказал инвалид. – Хозяйка, удружи мальцу пару картофелин.
Кладовщица укоризненно посмотрела на инвалида, но перечить не стала, вышла в складское и принесла две гладкие картофелины. Инвалид загнал в углы и ловко обвязал веревкой.
— Хорошая веревка. Немецкая?
— Немецкая, — подтвердил Сеня.
— Где достал?
— Там нет уже, — честно сказал Сеня.
— Куда тебе?
Сеня сказал, мужчина присвистнул.
— Ты поосторожнее бы у себя гулял, там у вас, я слышал, самые бои были. Подорвешься нахрен!
— Это не у нас, это три километра от нас. Все хорошее уже обобрали. Еще трофейщики обобрали.
— Трофейщики чисто не обирают, — сказал инвалид. – Леная команда.
Посмотрел на Катю.
— Не дотопаешь с ней.
— Я знаю, — сказал Сеня.
— Только сечку? – спросила кладовщица. — Еще что-нибудь?
— Нет, самое дешевое.
— Это больше чем полтора пуда будет, — сказала кладовщица с сомнением.
— Донесу! – уверенно заявил Сеня. – Это донесу.
Обмотал, затянул горловину, подгоняя лямки под размер.
— Машина будет в Луки, я шоферу скажу, чтобы до Рокачино вас подбросил, а дальше сам.
— Спасибо! – с жаром сказал Сеня. – Я вам этой коры больше всех наготовлю!
Когда ждали машину дядька-инвалид спросил тихо.
— Ты правда немца убил?
— Да, — сказал Сеня.
— А мне вот не пришлось, — сказал инвалид. – Меня раньше убили… Но, считай, ты за меня рассчитался.
— За вас он полицая убил, а немца — за нас! — встряла Катька и опять получила тумака, но несильного…
3.
…Сеня не один, у которого в Отечественную погибли все до единого; и те, кто ушел на фронт, и те, кто остались. Повыбило родню ближнюю и дальнюю. Всех повыбило. Мужчин, женщин, погодков и тех, кто младше… А на фронт, кто мог, так все разом и ушли, что по отцовской, то и по материнской – деды, их братья – дядья, включая двоюродных, их сыновья-неженатики…
/Неизвестно, кто и как потом писал статистику по «южным псковским», но тех, кто носили родовое звание «вязевские кровушки», включающие в себя длинную цепочку деревень и выселок вдоль реки Великой, ее верховьях, разом набили два эшелона. Так родней тогда и брали, чтобы бок о бок воевали и пристыдили, если кто сплоховал. Погибли в первый же год войны – где? – неизвестно. Не было еще таких войн, чтобы убивало всех. Стали! Гитлеры пришли… Кто-то говорил, «вязевские кровушки» на псковском рубеже постановили больше не отступать, не приказ такой получили, а сами решили – миром своим. Может быть и так. Война слизнула. Оставшихся добрала оккупация, а последние крохи — хрущевские дела. И деревни – вся гирлянда их, многоголосая, затейливая – исчезли бесследно, редко где оставив молчать за себя угловые камни.../
— А правда, что отец с водяным дружил? – спросила Катя.
— Правда! – сказал Сеня.
…В глухую осень сорок первого пришел Михей. Сеня чувствовал как кто-то по звериному смотрит из-за реки. Вечером специально вышел на кладки с удочкой, стал ждать. Человек переплыл, вцепился в кладки, вылазить не стал. Голый, тощий, должно быть, одежду развесил на том берегу – осмотрительно.
Сеня с трудом признал Михея, который был им каким-то боком родня, если считать по дальним и сводным.
— Ползи к бане, — стараясь не смотреть в его сторону, сказал Сеня. — Там наши, укроют под полом.
— Кто?
— Мы, бабка Стефанида, Макаровна со своими…
— Дети с ней?
— Все шесть.
— Не пойду, — сказал Михей. — Про своего станет спрашивать, а он погиб, голосить начнет.
С Енисеем разговаривал как со взрослым, словно он последний или самый старший остался. Стуча зубами успел рассказать про пересыльный лагерь – там всяких много, но «вязевских кровушек» было только пятеро.
— Мы вчетвером ушли, отец твой, Иван Алексеевич Михайлов, велел кланяться, он не сдюжил, рана у него нехорошая.
— Оставили, значит? – глухо спросил Сеня.
— Он так велел. Антонов огонь пошел от бедра.
— Остальные где?
— У Абрацево стреляли по нам, Егориных, Кирю и Павла, сразу насмерть. А дядьку твоего, Алексея Алексеевича, закопал у Новой Ранды, дальше не сдюжил нести.
— Где?
— Там видно. Свежий холмик и ветка воткнута еловая.
— Цела мельница? – зачем-то спросил Сеня, про водяную мельницу на которой когда-то – кажется так давно! — работал его отец.
— Нет, порушена, но восстановить можно, — сказал Михей и неловко добавил: — Дядьку твоего перезахоронить бы, я глубоко не смог. Волки раскопают…
— Мне туда не попасть: у нас за уход расстреливают — партизан боятся.
— А что, есть партизаны?
— Наши повывелись, а с Белоруссии заходят. Ты куда теперь?
— Сперва домой.
— Не ходи, там теперь плохие немцы, не по-немецки разговаривают. Дядьку Серафима убили.
— Он же старый совсем!
— Шапку не снял. Гвоздями приколотили. Так велели и похоронить – в шапке и с гвоздями… Автомат дать?
— Откуда у тебя автомат?
— Нашел! – соврал Сеня.
Пришла сестра, Михей поднырнул под кладки.
— Иди домой! – строго сказал Сеня.
— Меня Васька обижает!
— Иди! Скажи, сейчас приду – щелбанов ему надаю.
— И Витька!
— Ему тоже.
— Ты с кем-то разговаривал.
— С водяным! – сказал Сеня. – Иди, не мешай, мы не договорили еще.
— Я посмотреть хочу!
— Только не ори! – предупредил Сеня. – А то получишь от меня.
— Он добрый?
— Добрый.
— За нас?
— Да, за нас.
— Тогда не буду! – пообещала Катя.
— Сейчас выплывет… Не спугни. Хорошо?
— Хорошо.
— И не смотри на него, немцы могут заметить. На поплавок смотри…
Плеснуло.
— На дядю Михея похож, — сказала Катя.
— Молчи! – предупредил Сеня. – Дай мне с ним договорить.
— Молчу, — сказала Катя.
— Моих когда видел? – спросил Михей.
— Давно. Ваши, слышал, работали на Древяной Лучке, потом их куда-то дальше угнали.
— Так, значит… — постарев лицом сказал Михей.
— У меня автомат есть, — напомнил Сеня. – И футляр с обоймами. Могу дать.
— Нет, — сказал Михей. — Прибереги. Мне с винтовкой сподручней. Я за такую же расписывался, должен отчитаться. Хлеб есть?
— Сейчас пройдусь – соберем.
— Крючков бы еще и леску.
— Лески нет, я конским волосом. Сейчас от своей намотаю.
Взял щепку, смотал, потом, не возясь, обломил кончик удилища, уронил на кладки.
— Сидор принесу как темно станет, положу в тот куст к воде… Плыви обратно – замерз уже совсем.
— Подожди, — остановил Михей. – Отец ваш, Иван Алексеевич Михайлов, велел кланяться и простить, что так получилось. Еще сказал, что в доме, возле дырника, меж бревен червонец заткнут. Велел взять.
— Как его теперь возьмешь? – растерянно проговорил Сеня. — Немцы, штаб у нас.
— Бывайте! – сказал Михей и нырнул.
— Откуда водяной отца знает? – удивилась Катя.
— Отец мельником работал. Забыла? Дружили они…
4.
— Есть хочется! – в который раз сказала сестра.
— Я помню! – чуточку сердито буркнул Сеня, понимая про что она думает.
Две настоящие картофелины, это тебе не «тошнотики», что получались с той, которую весной после запашки разрешили обобрать на совхозном поле.
Уже дотопали до «немецкого кладбища», куда сносили невыживших раненых от палаток развернутого здесь полевого госпиталя. Здесь не скопом закапывали, как наших, которых собирали с полей, а каждого в отдельной могиле, красивым березовым крестом и надписью.
Мимо этого кладбища теперь ходить страшновато – могилы открыты. Это дядя Давид летом и осенью чудил, то про которого все говорили, что он «порченый» и не поймешь откуда – то ли питерский, то ли ташкентский – хвастал, что работал там во время войны, какую-то бронь имел. Каким лешим оказался тут, не вернулся туда, откуда родом, но осел здесь – прилепился к хозяйке с уцелевшим двором. Как было принято говорить: «ушел в примаки» – дело среди мужчин неуважаемое. Ходил сюда рвать золотые зубы. Вот от этого поваленные кресты и раскрытые могилы. Здешние крестов не валят. Катя подумала, что дядя Давид очень смелый, это наверное, страшно у мертвяков зубы рвать. Потому подумала: так им и надо, фашистам! Пусть без зубов лежат!
Здесь Катя совсем притомилась. Хотя снег отсвечивал, дорогу было видно, но дальше не полями идти, а лесом — темно. Сеня сказал, что скоро луна будет, и холодно станет, а пока — можно отдохнуть. Место открытое, никто незаметно подойти не сможет. Катя подумала – если только из могилы, и поругала себя – мертвяки не ходят, мертвых она видела своих и чужих, и ни один не пытался обидеть. И потом, это наша земля, чужие должны бы лежать тихо — это чужим у нас страшно лежать.
Сеня наладил костер: нарвал коры с крестов, потом принес те, которые повалились. Вытянул у себя клок ваты из прорехи, достал винтовочный патрон, обстучал, раскачал и вынул пулю, сыпанул порох. Достал обломышь напильника и долго чиркал по нему камнем, стараясь попасть искрами в порох – распалил. Стало светло, и припекать бок, которым поворачиваешься…
Кресты, — подумала Катя, — горят лучше, чем любые дрова, даже если они и не такие, не березовые. Почему так?
Сеня принес еще. Катя стала громко читать имена, немецкое она читала даже уверенней, чем Сеня. На одном по буквам разобрала: Курт и попросила – не жги!
— Это не тот Курт! — сказал Сеня, но все равно отложил, потом отошел в сторону, воткнул и навалившись всем телом, стал с ожесточением вкручивать. – Весной все равно оттает и повалится! – заругался Сеня, чему-то злясь.
Про Курта, который не раз, с каким-то грустным убеждением говорил — «Я не немец, я – австриец!» — вспоминать было странно-печально. То же самое Курт говорил, когда помогал выносить вещи, а потом поджигал их дом, но здесь он уже прибавлял, что придет немец, увидит, что Курт дом не сжег, сделает ему, Курту, пух-пух-пух! Курт говорил смешно, Катю это всякий раз веселило, но только не тогда, когда он жег их дом. Пусть даже и не жили они в нем давно – немцы его сразу заняли, как пришли – хороший дом, братья Михайловы рубили, не кто-нибудь. Себе рубили! Тем, кого выгнали, разрешили приютиться в старой бане у реки: Макаровна со своими шестью детьми, баба Стефания, Катя с Сеней и еще одна женщина с сыном, что отстала с эвакуируемыми — его потом на глазах у Кати и убили. Но тогда не Курт на работу возил, а другой…
Сеня скинул фуфайку, заголил руку до плеча, опустил в сечку, радуясь, что ее так много, нащупал картофелину, осторожно вынул, дал держать Кате, стал щупать вторую… Катя прижала картофелину к щеке.
— Гладкая!
— У нас сорт другой. С нашей толку больше! Лучшего сохранения! – сказал Сеня и запнулся.
Картошку свою недохранили. Катя вспомнила, как солдаты раскрыли картофельную яму, а Сеня пришел ругаться на них. И сказали друг другу много обидных слов. И как посерел лицом, когда его обозвали – «фашистский выкормыш». И сказать на это было ничего нельзя, потому что немцы кормили тех, кто работал, а кто не работал, те умирали. И не сказать им, что немца убил, потому как они сами каждый день убивают, и их самих, быть может, убьют, а Сеню уже нет… Сеня не пошел к командирам жаловаться, а солдаты вернули часть картошки.
Сеня сдвинул костер в сторону, а в жар пихнул картохи и присыпал…
Катя вспомнила как жарили кротов и сглотнула слюну. Кроты вкусные. Жарили их на палочках. Сеня ловил много – сдавал шкурки. По-всякому ловил: и проволочными витыми капканами – сам понаделал из стальной проволоки — и даже руками. Катю тоже научил – надо сидеть тихо и ждать, когда крот холм свой зашевелит, тогда сразу же ход перекрывать, нору – ее видно, вздутая она, потом быстро раскапывать… Кроты на вкус одинаковые, а шкурки разные. С подпалинами не хотели брать вовсе. С подпалинами считались браком, как линялые. Брат Сеня уговаривал, чтобы взяли по другой цене, но так и не уговорил. Баба Стефания из выбраковышей сшила душегрейку — ту самую, которая сейчас у Кати под пальто поддета.
— Проживем! – в который раз говорил Сеня-брат, и Катя понимала что проживут, но есть хотелось все время. Себе удивлялась, Сеня-брат ел не больше ее, а был большим – ему, наверное, больше надо? Или нет – поскольку уже вырос? Размышляла, не замечая, что Сеня до взрослых еще не дотянулся – это для нее он большой. Иногда пугала сама себя, что внутри червяк завелся. Сеня-брат глистов вывел чернобыльник заваривая. Катя сама видела, как вышли, и Сеня сказал, что глист большим может быть – во весь желудок — и чтобы всегда руки мыла: они с грязных рук заводятся. Катя скребла руки с песком и золой, ее и для мыльной воды разводили, этим же отскребали, мыли посуду… Руки были в цыпках и поверх потрескались, было очень больно. Сеня опять ругался, чтобы не забывала вытирать насухо и часто не мочила. Мазал маслом, но не тем, которое можно есть…
У Сени тяжелые немецкие ботинки, Катя не спрашивала откуда. Может быть, оттуда, откуда все. Ходил по лесу и окопам, собирал всякое и сволакивал в одно место за рекой, потом сортировал и перепрятывал. Сейчас в лес ходить можно было. За это больше не расстреливали. А раз очень-очень повезло… Ту бочку Сеня два дня катил. Теперь она в огороде была врыта, сверху крышка, гнилухи и всякий мусор. Сеня иногда открывал, ковырял там веслом-обломышем, выворачивал кусок машинного масла в котелок и носил на обмен. Катя к ближним окопам тоже с ним ходила, помогала патроны собирать которые россыпью, и блиндажах раскапывать. Ко всему другому, кроме патронов, Сеня ей запрещал прикасаться – велел его звать. Случалось — хвалил. Все, что собирали, густо мазал маслом, складывал в снарядные ящики, иногда еще обматывал поверх тряпками и опять мазал маслом. Говорил – пригодится! Хотя бы для охоты!
Катя несколько раз видела как убивают. А один раз сама помогала. Выкрикнула по-немецки одно нехорошее слово, немец повернулся, а Сеня, который на корточках рядом сидел – червяков немцу насаживал, тыркнул его ножом в шею, который под кладками был зажат, и потом стал тыркать везде, даже когда тот с кладок стал сползать — все тыркал и тыркал. От немца крови было много больше – все кладки залило. Питаются лучше, либо Сеня неправильно его убил… Потом мама Аладика подбежала помогать кладки мыть от крови, а немец, как упал, так по воде и уплыл, но неживой.
Неизвестно, что другие немцы подумали – искали долго, но не нашли. Если бы в деревне кто-нибудь из взрослых мужчин был, может быть и расстреляли, но на женщин и детей думать не стали, хотя автомат пропал и ботинки тоже. Подумали, что он в другую деревню ушел, он иногда уходил, а партизан здесь не было, хотя Катя видела партизан, одна такая к ним заходила, хлеба спрашивала, а тут немцы стали к бане спускаться, так она фуфайку бросила, стала на нее и давай стирать уже замоченное. А по шее вши ползут! Катя подумала – увидят, что вши, сразу догадаются, что партизанка, и всех тогда расстреляют, но немцы не зашли, они купаться спускались. Потом Сеня и полицая убил, но так, что подумали на другого полицая. Катя опять это видела, хотя Сеня не знал, что она видела, и видела как невиноватого полицая забирают, и как он трясется, совсем как Аладик, когда его расстреливали, и подумала, когда ее убивать будут, тоже так будет, но когда Сеню будут убивать – он трястись не будет ни за что!
Сеня выкатил картохи. Катя зажала свою рукавами, наклонилась и стала нюхать, вбирая в себя сытое тепло. Сеня у своей выел середину и отдал половину ломкой, пачкающейся кожуры. В кожуре самая сытость. Потом Катя взялась за свою…
Аладик с братом Сеней воровали мешки – бабы распускали их на носки, Катя сама в таких носках ходила. Звали его не Аладик, и даже не Владик – Катя слышала, как мать его звала по другому и разговаривала на незнакомом языке, но всем, к месту и не к месту, говорила, что зовут Владиком. И Аладик это подтверждал, угрюмо кивая.
В тот день Катя сама слышала, как Сеня сказал, что сегодня не надо – сегодня не Карл, а другой, но Аладик рассмеялся, а когда отъехали, подполз на карачках к заднему борту и бросил в сторону скатанный мешок. Машину остановили, слышала, как немец орал шоферу, потом всех заставил вылезти, так же всех повел к мешку – поднял, стал тыкать в лица и спрашивать – кто? Никто на Аладика не показал, но тот затрясся и сразу стало понятно – кто. Отвел в сторону, отошел на два шага и расстрочил из автомата. Катя видела как с груди словно камнями пыль выбило, а потом Аладик упал, а потом закричали, запричитали, а немец повел автоматом в их сторону, и все замолчали… А Катя закрыла глаза и больше ничего не видела, и открыла, только когда приехали. Сеня больше мешки не воровал, но убил немца. Правда, другого, этого офицеры куда-то перевели… Убил на кладках, когда тот рыбу ловил, а мама Аладика помогала кровь отмывать.
А потом фронт пришел, всех стали угонять, а Сеня сделал так, чтобы санки их, на которых Катя сидела с вещами, не скользили совсем, и от больших саней их отцепил, будто они сами. И следом тянул изо всех сил – все видели – как старается, даже плакал, показывал, что боится отстать. Даже немец соскочил, взялся помогать, потом плюнул, махнул рукой и побежал догонять…
Тех кого угнали, ждали в 45-ом и 46-ом – не вернулись никто. — Может, под бомбежку попали, — в очередной раз говорил кто-то, а Катя всякий раз перед сном тихонько плакала, но так, чтобы Сеня не услышал – он очень не любил, когда она плакала.
Катя картоху съела и согрелась больше чем от костра, осоловела, стала клевать носом. Сеня надавал тумаков под бока – идти надо! Катя заплакала. Брат-Сеня рассердился, но пообещал, как вернутся, запечь сладкого. Сознался, что лук закопал в снег. Печеный лук, если до того хорошо замороженный, очень сладкий. А тут еще и сечку можно запарить.
— Теперь на плече придется нести, — сказал Сеня, глядя на мешок.
— Я помогу! – сказала Катя, веря, что действительно поможет.
— Ничего, — сказал Сеня. — Недалеко теперь…
…Разглядывал тяжелую, битую войлоком дверь, с натянутым поверх него старым брезентом, дырки разглядывал, старый плакат – «Все для фронта, все для победы!»… и больше разглядывать было нечего, разве что людей, но люди были одинаково-сумрачные и поступали одинаково – заходили, стряхивали с ног снег, спрашивали очередь, курили и молчали.
— Следующий!
Сеня сообразил, что дождался, перестал подпирать плечом круглую, обшитую металлическим листом печь, большей своей частью замурованную в стену и такую же, как и она, холодную, потянул дверь на себя, пропуская вперед сестру.
С коридора показалось, что сильно натоплено, даже лишку, но начальник, про которого ему говорили, сидел в фуфайке. Нетолстый – Сеня почему-то решил, что будет толстый – голос такой слышался, когда приоткрывали двери. И сразу подумал – хорошо это или плохо? Толстые добрее. Но и не худой. Впалый щеками, узкоскулый, гладковыбритый, пахнущий одеколоном, с городской стрижкой, аккуратными черносмольными волосами. Сеня сел на стул, сестра тут же пристроилась сбоку, Сеня отодвинулся, давая место.
— Она зачем здесь?
— А куда ее? Пусть здесь сидит.
— Пусть в коридор выйдет!
— В коридоре холодно! – настойчиво сказал Сеня.
— Пусть выйдет.
— Тогда и я тоже, — упрямо сказал Сеня – Я потом приеду. Если машину дадут!
— Откуда?
— С Толчеи, там написано, вы сами присылали, — протянул бумагу. — Вязовские мы! А я – Михайлов, — Енисей я! – назвал имя, под которым был записан в метриках, и которое сам едва ли помнил — все «Сеня, да Сенька»…
— Ага! – сказал начальник, и Сене очень не понравилось это «ага», — словно словили на крючок. Начальник встал, прошелся до шкафа, приоткрыл так, чтобы Сене не было видно – что там внутри, достал большой, твердого переплета журнал, зажал подмышкой, закрыл на ключ, который положил в карман, уселся на свое – Сеня обратил внимание, что на стуле у него подушка и удивился. Никогда не видел и даже не слышал, чтобы на подушках сидели.
— Значит, так… Толчея — Михайловы… — начальник разложил журнал и отметил там что-то и посмотрел на Сеню внимательно. — С каждого двора, и с твоего тоже, положено сдать по продналогу четыре дюжины яиц, а это значит сорок восемь штук.
— У меня курей нет.
— У многих нет. Значит, положено купить и сдать.
— С нашего не положено, – удивился Сеня. – Семья погибшего на фронте, я несовершеннолетний, и больше нет никого.
— Написано с каждого жилого двора! – помахал бумажкой начальник.
— Совхоз будет решать, — сказал Сеня.
— Совхоз решит, как мы скажем, — отмахнулся начальник и посмотрел на сестру. — Сколько ей?
— Девять. Катя зовут.
— Ты несовершеннолетний, ей девять. Значит, положено ее… в детский дом.
— Это с чего это? – ощетинился Сеня.
— Он немца убил! – громко сказала Катя, думая, что это поможет.
— Да? – на секунду удивился начальник. — Ну, и что – я может быть тоже убил!
— Вы не воевали, вы сюда из Ташкента приехали, — сказал Сеня то, что слышал у себя в совхозе.
— Полицая тоже убил! – тут же громко-громко сказала Катя.
«Про полицая, это она зря – подумал Сеня, — этот теперь совсем обидится, подумает, что намекают…»
— Хамим? Значит, так! – рассердился начальник. — Будем решать вопрос с детским домом! Товарищ не понимает!
— Да понимаю я, — сказал Сеня. — Сдам яйца!
— Сиди пока.
Подхватил журнал, быстро вышел, слышно было, как хлопнул дверью соседнего кабинета. Отсутствовал всего пару минут, пришел довольный – Сеня сразу заметил – распирает человека.
— Все ваши в погибших не считаются, а числятся пропавшими без вести!
— Погибли они! – сказал Сеня. – Я знаю!
— Бумаги лучше знают! – сказал начальник, и Сеня понял, что такого не переубедишь, должность такая: тут либо человека под нее подбирают, либо она ломает под себя.
— Ему медаль обещали! – опять сказала Катя. – За немца и полицая!
Начальник отмахнулся.
— Агентом у вас назначили, сейчас посмотрю… Давид Маркович Субботин – он будет ходить по продналогу, собирать и описывать.
— Это Субботу что ли? – скривился Сеня. – Пришлого?
— Пришлых здесь нет! – строго сказал начальник. – Здесь все советские люди!
Как же, советские… Сеня не очень был уверен, что начальник совсем советский, а уж Суббота…
— Свиней держите? Кожу положено сдавать!
— Откуда у нас свиньи! – удивился Сеня. — Свиньи теперь в городе.
— Пошел вон! – сказал начальник, захлопывая журнал и откидываясь назад.
— Я не про это хотел сказать! – заторопился Сеня, сам испугавшись сказанного. – Свиньи теперь только при вас, при комбинате, а у нас, как все немцы повыжрали, так новых не заводили — самим жрать нечего…
— Вон! – коротко сказал начальник.
Сеня вышел, пропуская Катю вперед, придержал, не давая пружинам хлопнуть, прикрыл аккуратно за собой.
— Сердитый? – спросили в очереди.
— Угу! – кивнул Сеня.
Снова приоткрыл, просунул белую голову.
— А грачевыми принимаете?
— Что?
— А яйца! – громко напомнил Сеня, думая, что тот плохо слышит. — От грачей!
— Вон!!! – прорычал начальник замахиваясь бумагами.
Сеня захлопнул дверь. Постоял, подумал — стоит ли еще спросить про вороньи яйца? — и решил не спрашивать.
2.
— Какой белый! – сказала кладовщица про Сеню. – Словно седой!
Белобрысые среди «вязовских кровушек» не редкость, но Сеня (а если по взрослому, то – Енисей) не родился таким, таким стал — в один из ноябрьских дней взял, да и выинел, словно убитый морозом рогоз — никто не заметил как и почему это произошло.
— Он немца убил! – сказала Катя, и Сеня дал ей тумака.
Вообще-то Сеня добрый, а тумака дает, когда не дело говорит или не к месту.
— Не надо ее бить! – сказала кладовщица.
— Надо! – сказал Сеня. – Кроме меня у нее никого нет.
Дядька-инвалид не сказал ничего, только странно посмотрел на Сеню и вздохнул.
Когда пришли, Катя его не сразу заметила, только когда в углу шевельнулось, увидела на деревянной тележке полчеловека, с перекинутой через шею торбой. Полчеловека — это мало: получилось, что он хоть и взрослый, а она, Катя, больше его.
— Теперь кору будем принимать, — сказала кладовщица. — Наряд такой спустили. Расценки по ходу определят.
— Зачем кору?
— Кору для обуви, принимать будут вязанками.
— Обувь из нее делать? – удивилась Катя
— Нет, это для чего-то другого, — наморщил лоб брат-Сеня.
А скучающий дядька-инвалид объяснил:
— Дубить будут, квасить, кожи замачивать. Но пока запрос на лозовую.
Катя подумала – как это можно корой красить? – потом вспомнила, как брат Сеня обстругивал ольховую палку, а с нее красились руки, словно кровь.
— Этот наряд — прости Маруся — не для меня!
— Ты мешки латай! – сказала кладовщица инвалиду. – Мешки понадобятся.
— На мешках не заработаешь.
— Только лозовую будете принимать?
— Пока – да. Если много заготовишь, машину пришлем, но стаскать надо в одно место, ближе к дороге.
— Ближе к дороге украдут, — пробурчал Сеня.
— За прошлую сдачу тебе положено… Деньгами возьмешь?
— Нет! – сказал Сеня. – Сечку!
— Мешок свой есть?
Сеня вынул из-за пазухи сложенный мешок, тот что дорогой согревал грудину, и даже не столько сам, как мыслями, что он, Сеня, в нем понесет. Достал веревку – обвязывать.
— Что же к углам не подшил? – спросил инвалид. – Теперь как не вяжи, какая-нибудь дорогой соскользнет.
— Можно по камню внутрь в углы, и вокруг обвязать, — сказал Сеня, который так уже не раз делал. — Я схожу поищу.
— Смерзлось все! – сказал инвалид. – И снег!
— Можно из под дома, там под крыльцом должны быть.
— Не ерунди! – сказал инвалид. – Хозяйка, удружи мальцу пару картофелин.
Кладовщица укоризненно посмотрела на инвалида, но перечить не стала, вышла в складское и принесла две гладкие картофелины. Инвалид загнал в углы и ловко обвязал веревкой.
— Хорошая веревка. Немецкая?
— Немецкая, — подтвердил Сеня.
— Где достал?
— Там нет уже, — честно сказал Сеня.
— Куда тебе?
Сеня сказал, мужчина присвистнул.
— Ты поосторожнее бы у себя гулял, там у вас, я слышал, самые бои были. Подорвешься нахрен!
— Это не у нас, это три километра от нас. Все хорошее уже обобрали. Еще трофейщики обобрали.
— Трофейщики чисто не обирают, — сказал инвалид. – Леная команда.
Посмотрел на Катю.
— Не дотопаешь с ней.
— Я знаю, — сказал Сеня.
— Только сечку? – спросила кладовщица. — Еще что-нибудь?
— Нет, самое дешевое.
— Это больше чем полтора пуда будет, — сказала кладовщица с сомнением.
— Донесу! – уверенно заявил Сеня. – Это донесу.
Обмотал, затянул горловину, подгоняя лямки под размер.
— Машина будет в Луки, я шоферу скажу, чтобы до Рокачино вас подбросил, а дальше сам.
— Спасибо! – с жаром сказал Сеня. – Я вам этой коры больше всех наготовлю!
Когда ждали машину дядька-инвалид спросил тихо.
— Ты правда немца убил?
— Да, — сказал Сеня.
— А мне вот не пришлось, — сказал инвалид. – Меня раньше убили… Но, считай, ты за меня рассчитался.
— За вас он полицая убил, а немца — за нас! — встряла Катька и опять получила тумака, но несильного…
3.
…Сеня не один, у которого в Отечественную погибли все до единого; и те, кто ушел на фронт, и те, кто остались. Повыбило родню ближнюю и дальнюю. Всех повыбило. Мужчин, женщин, погодков и тех, кто младше… А на фронт, кто мог, так все разом и ушли, что по отцовской, то и по материнской – деды, их братья – дядья, включая двоюродных, их сыновья-неженатики…
/Неизвестно, кто и как потом писал статистику по «южным псковским», но тех, кто носили родовое звание «вязевские кровушки», включающие в себя длинную цепочку деревень и выселок вдоль реки Великой, ее верховьях, разом набили два эшелона. Так родней тогда и брали, чтобы бок о бок воевали и пристыдили, если кто сплоховал. Погибли в первый же год войны – где? – неизвестно. Не было еще таких войн, чтобы убивало всех. Стали! Гитлеры пришли… Кто-то говорил, «вязевские кровушки» на псковском рубеже постановили больше не отступать, не приказ такой получили, а сами решили – миром своим. Может быть и так. Война слизнула. Оставшихся добрала оккупация, а последние крохи — хрущевские дела. И деревни – вся гирлянда их, многоголосая, затейливая – исчезли бесследно, редко где оставив молчать за себя угловые камни.../
— А правда, что отец с водяным дружил? – спросила Катя.
— Правда! – сказал Сеня.
…В глухую осень сорок первого пришел Михей. Сеня чувствовал как кто-то по звериному смотрит из-за реки. Вечером специально вышел на кладки с удочкой, стал ждать. Человек переплыл, вцепился в кладки, вылазить не стал. Голый, тощий, должно быть, одежду развесил на том берегу – осмотрительно.
Сеня с трудом признал Михея, который был им каким-то боком родня, если считать по дальним и сводным.
— Ползи к бане, — стараясь не смотреть в его сторону, сказал Сеня. — Там наши, укроют под полом.
— Кто?
— Мы, бабка Стефанида, Макаровна со своими…
— Дети с ней?
— Все шесть.
— Не пойду, — сказал Михей. — Про своего станет спрашивать, а он погиб, голосить начнет.
С Енисеем разговаривал как со взрослым, словно он последний или самый старший остался. Стуча зубами успел рассказать про пересыльный лагерь – там всяких много, но «вязевских кровушек» было только пятеро.
— Мы вчетвером ушли, отец твой, Иван Алексеевич Михайлов, велел кланяться, он не сдюжил, рана у него нехорошая.
— Оставили, значит? – глухо спросил Сеня.
— Он так велел. Антонов огонь пошел от бедра.
— Остальные где?
— У Абрацево стреляли по нам, Егориных, Кирю и Павла, сразу насмерть. А дядьку твоего, Алексея Алексеевича, закопал у Новой Ранды, дальше не сдюжил нести.
— Где?
— Там видно. Свежий холмик и ветка воткнута еловая.
— Цела мельница? – зачем-то спросил Сеня, про водяную мельницу на которой когда-то – кажется так давно! — работал его отец.
— Нет, порушена, но восстановить можно, — сказал Михей и неловко добавил: — Дядьку твоего перезахоронить бы, я глубоко не смог. Волки раскопают…
— Мне туда не попасть: у нас за уход расстреливают — партизан боятся.
— А что, есть партизаны?
— Наши повывелись, а с Белоруссии заходят. Ты куда теперь?
— Сперва домой.
— Не ходи, там теперь плохие немцы, не по-немецки разговаривают. Дядьку Серафима убили.
— Он же старый совсем!
— Шапку не снял. Гвоздями приколотили. Так велели и похоронить – в шапке и с гвоздями… Автомат дать?
— Откуда у тебя автомат?
— Нашел! – соврал Сеня.
Пришла сестра, Михей поднырнул под кладки.
— Иди домой! – строго сказал Сеня.
— Меня Васька обижает!
— Иди! Скажи, сейчас приду – щелбанов ему надаю.
— И Витька!
— Ему тоже.
— Ты с кем-то разговаривал.
— С водяным! – сказал Сеня. – Иди, не мешай, мы не договорили еще.
— Я посмотреть хочу!
— Только не ори! – предупредил Сеня. – А то получишь от меня.
— Он добрый?
— Добрый.
— За нас?
— Да, за нас.
— Тогда не буду! – пообещала Катя.
— Сейчас выплывет… Не спугни. Хорошо?
— Хорошо.
— И не смотри на него, немцы могут заметить. На поплавок смотри…
Плеснуло.
— На дядю Михея похож, — сказала Катя.
— Молчи! – предупредил Сеня. – Дай мне с ним договорить.
— Молчу, — сказала Катя.
— Моих когда видел? – спросил Михей.
— Давно. Ваши, слышал, работали на Древяной Лучке, потом их куда-то дальше угнали.
— Так, значит… — постарев лицом сказал Михей.
— У меня автомат есть, — напомнил Сеня. – И футляр с обоймами. Могу дать.
— Нет, — сказал Михей. — Прибереги. Мне с винтовкой сподручней. Я за такую же расписывался, должен отчитаться. Хлеб есть?
— Сейчас пройдусь – соберем.
— Крючков бы еще и леску.
— Лески нет, я конским волосом. Сейчас от своей намотаю.
Взял щепку, смотал, потом, не возясь, обломил кончик удилища, уронил на кладки.
— Сидор принесу как темно станет, положу в тот куст к воде… Плыви обратно – замерз уже совсем.
— Подожди, — остановил Михей. – Отец ваш, Иван Алексеевич Михайлов, велел кланяться и простить, что так получилось. Еще сказал, что в доме, возле дырника, меж бревен червонец заткнут. Велел взять.
— Как его теперь возьмешь? – растерянно проговорил Сеня. — Немцы, штаб у нас.
— Бывайте! – сказал Михей и нырнул.
— Откуда водяной отца знает? – удивилась Катя.
— Отец мельником работал. Забыла? Дружили они…
4.
— Есть хочется! – в который раз сказала сестра.
— Я помню! – чуточку сердито буркнул Сеня, понимая про что она думает.
Две настоящие картофелины, это тебе не «тошнотики», что получались с той, которую весной после запашки разрешили обобрать на совхозном поле.
Уже дотопали до «немецкого кладбища», куда сносили невыживших раненых от палаток развернутого здесь полевого госпиталя. Здесь не скопом закапывали, как наших, которых собирали с полей, а каждого в отдельной могиле, красивым березовым крестом и надписью.
Мимо этого кладбища теперь ходить страшновато – могилы открыты. Это дядя Давид летом и осенью чудил, то про которого все говорили, что он «порченый» и не поймешь откуда – то ли питерский, то ли ташкентский – хвастал, что работал там во время войны, какую-то бронь имел. Каким лешим оказался тут, не вернулся туда, откуда родом, но осел здесь – прилепился к хозяйке с уцелевшим двором. Как было принято говорить: «ушел в примаки» – дело среди мужчин неуважаемое. Ходил сюда рвать золотые зубы. Вот от этого поваленные кресты и раскрытые могилы. Здешние крестов не валят. Катя подумала, что дядя Давид очень смелый, это наверное, страшно у мертвяков зубы рвать. Потому подумала: так им и надо, фашистам! Пусть без зубов лежат!
Здесь Катя совсем притомилась. Хотя снег отсвечивал, дорогу было видно, но дальше не полями идти, а лесом — темно. Сеня сказал, что скоро луна будет, и холодно станет, а пока — можно отдохнуть. Место открытое, никто незаметно подойти не сможет. Катя подумала – если только из могилы, и поругала себя – мертвяки не ходят, мертвых она видела своих и чужих, и ни один не пытался обидеть. И потом, это наша земля, чужие должны бы лежать тихо — это чужим у нас страшно лежать.
Сеня наладил костер: нарвал коры с крестов, потом принес те, которые повалились. Вытянул у себя клок ваты из прорехи, достал винтовочный патрон, обстучал, раскачал и вынул пулю, сыпанул порох. Достал обломышь напильника и долго чиркал по нему камнем, стараясь попасть искрами в порох – распалил. Стало светло, и припекать бок, которым поворачиваешься…
Кресты, — подумала Катя, — горят лучше, чем любые дрова, даже если они и не такие, не березовые. Почему так?
Сеня принес еще. Катя стала громко читать имена, немецкое она читала даже уверенней, чем Сеня. На одном по буквам разобрала: Курт и попросила – не жги!
— Это не тот Курт! — сказал Сеня, но все равно отложил, потом отошел в сторону, воткнул и навалившись всем телом, стал с ожесточением вкручивать. – Весной все равно оттает и повалится! – заругался Сеня, чему-то злясь.
Про Курта, который не раз, с каким-то грустным убеждением говорил — «Я не немец, я – австриец!» — вспоминать было странно-печально. То же самое Курт говорил, когда помогал выносить вещи, а потом поджигал их дом, но здесь он уже прибавлял, что придет немец, увидит, что Курт дом не сжег, сделает ему, Курту, пух-пух-пух! Курт говорил смешно, Катю это всякий раз веселило, но только не тогда, когда он жег их дом. Пусть даже и не жили они в нем давно – немцы его сразу заняли, как пришли – хороший дом, братья Михайловы рубили, не кто-нибудь. Себе рубили! Тем, кого выгнали, разрешили приютиться в старой бане у реки: Макаровна со своими шестью детьми, баба Стефания, Катя с Сеней и еще одна женщина с сыном, что отстала с эвакуируемыми — его потом на глазах у Кати и убили. Но тогда не Курт на работу возил, а другой…
Сеня скинул фуфайку, заголил руку до плеча, опустил в сечку, радуясь, что ее так много, нащупал картофелину, осторожно вынул, дал держать Кате, стал щупать вторую… Катя прижала картофелину к щеке.
— Гладкая!
— У нас сорт другой. С нашей толку больше! Лучшего сохранения! – сказал Сеня и запнулся.
Картошку свою недохранили. Катя вспомнила, как солдаты раскрыли картофельную яму, а Сеня пришел ругаться на них. И сказали друг другу много обидных слов. И как посерел лицом, когда его обозвали – «фашистский выкормыш». И сказать на это было ничего нельзя, потому что немцы кормили тех, кто работал, а кто не работал, те умирали. И не сказать им, что немца убил, потому как они сами каждый день убивают, и их самих, быть может, убьют, а Сеню уже нет… Сеня не пошел к командирам жаловаться, а солдаты вернули часть картошки.
Сеня сдвинул костер в сторону, а в жар пихнул картохи и присыпал…
Катя вспомнила как жарили кротов и сглотнула слюну. Кроты вкусные. Жарили их на палочках. Сеня ловил много – сдавал шкурки. По-всякому ловил: и проволочными витыми капканами – сам понаделал из стальной проволоки — и даже руками. Катю тоже научил – надо сидеть тихо и ждать, когда крот холм свой зашевелит, тогда сразу же ход перекрывать, нору – ее видно, вздутая она, потом быстро раскапывать… Кроты на вкус одинаковые, а шкурки разные. С подпалинами не хотели брать вовсе. С подпалинами считались браком, как линялые. Брат Сеня уговаривал, чтобы взяли по другой цене, но так и не уговорил. Баба Стефания из выбраковышей сшила душегрейку — ту самую, которая сейчас у Кати под пальто поддета.
— Проживем! – в который раз говорил Сеня-брат, и Катя понимала что проживут, но есть хотелось все время. Себе удивлялась, Сеня-брат ел не больше ее, а был большим – ему, наверное, больше надо? Или нет – поскольку уже вырос? Размышляла, не замечая, что Сеня до взрослых еще не дотянулся – это для нее он большой. Иногда пугала сама себя, что внутри червяк завелся. Сеня-брат глистов вывел чернобыльник заваривая. Катя сама видела, как вышли, и Сеня сказал, что глист большим может быть – во весь желудок — и чтобы всегда руки мыла: они с грязных рук заводятся. Катя скребла руки с песком и золой, ее и для мыльной воды разводили, этим же отскребали, мыли посуду… Руки были в цыпках и поверх потрескались, было очень больно. Сеня опять ругался, чтобы не забывала вытирать насухо и часто не мочила. Мазал маслом, но не тем, которое можно есть…
У Сени тяжелые немецкие ботинки, Катя не спрашивала откуда. Может быть, оттуда, откуда все. Ходил по лесу и окопам, собирал всякое и сволакивал в одно место за рекой, потом сортировал и перепрятывал. Сейчас в лес ходить можно было. За это больше не расстреливали. А раз очень-очень повезло… Ту бочку Сеня два дня катил. Теперь она в огороде была врыта, сверху крышка, гнилухи и всякий мусор. Сеня иногда открывал, ковырял там веслом-обломышем, выворачивал кусок машинного масла в котелок и носил на обмен. Катя к ближним окопам тоже с ним ходила, помогала патроны собирать которые россыпью, и блиндажах раскапывать. Ко всему другому, кроме патронов, Сеня ей запрещал прикасаться – велел его звать. Случалось — хвалил. Все, что собирали, густо мазал маслом, складывал в снарядные ящики, иногда еще обматывал поверх тряпками и опять мазал маслом. Говорил – пригодится! Хотя бы для охоты!
Катя несколько раз видела как убивают. А один раз сама помогала. Выкрикнула по-немецки одно нехорошее слово, немец повернулся, а Сеня, который на корточках рядом сидел – червяков немцу насаживал, тыркнул его ножом в шею, который под кладками был зажат, и потом стал тыркать везде, даже когда тот с кладок стал сползать — все тыркал и тыркал. От немца крови было много больше – все кладки залило. Питаются лучше, либо Сеня неправильно его убил… Потом мама Аладика подбежала помогать кладки мыть от крови, а немец, как упал, так по воде и уплыл, но неживой.
Неизвестно, что другие немцы подумали – искали долго, но не нашли. Если бы в деревне кто-нибудь из взрослых мужчин был, может быть и расстреляли, но на женщин и детей думать не стали, хотя автомат пропал и ботинки тоже. Подумали, что он в другую деревню ушел, он иногда уходил, а партизан здесь не было, хотя Катя видела партизан, одна такая к ним заходила, хлеба спрашивала, а тут немцы стали к бане спускаться, так она фуфайку бросила, стала на нее и давай стирать уже замоченное. А по шее вши ползут! Катя подумала – увидят, что вши, сразу догадаются, что партизанка, и всех тогда расстреляют, но немцы не зашли, они купаться спускались. Потом Сеня и полицая убил, но так, что подумали на другого полицая. Катя опять это видела, хотя Сеня не знал, что она видела, и видела как невиноватого полицая забирают, и как он трясется, совсем как Аладик, когда его расстреливали, и подумала, когда ее убивать будут, тоже так будет, но когда Сеню будут убивать – он трястись не будет ни за что!
Сеня выкатил картохи. Катя зажала свою рукавами, наклонилась и стала нюхать, вбирая в себя сытое тепло. Сеня у своей выел середину и отдал половину ломкой, пачкающейся кожуры. В кожуре самая сытость. Потом Катя взялась за свою…
Аладик с братом Сеней воровали мешки – бабы распускали их на носки, Катя сама в таких носках ходила. Звали его не Аладик, и даже не Владик – Катя слышала, как мать его звала по другому и разговаривала на незнакомом языке, но всем, к месту и не к месту, говорила, что зовут Владиком. И Аладик это подтверждал, угрюмо кивая.
В тот день Катя сама слышала, как Сеня сказал, что сегодня не надо – сегодня не Карл, а другой, но Аладик рассмеялся, а когда отъехали, подполз на карачках к заднему борту и бросил в сторону скатанный мешок. Машину остановили, слышала, как немец орал шоферу, потом всех заставил вылезти, так же всех повел к мешку – поднял, стал тыкать в лица и спрашивать – кто? Никто на Аладика не показал, но тот затрясся и сразу стало понятно – кто. Отвел в сторону, отошел на два шага и расстрочил из автомата. Катя видела как с груди словно камнями пыль выбило, а потом Аладик упал, а потом закричали, запричитали, а немец повел автоматом в их сторону, и все замолчали… А Катя закрыла глаза и больше ничего не видела, и открыла, только когда приехали. Сеня больше мешки не воровал, но убил немца. Правда, другого, этого офицеры куда-то перевели… Убил на кладках, когда тот рыбу ловил, а мама Аладика помогала кровь отмывать.
А потом фронт пришел, всех стали угонять, а Сеня сделал так, чтобы санки их, на которых Катя сидела с вещами, не скользили совсем, и от больших саней их отцепил, будто они сами. И следом тянул изо всех сил – все видели – как старается, даже плакал, показывал, что боится отстать. Даже немец соскочил, взялся помогать, потом плюнул, махнул рукой и побежал догонять…
Тех кого угнали, ждали в 45-ом и 46-ом – не вернулись никто. — Может, под бомбежку попали, — в очередной раз говорил кто-то, а Катя всякий раз перед сном тихонько плакала, но так, чтобы Сеня не услышал – он очень не любил, когда она плакала.
Катя картоху съела и согрелась больше чем от костра, осоловела, стала клевать носом. Сеня надавал тумаков под бока – идти надо! Катя заплакала. Брат-Сеня рассердился, но пообещал, как вернутся, запечь сладкого. Сознался, что лук закопал в снег. Печеный лук, если до того хорошо замороженный, очень сладкий. А тут еще и сечку можно запарить.
— Теперь на плече придется нести, — сказал Сеня, глядя на мешок.
— Я помогу! – сказала Катя, веря, что действительно поможет.
— Ничего, — сказал Сеня. — Недалеко теперь…
Рецензии и комментарии 0