Книга «Клятва Селлазаре»
Клятва Селлазаре. Часть Третья (Главы 10-13) (Глава 3)
Оглавление
Возрастные ограничения 18+
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Январь 1871 года во Франции выдался весьма суровым и беспощадным; едва бургундские леса и поля были усыпаны снегом, как сразу же стукнули первые морозы, и от былого жизнерадостного пейзажа, характерного для тех мест, не осталось ничего, что напомнило бы о тёплых осенних днях. Всё это ушло в забвение, залегло под толстым снежным покровом и застыло в ожидании новых страшных событий.
Такая резкая перемена в погоде несомненно сказывалась как на ключевых стратегических планах Восточной Армии, уже три месяца пребывающей на этой территории, так и на моральном духе её солдат, и без того утомленных от фронтовой рутины.
По завершению затяжной кампании в Вогезских горах, добровольческим отрядам Гарибальди так и не удалось достигнуть основной цели – вытеснить неприятелей с Бельфора, находившегося под блокадой. Ценой немалых потерь им пришлось отступить к югу. Между тем с Парижа приходили вести о сохранении осадного положения; прусские войска окружили столицу бывшей империи, рассчитывая на моральную истощённость гарнизона и горожан.
Теперь же эпицентр действии сместился к Дижону, небольшому городку с населением около сорока тысяч человек, недалеко от которого расположился военный лагерь сеньора Гарибальди.
В составе его армии оказались и мы с Умберто, потому нам довелось лицезреть предшествующие сражения, происходившие в районе Бельфора.
— Всё самое сложное ждёт нас впереди, — говорил мне Умберто, — но главное глядеть страху в глаза. Я несказанно рад тому, что мы вместе даже здесь, вдали от родных земель.
С непомерной тоской вспоминал я свои годы в Неаполе и Риме: все свои начинания там от университетских лет до встречи с лучшими умами страны. Однако при этом, события, связанные со Стефано, профессором Леоне, Виченцо, доктором Галентерио, как-то отдалённо мне представлялись, мельком. Вероятно, служба на фронте и нескончаемые бои постепенно стали вытеснять из моей головы все те прекрасные и безмятежные времена, когда было свободное время для размышлений над смыслом бытия.
Теперь же, в условиях войны, думать не приходится. Требуется лишь беспрекословное послушание и следование всем приказам командования, во главе которого стоял Ричотти Гарибальди, сын всеизвестного «отца Италии». В его полку служило ещё где-то человек две тысячи, и все были партизанами; хотя нам отводилась вспомогательная роль, поскольку мы представляли собой ни что иное как отвлекающие противника силы, тем не менее нам предоставлялась и полная свобода в действиях, в отличии от регулярной армии французов, оказывавших нам некоторую поддержку.
Быстро освоившись в этой стремительно меняющейся среде, я также активно привлекался к разведывательной деятельности и часто выходил на вылазки для осмотра местности; скажу при том, что мне посчастливилось применить свои давно отложенные на полку познания в геодезии для проведения изучении территории и составления карт со стратегическими целями. Руководство оценило мои способности, благодаря которым меня назначили по этой части. Так что моя профессия нашла вполне хорошое применение на практике. Умберто по-прежнему оставался верным своему долгу, и в какой-то мере его стремления стали более выраженными. Он также нередко посвящал свои думы друзьям и знакомым из Рима, о которых уж давно ничего не слыхал. Письма им он не писал, говоря, что пока времена не лучшие для этого, а я был с ним в целом согласен.
Итак, собранные мною сведения о географии города позволили руководству с большой точностью разработать план предстоящего наступления. Однако непременному его проведению мешала необходимость дождаться подкрепления с французской стороны. При всём при этом, мы тщательно готовились к предстоящему сражению за Дижон, где нас ожидали превосходящие вдвое прусские силы. Тем не менее, у генерального штаба Гарибальди надежды на успешное проведение операции были весьма велики, а настрой в армии, несмотря на измотанность, позволял ему оправдать все свои ожидания.
Мне помнится раннее утро 17 числа, когда солнце ещё не взошло, а неласковый январский ветер пробивал меня насквозь. Посыпавшиеся хлопья колючего снега затуманили вид на холмы, у подножья которых и располагалась наша стратегическая цель. Некоторое время мы, построившись по приказанию, стояли в ожидании командующего корпуса, коим являлся Ричотти Гарибальди. В то время он беседовал с одним французским генералом, походу, возглавившим вспомогательный корпус, необходимый для оказания поддержки нашей армии.
«Хоть бы наступление было отложено, — думалось всё мне, — до лучшей погоды».
Однако произошло так, что вернувшийся генерал, ещё раз тщательно изучив обстановку, отдал приказ о начале боевых действии.
Спустя считанные минуты, наш партизанский отряд уже затерялся в кронах могучих дубов, покрытых толстым слоем снега. Нам предстояло преодолеть нелёгкий спуск с холма, и затем, со стороны леса, добраться до южных подступов к городу и оттуда начать полномасштабную кампанию.
Я, в ужасе от предвкушения кровопролития, оглядывался по сторонам, смотрел в сторону нашего лагеря, который теперь уж и нельзя было найти, ибо он скрылся за лесом. Тогда я узнал, что самое неприятное и тягостное чувство – когда ты ощущаешь приближение своей кончины, но ничего не в силах при том изменить. Одно лишь немного рассеивало эти разрушительные мысли – присутствие Умберто, который шёл позади меня и, потупив взгляд вниз, мерно и безмолвно шагал вместе со всеми вслед за командующим.
Когда мы пробрались наконец сквозь темные непроходимые чащи, с холмистого возвышения виден был Дижон и развевающийся над городской крепостью прусский флаг.
— Приготовиться! – крикнул всем Гарибальди и незамедлительно повёл нас к реке, называемой Сюзон; через неё нам и суждено было перейти, дабы оказаться у стен города.
Параллельно с нами французы готовили артиллерию и пехоту в случае неудачного прорыва.
«Что уготовила мне судьба на этой чуждой земле? С какой реальностью нам придётся столкнуться? В любом случае, все зловещие карты вскоре раскроются, и исход будет определён. Но… помышлял ли я о том, что в самом расцвете своих сил окажусь на передовой фронта, на той самой войне, к которой когда-то я относился с равнодушием и пренебрежением, думая: «Ну, это где-то там, к северу от Италии, где-то на европейском континенте. Какое, право, дело мне до того?». Мог ли разве я предположить, что встречусь-таки лицом к лицу с той самой неведомой мне ранее картиной событий?
Тишина, разделявшая прежний мир и предзнаменование скорого сражения, тревожила меня не меньше, чем когда я был в лагере и от леденящего ветра отогревал руки своим дыханием.
Ряды сомкнуты, винтовки наготове, а «триколор свободы» в руках знаменоносца дал долгожданный сигнал к бою…
Едва наш командир, достав саблю, прокричал оглушительно «Вперёд, сыны Италии! За свободу!», и вслед за тем раздались первые выстрелы из пушек, как ошарашенные неожиданным нашим появлением враги в агонии принялись наводить на нас артиллерию и готовиться к обороне. Но за тот период к нам уже успел подтянуться второй отряд Бертотти, и осада Дижона усилилась.
Но в первые же минуты сражения ощутимо было преимущество пруссаков: их пролетавшие снаряды буквально разрывали наши ряды, и выдерживать натиск было всё сложнее; несколько десятков человек уже были преданы бургундской земле навечно. Оценив удручающее положение своей армии, Ричотти отдал приказ о срочном соединении с корпусом Бертотти и совместном продвижении к городу, что и принялись мы исполнять. Лишь спустя полчаса бесперерывного обстрела нам (не без помощи сил генерала Кретьена, вовремя подоспевшего к нам на подмогу) удалось прорвать южную линию обороны.
С присоединением французской армии, незначительное сражение преобразилось в настоящую баталию, сравнимую с многими масштабными битвами в истории. Воодушевлённые первым успехом, мы бросились в наступление, вступив в окрестности небольшого городка, где нас поджидала неприятельская пехота.
Тут я заметил, что потерял из виду Умберто, и тогда меня охватил страх. Быть может, его уж и нет в живых? Но он мог и просто отстать от основной массы, выбиться из неё и затеряться где-то позади. Тем я себя и утешал. Пока я о том думал, разгневанные пруссаки, завидев нас, с бешенством кинулись врукопашную. Что-то нечеловеческое движило этими людьми с бледными безжизненными лицами: словно приспешники самой смерти, неслись они навстречу нам, не смысля, кто на их пути и по чьему зову совершают они убийства. Штыки их грозно устремились на нас, готовясь моментально отправить на тот свет.
Я едва держался на ногах; теряя постепенно всякую силу духа, я стал оглядываться и оборачиваться. И эта моя ещё юношеская растерянность и неловкость, столь некстати пробудившаяся в моей душе, чуть и не погубила меня, потому что на меня тут же напал солдат, повалив наземь и приготовившись проткнуть меня штыком. Я, отчаянно задышав, впал в оцепенение: я боялся сдвинуться с места, поскольку это непременно привело бы к гибели, но и не мог просто лежать в бессилии и смотреть на своего «ангела смерти».
Но судьба, вероятно, сжалившись надо мною, вовремя протянула мне руку помощи. Плечо немца, на которой была повешена винтовка, внезапно пробила пуля, и, выронив оружие, он долго ещё не мог опомниться от выстрела, после которого последовал и второй, в голову. Очевидно было, что армеец этот был обречён. Но каково же было моё облегчение, когда я услышал знакомый голос:
— Ты в порядке, Антонио?
Я, приподнявшись и подняв с пола винтовку, обернулся и увидел Умберто, сильно прихрамывавшего на правую ногу; она истекала кровью, но это не помешало ему добраться сюда и спасти меня от смерти.
«Боже мой!» — хотел я ему крикнуть и кинуться в объятия, но, понимая всю сложность нынешней ситуации и неуместность этих действии в условиях жестокой бойни, лишь сказал:
— Я-то думал, ты уж… отдал свою душу.
В ответ он лишь слегка улыбнулся, насколько это было в его силах.
— Небольшое ранение в ногу. Не смертельно.
Подхватив его, я поспешил к Гарибальди, в то время уже сражавшегося возле здания городской ратуши, где ещё был водружён неприятельский флаг.
Кое-как дойдя к нему, мы осведомились о положении нашей армии.
— Но я вижу, ваш товарищ в тяжелом состоянии, — заметил Ричотти, — не следует ли его отправить в лагерь?
— Можете не беспокоиться, сеньор, — отвечал Умберто, — я хоть и чувствую боль, но биться могу. Так что прикажите мне продолжить бой.
Однако Гарибальди всё же настоял на необходимости отвести его пока к французам.
— Отправьте его к генералу Кретьену, — с этими словами командующий поспешил к своим войскам, оттеснявшим прусскую армию к северу.
Я с радостью принялся выполнять его приказание, ведь ранение Умберто, как выяснилось, было далеко не лёгким. Но его отверженность и настойчивость, несмотря ни на какие обстоятельства, ещё сильнее вызвала во мне привязанность к нему.
Спешно добравшись до рядов французского генерала, я передал ему Умберто на время, а сам же вернулся обратно в город, где с новой страстью разгорелись боевые действия. Несмотря на ощущение тяжести временного расставания со своим другом, Умберто заверил меня со всей твёрдостью духа, что мы одержим победу, и что за него беспокоиться не стоит, ибо скоро ему будет лучше, и он вновь встанет на защиту своего долга.
Когда я добирался до Дижонской крепости, уже вовсю слышались оглушительные крики вражеских командиров:
— Rückzug! Rückzug nach Norden!..
И это означало одно: маленький провинциальный городок в Бургундии переходил к нам.
К вечеру весь вражеский гарнизон оставил город и пропал за горизонтом, лишившись при этом нескольких сотен солдат.
Торжественно вступившие в окрестности Дижона войска генерала Кретьена, сыгравшего немаловажную роль в нашей уверенной победе, были встречены радостными, восторженными криками горожан, обступивших пехоту. Было трудно поверить, что нашей малочисленной армии, гораздо более слабо оснащённой по сравнению с немцами, суждено было освободить город от длительной оккупации.
После прошедшего марша я решил расспросить генерала о состоянии здоровья Умберто. Но поскольку тот был чрезвычайно занят вопросом планирования новых наступательных операций, вместо него мне пришлось обратиться к одному из офицеров, служивших в его армии.
— Вы, полагаю, о своём друге, что был ранен в ногу? – говорил он с акцентом, — Сейчас он в лазарете, и думаю, что на следующий же день он сможет стоять на ногах в полной мере.
Мне стало поистине страшно, когда я представил, как он, едва передвигаясь, доковылял до города и нашёл в себе последние силы убить выстрелом ненавистного прусского солдата. Боже, что же нас ждёт в дни грядущие?
Впрочем, великодушный командующий Ричотти заявил мне, что утром навестит со мной раненого Умберто Каццоне, за что я искренне отблагодарил его. Всё же, хоть армия и не стала-таки моим домом, но тем не менее атмфосфера в ней казалась с тех пор теплее и душевнее, что помогло избавить меня на время от тягостных страданий по разлуке с родной, вскормившей меня материнским молоком итальянской землёй.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
И вот, в таком вот выжидающем безмолвии и пролетели эти три дня под Дижоном, теперь находившимся под управлением генерального штаба Кретьена. За это время Умберто и вправду полегчало. Он смог спокойно ходить вокруг лагеря, общаться со мной. Единственное – брать оружие в руки ему пока не позволили, исходя из того, что он ещё не окреп полностью и не мог быть допущен к подготовке к следующим боям, к каким готовило нас военное руководство. Потому пришлось мне ограничится с ним лишь посещениями его в лагере Гарибальди два раза в день, в обеденный перерыв и вечером. Он был ужасно подавлен последними событиями: страдальческий взгляд не сходил с его лица на протяжении тех дней. Редко отвечая мне, он уходил словно в себя, закрывался от окружающей его действительности как от чего-то ему чуждого, и находил незначительный покой в уединении. Это не могло меня тревожить, поскольку я уже прекрасно знал его: Умберто – человек прогресса, он всегда глядел дальше меня, дальше всех, кто сидел с ним в доме доктора Галентерио. Теперь он представлялся совершенно иным. В том я убедился хорошо, когда завёл с ним разговор о необходимости послать весточку своим знакомым в Риме, на что он лишь вздохнул с болезненной тяжестью и промолвил:
— Антонио. Я вот сейчас лежу тут третий день, иногда лишь выходя на прогулки. И я, бываю, вспомню те времена, в которых мы когда-то жили, что-то делали, планировали, мечтали как простые беззаботные ребятишки; вспомню, и задаюсь вопросом: а ради чего, собственно, мы живём? Ради какой идеи мы сюда бросили свои силы? Ради чего, в конце концов, воюем мы? Уж не тратим ли мы тут себя? Отдаём в жертву идеи? А что она под собой подразумевает? Стремление помочь одним иностранным войскам спасти свою страну от захвата другими иностранными войсками? Это стремление угодить кучке авантюрных политиков, задумавших всю эту каббалу? Не знаю, Антонио, как ты к тому относишься: думаешь ли, что я в бреду, либо оправдываешь мои страдания. Мне, знаешь ли, всё равно. Борьба за чужую идею претерпевает крах, потому что идти ради неё и лишать себя жизни – на мой взгляд, какая-то бессмыслица. Есть в том какая-та ненормальность и наивность. Ты думаешь, что тебя за то вознаградят, возблагодарят при жизни, а после неё почтут светлую твою память и прославят на века. Но так ли устроена реальность? Ответ очевиден, Антонио: нас не то что не удосужатся понять, но и просто отделаются от нас как от старых проржавевших снарядов: пошлют обратно, когда война кончится, и того довольно. Других возьмут, если конечно понадобятся. Такова реальность, брат. И вот, исходя из моих доводов, скажи мне на милость, ради чего мы здесь оказались?
Слушая всё это из уст Умберто, я просто лишился дара речи. Он ли это говорит? Тот ли Умберто, с которым я виделся в Риме и который ещё на собрании поклонников Гарибальди поднимал тост за его славу? Тот ли, который, ведя меня по Говерно Веккьо, побуждал меня к действию, к отправке на фронт? Как бы мне не хотелось в это верить, но правда была такова, что со мной говорил именно мой Умберто.
Я попросту не имел понятия, чем его успокоить, и уж тем более, каким образом на него подействовать. Да и сам он в подтверждение своей безумной, как тогда мне казалось, мысли, ничего не добавил.
«Скорее всего, — подумал я, глядя на него пристально, — он устал от боли, причинённой его ноге, и оттого он решил излить свою душу мне, дабы её смягчить».
И я вроде как стал его понимать и жалеть, хотя на самом деле, понимал я его неправильно, и когда я после осознавал это, мне становилось не по себе от досады.
Я решил остаться с Умберто, дабы он в моём присутствии почувствовал облегчение и наполнился прежней силой воли, не хватавшей ему сейчас.
Вместе с тем я с его позволения разослал письмена его друзьям из Рима, в том числе доктору Галентерио, при том я был предостерёгнут заранее от упоминания пулевого ранения Умберто. Так и прошёл этот день, с надеждами на скорое благополучное возвращения, поскольку масштабных сражений больше не должно было предвидится. Однако уже утром 21 января эти предположения не оправдались.
Я внезапно пробудился от раздавшихся по всей округе взрывов и выстрелов, точно шёл какой-то бой. Умберто тем временем крепко спал в постели. Я же, не теряя ни секунды, выбежал из палатки и поспешил к комунадующему, который тем временем уже вышел на улицу.
— А, вы уже здесь, — отвлечённо сказал Ричотти, встретив меня. В руках он держал саблю и пистолет, и это навело меня на путающие мысли.
— Что прикажете, сеньор? – решил осведомиться я.
Позади Гарибальди-младшего уже ходили солдаты, накинув на себя ранцы и положив на плечи винтовки. Всё как в первый день битвы за Дижон.
— Неужели, непредвиденные обстоятельства?
— Вам ещё, выходит, не известно о контрнаступлении противника? Прусская армия принялась брать наши позиции. Готовьтесь!
Вновь нужно было торопиться, прихватить снаряжение, встать в строй и отправится к Дижону. Но поначалу я не был готов. Не в том смысле, что я не выспался или не оделся вовремя. Мне было завещано сражаться теперь без Умберто, без его поддержки. На какое-то время меня охватила растерянность. Я уж было хотел вернуться в лагерь и разбудить его, дабы с ним поговорить хоть немного.
«Надо глядеть страху в глаза, Антонио» — бесшумный голос пронёсся в моей голове в этот самый момент, и я, отчитав себя за слабодушие, немедленно отправился к Гарибальди.
На сей раз нас уже ни к чему не готовили – теперь наша очередь была отстаивать свои приобретения, доставшиеся нам огромной ценой.
Мы мчались по заснеженным тропам, ведущим к городу, у которого уже стояла прусская дивизия, оцепившая северную часть города и, подведя артиллерию, безжалостно обстреливавшая позиции французов. Над городом поднялись клубы тёмного мрачного дыма, и Дижон, казалось, вот-вот будет поглощён им.
Как и в прошлый раз, пришлось переходить реку; ледяная вода, доходившая мне до колен, словно сковывала мои ноги, и двигаться было невыносимо трудно. Но кое-как нам все же удалось достичь форта.
Генерал Кретьен был крайне озабочен и поначалу даже не заметил нашего прибытия.
— Вижу, месье, la situation est critique.
— Всё так, месье Гарибальди, — отвечал генерал, — Нам думалось, что мы их отбросили к Эльзасу. Но затишье было недолгим: командующий фон Глум, судя по всему, настроен решительно.
И в подтверждение его словам раздался новый выстрел из пушки, и снаряд попал прямо в арсенал, где были размещены несколько стрелков.
— Пожар! – послышался голос одного из офицеров, — Пожар, генерал!
Кретьен, оставив нас, направился к арсеналу, нам же был отдан приказ срочно занять оборонительные позиции.
С тех самых пор, я потерял ориентир во времени: были размыты границы между днём и ночью, сном и явью; лишь одна нескончаемая стрельба из ружий и пушек, крики обезумевших солдат.
Тем не менее, уверенность в том, что город удастся выстоять, была велика: при нашей поддержке, французским войскам, хорошо подготовленным и обученным, ничего не стоило разгромить внезапно атаковавшую Дижон прусскую дивизию под командованием нового генерала; вот только значительные людские потери, которые нам пришлось пережить в ходе предыдущей кампании, сказались на нашем духе и, как выяснилось вскоре, сыграли злую шутку с нашей объединённой армией. Подступавшие к крепости неприятельские силы становились всё больше, и сопротивляться им с каждый новым ударом было всё труднее.
Воспользовавшись дезорганизованностью французов в результате взрыва на складе с боеприсасами, пруссаки совершили мощный артиллерийский удар по комендантской вышке, в итоге серьёзно пострадавшей.
Между тем наш командующий, Гарибальди, всё так же стойко стоял на необходимости продолжать оборону до полного уничтожения противника. С ним соглашался и Кретьен, но с оговоркой: необходимо было заполучить помощь из столицы, которая пока что не представлялась возможной из-за осадного положения в Париже.
Я же, находясь в рядах участников обороны, уже осмелился предугадать неблагоприятные последствия наших отчаянных попыток сопротивления.
По прошествии двух дней, не принёсших нам никаких результатов, которые так ожидали и Ричотти, и генерал Кретьен, не сдвинувшиеся ни на шаг прусские дивизии, получив хорошее подкрепление с севера, возобновили обстрел города. Происходило это 23 января утром, и надо сказать, что тогда сильные ветра утихли, и стало даже теплее. Но и эти обстоятельства не спасли наше положение.
На протяжении всех этих сражений я вспоминал Умберто, его слова, указывавшие на его утомлённость. Теперь, столкнувшись со всеми ужасами затяжной войны: измотанность, недостаток провианта, гибель молодых солдат — я невольно складывал оружие.
Мне казалось, что эта кутерьма никогда не завершится, что этим бесконечным перестрелкам нет и не будет конца и края, покуда все тут не ляжем. Перемена в настроении среди нашей армии была столь очевидна, что теперь вместо очередного крика: «Ура!» и выстрела в воздух все с нетерпением ожидали спасительного приказа об отступлении, о котором ещё днём ранее говорить считалось просто преступным. И эта команда была отдана в полдень.
Помнится, как Гарибальди, видимо, получив соответствующие поручения от генерала Кретьена, поспешил к нам доложить о новом плане, в тот момент, когда я и мои товарищи продолжали эту бессмысленную оборону.
— Всем покинуть позиции! Мы отступаем!
Всё произошло так стремительно и неожиданно, что я едва смог осознать, что мы потеряли Дижон. Вместе с тем одна из главных ударных групп дивизии фон Глума, воспользовавшись нашим замешательством, вновь совершила атаку по северной линии обороны, которая оказалась прорванной.
— Nach Vorne! — раздался голос вражеского генерала, и прусская армада заняла северные подступы и успешно проникла в город.
Так бесславно завершилась наша кампания в Бургундии, в районе Дижона, отныне нам не принадлежавшего.
Остальные части прусской дивизии, последовавшие за своим харизматичным руководителем, принялись стрелять по нашей деморализованной армии, обратившейся в бегство.
«Что ждёт нас? Что случится со мною, с Умберто, пребывающем сейчас в лагере и даже не подозревающем о наших бедах? Хоть бы всё свершилось. Хоть бы больше не видеть этого!»
И моё предсказание сбылось: за свою медлительность и нерешительность я был жестоко наказан судьбою.
«Теперь уж ничто не спасёт» — говорил себе я, когда наконец опомнился. Но было слишком поздно: моя армия уже давно отошла к югу, к выходу, и удаляющиеся возгласы Гарибальди то подтверждали. И вот, едва я кинулся к своим товарищам, как внезапный выстрел из винтовки, произведённый мне в спину, окончательно меня сразил. После того я ничего и не могу припомнить, лишь только то, что в глазах сначала вдруг помутнело, а затем я вовсе лишился способности видеть что-либо; сознание моё померкло, лишь отдалённые крики солдат и взрывы снарядов звучали в ушах. Кругом всё стало мрачным, словно я свалился в какой-то темный овраг, куда никакой свет не проникает. Сколько это длилось, судить не мне, а тем, в чьих руках я по итогу оказался.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Ничего хуже, чем нахождение под постоянным влиянием деспотичного отца, мечтавшего сделать тебя из свободомыслящего индивида послушного сынка и наделить способностью к угнетению прав нижестоящих по положению людей, не существовало для меня в мире. Так, однако, было до тех самых пор, пока я не вызвался на фронт и не попал в круговорот военных событий, меня целиком поглотивший.
На их фоне все мои прежние размышления о жестоких нравах рода Селлазаре выглядели совершенно детскими и несерьёзными; мне даже становилось забавно оттого, что раньше я так полагал.
Это радикальное переосмысление реальности случилось со мной во время нахождения в плену генерала фон Вердера, главного командующего прусско-баденскими силами, осуществлявшими основные цели германского военного руководства. Его лагерь располагался в нескольких километрах от печально известного Дижона, в районе коммуны Палант. Это был ключевой форпост для германцев, и именно за счёт его сил им и удалось овладеть городом.
Что примечательно, я был единственным гарибальдийцем, которого постигла столь незавидная участь, поскольку остальные мои соратники были представлены французами, принимавшими участие в обороне Дижона; правда, ни один из них не был со мной знаком. Не скажу, что отношение к нам было нечеловечным; будь это так, я бы вряд ли оказался в живых и смог бы вам сейчас описывать данные подробности моих нескончаемых страданий, не знающих государственных границ. Нас обеспечивали должным питанием, позволяли выходить на свежий воздух, но всё это компенсировалось для них необходимостью служить в их тылу, а именно чистить ружья и пушки, складировать снаряды и боеприпасы, отдавать дань уважения за то, что нас вообще спасли от смерти.
Конечно, если не брать в расчёт иногда проскакивавшие среди надзирателей оскорбления и унижения в наш адрес.
Впрочем, это не столь сильно меня беспокоило, нежели одиночество, на которое был я обречён здесь, в чужом мне обществе. Как я уже говорил, итальянцев здесь, кроме меня, не было. Все те, с кем я разделял свою судьбу, не знали меня ранее, а потому все наши разговоры проходили быстро и никак не откладывались в моей памяти. Потому моё жизнеобеспечение теперь заключалось лишь в одном – желании выжить хоть как-то среди не своих и найти выход из сложившегося положения. Разумеется, нет лучшего, проверенного временем и опытом способа, чем просто-напросто совершить побег, как то уже делал я ещё в давние времена, когда мне едва миновало четырнадцать лет. Вот только проблема вся была в том, что мест, куда я мог сбежать и где мог скрыться без угрозы для жизни, по существу не было: расположение лагеря фон Вердера было очень удачным, поскольку он контролировал почти все основные пути, в частности, к Дижону, о котором думать уже нет мочи, и, что самое главное, к Парижу. Конечно, я предполагал то, что моя армия, то бишь Ричотти Гарибальди, ещё не покинула Бургундию и наверняка готовится дать решающий отпор немцам. Но это всё же никак не помогло бы мне, потому что ни я, ни они не знали и не могли знать о моём местонахождении, если только не послали сюда на случай группу разведчиков-партизан, прикрывающихся под видом прусских либо баденских офицеров. Но подобных признаков я не заметил, и последние надежды для меня полностью исчерпались. Что, скажете, оставалось делать мне, брошенному на произвол судьбы страннику? А ничего. Просто сидеть и благодарить Бога за то, что я при отступлении из Дижона не был убит, а лишь отделался ранением в спину, правда, весьма тяжёлым. К счастью, благодаря усилиям местного санитара, я смог перенести эту боль и встать на ноги, но для того, чтобы я вновь был в состоянии трудиться на их военную машину, стремившуюся уничтожить Францию и принудить к капитуляции.
Однако, стоит признать, что не все служившие Пруссии солдаты были бесчувственными и эгоистичными по отношению к жертвам этой жестокой войны. Среди этого вражеского стана нашёлся-таки один человек, которому не только не были безразличны судьбы попавших сюда, но и которому во что бы то ни стало хотелось поддержать их морально. С ним лично я познакомился вечером, на третий день своего тягостного пребывания в плену. По обыкновению нас должен был обхаживать один пьяный брюзгливый старик, могший взбесится по всякому поводу, стоило только завести с ним разговор о чём-то не связанном с обязательствами по службе. К великому для всех облегчению, в тот день его не оказалось, а вместо него к нам подослали совсем молодого белокурого немца крепкого телосложения. Тем он и внушал мне вначале ещё больший страх, ибо если тот, хоть и отличался прескверным нравом и мог лишить чувств любого слабохарактерного юношу вроде меня, всё же был в преклонных летах, то в случае с этим минотавром всё казалось совершенно иным: этот силач вполне был способен не только словесно уничтожить жертву, но и если нужно, одной рукой придавить к стене и задушить.
Не сразу мне открылась та истина, что на самом деле этот новобранец – по сути белая ворона среди всего окружения.
Однажды он как-то незаметно подошёл ко мне, когда я только приходил в себя от пулевого ранения.
— Я слышал от доктора, что у вас сильная боль в спине.
Увидев его перед собой, мне стало не по себе: что затеял этот чудак, мне было вовсе непонятно, и я в испуге повернулся к стене, прикрывшись одеялом по-лучше. Но мой визитёр продолжал всё так же заботливо и тревожно, будто мой родной брат:
— Ещё я слышал, что вы сражались под Дижоном в составе армии Гарибальди?
На удивление, он спокойно говорил на французском как на своём родном, и мне пришла тут же в голову такая мысль: а не от генерала Кретьена был ли послан он к прусскому штабу?
Неужели им удалось как-то прознать про меня?
— Кто вы? Что вам нужно? – негодующе спросил я, глядя на него с подозрительностью, — Откуда…
Я решил не задаваться этим вопросом, и стал ждать ответа, который призван был меня образумить.
— Я – Йонас… Йонас Эббель. Если вы полагаете, что я не из своих, то нет…
До чего же странным был этот юноша! То ли он и правда был сочувствующим мне воякой, то ли он притворялся таким наивным ради заполучения определённой выгоды, то ли его (и я по-прежнему ловил себя на этой мысли) прислали для получения сведений о стратегическом положений войск фон Вердера.
— Йонас, — проговорил я едва слышно, — внешне похож на немца. Но однако ж говорит по-французски без затруднений.
Тут он, подсев возле меня, добавил:
— Вам следует лежать на боку. Так лучше.
— Вы, как я смотрю, здесь недавно? – спросил я его с тоном недоверия.
Несколько минут назвавший себя Йонасом молодой юнец замолк. Он стал глядеть в сторону улицы, где слышались крики солдат, занимавшихся подготовкой.
— Я – да, — вымолвил он наконец, — только вчера прибыл к генералу. А что?
Обернувшись к нему со стоном (спина у меня ещё болела), я уставился на него.
— Удивляюсь. Вы, говорят, самый безжалостный европейский народ, жаждущий разбогатеть за счёт военных успехов. И неужели я могу поверить в то, что ты можешь проявить сострадание ко мне, вашему врагу, служащему, как ты верно подметил, Гарибальди.
Это мое откровение ничуть не смутило и не разгневало моего смотрителя.
— Так-то и оно, да ведь рождён я не в Германии. Где сейчас я служу – тут и мой дом рядом.
Видя, что я сразу же решил его остановить, он продолжил:
— Но я не шпион. Французский я знаю не особо, поскольку родители мои на нём и не говорили никогда.
— Постой, — прервал-таки его я. – так откуда же ты родом тогда?
Йонас тяжело вздохнул в ответ. Он вдруг поднялся со стула и, пройдясь несколько раз по камере, стал словно прислушиваться к голосам извне.
— Из Эльзаса. Знакомый ли тебе край? Там я вырос и провёл всё своё детство, в Меце: городок такой тихий, провинциальный, ничем не выдающийся, однако памятный.
Когда война началась, он был взят прусскими войсками. Меня в армию хотели забрать, а отец с матерью, конечно, противились. За то их и выселили, а меня насильно отправили на принудительные работы на рудниках, перешедших к немцам. Долго там я не протянул: уволили с заявлением, что я не способен на такие работы, с тем и перевели к генералу Вердеру на фронт заместо прежнего надзирателя.
Его рассказом я был крайне поражён, ибо я узнал многое о том, каковы масштабы разрушительных последствий этой войны, когда человек, привыкший к своей родной земле, к своему дому, к тому быту, находится на службе у тех, кто присвоил их.
— А что же с родными? – с сожалением спросил я, до сих пор не сумев переосмыслить эту душераздирающую трагичную историю.
— Отца вроде как назначили в пограничные войска; я уж давно о нем ничего не слышал, а мать ещё при мне умерла.
Многое я хотел узнать ещё о нём и его жизни, но наша беседа неуклонно шла к концу.
— Я понимаю вас, — сказал ему я, — понимаю вашу боль. Сам через неё прошёл.
В полумраке, поскольку дело было вечером, было заметно, как Йонас осторожно улыбнулся.
— Так если вы понимаете, зачем тогда подвергаете себя таким нестерпимым мукам? Я имею в виду то, что вы боитесь сбежать.
Я задумчиво нахмурился.
— Как я это сделаю, ежели всюду окружён вражескими войсками, и никакого пути нет?
Йонас подошёл снова к моей постели и заговорчески мне шепнул:
— Вот и нет. Разве вам не известно, что существует способ через Швейцарию. Границы там свободны, слабоконтролируемы, так что вас никто не сможет разыскать и поймать.
О такой возможности я, право, не знал. Но к предложению Йонаса я отнёсся двояко: с одной стороны, говорит искренне и душевно, но с другой – нет ли в том какой-нибудь ловушки, уготовленной для меня? Хотя не похоже было.
Да уж, передо мной стояла нелегкая задача: выбраться из плена и покинуть Францию. И что это мне даст? Таким образом, я смогу перебраться на свою Родину, забыть как страшный сон эти дни и начать жизнь, что называется, с чистого листа. Именно к таковому выводу я и пришёл. В ночь я решил, что настало время покончить с клоакой, затянувшей меня в пропасть.
Итак, наметив свой план побега, который я вынашивал целых пять дней, пока рана моя не зажила, я дождался полночи, когда вся армейская суета усмирилась, и при помощи добросердечного Йонаса покинул пределы лагеря.
— Почему же ты не желаешь присоединится к моему путешествию? – осведомился я перед своим уходом.
Йонас, вздохнув, устремил взгляд в сторону лесной чащи.
— Не думаю, что имею на то волю. Да и на что мне Швейцария? Всё равно счастливым меня это не сделает. Уж буду здесь свой век доживать.
Мои возражения никак не подействовали на него, и я понял, из за чего он не хочет бежать со мной. У него оставались надежды на своего отца. Он верил, что скоро война закончится, французы вытеснят пруссаков со своих земель, справедливость восстановится, и родной ему Эльзас с распростёртыми объятиями встретит его и, быть может, отца.
Ничего более не говоря, я, приготовив себя к новым испытаниям, распрощался с Эббелем и помчался по сугробам в сторону леса. В душе я колебался. Как же я оставлю его? Могу ли я так поступать? Я вдруг остановился и обернулся, но Йонаса видно не было, а тут ещё и поднялась метель. Постояв некоторое время у одинокой сосны и потерев свои руки, несколько окоченевшие, я поспешил далее, стараясь не задерживаться подолгу в районе неприятельского лагеря.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Кто бы мог подумать, что моим долгожданным пристанищем станет маленькая, затерявшаяся между горными перевалами Сан-Бернардино и Сан-Готтардом деревушка под названием Локарно. Всюду видны были неприступные Альпы, у подножия которых ещё и находилось лазурное озеро, закрывшееся от людских глаз тонким ледяным щитом.
Утопавшая в снегу деревня приняла покой, жизнь здесь словно замерла и, повинуясь пока воле непобедимой суровой природы, покорно принялась выжидать грядущего пробуждения: лишь кое-где на окраине загорится одно, от силы два окошка, и задребезжит свет от стоящей на столе свечи; или тихим звоном откликнется церковный колокол.
Разумеется, данные подробности могли бы и не оказаться на страницах этой книги, если бы не один беглый военнослужащий армии Гарибальди, по случайности занесённый сюда горными тропами и невольно вмешавшийся в общую атмосферу уныния отдалённой от всего мира глуши.
Надо сказать, местные жители охотно приняли меня в свой край, узнав, что я к тому же и итальянец. Это не удивительно, ибо Тичино представлял собой связующее звено между Швейцарией, через которую мне пришлось пройти, и милой моей Отчизной, ждавшей меня уже целых полгода.
Несмотря на то, что обошлось без горных переходов, путь вышел невыносимо долгим, и за эту зиму я весь сильно истощал: добираясь до Локарно, ног я уже не чувствовал, но благодаря отзывчивости и гостеприимности местных жителей, мне посчастливилось пережить этот поход. До поры до времени я заселился в доме одного крестьянина, с которым мы весьма превосходно поладили; простодушный Алонзо многое рассказал о местном быте деревеньки и о своих соседях. Узнав также о моих похождениях, он предложил мне остаться тут жить, сказав, что я могу всецело рассчитывать на его поддержку. Но как бы ни было всё тут похоже по духу на мою милую Отчизну, я знал, что через какое-то время мне предстоит вновь двинуться в путь, покуда не буду убеждён в том, что совсем недалеко – Рим или Неаполь.
К тому же, как выяснилось, Алонзо не был зажиточным фермером: в его доме была лишь одна кровать, потому я был вынужден спать на сеновале, а наутро заходить в дом отогреваться, хоть он и просил меня вместо него поселиться в спальне.
Так я продержался до самого апреля месяца, когда наконец-то в Тичино стало существенно теплее, и появлялись первые отголоски настоящей весны. Под альпийский природный оркестр: трели соловьев и журчание протекавшей в горной долине реки — проводил меня Локарно, отпустив на свободу.
По указанному Алонзо пути шёл я к Италии, пробираясь сквозь сосновый бор. И тогда я разрывался, идя в одну сторону, но мысленно переносясь в Дижон, в те холодные январские времена, когда мы так же дружно шагали к захваченному городу, навстречу смерти. И позади меня шёл Умберто. Поразительно, что во время своего побега, начиная от лагеря фон Вердера и заканчивая швейцарскими лесными долинами, меня не покидало ощущение, точно он где-то рядом, и вот-вот подаст какой-нибудь знак, а затем покажется, как это было в тот момент, когда я чуть не был заколот штыком пруссака. Неужели его нет поблизости, и мы с ним так никогда и не свидимся? Если так, то как я смогу компенсировать эту разлуку?
И всему виной, конечно же, проклятая война, лишившая меня всего, что я нажил за все свои годы.
Преодолев значительное расстояние от деревни, я порешил остановиться возле необитаемой лесной полянки и разжечь костёр, чтобы выспаться и основательно подготовиться к утру. Я уж был уверен, что до границы осталось немного. В то же время, не лучше ли было по-дольше продержаться в доме Алонзо?
«Главное – терпение и вера. Всё остальное – незначительно, им можно пренебречь».
Поглядев несколько часов на ночное небо, усыпанное яркими звёздами, на очертания домов чуть скрывшегося из виду Локарно, я от изнурения лёг на бок и задремал, вдыхая аромат свежей травы.
Сон мой, однако, не был глубоким, потому что он внезапно прервался каким-то непонятным шорохом, словно кто-то крался ко мне из леса. Пробудившись в недоумении, я принялся прислушиваться к звукам. И первая мысль, родившаяся у меня в голове – лесной зверь: медведь или кабан. Вскочив с земли, я поднял свою винтовку, прихваченную мной во время побега из плена, и не раздумывая прицелился.
— Кто тут? Живее, выходи!
Шорох в кронах сосен стал усиливаться. И по мере того, как он приближался, я разуверял себя в том, что это вообще животное, потому что шаги были осознанными; очевидно, что нечто обладало разумом и избирательно убавляло ход, точно предугадывая опасность быть замеченным.
Я не двигался с места, тысячу раз коря себя за то, что так спешно покинул Локарно. Хорошо, что я не осмелился открыть огонь, иначе просто в жизни бы не простил себя.
Вскоре над поляной раздались стоны, а в полумраке, слегка освещаемым костром, показалась чья-то рука.
«О, Боже! — чуть было не воскликнул я от страха, — Да что же это значит?»
В ответ моим мыслям из-за ствола вышел человек в солдатской униформе с незаряженной винтовкой. Распрямив руки, он потянулся к костру. По его выражению лица и одежде, состоявшей из красной рубашки и белых панталон, я узнал не только то, что он из войск Гарибальди, но и самое ошеломляющее – что он ни кто иной, как сам Умберто.
Вряд ли мне удастся и сейчас передать мои чувства, когда я его застал в ту ночь. Помню лишь я хорошо, как выронил из рук винтовку и, застыв в полном неведении, стал его рассматривать.
— Ты ли? – только и смог вымолвить я.
Умберто, подойдя ближе к огню, обескураженно посмотрел на меня.
Мы в исступлении глядели друг на друга и не могли взять в толк, каким образом наши пути, которые просто не могли сойтись ни по каким законам науки и разума, всё же пересеклись.
— Это… просто уму непостижимо, — произнёс Умберто, — Я ведь столько дней, с тех самых пор…. только и делал, что думал о тебе, Антонио. Я бежал сломя голову по заснеженным швейцарским дорогам, не зная, что меня ждёт. И в итоге… нахожу тебя. Нет, это немыслимо.
В его тоне чувствовалась доля сомнения, словно он стал жертвой оптического обмана. Однако я почему-то обладал непоколебимой уверенностью в том, что Всевышний явил мне моего старого друга.
— Умберто! – я без памяти кинулся к нему, прижав к себе; руки его страшно похолодели, сухое лицо отображало те перемены, которые навсегда отложили свой отпечаток на нём, — Умберто. Я вижу, ты ужасно изнурён? Позволь, мы сядем у огня.
— Это хорошо, — заметил он, — но у меня совсем не осталось еды, а мы с тобой ужасно голодны.
Но я тут же разубедил его в этой мысли, достав из походного ранца некоторые приобретения из дома Алонзо, среди которых был свежий окорочок. Его мы и подогрели, а затем с жадностью обглодали. Теперь у моего товарища настроение чуточку поднялось, хотя он едва моргал своими сонными глазами.
— Как ты нашёл меня? – начал я, дабы прояснить обстоятельства, сжалившиеся над нами обоими, — Ведь получается, что мы с тобой шли одними путями, разве нет?
Прилягнув на траву и подложив руки под голову, Умберто смотрел на едва заметно поднимавшуюся в небе луну, лёгким ненавязчивым светом озарявшую нашу полянку.
— Из рассказов местных жителей. Один из них, такой высокий и с проседью в волосах, поведал, что некий солдат-гарибальдиец какое-то время жил у него, а после ушёл к югу. Конечно, мне не пришлось долго размышлять, чтобы прийти к выводу, что речь шла про тебя, брат. Но я и думать не мог, что увижу тебя…
Несмотря на недосказанность его слов, я понял, что он имел в виду. И, конечно, за то я не винил его, ибо никогда нельзя быть уверенным в том, что человек остался жив, если о нём нет никаких известий на протяжении длительного времени.
— Я был в плену, — принялся рассказывать свою историю я, — раненого доставили в лагерь к генералу фон Вердеру. Но долго я там не пробыл: всего неделю. И всё же этого, признаюсь, мне хватило, чтобы истосковаться по тебе, своей Родине.
— Как же тебе удалось сбежать? – Умберто повернулся лицом к костру и окинул меня взволнованным взглядом.
— Скажу по правде, спас меня один из надзирателей в лагере, добрый такой эльзасец моих лет, чуть, может, меньше. И такую историю мне он поведал, что мы непременно прониклись друг к другу симпатией. Он и указал мне дорогу в Швейцарию. А что же ты? Как ты сбежал?
Умберто, приподнявшись вдруг, огляделся вокруг и со скорбью посмотрел на меня.
— В том то и дело, что бежал я не из плена, а из своей же армии.
— Как же, из своей? – эта новость меня потрясла до глубины души; даже какой-то холодок прошёлся по моему телу.
Умберто говорить было в тягость; его мысли путались, он сбивался и не мог найти в себе силы довершить свою повесть.
Он чувствовал себя узником тех условий, в которые поместила его несправедливо обошедшаяся с ним судьба. Она измучила его, обессилила, лишила разума.
— Помнишь, я рассказывал тебе о старых проржавевших снарядах.
Недолго пораздумав, я утвердительно кивнул головой, ибо вспомнил подобный разговор, завязавшийся между нами.
— Я говорил о том, как война, не важно кем и во имя чего затеянная, изживает из нас человечность, дух свободы. Ржавение – это угасание. И потому я могу заявлять, что на полях всех тех сражений я ржавел. Процесс этот практически необратим и неисправим, и он ускорялся за счёт многих причин: нас ждало отступление и поражение. Тут ещё и ты пропал без вести. Я, брат, уже и молился за твою душу покойную. И вместе с тем продолжал ржаветь. И вот пришла мне внезапно, не помню как, но пришла, однако, идея: что стоит мне попробовать этот процесс остановить или хотя бы замедлить. И выход я нашёл лишь в самом омерзительном, что может прийти в голову верному долгу солдату: дезертирстве. Но был ли у меня выход, Антонио? Мог ли я оставаться и воевать за то, что тебе не дорого? Что не представляет истинной цены для тебя? Наши усилия были обречены, и я лишь это обозначил.
Вскоре мы, изрядно утомившись долгим разговором, решили его завершить; уже начинало клонить ко сну.
«Какое всё таки счастье, что я сегодня спать буду не один — пришла мне в голову мысль, — Дай, Боже, нам осуществить задуманное и возвратиться домой, в наши тёплые милые края. Правда, не совсем ещё понятно, что нас ждёт там, и главное, все ли знают о том, что мы пережили. Быть может, они полагают иначе?»
Мои тревожные размышления рассеял Умберто:
— Как думаешь, долго ещё нам?
Очнувшись, я подкинул дров в костёр и, наблюдая за его тихим потрескиванием, ответил:
— Не думаю. Километров десять где-то. Но в том ли суть?
— Нет, конечно, — мечтательно произнёс он, — Просто хочется скорее влиться в новую жизнь. Без войн, крови, несчастий. Нет сил более тащить на себе эту неподъёмную ношу. Ты, естественно, прав: главное, мы сбросили её наконец, избавились от неё. Мы были словно невольники, строившие выдающиеся пирамидальные глыбы по прихоти египетского фараона. Какой ведь ценой нам это давалось? Сколько жестоких и ненужных смертей! Мы могли бы всего этого избежать. Я не эгоист, Антонио, не подумай зря, ибо говорю я не только о нас с тобой, но обо всех, кто сражался с нами под Бельфором, Дижоном, Вогезами. Только пирамид мы так и не увидели. Скорее, её обломки… Слышал как-то в армейских кругах, когда служил ещё, что в Париже горожане взбунтовались, дело чуть до революции не дошло. Впрочем, нам это не грозит, Антонио. Так ведь?
Тогда я уже крепко спал, и потому не мог слышать Умберто. Лишь обрывки его фраз, перемешанные с треском пламени в костре, доносились до меня. Полагаю, что мой друг, хоть и был крайне утомлён, долго ещё не мог сомкнуть глаз, вероятно, что-то себе говоря и осмысливая всё произошедшее с нами.
Январь 1871 года во Франции выдался весьма суровым и беспощадным; едва бургундские леса и поля были усыпаны снегом, как сразу же стукнули первые морозы, и от былого жизнерадостного пейзажа, характерного для тех мест, не осталось ничего, что напомнило бы о тёплых осенних днях. Всё это ушло в забвение, залегло под толстым снежным покровом и застыло в ожидании новых страшных событий.
Такая резкая перемена в погоде несомненно сказывалась как на ключевых стратегических планах Восточной Армии, уже три месяца пребывающей на этой территории, так и на моральном духе её солдат, и без того утомленных от фронтовой рутины.
По завершению затяжной кампании в Вогезских горах, добровольческим отрядам Гарибальди так и не удалось достигнуть основной цели – вытеснить неприятелей с Бельфора, находившегося под блокадой. Ценой немалых потерь им пришлось отступить к югу. Между тем с Парижа приходили вести о сохранении осадного положения; прусские войска окружили столицу бывшей империи, рассчитывая на моральную истощённость гарнизона и горожан.
Теперь же эпицентр действии сместился к Дижону, небольшому городку с населением около сорока тысяч человек, недалеко от которого расположился военный лагерь сеньора Гарибальди.
В составе его армии оказались и мы с Умберто, потому нам довелось лицезреть предшествующие сражения, происходившие в районе Бельфора.
— Всё самое сложное ждёт нас впереди, — говорил мне Умберто, — но главное глядеть страху в глаза. Я несказанно рад тому, что мы вместе даже здесь, вдали от родных земель.
С непомерной тоской вспоминал я свои годы в Неаполе и Риме: все свои начинания там от университетских лет до встречи с лучшими умами страны. Однако при этом, события, связанные со Стефано, профессором Леоне, Виченцо, доктором Галентерио, как-то отдалённо мне представлялись, мельком. Вероятно, служба на фронте и нескончаемые бои постепенно стали вытеснять из моей головы все те прекрасные и безмятежные времена, когда было свободное время для размышлений над смыслом бытия.
Теперь же, в условиях войны, думать не приходится. Требуется лишь беспрекословное послушание и следование всем приказам командования, во главе которого стоял Ричотти Гарибальди, сын всеизвестного «отца Италии». В его полку служило ещё где-то человек две тысячи, и все были партизанами; хотя нам отводилась вспомогательная роль, поскольку мы представляли собой ни что иное как отвлекающие противника силы, тем не менее нам предоставлялась и полная свобода в действиях, в отличии от регулярной армии французов, оказывавших нам некоторую поддержку.
Быстро освоившись в этой стремительно меняющейся среде, я также активно привлекался к разведывательной деятельности и часто выходил на вылазки для осмотра местности; скажу при том, что мне посчастливилось применить свои давно отложенные на полку познания в геодезии для проведения изучении территории и составления карт со стратегическими целями. Руководство оценило мои способности, благодаря которым меня назначили по этой части. Так что моя профессия нашла вполне хорошое применение на практике. Умберто по-прежнему оставался верным своему долгу, и в какой-то мере его стремления стали более выраженными. Он также нередко посвящал свои думы друзьям и знакомым из Рима, о которых уж давно ничего не слыхал. Письма им он не писал, говоря, что пока времена не лучшие для этого, а я был с ним в целом согласен.
Итак, собранные мною сведения о географии города позволили руководству с большой точностью разработать план предстоящего наступления. Однако непременному его проведению мешала необходимость дождаться подкрепления с французской стороны. При всём при этом, мы тщательно готовились к предстоящему сражению за Дижон, где нас ожидали превосходящие вдвое прусские силы. Тем не менее, у генерального штаба Гарибальди надежды на успешное проведение операции были весьма велики, а настрой в армии, несмотря на измотанность, позволял ему оправдать все свои ожидания.
Мне помнится раннее утро 17 числа, когда солнце ещё не взошло, а неласковый январский ветер пробивал меня насквозь. Посыпавшиеся хлопья колючего снега затуманили вид на холмы, у подножья которых и располагалась наша стратегическая цель. Некоторое время мы, построившись по приказанию, стояли в ожидании командующего корпуса, коим являлся Ричотти Гарибальди. В то время он беседовал с одним французским генералом, походу, возглавившим вспомогательный корпус, необходимый для оказания поддержки нашей армии.
«Хоть бы наступление было отложено, — думалось всё мне, — до лучшей погоды».
Однако произошло так, что вернувшийся генерал, ещё раз тщательно изучив обстановку, отдал приказ о начале боевых действии.
Спустя считанные минуты, наш партизанский отряд уже затерялся в кронах могучих дубов, покрытых толстым слоем снега. Нам предстояло преодолеть нелёгкий спуск с холма, и затем, со стороны леса, добраться до южных подступов к городу и оттуда начать полномасштабную кампанию.
Я, в ужасе от предвкушения кровопролития, оглядывался по сторонам, смотрел в сторону нашего лагеря, который теперь уж и нельзя было найти, ибо он скрылся за лесом. Тогда я узнал, что самое неприятное и тягостное чувство – когда ты ощущаешь приближение своей кончины, но ничего не в силах при том изменить. Одно лишь немного рассеивало эти разрушительные мысли – присутствие Умберто, который шёл позади меня и, потупив взгляд вниз, мерно и безмолвно шагал вместе со всеми вслед за командующим.
Когда мы пробрались наконец сквозь темные непроходимые чащи, с холмистого возвышения виден был Дижон и развевающийся над городской крепостью прусский флаг.
— Приготовиться! – крикнул всем Гарибальди и незамедлительно повёл нас к реке, называемой Сюзон; через неё нам и суждено было перейти, дабы оказаться у стен города.
Параллельно с нами французы готовили артиллерию и пехоту в случае неудачного прорыва.
«Что уготовила мне судьба на этой чуждой земле? С какой реальностью нам придётся столкнуться? В любом случае, все зловещие карты вскоре раскроются, и исход будет определён. Но… помышлял ли я о том, что в самом расцвете своих сил окажусь на передовой фронта, на той самой войне, к которой когда-то я относился с равнодушием и пренебрежением, думая: «Ну, это где-то там, к северу от Италии, где-то на европейском континенте. Какое, право, дело мне до того?». Мог ли разве я предположить, что встречусь-таки лицом к лицу с той самой неведомой мне ранее картиной событий?
Тишина, разделявшая прежний мир и предзнаменование скорого сражения, тревожила меня не меньше, чем когда я был в лагере и от леденящего ветра отогревал руки своим дыханием.
Ряды сомкнуты, винтовки наготове, а «триколор свободы» в руках знаменоносца дал долгожданный сигнал к бою…
Едва наш командир, достав саблю, прокричал оглушительно «Вперёд, сыны Италии! За свободу!», и вслед за тем раздались первые выстрелы из пушек, как ошарашенные неожиданным нашим появлением враги в агонии принялись наводить на нас артиллерию и готовиться к обороне. Но за тот период к нам уже успел подтянуться второй отряд Бертотти, и осада Дижона усилилась.
Но в первые же минуты сражения ощутимо было преимущество пруссаков: их пролетавшие снаряды буквально разрывали наши ряды, и выдерживать натиск было всё сложнее; несколько десятков человек уже были преданы бургундской земле навечно. Оценив удручающее положение своей армии, Ричотти отдал приказ о срочном соединении с корпусом Бертотти и совместном продвижении к городу, что и принялись мы исполнять. Лишь спустя полчаса бесперерывного обстрела нам (не без помощи сил генерала Кретьена, вовремя подоспевшего к нам на подмогу) удалось прорвать южную линию обороны.
С присоединением французской армии, незначительное сражение преобразилось в настоящую баталию, сравнимую с многими масштабными битвами в истории. Воодушевлённые первым успехом, мы бросились в наступление, вступив в окрестности небольшого городка, где нас поджидала неприятельская пехота.
Тут я заметил, что потерял из виду Умберто, и тогда меня охватил страх. Быть может, его уж и нет в живых? Но он мог и просто отстать от основной массы, выбиться из неё и затеряться где-то позади. Тем я себя и утешал. Пока я о том думал, разгневанные пруссаки, завидев нас, с бешенством кинулись врукопашную. Что-то нечеловеческое движило этими людьми с бледными безжизненными лицами: словно приспешники самой смерти, неслись они навстречу нам, не смысля, кто на их пути и по чьему зову совершают они убийства. Штыки их грозно устремились на нас, готовясь моментально отправить на тот свет.
Я едва держался на ногах; теряя постепенно всякую силу духа, я стал оглядываться и оборачиваться. И эта моя ещё юношеская растерянность и неловкость, столь некстати пробудившаяся в моей душе, чуть и не погубила меня, потому что на меня тут же напал солдат, повалив наземь и приготовившись проткнуть меня штыком. Я, отчаянно задышав, впал в оцепенение: я боялся сдвинуться с места, поскольку это непременно привело бы к гибели, но и не мог просто лежать в бессилии и смотреть на своего «ангела смерти».
Но судьба, вероятно, сжалившись надо мною, вовремя протянула мне руку помощи. Плечо немца, на которой была повешена винтовка, внезапно пробила пуля, и, выронив оружие, он долго ещё не мог опомниться от выстрела, после которого последовал и второй, в голову. Очевидно было, что армеец этот был обречён. Но каково же было моё облегчение, когда я услышал знакомый голос:
— Ты в порядке, Антонио?
Я, приподнявшись и подняв с пола винтовку, обернулся и увидел Умберто, сильно прихрамывавшего на правую ногу; она истекала кровью, но это не помешало ему добраться сюда и спасти меня от смерти.
«Боже мой!» — хотел я ему крикнуть и кинуться в объятия, но, понимая всю сложность нынешней ситуации и неуместность этих действии в условиях жестокой бойни, лишь сказал:
— Я-то думал, ты уж… отдал свою душу.
В ответ он лишь слегка улыбнулся, насколько это было в его силах.
— Небольшое ранение в ногу. Не смертельно.
Подхватив его, я поспешил к Гарибальди, в то время уже сражавшегося возле здания городской ратуши, где ещё был водружён неприятельский флаг.
Кое-как дойдя к нему, мы осведомились о положении нашей армии.
— Но я вижу, ваш товарищ в тяжелом состоянии, — заметил Ричотти, — не следует ли его отправить в лагерь?
— Можете не беспокоиться, сеньор, — отвечал Умберто, — я хоть и чувствую боль, но биться могу. Так что прикажите мне продолжить бой.
Однако Гарибальди всё же настоял на необходимости отвести его пока к французам.
— Отправьте его к генералу Кретьену, — с этими словами командующий поспешил к своим войскам, оттеснявшим прусскую армию к северу.
Я с радостью принялся выполнять его приказание, ведь ранение Умберто, как выяснилось, было далеко не лёгким. Но его отверженность и настойчивость, несмотря ни на какие обстоятельства, ещё сильнее вызвала во мне привязанность к нему.
Спешно добравшись до рядов французского генерала, я передал ему Умберто на время, а сам же вернулся обратно в город, где с новой страстью разгорелись боевые действия. Несмотря на ощущение тяжести временного расставания со своим другом, Умберто заверил меня со всей твёрдостью духа, что мы одержим победу, и что за него беспокоиться не стоит, ибо скоро ему будет лучше, и он вновь встанет на защиту своего долга.
Когда я добирался до Дижонской крепости, уже вовсю слышались оглушительные крики вражеских командиров:
— Rückzug! Rückzug nach Norden!..
И это означало одно: маленький провинциальный городок в Бургундии переходил к нам.
К вечеру весь вражеский гарнизон оставил город и пропал за горизонтом, лишившись при этом нескольких сотен солдат.
Торжественно вступившие в окрестности Дижона войска генерала Кретьена, сыгравшего немаловажную роль в нашей уверенной победе, были встречены радостными, восторженными криками горожан, обступивших пехоту. Было трудно поверить, что нашей малочисленной армии, гораздо более слабо оснащённой по сравнению с немцами, суждено было освободить город от длительной оккупации.
После прошедшего марша я решил расспросить генерала о состоянии здоровья Умберто. Но поскольку тот был чрезвычайно занят вопросом планирования новых наступательных операций, вместо него мне пришлось обратиться к одному из офицеров, служивших в его армии.
— Вы, полагаю, о своём друге, что был ранен в ногу? – говорил он с акцентом, — Сейчас он в лазарете, и думаю, что на следующий же день он сможет стоять на ногах в полной мере.
Мне стало поистине страшно, когда я представил, как он, едва передвигаясь, доковылял до города и нашёл в себе последние силы убить выстрелом ненавистного прусского солдата. Боже, что же нас ждёт в дни грядущие?
Впрочем, великодушный командующий Ричотти заявил мне, что утром навестит со мной раненого Умберто Каццоне, за что я искренне отблагодарил его. Всё же, хоть армия и не стала-таки моим домом, но тем не менее атмфосфера в ней казалась с тех пор теплее и душевнее, что помогло избавить меня на время от тягостных страданий по разлуке с родной, вскормившей меня материнским молоком итальянской землёй.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
И вот, в таком вот выжидающем безмолвии и пролетели эти три дня под Дижоном, теперь находившимся под управлением генерального штаба Кретьена. За это время Умберто и вправду полегчало. Он смог спокойно ходить вокруг лагеря, общаться со мной. Единственное – брать оружие в руки ему пока не позволили, исходя из того, что он ещё не окреп полностью и не мог быть допущен к подготовке к следующим боям, к каким готовило нас военное руководство. Потому пришлось мне ограничится с ним лишь посещениями его в лагере Гарибальди два раза в день, в обеденный перерыв и вечером. Он был ужасно подавлен последними событиями: страдальческий взгляд не сходил с его лица на протяжении тех дней. Редко отвечая мне, он уходил словно в себя, закрывался от окружающей его действительности как от чего-то ему чуждого, и находил незначительный покой в уединении. Это не могло меня тревожить, поскольку я уже прекрасно знал его: Умберто – человек прогресса, он всегда глядел дальше меня, дальше всех, кто сидел с ним в доме доктора Галентерио. Теперь он представлялся совершенно иным. В том я убедился хорошо, когда завёл с ним разговор о необходимости послать весточку своим знакомым в Риме, на что он лишь вздохнул с болезненной тяжестью и промолвил:
— Антонио. Я вот сейчас лежу тут третий день, иногда лишь выходя на прогулки. И я, бываю, вспомню те времена, в которых мы когда-то жили, что-то делали, планировали, мечтали как простые беззаботные ребятишки; вспомню, и задаюсь вопросом: а ради чего, собственно, мы живём? Ради какой идеи мы сюда бросили свои силы? Ради чего, в конце концов, воюем мы? Уж не тратим ли мы тут себя? Отдаём в жертву идеи? А что она под собой подразумевает? Стремление помочь одним иностранным войскам спасти свою страну от захвата другими иностранными войсками? Это стремление угодить кучке авантюрных политиков, задумавших всю эту каббалу? Не знаю, Антонио, как ты к тому относишься: думаешь ли, что я в бреду, либо оправдываешь мои страдания. Мне, знаешь ли, всё равно. Борьба за чужую идею претерпевает крах, потому что идти ради неё и лишать себя жизни – на мой взгляд, какая-то бессмыслица. Есть в том какая-та ненормальность и наивность. Ты думаешь, что тебя за то вознаградят, возблагодарят при жизни, а после неё почтут светлую твою память и прославят на века. Но так ли устроена реальность? Ответ очевиден, Антонио: нас не то что не удосужатся понять, но и просто отделаются от нас как от старых проржавевших снарядов: пошлют обратно, когда война кончится, и того довольно. Других возьмут, если конечно понадобятся. Такова реальность, брат. И вот, исходя из моих доводов, скажи мне на милость, ради чего мы здесь оказались?
Слушая всё это из уст Умберто, я просто лишился дара речи. Он ли это говорит? Тот ли Умберто, с которым я виделся в Риме и который ещё на собрании поклонников Гарибальди поднимал тост за его славу? Тот ли, который, ведя меня по Говерно Веккьо, побуждал меня к действию, к отправке на фронт? Как бы мне не хотелось в это верить, но правда была такова, что со мной говорил именно мой Умберто.
Я попросту не имел понятия, чем его успокоить, и уж тем более, каким образом на него подействовать. Да и сам он в подтверждение своей безумной, как тогда мне казалось, мысли, ничего не добавил.
«Скорее всего, — подумал я, глядя на него пристально, — он устал от боли, причинённой его ноге, и оттого он решил излить свою душу мне, дабы её смягчить».
И я вроде как стал его понимать и жалеть, хотя на самом деле, понимал я его неправильно, и когда я после осознавал это, мне становилось не по себе от досады.
Я решил остаться с Умберто, дабы он в моём присутствии почувствовал облегчение и наполнился прежней силой воли, не хватавшей ему сейчас.
Вместе с тем я с его позволения разослал письмена его друзьям из Рима, в том числе доктору Галентерио, при том я был предостерёгнут заранее от упоминания пулевого ранения Умберто. Так и прошёл этот день, с надеждами на скорое благополучное возвращения, поскольку масштабных сражений больше не должно было предвидится. Однако уже утром 21 января эти предположения не оправдались.
Я внезапно пробудился от раздавшихся по всей округе взрывов и выстрелов, точно шёл какой-то бой. Умберто тем временем крепко спал в постели. Я же, не теряя ни секунды, выбежал из палатки и поспешил к комунадующему, который тем временем уже вышел на улицу.
— А, вы уже здесь, — отвлечённо сказал Ричотти, встретив меня. В руках он держал саблю и пистолет, и это навело меня на путающие мысли.
— Что прикажете, сеньор? – решил осведомиться я.
Позади Гарибальди-младшего уже ходили солдаты, накинув на себя ранцы и положив на плечи винтовки. Всё как в первый день битвы за Дижон.
— Неужели, непредвиденные обстоятельства?
— Вам ещё, выходит, не известно о контрнаступлении противника? Прусская армия принялась брать наши позиции. Готовьтесь!
Вновь нужно было торопиться, прихватить снаряжение, встать в строй и отправится к Дижону. Но поначалу я не был готов. Не в том смысле, что я не выспался или не оделся вовремя. Мне было завещано сражаться теперь без Умберто, без его поддержки. На какое-то время меня охватила растерянность. Я уж было хотел вернуться в лагерь и разбудить его, дабы с ним поговорить хоть немного.
«Надо глядеть страху в глаза, Антонио» — бесшумный голос пронёсся в моей голове в этот самый момент, и я, отчитав себя за слабодушие, немедленно отправился к Гарибальди.
На сей раз нас уже ни к чему не готовили – теперь наша очередь была отстаивать свои приобретения, доставшиеся нам огромной ценой.
Мы мчались по заснеженным тропам, ведущим к городу, у которого уже стояла прусская дивизия, оцепившая северную часть города и, подведя артиллерию, безжалостно обстреливавшая позиции французов. Над городом поднялись клубы тёмного мрачного дыма, и Дижон, казалось, вот-вот будет поглощён им.
Как и в прошлый раз, пришлось переходить реку; ледяная вода, доходившая мне до колен, словно сковывала мои ноги, и двигаться было невыносимо трудно. Но кое-как нам все же удалось достичь форта.
Генерал Кретьен был крайне озабочен и поначалу даже не заметил нашего прибытия.
— Вижу, месье, la situation est critique.
— Всё так, месье Гарибальди, — отвечал генерал, — Нам думалось, что мы их отбросили к Эльзасу. Но затишье было недолгим: командующий фон Глум, судя по всему, настроен решительно.
И в подтверждение его словам раздался новый выстрел из пушки, и снаряд попал прямо в арсенал, где были размещены несколько стрелков.
— Пожар! – послышался голос одного из офицеров, — Пожар, генерал!
Кретьен, оставив нас, направился к арсеналу, нам же был отдан приказ срочно занять оборонительные позиции.
С тех самых пор, я потерял ориентир во времени: были размыты границы между днём и ночью, сном и явью; лишь одна нескончаемая стрельба из ружий и пушек, крики обезумевших солдат.
Тем не менее, уверенность в том, что город удастся выстоять, была велика: при нашей поддержке, французским войскам, хорошо подготовленным и обученным, ничего не стоило разгромить внезапно атаковавшую Дижон прусскую дивизию под командованием нового генерала; вот только значительные людские потери, которые нам пришлось пережить в ходе предыдущей кампании, сказались на нашем духе и, как выяснилось вскоре, сыграли злую шутку с нашей объединённой армией. Подступавшие к крепости неприятельские силы становились всё больше, и сопротивляться им с каждый новым ударом было всё труднее.
Воспользовавшись дезорганизованностью французов в результате взрыва на складе с боеприсасами, пруссаки совершили мощный артиллерийский удар по комендантской вышке, в итоге серьёзно пострадавшей.
Между тем наш командующий, Гарибальди, всё так же стойко стоял на необходимости продолжать оборону до полного уничтожения противника. С ним соглашался и Кретьен, но с оговоркой: необходимо было заполучить помощь из столицы, которая пока что не представлялась возможной из-за осадного положения в Париже.
Я же, находясь в рядах участников обороны, уже осмелился предугадать неблагоприятные последствия наших отчаянных попыток сопротивления.
По прошествии двух дней, не принёсших нам никаких результатов, которые так ожидали и Ричотти, и генерал Кретьен, не сдвинувшиеся ни на шаг прусские дивизии, получив хорошее подкрепление с севера, возобновили обстрел города. Происходило это 23 января утром, и надо сказать, что тогда сильные ветра утихли, и стало даже теплее. Но и эти обстоятельства не спасли наше положение.
На протяжении всех этих сражений я вспоминал Умберто, его слова, указывавшие на его утомлённость. Теперь, столкнувшись со всеми ужасами затяжной войны: измотанность, недостаток провианта, гибель молодых солдат — я невольно складывал оружие.
Мне казалось, что эта кутерьма никогда не завершится, что этим бесконечным перестрелкам нет и не будет конца и края, покуда все тут не ляжем. Перемена в настроении среди нашей армии была столь очевидна, что теперь вместо очередного крика: «Ура!» и выстрела в воздух все с нетерпением ожидали спасительного приказа об отступлении, о котором ещё днём ранее говорить считалось просто преступным. И эта команда была отдана в полдень.
Помнится, как Гарибальди, видимо, получив соответствующие поручения от генерала Кретьена, поспешил к нам доложить о новом плане, в тот момент, когда я и мои товарищи продолжали эту бессмысленную оборону.
— Всем покинуть позиции! Мы отступаем!
Всё произошло так стремительно и неожиданно, что я едва смог осознать, что мы потеряли Дижон. Вместе с тем одна из главных ударных групп дивизии фон Глума, воспользовавшись нашим замешательством, вновь совершила атаку по северной линии обороны, которая оказалась прорванной.
— Nach Vorne! — раздался голос вражеского генерала, и прусская армада заняла северные подступы и успешно проникла в город.
Так бесславно завершилась наша кампания в Бургундии, в районе Дижона, отныне нам не принадлежавшего.
Остальные части прусской дивизии, последовавшие за своим харизматичным руководителем, принялись стрелять по нашей деморализованной армии, обратившейся в бегство.
«Что ждёт нас? Что случится со мною, с Умберто, пребывающем сейчас в лагере и даже не подозревающем о наших бедах? Хоть бы всё свершилось. Хоть бы больше не видеть этого!»
И моё предсказание сбылось: за свою медлительность и нерешительность я был жестоко наказан судьбою.
«Теперь уж ничто не спасёт» — говорил себе я, когда наконец опомнился. Но было слишком поздно: моя армия уже давно отошла к югу, к выходу, и удаляющиеся возгласы Гарибальди то подтверждали. И вот, едва я кинулся к своим товарищам, как внезапный выстрел из винтовки, произведённый мне в спину, окончательно меня сразил. После того я ничего и не могу припомнить, лишь только то, что в глазах сначала вдруг помутнело, а затем я вовсе лишился способности видеть что-либо; сознание моё померкло, лишь отдалённые крики солдат и взрывы снарядов звучали в ушах. Кругом всё стало мрачным, словно я свалился в какой-то темный овраг, куда никакой свет не проникает. Сколько это длилось, судить не мне, а тем, в чьих руках я по итогу оказался.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Ничего хуже, чем нахождение под постоянным влиянием деспотичного отца, мечтавшего сделать тебя из свободомыслящего индивида послушного сынка и наделить способностью к угнетению прав нижестоящих по положению людей, не существовало для меня в мире. Так, однако, было до тех самых пор, пока я не вызвался на фронт и не попал в круговорот военных событий, меня целиком поглотивший.
На их фоне все мои прежние размышления о жестоких нравах рода Селлазаре выглядели совершенно детскими и несерьёзными; мне даже становилось забавно оттого, что раньше я так полагал.
Это радикальное переосмысление реальности случилось со мной во время нахождения в плену генерала фон Вердера, главного командующего прусско-баденскими силами, осуществлявшими основные цели германского военного руководства. Его лагерь располагался в нескольких километрах от печально известного Дижона, в районе коммуны Палант. Это был ключевой форпост для германцев, и именно за счёт его сил им и удалось овладеть городом.
Что примечательно, я был единственным гарибальдийцем, которого постигла столь незавидная участь, поскольку остальные мои соратники были представлены французами, принимавшими участие в обороне Дижона; правда, ни один из них не был со мной знаком. Не скажу, что отношение к нам было нечеловечным; будь это так, я бы вряд ли оказался в живых и смог бы вам сейчас описывать данные подробности моих нескончаемых страданий, не знающих государственных границ. Нас обеспечивали должным питанием, позволяли выходить на свежий воздух, но всё это компенсировалось для них необходимостью служить в их тылу, а именно чистить ружья и пушки, складировать снаряды и боеприпасы, отдавать дань уважения за то, что нас вообще спасли от смерти.
Конечно, если не брать в расчёт иногда проскакивавшие среди надзирателей оскорбления и унижения в наш адрес.
Впрочем, это не столь сильно меня беспокоило, нежели одиночество, на которое был я обречён здесь, в чужом мне обществе. Как я уже говорил, итальянцев здесь, кроме меня, не было. Все те, с кем я разделял свою судьбу, не знали меня ранее, а потому все наши разговоры проходили быстро и никак не откладывались в моей памяти. Потому моё жизнеобеспечение теперь заключалось лишь в одном – желании выжить хоть как-то среди не своих и найти выход из сложившегося положения. Разумеется, нет лучшего, проверенного временем и опытом способа, чем просто-напросто совершить побег, как то уже делал я ещё в давние времена, когда мне едва миновало четырнадцать лет. Вот только проблема вся была в том, что мест, куда я мог сбежать и где мог скрыться без угрозы для жизни, по существу не было: расположение лагеря фон Вердера было очень удачным, поскольку он контролировал почти все основные пути, в частности, к Дижону, о котором думать уже нет мочи, и, что самое главное, к Парижу. Конечно, я предполагал то, что моя армия, то бишь Ричотти Гарибальди, ещё не покинула Бургундию и наверняка готовится дать решающий отпор немцам. Но это всё же никак не помогло бы мне, потому что ни я, ни они не знали и не могли знать о моём местонахождении, если только не послали сюда на случай группу разведчиков-партизан, прикрывающихся под видом прусских либо баденских офицеров. Но подобных признаков я не заметил, и последние надежды для меня полностью исчерпались. Что, скажете, оставалось делать мне, брошенному на произвол судьбы страннику? А ничего. Просто сидеть и благодарить Бога за то, что я при отступлении из Дижона не был убит, а лишь отделался ранением в спину, правда, весьма тяжёлым. К счастью, благодаря усилиям местного санитара, я смог перенести эту боль и встать на ноги, но для того, чтобы я вновь был в состоянии трудиться на их военную машину, стремившуюся уничтожить Францию и принудить к капитуляции.
Однако, стоит признать, что не все служившие Пруссии солдаты были бесчувственными и эгоистичными по отношению к жертвам этой жестокой войны. Среди этого вражеского стана нашёлся-таки один человек, которому не только не были безразличны судьбы попавших сюда, но и которому во что бы то ни стало хотелось поддержать их морально. С ним лично я познакомился вечером, на третий день своего тягостного пребывания в плену. По обыкновению нас должен был обхаживать один пьяный брюзгливый старик, могший взбесится по всякому поводу, стоило только завести с ним разговор о чём-то не связанном с обязательствами по службе. К великому для всех облегчению, в тот день его не оказалось, а вместо него к нам подослали совсем молодого белокурого немца крепкого телосложения. Тем он и внушал мне вначале ещё больший страх, ибо если тот, хоть и отличался прескверным нравом и мог лишить чувств любого слабохарактерного юношу вроде меня, всё же был в преклонных летах, то в случае с этим минотавром всё казалось совершенно иным: этот силач вполне был способен не только словесно уничтожить жертву, но и если нужно, одной рукой придавить к стене и задушить.
Не сразу мне открылась та истина, что на самом деле этот новобранец – по сути белая ворона среди всего окружения.
Однажды он как-то незаметно подошёл ко мне, когда я только приходил в себя от пулевого ранения.
— Я слышал от доктора, что у вас сильная боль в спине.
Увидев его перед собой, мне стало не по себе: что затеял этот чудак, мне было вовсе непонятно, и я в испуге повернулся к стене, прикрывшись одеялом по-лучше. Но мой визитёр продолжал всё так же заботливо и тревожно, будто мой родной брат:
— Ещё я слышал, что вы сражались под Дижоном в составе армии Гарибальди?
На удивление, он спокойно говорил на французском как на своём родном, и мне пришла тут же в голову такая мысль: а не от генерала Кретьена был ли послан он к прусскому штабу?
Неужели им удалось как-то прознать про меня?
— Кто вы? Что вам нужно? – негодующе спросил я, глядя на него с подозрительностью, — Откуда…
Я решил не задаваться этим вопросом, и стал ждать ответа, который призван был меня образумить.
— Я – Йонас… Йонас Эббель. Если вы полагаете, что я не из своих, то нет…
До чего же странным был этот юноша! То ли он и правда был сочувствующим мне воякой, то ли он притворялся таким наивным ради заполучения определённой выгоды, то ли его (и я по-прежнему ловил себя на этой мысли) прислали для получения сведений о стратегическом положений войск фон Вердера.
— Йонас, — проговорил я едва слышно, — внешне похож на немца. Но однако ж говорит по-французски без затруднений.
Тут он, подсев возле меня, добавил:
— Вам следует лежать на боку. Так лучше.
— Вы, как я смотрю, здесь недавно? – спросил я его с тоном недоверия.
Несколько минут назвавший себя Йонасом молодой юнец замолк. Он стал глядеть в сторону улицы, где слышались крики солдат, занимавшихся подготовкой.
— Я – да, — вымолвил он наконец, — только вчера прибыл к генералу. А что?
Обернувшись к нему со стоном (спина у меня ещё болела), я уставился на него.
— Удивляюсь. Вы, говорят, самый безжалостный европейский народ, жаждущий разбогатеть за счёт военных успехов. И неужели я могу поверить в то, что ты можешь проявить сострадание ко мне, вашему врагу, служащему, как ты верно подметил, Гарибальди.
Это мое откровение ничуть не смутило и не разгневало моего смотрителя.
— Так-то и оно, да ведь рождён я не в Германии. Где сейчас я служу – тут и мой дом рядом.
Видя, что я сразу же решил его остановить, он продолжил:
— Но я не шпион. Французский я знаю не особо, поскольку родители мои на нём и не говорили никогда.
— Постой, — прервал-таки его я. – так откуда же ты родом тогда?
Йонас тяжело вздохнул в ответ. Он вдруг поднялся со стула и, пройдясь несколько раз по камере, стал словно прислушиваться к голосам извне.
— Из Эльзаса. Знакомый ли тебе край? Там я вырос и провёл всё своё детство, в Меце: городок такой тихий, провинциальный, ничем не выдающийся, однако памятный.
Когда война началась, он был взят прусскими войсками. Меня в армию хотели забрать, а отец с матерью, конечно, противились. За то их и выселили, а меня насильно отправили на принудительные работы на рудниках, перешедших к немцам. Долго там я не протянул: уволили с заявлением, что я не способен на такие работы, с тем и перевели к генералу Вердеру на фронт заместо прежнего надзирателя.
Его рассказом я был крайне поражён, ибо я узнал многое о том, каковы масштабы разрушительных последствий этой войны, когда человек, привыкший к своей родной земле, к своему дому, к тому быту, находится на службе у тех, кто присвоил их.
— А что же с родными? – с сожалением спросил я, до сих пор не сумев переосмыслить эту душераздирающую трагичную историю.
— Отца вроде как назначили в пограничные войска; я уж давно о нем ничего не слышал, а мать ещё при мне умерла.
Многое я хотел узнать ещё о нём и его жизни, но наша беседа неуклонно шла к концу.
— Я понимаю вас, — сказал ему я, — понимаю вашу боль. Сам через неё прошёл.
В полумраке, поскольку дело было вечером, было заметно, как Йонас осторожно улыбнулся.
— Так если вы понимаете, зачем тогда подвергаете себя таким нестерпимым мукам? Я имею в виду то, что вы боитесь сбежать.
Я задумчиво нахмурился.
— Как я это сделаю, ежели всюду окружён вражескими войсками, и никакого пути нет?
Йонас подошёл снова к моей постели и заговорчески мне шепнул:
— Вот и нет. Разве вам не известно, что существует способ через Швейцарию. Границы там свободны, слабоконтролируемы, так что вас никто не сможет разыскать и поймать.
О такой возможности я, право, не знал. Но к предложению Йонаса я отнёсся двояко: с одной стороны, говорит искренне и душевно, но с другой – нет ли в том какой-нибудь ловушки, уготовленной для меня? Хотя не похоже было.
Да уж, передо мной стояла нелегкая задача: выбраться из плена и покинуть Францию. И что это мне даст? Таким образом, я смогу перебраться на свою Родину, забыть как страшный сон эти дни и начать жизнь, что называется, с чистого листа. Именно к таковому выводу я и пришёл. В ночь я решил, что настало время покончить с клоакой, затянувшей меня в пропасть.
Итак, наметив свой план побега, который я вынашивал целых пять дней, пока рана моя не зажила, я дождался полночи, когда вся армейская суета усмирилась, и при помощи добросердечного Йонаса покинул пределы лагеря.
— Почему же ты не желаешь присоединится к моему путешествию? – осведомился я перед своим уходом.
Йонас, вздохнув, устремил взгляд в сторону лесной чащи.
— Не думаю, что имею на то волю. Да и на что мне Швейцария? Всё равно счастливым меня это не сделает. Уж буду здесь свой век доживать.
Мои возражения никак не подействовали на него, и я понял, из за чего он не хочет бежать со мной. У него оставались надежды на своего отца. Он верил, что скоро война закончится, французы вытеснят пруссаков со своих земель, справедливость восстановится, и родной ему Эльзас с распростёртыми объятиями встретит его и, быть может, отца.
Ничего более не говоря, я, приготовив себя к новым испытаниям, распрощался с Эббелем и помчался по сугробам в сторону леса. В душе я колебался. Как же я оставлю его? Могу ли я так поступать? Я вдруг остановился и обернулся, но Йонаса видно не было, а тут ещё и поднялась метель. Постояв некоторое время у одинокой сосны и потерев свои руки, несколько окоченевшие, я поспешил далее, стараясь не задерживаться подолгу в районе неприятельского лагеря.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Кто бы мог подумать, что моим долгожданным пристанищем станет маленькая, затерявшаяся между горными перевалами Сан-Бернардино и Сан-Готтардом деревушка под названием Локарно. Всюду видны были неприступные Альпы, у подножия которых ещё и находилось лазурное озеро, закрывшееся от людских глаз тонким ледяным щитом.
Утопавшая в снегу деревня приняла покой, жизнь здесь словно замерла и, повинуясь пока воле непобедимой суровой природы, покорно принялась выжидать грядущего пробуждения: лишь кое-где на окраине загорится одно, от силы два окошка, и задребезжит свет от стоящей на столе свечи; или тихим звоном откликнется церковный колокол.
Разумеется, данные подробности могли бы и не оказаться на страницах этой книги, если бы не один беглый военнослужащий армии Гарибальди, по случайности занесённый сюда горными тропами и невольно вмешавшийся в общую атмосферу уныния отдалённой от всего мира глуши.
Надо сказать, местные жители охотно приняли меня в свой край, узнав, что я к тому же и итальянец. Это не удивительно, ибо Тичино представлял собой связующее звено между Швейцарией, через которую мне пришлось пройти, и милой моей Отчизной, ждавшей меня уже целых полгода.
Несмотря на то, что обошлось без горных переходов, путь вышел невыносимо долгим, и за эту зиму я весь сильно истощал: добираясь до Локарно, ног я уже не чувствовал, но благодаря отзывчивости и гостеприимности местных жителей, мне посчастливилось пережить этот поход. До поры до времени я заселился в доме одного крестьянина, с которым мы весьма превосходно поладили; простодушный Алонзо многое рассказал о местном быте деревеньки и о своих соседях. Узнав также о моих похождениях, он предложил мне остаться тут жить, сказав, что я могу всецело рассчитывать на его поддержку. Но как бы ни было всё тут похоже по духу на мою милую Отчизну, я знал, что через какое-то время мне предстоит вновь двинуться в путь, покуда не буду убеждён в том, что совсем недалеко – Рим или Неаполь.
К тому же, как выяснилось, Алонзо не был зажиточным фермером: в его доме была лишь одна кровать, потому я был вынужден спать на сеновале, а наутро заходить в дом отогреваться, хоть он и просил меня вместо него поселиться в спальне.
Так я продержался до самого апреля месяца, когда наконец-то в Тичино стало существенно теплее, и появлялись первые отголоски настоящей весны. Под альпийский природный оркестр: трели соловьев и журчание протекавшей в горной долине реки — проводил меня Локарно, отпустив на свободу.
По указанному Алонзо пути шёл я к Италии, пробираясь сквозь сосновый бор. И тогда я разрывался, идя в одну сторону, но мысленно переносясь в Дижон, в те холодные январские времена, когда мы так же дружно шагали к захваченному городу, навстречу смерти. И позади меня шёл Умберто. Поразительно, что во время своего побега, начиная от лагеря фон Вердера и заканчивая швейцарскими лесными долинами, меня не покидало ощущение, точно он где-то рядом, и вот-вот подаст какой-нибудь знак, а затем покажется, как это было в тот момент, когда я чуть не был заколот штыком пруссака. Неужели его нет поблизости, и мы с ним так никогда и не свидимся? Если так, то как я смогу компенсировать эту разлуку?
И всему виной, конечно же, проклятая война, лишившая меня всего, что я нажил за все свои годы.
Преодолев значительное расстояние от деревни, я порешил остановиться возле необитаемой лесной полянки и разжечь костёр, чтобы выспаться и основательно подготовиться к утру. Я уж был уверен, что до границы осталось немного. В то же время, не лучше ли было по-дольше продержаться в доме Алонзо?
«Главное – терпение и вера. Всё остальное – незначительно, им можно пренебречь».
Поглядев несколько часов на ночное небо, усыпанное яркими звёздами, на очертания домов чуть скрывшегося из виду Локарно, я от изнурения лёг на бок и задремал, вдыхая аромат свежей травы.
Сон мой, однако, не был глубоким, потому что он внезапно прервался каким-то непонятным шорохом, словно кто-то крался ко мне из леса. Пробудившись в недоумении, я принялся прислушиваться к звукам. И первая мысль, родившаяся у меня в голове – лесной зверь: медведь или кабан. Вскочив с земли, я поднял свою винтовку, прихваченную мной во время побега из плена, и не раздумывая прицелился.
— Кто тут? Живее, выходи!
Шорох в кронах сосен стал усиливаться. И по мере того, как он приближался, я разуверял себя в том, что это вообще животное, потому что шаги были осознанными; очевидно, что нечто обладало разумом и избирательно убавляло ход, точно предугадывая опасность быть замеченным.
Я не двигался с места, тысячу раз коря себя за то, что так спешно покинул Локарно. Хорошо, что я не осмелился открыть огонь, иначе просто в жизни бы не простил себя.
Вскоре над поляной раздались стоны, а в полумраке, слегка освещаемым костром, показалась чья-то рука.
«О, Боже! — чуть было не воскликнул я от страха, — Да что же это значит?»
В ответ моим мыслям из-за ствола вышел человек в солдатской униформе с незаряженной винтовкой. Распрямив руки, он потянулся к костру. По его выражению лица и одежде, состоявшей из красной рубашки и белых панталон, я узнал не только то, что он из войск Гарибальди, но и самое ошеломляющее – что он ни кто иной, как сам Умберто.
Вряд ли мне удастся и сейчас передать мои чувства, когда я его застал в ту ночь. Помню лишь я хорошо, как выронил из рук винтовку и, застыв в полном неведении, стал его рассматривать.
— Ты ли? – только и смог вымолвить я.
Умберто, подойдя ближе к огню, обескураженно посмотрел на меня.
Мы в исступлении глядели друг на друга и не могли взять в толк, каким образом наши пути, которые просто не могли сойтись ни по каким законам науки и разума, всё же пересеклись.
— Это… просто уму непостижимо, — произнёс Умберто, — Я ведь столько дней, с тех самых пор…. только и делал, что думал о тебе, Антонио. Я бежал сломя голову по заснеженным швейцарским дорогам, не зная, что меня ждёт. И в итоге… нахожу тебя. Нет, это немыслимо.
В его тоне чувствовалась доля сомнения, словно он стал жертвой оптического обмана. Однако я почему-то обладал непоколебимой уверенностью в том, что Всевышний явил мне моего старого друга.
— Умберто! – я без памяти кинулся к нему, прижав к себе; руки его страшно похолодели, сухое лицо отображало те перемены, которые навсегда отложили свой отпечаток на нём, — Умберто. Я вижу, ты ужасно изнурён? Позволь, мы сядем у огня.
— Это хорошо, — заметил он, — но у меня совсем не осталось еды, а мы с тобой ужасно голодны.
Но я тут же разубедил его в этой мысли, достав из походного ранца некоторые приобретения из дома Алонзо, среди которых был свежий окорочок. Его мы и подогрели, а затем с жадностью обглодали. Теперь у моего товарища настроение чуточку поднялось, хотя он едва моргал своими сонными глазами.
— Как ты нашёл меня? – начал я, дабы прояснить обстоятельства, сжалившиеся над нами обоими, — Ведь получается, что мы с тобой шли одними путями, разве нет?
Прилягнув на траву и подложив руки под голову, Умберто смотрел на едва заметно поднимавшуюся в небе луну, лёгким ненавязчивым светом озарявшую нашу полянку.
— Из рассказов местных жителей. Один из них, такой высокий и с проседью в волосах, поведал, что некий солдат-гарибальдиец какое-то время жил у него, а после ушёл к югу. Конечно, мне не пришлось долго размышлять, чтобы прийти к выводу, что речь шла про тебя, брат. Но я и думать не мог, что увижу тебя…
Несмотря на недосказанность его слов, я понял, что он имел в виду. И, конечно, за то я не винил его, ибо никогда нельзя быть уверенным в том, что человек остался жив, если о нём нет никаких известий на протяжении длительного времени.
— Я был в плену, — принялся рассказывать свою историю я, — раненого доставили в лагерь к генералу фон Вердеру. Но долго я там не пробыл: всего неделю. И всё же этого, признаюсь, мне хватило, чтобы истосковаться по тебе, своей Родине.
— Как же тебе удалось сбежать? – Умберто повернулся лицом к костру и окинул меня взволнованным взглядом.
— Скажу по правде, спас меня один из надзирателей в лагере, добрый такой эльзасец моих лет, чуть, может, меньше. И такую историю мне он поведал, что мы непременно прониклись друг к другу симпатией. Он и указал мне дорогу в Швейцарию. А что же ты? Как ты сбежал?
Умберто, приподнявшись вдруг, огляделся вокруг и со скорбью посмотрел на меня.
— В том то и дело, что бежал я не из плена, а из своей же армии.
— Как же, из своей? – эта новость меня потрясла до глубины души; даже какой-то холодок прошёлся по моему телу.
Умберто говорить было в тягость; его мысли путались, он сбивался и не мог найти в себе силы довершить свою повесть.
Он чувствовал себя узником тех условий, в которые поместила его несправедливо обошедшаяся с ним судьба. Она измучила его, обессилила, лишила разума.
— Помнишь, я рассказывал тебе о старых проржавевших снарядах.
Недолго пораздумав, я утвердительно кивнул головой, ибо вспомнил подобный разговор, завязавшийся между нами.
— Я говорил о том, как война, не важно кем и во имя чего затеянная, изживает из нас человечность, дух свободы. Ржавение – это угасание. И потому я могу заявлять, что на полях всех тех сражений я ржавел. Процесс этот практически необратим и неисправим, и он ускорялся за счёт многих причин: нас ждало отступление и поражение. Тут ещё и ты пропал без вести. Я, брат, уже и молился за твою душу покойную. И вместе с тем продолжал ржаветь. И вот пришла мне внезапно, не помню как, но пришла, однако, идея: что стоит мне попробовать этот процесс остановить или хотя бы замедлить. И выход я нашёл лишь в самом омерзительном, что может прийти в голову верному долгу солдату: дезертирстве. Но был ли у меня выход, Антонио? Мог ли я оставаться и воевать за то, что тебе не дорого? Что не представляет истинной цены для тебя? Наши усилия были обречены, и я лишь это обозначил.
Вскоре мы, изрядно утомившись долгим разговором, решили его завершить; уже начинало клонить ко сну.
«Какое всё таки счастье, что я сегодня спать буду не один — пришла мне в голову мысль, — Дай, Боже, нам осуществить задуманное и возвратиться домой, в наши тёплые милые края. Правда, не совсем ещё понятно, что нас ждёт там, и главное, все ли знают о том, что мы пережили. Быть может, они полагают иначе?»
Мои тревожные размышления рассеял Умберто:
— Как думаешь, долго ещё нам?
Очнувшись, я подкинул дров в костёр и, наблюдая за его тихим потрескиванием, ответил:
— Не думаю. Километров десять где-то. Но в том ли суть?
— Нет, конечно, — мечтательно произнёс он, — Просто хочется скорее влиться в новую жизнь. Без войн, крови, несчастий. Нет сил более тащить на себе эту неподъёмную ношу. Ты, естественно, прав: главное, мы сбросили её наконец, избавились от неё. Мы были словно невольники, строившие выдающиеся пирамидальные глыбы по прихоти египетского фараона. Какой ведь ценой нам это давалось? Сколько жестоких и ненужных смертей! Мы могли бы всего этого избежать. Я не эгоист, Антонио, не подумай зря, ибо говорю я не только о нас с тобой, но обо всех, кто сражался с нами под Бельфором, Дижоном, Вогезами. Только пирамид мы так и не увидели. Скорее, её обломки… Слышал как-то в армейских кругах, когда служил ещё, что в Париже горожане взбунтовались, дело чуть до революции не дошло. Впрочем, нам это не грозит, Антонио. Так ведь?
Тогда я уже крепко спал, и потому не мог слышать Умберто. Лишь обрывки его фраз, перемешанные с треском пламени в костре, доносились до меня. Полагаю, что мой друг, хоть и был крайне утомлён, долго ещё не мог сомкнуть глаз, вероятно, что-то себе говоря и осмысливая всё произошедшее с нами.
Свидетельство о публикации (PSBN) 80438
Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 24 Августа 2025 года
Автор
Шестнадцатилетний автор. Опубликовал шесть книг (в оновном, в жанрах исторические приключения и драма).
Рецензии и комментарии 0