"Золотое сердце России мерно билось в груди моей"
Возрастные ограничения 18+
День памяти Николая Гумилева
15 апреля — день рождения Николая Гумилева. Вспомним об этом замечательном поэте Серебряного века, этнографе, романтике… Лучше о Николае Гумилеве, чем он сам, не скажешь: «Золотое сердце России мерно билось в груди моей».
У него была своя правда и своя логика жизни, правда и логика Гражданина с большой буквы. Николай Гумилев служил Родине в любой обстановке, даже когда ритм ее развития был уже сбит. Именно изучению феномена такого «алогичного» поведения – пассионарности, посвятил свою жизнь его сын Лев.
Слово
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает.
Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.
Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово это — Бог.
Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества.
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.
1921
Из воспоминаний о Гумилеве
Первый разговор с Гумилёвым оставил во мне глубокий след. Живой облик его как-то сразу согласовался с тем образом человека и поэта, который создался у меня раньше по рассказам Хмара-Барщевских, по стихам Гумилёва и письмам его о русской поэзии в «Аполлоне».
Гумилёв был человек простой и добрый. Он был замечательным товарищем. Лишь в тех случаях, когда дело касалось его взглядов на жизнь и на искусство, он отличался крайней нетерпеливостью.
И я в родне гиппопотама,
Одет в броню моих святынь,
Иду торжественно и прямо
Без страха посреди пустынь.
Эти строчки Готье, переведенные Гумилёвым, как будто специально написаны французским поэтом о своем русском переводчике.
Никогда Гумилёв не старался уловить благоприятную атмосферу для изложения своих идей. Иной бы в атмосфере враждебной смолчал, не желая «метать бисер», путаться с чернью, вызывать скандал и пр. А Гумилёв знал, что вызывал раздражение, даже злобу, и все-таки говорил не из задора, а просто потому, что не желал замечать ничего, что идеям его враждебно, как не желал замечать революцию.
Помню, в аудитории, явно почитавшей гениями сухих и простоватых «формалистов», заговорил Гумилёв о высоком гражданском призвании поэтов-друидов, поэтов-жрецов. В ответ он услышал грубую реплику; ничего другого, он это отлично знал, услышать не мог и разубедить, конечно, тоже никого не мог, а вот решил сказать и сказал, потому что любил идти наперекор всему, что сильно притяжением ложной новизны.
Тогда такие выступления Гумилёва звучали вызовом власти. Сам Гумилёв даже пролеткультовцам говаривал: «я монархист». Гумилёва не трогали, так как в тех условиях такие слова принимали за шутку…
Гумилёв не боялся смерти. В стихах он не раз благословлял смерть в бою. Его угнетала лишь расправа с безоружными.
Помню жестокие дни после кронштадского восстания.
На грузовиках вооруженные курсанты везут сотни обезоруженных кронштадских матросов.
С одного грузовика кричат: «Братцы, помогите, расстреливать везут!»
Я схватил Гумилёва за руку, Гумилёв перекрестился. Сидим на бревнах на Английской набережной, смотрим на льдины, медленно плывущие по Неве. Гумилёв печален и озабочен.
«Убить безоружного, — говорит он, — величайшая подлость». Потом, словно встряхнувшись, он добавил: «А вообще смерть не страшна. Смерть в бою даже упоительна».
… Никогда мы не забудем Петербурга периода запустения и смерти, когда после девяти часов вечера нельзя было выходить на улицу, когда треск мотора ночью за окном заставлял в ужасе прислушаться: за кем приехали? Когда падаль не надо было убирать — ее тут же на улице разрывали исхудавшие собаки и растаскивали по частям еще более исхудавшие люди.
И все же в эти годы было что-то просветлявшее нас, и все же:
Я тайно в сердце сохраняю
Тот неземной и страшный свет,
В который город был одет.
Я навсегда соединяю
С Италией души моей
Величие могильных дней.
Как будто наше отрешенье
От сна, от хлеба, от всего,
Душе давало ощущенье
И созерцанья торжество…
Умирающий Петербург был для нас печален и прекрасен, как лицо любимого человека на одре.
Но после августа 21-го года в Петербурге стало трудно дышать, в Петербурге невозможно было оставаться — тяжко больной город умер с последним дыханием Блока и Гумилёва.
Потом какие-то таинственные очевидцы рассказывали кому-то, как стойко Гумилёв встретил смерть.
Что это за очевидцы, я не знаю — и без их свидетельства нам, друзьям покойного, было ясно, что Гумилёв умер достойно своей славы мужественного и стойкого человека.
Поэтесса Ирина Одоевцева, его ученица, вспоминает большой монолог о смерти, который произнес перед ней Гумилев в Рождественский вечер 1920 года.
«- Я в последнее время постоянно думаю о смерти. Нет, не постоянно, но часто. Особенно по ночам. Всякая человеческая жизнь, даже самая удачная, самая счастливая, трагична. Ведь она неизбежно кончается смертью. Ведь как ни ловчись, как ни хитри, а умереть придется. Все мы приговорены от рождения к смертной казни. Смертники. Ждем — вот постучат на заре в дверь и поведут вешать. Вешать, гильотинировать или сажать на электрический стул. Как кого. Я, конечно, самонадеянно мечтаю, что
Умру я не на постели
При нотариусе и враче…
Или что меня убьют на войне. Но ведь это, в сущности, все та же смертная казнь. Ее не избежать. Единственное равенство людей — равенство перед смертью. Очень банальная мысль, а меня все-таки беспокоит. И не только то, что я когда-нибудь, через много-много лет, умру, а и то, что будет потом, после смерти. И будет ли вообще что-нибудь? Или все кончается здесь, на земле: «Верю, Господи, верю, помоги моему неверию…»
«Если меня не съедят, я вернусь…»
Он совершил по своей собственной инициативе четыре путешествия в Африку, достигнув Абиссинии.
Впервые он посетил Африку, когда ему едва исполнился 21 год. Это было не столько путешествие, сколько мальчишеская авантюра, осуществленная тайком от родителей, почти без денег. И Гумилев после первой поездки «заболел», забредил Африкой. И только третье путешествие позволило Гумилеву достичь желанной ему Абиссинии.
В письме к Валерию Брюсову от 24 декабря 1909 года Гумилев пишет из Джибути: « … по дороге буду охотиться. Здесь есть уже все до львов и слонов включительно. Солнце палит немилосердно, негры голые. Настоящая Африка. Пишу стихи, но мало. Глупею по мере того, как чернею, а чернею с каждым часом, но впечатлений масса. Хватит на две книги стихов. Если меня не съедят, я вернусь в конце января».
Фраза Гумилева: «если меня не съедят», не просто пустое бахвальство, а реальная угроза жизни. Вообще, все три последних экспедиции были для Николая Степановича угрозой для жизни. И, тем не менее, за время экспедиционной работы, Гумилев преодолел по бездорожью (какие дороги в Африке в то время было даже трудно себе представить) 975 километров.
Сегодня помимо «Африканского дневника» и полевых записок, в Кунсткамере, в Санкт-Петербурге, хранится 103 предмета, собранные экспедицией Николая Гумилева, описи предметов, сделанные поэтом, рисунки, 243 фотографии. Путешествия в Африку он совершал вместе со своим двоюродным братом Николаем Сверчковым. Все фотографии, сделанные ими, уникальны.
Он писал в дневниках:«…Я собирал этнографические коллекции, без стеснения останавливал прохожих, чтобы осмотреть надетые на них вещи, без спроса входил в дома и пересматривал утварь, терял голову, стараясь добиться сведений о назначении какого-нибудь предмета у недоумевающих харраритов. Надо мной насмехались, когда я покупал старую одежду, одна торговка прокляла, когда я вздумал ее сфотографировать, и некоторые отказывались продать мне то, что я просил, думая, что это нужно мне для колдовства… Эта охота за вещами увлекательна чрезвычайно: перед глазами мало-помалу встает картина жизни целого народа, и все растет нетерпенье увидеть ее больше и больше… В общем, я приобрел штук семьдесят чисто харраритских вещей, избегая покупать арабские или абиссинские».
Абиссиния ему грезилась во снах, и вот эти сны превратились в явь, и он восторженно пишет:
Ни в дремучих лесах, ни в просторе морей –
Ты в одной лишь пустыне на свете
Не захочешь людей и не встретишь людей,
А полюбишь лишь солнце да ветер.
Солнце клонит лицо с голубой вышины,
И лицо это девственно юно,
И, как струи пролитого солнца, ровны
Золотые песчаные дюны.
В Хараре Гумилёв не без осложнений купил мулов, там же он познакомился с расом Тэфэри (тогда — губернатор Харара, впоследствии император Хайле Селассие I; приверженцы растафарианства считают его воплощением Господа — Джа). Поэт подарил будущему императору ящик вермута и сфотографировал его, его жену и сестру. В Хараре Гумилёв начал собирать свою коллекцию.
К будущему императору Гумилёв явился, чтобы получить пропуск — разрешение на путешествие по Абиссинии. О правлении самого Тэфэри Гумилёв писал:
«Тафари, наоборот, мягок, нерешителен и непредприимчив. Порядок держится только вице-губернатором фитаурари Габре, старым сановником школы Бальчи. Этот охотно раздаёт по двадцать, тридцать жирафов, то есть ударов бичом из жирафьей кожи, и даже вешает подчас».
Гумилев был одним из первых, кто решил делать цифровые, как бы сейчас сказали, копии документов. Когда он попал в знаменитый город Шейх-Хусейн — святое место для мусульман Восточной Африки, и обнаружил там старинные рукописи, он страница за страницей перефотографировал их. Академик Крачковский, который несколько лет позже работал в Каире, в знаменитой библиотеке, все переписывал от руки, ему не приходило в голову, что можно просто сфотографировать страницы. А Гумилева это озарило.
Дагомея
Царь сказал своему полководцу: «Могучий,
Ты высок, точно слон дагомейских лесов,
Но ты все-таки ниже торжественной кучи
Отсеченных тобой человечьих голов,
И как доблесть твоя, о единственный воин,
Так и милость моя не имеет конца.
Видишь солнце над морем? Ступай!
Ты достоин Быть слугой моего золотого отца».
Барабаны забили, защелкали бубны,
Исступленные люди завыли вокруг,
Амазонки запели протяжно, и трубный
Прокатился по морю от берега звук.
Полководец царю поклонился в молчаньи
И с утеса в бурливое море прыгнул,
И тонул он в воде, а, казалось, в сияньи
Золотого закатного солнца тонул
Оглушали его барабаны и клики,
Ослепляли соленые брызги волны.
Он исчез. И светилось лицо у владыки,
Точно черное солнце подземной страны
Его называют романтиком. Но его романтизм был не книжный, не заимствованный, а подлинно пережитый им. Будь то африканские экспедиции или участие в Первой иировой войне.
Когда читаешь его стихи, то наяву видишь и ощущаешь и бродящего жирафа, жаркое дыхание пустыни, занзибарских девушек, тропические дебри, полные опасностей.
Последний раз Гумилев был в Африке в 1913 году. Он мечтал, хотел еще раз побывать в Африке, но не выпала судьба. В одном из своих стихотворений он писал:
Есть Музей этнографии
в городе этом
Над широкой, как Нил,
многоводной Невой,
В час, когда я устану быть
только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда
трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам
издалека привез…
В 1914 году началась Первая Мировая война, и Гумилев добровольцем отправляется на фронт. Так же, как и в Африке ведет дневники. Так же, как там проявляет храбрость, бесстрашие и героизм, за что и был награжден двумя Георгиевскими крестами.
Наступил 1921 год. Год трагический для русской культуры и литературы. В этом году скончался Александр Блок. ЧК было сфабриковано «дело Таганцева»: тогда было привлечено 833 обвиняемых, среди них блестящие представители петербургской интеллигенции. Это и преподаватели, и геологи, географы, правоведы, филологи, художники, музыканты и Николай Гумилев.
Мы никогда не узнаем подробностей его гибели и места его расстрела, но и перед расстрелом он оставался все таким же бесстрашным воином, рыцарем и поэтом.
Алексей Толстой писал: «Я не знаю подробности его убийства, но, зная Гумилева, уверен, что стоя у стены, он не подарил палачам даже взгляда смятения и страха».
Я не прожил, я притомился…
Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной,
И, Господь, вот Ты мне явился
Невозможной такой мечтой.
Вижу свет на горе Фаворе
И безумно тоскую я,
Что взлюбил и сушу и море,
Весь дремучий сон бытия;
Что моя молодая сила
Не смирилась перед Твоей,
Что так больно сердце томила
Красота Твоих дочерей.
Но любовь разве цветик алый,
Чтобы ей лишь мгновенье жить,
Но любовь разве пламень малый,
Что ее легко погасить?
С этой тихой и грустной думой
Как-нибудь я жизнь дотяну,
А о будущей Ты подумай,
Я и так погубил одну.
15 апреля — день рождения Николая Гумилева. Вспомним об этом замечательном поэте Серебряного века, этнографе, романтике… Лучше о Николае Гумилеве, чем он сам, не скажешь: «Золотое сердце России мерно билось в груди моей».
У него была своя правда и своя логика жизни, правда и логика Гражданина с большой буквы. Николай Гумилев служил Родине в любой обстановке, даже когда ритм ее развития был уже сбит. Именно изучению феномена такого «алогичного» поведения – пассионарности, посвятил свою жизнь его сын Лев.
Слово
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает.
Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.
Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово это — Бог.
Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества.
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.
1921
Из воспоминаний о Гумилеве
Первый разговор с Гумилёвым оставил во мне глубокий след. Живой облик его как-то сразу согласовался с тем образом человека и поэта, который создался у меня раньше по рассказам Хмара-Барщевских, по стихам Гумилёва и письмам его о русской поэзии в «Аполлоне».
Гумилёв был человек простой и добрый. Он был замечательным товарищем. Лишь в тех случаях, когда дело касалось его взглядов на жизнь и на искусство, он отличался крайней нетерпеливостью.
И я в родне гиппопотама,
Одет в броню моих святынь,
Иду торжественно и прямо
Без страха посреди пустынь.
Эти строчки Готье, переведенные Гумилёвым, как будто специально написаны французским поэтом о своем русском переводчике.
Никогда Гумилёв не старался уловить благоприятную атмосферу для изложения своих идей. Иной бы в атмосфере враждебной смолчал, не желая «метать бисер», путаться с чернью, вызывать скандал и пр. А Гумилёв знал, что вызывал раздражение, даже злобу, и все-таки говорил не из задора, а просто потому, что не желал замечать ничего, что идеям его враждебно, как не желал замечать революцию.
Помню, в аудитории, явно почитавшей гениями сухих и простоватых «формалистов», заговорил Гумилёв о высоком гражданском призвании поэтов-друидов, поэтов-жрецов. В ответ он услышал грубую реплику; ничего другого, он это отлично знал, услышать не мог и разубедить, конечно, тоже никого не мог, а вот решил сказать и сказал, потому что любил идти наперекор всему, что сильно притяжением ложной новизны.
Тогда такие выступления Гумилёва звучали вызовом власти. Сам Гумилёв даже пролеткультовцам говаривал: «я монархист». Гумилёва не трогали, так как в тех условиях такие слова принимали за шутку…
Гумилёв не боялся смерти. В стихах он не раз благословлял смерть в бою. Его угнетала лишь расправа с безоружными.
Помню жестокие дни после кронштадского восстания.
На грузовиках вооруженные курсанты везут сотни обезоруженных кронштадских матросов.
С одного грузовика кричат: «Братцы, помогите, расстреливать везут!»
Я схватил Гумилёва за руку, Гумилёв перекрестился. Сидим на бревнах на Английской набережной, смотрим на льдины, медленно плывущие по Неве. Гумилёв печален и озабочен.
«Убить безоружного, — говорит он, — величайшая подлость». Потом, словно встряхнувшись, он добавил: «А вообще смерть не страшна. Смерть в бою даже упоительна».
… Никогда мы не забудем Петербурга периода запустения и смерти, когда после девяти часов вечера нельзя было выходить на улицу, когда треск мотора ночью за окном заставлял в ужасе прислушаться: за кем приехали? Когда падаль не надо было убирать — ее тут же на улице разрывали исхудавшие собаки и растаскивали по частям еще более исхудавшие люди.
И все же в эти годы было что-то просветлявшее нас, и все же:
Я тайно в сердце сохраняю
Тот неземной и страшный свет,
В который город был одет.
Я навсегда соединяю
С Италией души моей
Величие могильных дней.
Как будто наше отрешенье
От сна, от хлеба, от всего,
Душе давало ощущенье
И созерцанья торжество…
Умирающий Петербург был для нас печален и прекрасен, как лицо любимого человека на одре.
Но после августа 21-го года в Петербурге стало трудно дышать, в Петербурге невозможно было оставаться — тяжко больной город умер с последним дыханием Блока и Гумилёва.
Потом какие-то таинственные очевидцы рассказывали кому-то, как стойко Гумилёв встретил смерть.
Что это за очевидцы, я не знаю — и без их свидетельства нам, друзьям покойного, было ясно, что Гумилёв умер достойно своей славы мужественного и стойкого человека.
Поэтесса Ирина Одоевцева, его ученица, вспоминает большой монолог о смерти, который произнес перед ней Гумилев в Рождественский вечер 1920 года.
«- Я в последнее время постоянно думаю о смерти. Нет, не постоянно, но часто. Особенно по ночам. Всякая человеческая жизнь, даже самая удачная, самая счастливая, трагична. Ведь она неизбежно кончается смертью. Ведь как ни ловчись, как ни хитри, а умереть придется. Все мы приговорены от рождения к смертной казни. Смертники. Ждем — вот постучат на заре в дверь и поведут вешать. Вешать, гильотинировать или сажать на электрический стул. Как кого. Я, конечно, самонадеянно мечтаю, что
Умру я не на постели
При нотариусе и враче…
Или что меня убьют на войне. Но ведь это, в сущности, все та же смертная казнь. Ее не избежать. Единственное равенство людей — равенство перед смертью. Очень банальная мысль, а меня все-таки беспокоит. И не только то, что я когда-нибудь, через много-много лет, умру, а и то, что будет потом, после смерти. И будет ли вообще что-нибудь? Или все кончается здесь, на земле: «Верю, Господи, верю, помоги моему неверию…»
«Если меня не съедят, я вернусь…»
Он совершил по своей собственной инициативе четыре путешествия в Африку, достигнув Абиссинии.
Впервые он посетил Африку, когда ему едва исполнился 21 год. Это было не столько путешествие, сколько мальчишеская авантюра, осуществленная тайком от родителей, почти без денег. И Гумилев после первой поездки «заболел», забредил Африкой. И только третье путешествие позволило Гумилеву достичь желанной ему Абиссинии.
В письме к Валерию Брюсову от 24 декабря 1909 года Гумилев пишет из Джибути: « … по дороге буду охотиться. Здесь есть уже все до львов и слонов включительно. Солнце палит немилосердно, негры голые. Настоящая Африка. Пишу стихи, но мало. Глупею по мере того, как чернею, а чернею с каждым часом, но впечатлений масса. Хватит на две книги стихов. Если меня не съедят, я вернусь в конце января».
Фраза Гумилева: «если меня не съедят», не просто пустое бахвальство, а реальная угроза жизни. Вообще, все три последних экспедиции были для Николая Степановича угрозой для жизни. И, тем не менее, за время экспедиционной работы, Гумилев преодолел по бездорожью (какие дороги в Африке в то время было даже трудно себе представить) 975 километров.
Сегодня помимо «Африканского дневника» и полевых записок, в Кунсткамере, в Санкт-Петербурге, хранится 103 предмета, собранные экспедицией Николая Гумилева, описи предметов, сделанные поэтом, рисунки, 243 фотографии. Путешествия в Африку он совершал вместе со своим двоюродным братом Николаем Сверчковым. Все фотографии, сделанные ими, уникальны.
Он писал в дневниках:«…Я собирал этнографические коллекции, без стеснения останавливал прохожих, чтобы осмотреть надетые на них вещи, без спроса входил в дома и пересматривал утварь, терял голову, стараясь добиться сведений о назначении какого-нибудь предмета у недоумевающих харраритов. Надо мной насмехались, когда я покупал старую одежду, одна торговка прокляла, когда я вздумал ее сфотографировать, и некоторые отказывались продать мне то, что я просил, думая, что это нужно мне для колдовства… Эта охота за вещами увлекательна чрезвычайно: перед глазами мало-помалу встает картина жизни целого народа, и все растет нетерпенье увидеть ее больше и больше… В общем, я приобрел штук семьдесят чисто харраритских вещей, избегая покупать арабские или абиссинские».
Абиссиния ему грезилась во снах, и вот эти сны превратились в явь, и он восторженно пишет:
Ни в дремучих лесах, ни в просторе морей –
Ты в одной лишь пустыне на свете
Не захочешь людей и не встретишь людей,
А полюбишь лишь солнце да ветер.
Солнце клонит лицо с голубой вышины,
И лицо это девственно юно,
И, как струи пролитого солнца, ровны
Золотые песчаные дюны.
В Хараре Гумилёв не без осложнений купил мулов, там же он познакомился с расом Тэфэри (тогда — губернатор Харара, впоследствии император Хайле Селассие I; приверженцы растафарианства считают его воплощением Господа — Джа). Поэт подарил будущему императору ящик вермута и сфотографировал его, его жену и сестру. В Хараре Гумилёв начал собирать свою коллекцию.
К будущему императору Гумилёв явился, чтобы получить пропуск — разрешение на путешествие по Абиссинии. О правлении самого Тэфэри Гумилёв писал:
«Тафари, наоборот, мягок, нерешителен и непредприимчив. Порядок держится только вице-губернатором фитаурари Габре, старым сановником школы Бальчи. Этот охотно раздаёт по двадцать, тридцать жирафов, то есть ударов бичом из жирафьей кожи, и даже вешает подчас».
Гумилев был одним из первых, кто решил делать цифровые, как бы сейчас сказали, копии документов. Когда он попал в знаменитый город Шейх-Хусейн — святое место для мусульман Восточной Африки, и обнаружил там старинные рукописи, он страница за страницей перефотографировал их. Академик Крачковский, который несколько лет позже работал в Каире, в знаменитой библиотеке, все переписывал от руки, ему не приходило в голову, что можно просто сфотографировать страницы. А Гумилева это озарило.
Дагомея
Царь сказал своему полководцу: «Могучий,
Ты высок, точно слон дагомейских лесов,
Но ты все-таки ниже торжественной кучи
Отсеченных тобой человечьих голов,
И как доблесть твоя, о единственный воин,
Так и милость моя не имеет конца.
Видишь солнце над морем? Ступай!
Ты достоин Быть слугой моего золотого отца».
Барабаны забили, защелкали бубны,
Исступленные люди завыли вокруг,
Амазонки запели протяжно, и трубный
Прокатился по морю от берега звук.
Полководец царю поклонился в молчаньи
И с утеса в бурливое море прыгнул,
И тонул он в воде, а, казалось, в сияньи
Золотого закатного солнца тонул
Оглушали его барабаны и клики,
Ослепляли соленые брызги волны.
Он исчез. И светилось лицо у владыки,
Точно черное солнце подземной страны
Его называют романтиком. Но его романтизм был не книжный, не заимствованный, а подлинно пережитый им. Будь то африканские экспедиции или участие в Первой иировой войне.
Когда читаешь его стихи, то наяву видишь и ощущаешь и бродящего жирафа, жаркое дыхание пустыни, занзибарских девушек, тропические дебри, полные опасностей.
Последний раз Гумилев был в Африке в 1913 году. Он мечтал, хотел еще раз побывать в Африке, но не выпала судьба. В одном из своих стихотворений он писал:
Есть Музей этнографии
в городе этом
Над широкой, как Нил,
многоводной Невой,
В час, когда я устану быть
только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда
трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам
издалека привез…
В 1914 году началась Первая Мировая война, и Гумилев добровольцем отправляется на фронт. Так же, как и в Африке ведет дневники. Так же, как там проявляет храбрость, бесстрашие и героизм, за что и был награжден двумя Георгиевскими крестами.
Наступил 1921 год. Год трагический для русской культуры и литературы. В этом году скончался Александр Блок. ЧК было сфабриковано «дело Таганцева»: тогда было привлечено 833 обвиняемых, среди них блестящие представители петербургской интеллигенции. Это и преподаватели, и геологи, географы, правоведы, филологи, художники, музыканты и Николай Гумилев.
Мы никогда не узнаем подробностей его гибели и места его расстрела, но и перед расстрелом он оставался все таким же бесстрашным воином, рыцарем и поэтом.
Алексей Толстой писал: «Я не знаю подробности его убийства, но, зная Гумилева, уверен, что стоя у стены, он не подарил палачам даже взгляда смятения и страха».
Я не прожил, я притомился…
Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной,
И, Господь, вот Ты мне явился
Невозможной такой мечтой.
Вижу свет на горе Фаворе
И безумно тоскую я,
Что взлюбил и сушу и море,
Весь дремучий сон бытия;
Что моя молодая сила
Не смирилась перед Твоей,
Что так больно сердце томила
Красота Твоих дочерей.
Но любовь разве цветик алый,
Чтобы ей лишь мгновенье жить,
Но любовь разве пламень малый,
Что ее легко погасить?
С этой тихой и грустной думой
Как-нибудь я жизнь дотяну,
А о будущей Ты подумай,
Я и так погубил одну.
Рецензии и комментарии 0