Книга «Арес в кувшине»

Арес в кувшине (Глава 2)


  Любовная
107
81 минута на чтение
0

Возрастные ограничения 18+



Глава 1. Желтая роза

Личностью художника-кубиста Казимиро Охеда я заинтересовался еще в середине 20-х, когда впервые увидел в иллюстрированном каталоге американской художественной ассоциации картины «Купальщица» и «Плачущая». Женщины на этих двух полотнах менее напоминали человеческих существ, чем калеки и больные из популярных в прошлом веке шоу уродов. Бесформенность, составленная из простых геометрических фрагментов, выглядела как жалкая подмена сложного примитивным, однако краткие пояснения под иллюстрациями содержали хвалебные отзывы критиков. Это выглядело как торжество абсурда над естественным порядком.

Я не понимал, но хотел понять. Думаю, с тех самых пор у меня и начала зреть идея написать новеллу о художнике, которого сгубила собственная картина. Еще будучи газетным репортером в Детройте, я принялся изучать биографию Охеда и следить за его личной жизнью по публикациям в печатных изданиях. Мой улов был скудным, но и он доставался мне с трудом. Казимиро жил и творил в Париже, а я находился в Штатах.

В ранних картинах художника чувствовалось влияние классической школы живописи, но уже тогда почти в каждом из его полотен я находил его особое видение мира, которое иначе как больным и извращенным назвать не мог. Грубые лица со сдвинутыми к уху, массивными носами, написанные Охеда в стилистике пугающих африканских масок; неотесанные фигуры, неестественные позы, уродливые подобия тел, нелепые конечности — все это выглядело депрессивно и давило на мое восприятие, как тяжелый гидравлический пресс давит на стальной лист, чтобы вырезать из него деталь прямоугольной формы. Хаос деструкции на полотнах художника-новатора, будто зажимал мой разум в испанский сапог. «Он как истинный бунтарь обесценивает, разрушает и создает заново. В этом ценность его полотен», — утверждали художественные критики, но я находил в их отзывах совсем иной, весьма прагматичный смысл: «Пусть это безобразно, зато стоит больших денег».

Каждый из нас видит мир по-своему, это естественно и полезно. Всем известна притча о слепых мудрецах, которые ощупывали слона, но не понимали, что прикасаются лишь к части чего-то очень большого. Соединив фрагменты, они познали целое, но без честности и доверия у них ничего бы не вышло.

Что заставило огромное количество людей доверять восприятию человека, изображающего женщин в виде дегенеративных существ? Видел ли художник или намеренно искажал то, что видел? Эти вопросы не давали мне покоя.

Чтобы гениально творить нужно много знать; чтобы правильно демонтировать каноны — нужно знать еще больше. Прежде чем ломать старые академические традиции и рисовать нищих, алкоголиков и проституток, Казимиро Охеда, получил классическое образование в лучших школах живописи, в том числе и в королевской академии изящных искусств в Мадриде. Посетив Всемирную парижскую выставку 1900 года, девятнадцатилетний художник остался во французской столице и поселился на высочайшей ее точке — холме Монмартр, где примкнул к беспорядочному и нищенскому образу жизни творческой цыганщины, именуемой по-французски богема.

Здесь художник нашел любовь, скорее всего не первую и точно не последнюю. Девушка ушла от безбедного мужа к нищему Казимиро и разделила с ним самый голодный период его жизни. Она была его ровесницей и стала одной из первых бесстрашных мушек, высосанных безжалостным пауком. Он бросил ее, когда картины стали продаваться и ему стали доступны более статусные женщины, готовые запутаться в паутине любви.

В конце Великой войны 1914-1918 годов его пригласили работать дизайнером декораций и костюмов в парижский театр Шатле, где ставили сюрреалистичное представление для Русского балета. Казимиро, тогда уже известный и дорогой художник, влюбился в юную балерину Татьяну Доброву и не поверил, когда ему сказали, что на славянских девушках нужно жениться. Любовь замечательна взаимной готовностью влюбленных приносить друг другу жертвы. Охеда, к тому времени уже разбогатевший на продаже своих полотен, подписал брачный контракт, по которому его картины принадлежали ему и его жене поровну; Татьяна оставила балетную карьеру, но сразу после свадьбы категорично заявила мужу, что желает узнавать свое лицо на его полотнах, поэтому запрещает изображать ее в стиле кубизма. После этого Казимиро почти семь лет, рисовал ее классические портреты…

Кое-кто из его менее талантливых друзей по цыганщине оборвал свою жизнь в опиумном тумане, но не таков был Казимиро Охеда, — наполеон в живописи, поднявшийся из низов нищенствующей богемы к подножию парижского бомонда. В начале карьеры, когда цыганщина вознесла Казимиро на трон короля нищих талантов, элитные критики называли его геометрическим мазилой и пачкуном. Когда же после всеобщего признания и женитьбы испанский художник и его русская жена стали модной парой в высшем парижском свете, настал черед завистливой богемы возмущаться своим кумиром, променявшим голодные идеалы на сытую жизнь.

Временами я пытался понять насколько предвзято мое отношение к творчеству Казимиро Охеда. Как зритель из толпы в сказке Андерсена я спрашивал себя: «Может я просто слеп, поэтому не вижу тончайшего шелка и чистейшего золота, из которого сшито платье короля?» В такие моменты меня одолевал грызущий изнутри стыд за мою мнимую приземленность; меня терзало гнусное ощущение изгоя, неспособного понять высокое искусство. Но однажды я стал тем ребенком, который крикнул: «А король то голый!»

Это произошло после смерти жены художника, — одной из многих женщин, которых он опустошил и выкинул из своей жизни. Богема признала ее виновной в приручении чудовища. Красавица, положила на это свою жизнь, но так и не смогла укротить похотливого зверя, а в награду получила измену и свой портрет, написанный в импрессионистской манере.

До того, как Татьяна застрелилась из пистолета, подаренного ей самим же Охеда, его картины меня пугали; после, — превратились для меня в разбитые зеркала, отражающие внутренний мир того, кто довел свою жену до сумасшествия и самоубийства. Сам же художник как-то сказал в кругу богемной тусовки: «Существует два типа женщин — богини и тряпки для вытирания ног». Всех своих богинь он неизменно превращал в тряпки.

Спустя двенадцать лет после первого знакомства с картинами Казимиро Охеда, мне казалось, что я знаю о нем достаточно. Мой замысел созрел, и я неспешно приступил к работе над новеллой, выкраивая время между заказами издательства. По сюжету жена парижского художника серьезно больна, нуждается в его внимании и поддержке, но он уже давно не любит ее. Помыслы шестидесятилетнего модерниста обращены к задумчивой невинной девушке; он недавно встретил ее на берегу Сены и называет юной богиней; ей всего семнадцать лет; она для него — очередной сосуд с вдохновением, льющимся чрез край. Супруга подозревает об измене, безумно страдает, но гордость заставляет ее скрывать свое бессилие. Находясь в безысходном положении лилии, увядающей без воды, она настойчиво просит мужа написать ее портрет, но он каждый раз находит причины для отказа и часто отлучается из дома, чтобы рисовать свою юную богиню на лоне природы.

Наконец художник соглашается выполнить просьбу жены чтобы избавиться от ее настойчивых просьб. В отместку за то, что она мешает ему уделять внимание юной красавице, художник изображает супругу в образе женщины-насекомого с кривыми конечностями, растущими из грудной клетки. Вместо ступней и ладоней у нее присоски; глаза похожи на выпуклые язвы, синюшные губы вытянуты в хоботок; в больной ноге копошатся черви. Увидев свой портрет жена художника, уже сильно ослабленная болезнью и страданиями, лишается рассудка. Прежние мысли о мертвой любви навязчиво влекут ее воспаленный разум к пистолету, подаренному мужем полгода назад. Заметив это, он оставляет ее в одиночестве и отправляется к своей юной богине.

Девушки нет дома. Ее мать говорит, что дочь увез молодой и богатый красавец, а самого художника гонит прочь. Тот ревнует, мысленно желает девушке смерти: «Я скорее предпочел бы видеть ее мертвой, чем счастливой с другим». Раздраженный он отправляется в бордель, как делал это всегда в перерывах между соблазнением богинь. В это время его жена погибает как неразумное дитя, добравшееся до смертельно опасной игрушки.

В борделе он постоянный клиент, ему всегда предлагают лучшее; на этот раз в комнате для утех ожидает девственница — его юная богиня, якобы сбежавшая с молодым красавцем. Оказывается, два дня назад мать продала ее, как думала, в услужение богатой семье, но пресловутый принц оказался сутенером. Художник еще не остыл от своей ревности и доволен тем, что теперь не нужно рассыпать у ног красавицы романтическую мишуру. Он не хочет слушать ее объяснений, не раздумывая берет то, за что заплатил, а после, когда она просит его спасти «свою юную богиню», цинично заявляет: «Богинями не рождаются, их создают такие как я. Беда в том, что они рано или поздно вновь становятся обычными женщинами. С тобой все проще, ты перестала быть богиней, когда попала сюда».

Художник возвращается в свой парижский дом и заходит в мастерскую, где посреди немыслимого, но привычного беспорядка стоит мольберт с последним портретом его жены. Полотно стало другим. Супруга изображена в расцвете своей молодости и красоты; она восхитительна и грациозна; ее полуобнаженное тело украшают драгоценности, дерзкий взгляд чарует и завораживает. Художник ошалело смотрит на портрет. В мастерскую заползает насекомоподобное существо, обнимает своего создателя щупальцами, запускает хоботок в его горло и высасывает как коктейль через соломинку. Старый живописец превращается в высохшую мумию, его супруга на портрете оживает и смеется; сытое существо заползает в темный фон картины.

В эпилоге чудовищный скандал. Все полотна, купленные у знаменитого художника, изменяются: вместо модерновых коллажей и абстракций на них проявляются непотребные сцены похотливых фантазий живописца. Вопреки всеобщему возмущению и осуждению, стоимость этих картин растет, они становятся предметами для выгодного вложения накоплений. Чтобы картины неуклонно дорожали, перекупщики платят искусствоведам, те окутывают безобразное загадочным покровом; похоть становится атрибутом гениальности, уродство — тайной бытия, а сам художник — идолом.

Портрет жены достается художественному музею. Ночью, когда в галерее с коллекцией картин нет посетителей, с одного из полотен сползает тень и бродит по городу, выискивая тех, кто похотливо жаждет недоступного и обесценивает то, чем уже обладал.

Я работал над новеллой, пытаясь ответить на вопрос: кто более безнадежен, художник или те люди, которые восхваляют его извращенное видение мира? Писатель во мне хотел признания, газетчик — скандала. Я был настолько опьянен своим замыслом, что мечтал о похвале самого Эдгара По. То, что для этого признанному мастеру ужасов пришлось бы встать из могилы кладбища Вестминстер Холл в Балтиморе, меня не смущало.

К счастью тогда я не знал всей правды о Казимиро Охеда, иначе решил бы, что он не человек, а исчадие зла, поэтому осуждать его бессмысленно. Он увел девушку у лучшего друга, а после того как тот покончил с собой, поселился с ней в его комнате; он радовался, когда женщины дрались за него до крови в его же присутствии; Охеда сожительствовал как с ними, так и с мужчинами, одалживал своих любовников и любовниц друзьям, пользовался их женами по обоюдному согласию. Если бы я все это знал тогда, то вообще не написал бы новеллы, в противном случае у меня получилось бы жизнеописание дьявола.

Как бы то ни было, я отдал готовую рукопись в издательство Саймона, полагая, что имею право на свое видение художественной деструкции, произрастающей со дна темной души. До многих ответов я тогда не докопался, но явно чувствовал присутствие лжи. С ней у меня особые отношения, — мы не терпеть не можем друг друга.

О том, что Казимиро Охеда поселился в пригороде Лос-Анджелеса я узнал спустя месяц из газет, это произошло в ноябре 1938 года. Писали, что успешный парижский художник прибыл в Америку ради заказов, оплатить которые по карману лишь очень богатым ценителям живописи. И это было похоже на правду, если учесть, что он арендовал небольшое ранчо в Пасадене — зимнем курорте, популярном среди богатых туристов из восточных штатов. Охеда появился там в конце осени, то есть как раз перед началом сезона.

Мне давно хотелось самому посетить Париж и познакомиться с Охеда лично, но не хватало денег чтобы оплатить все необходимые для этого расходы. Теперь же колоритный прототип героя моей новеллы сам приехал из далекой Европы. Возможность для встречи была замечательная, от Лос-Анджелеса до Пасадены можно доехать менее чем за час. Я пожалел, что уже отдал рукопись издателю, но поразмыслив, подумал, что смогу доработать ее перед отправкой в печать.

Наша встреча с Охеда была неизбежна, и я наконец должен признаться, что кроме писательского интереса мною двигал другой, более важный мотив, о котором я скажу чуть ниже. Умалчивая о нем ранее, я не обманывал, но, подчиняясь законам повествования, не говорил в самом начале о том, что должно быть сказано в середине или в конце.

Один разговор с художником не мог гарантировать честных ответов на мои вопросы. Я хотел полноценного общения, но импровизированно войти в доверительное русло с разрушителем, не признающим никаких правил кроме своих, не представлялось мне возможным. Я не обладал ни способностями к живописи, ни знаниями искусствоведа, позволяющими говорить с художником на одном языке, поэтому не мог войти в его среду, а тем более вращаться в ней. Я нуждался в смелом, возможно даже провокационном плане и как шахматист за доской перебрал кучу дебютных вариантов, но ни один из них не вывел меня даже к миттельшпилю, не говоря уже об эндшпиле.

С теми, кто имеет цель и сильное желание ее достигнуть, обыкновенно происходят чудеса. Помощь неожиданно явилась ко мне в образе очаровательной Афины, которая, как известно, никогда не была младенцем, а родилась из головы Зевса уже взрослой, в блестящих золотых доспехах. Ее звали Сьюзен Шеридан. Мы познакомились на вечеринке у моего друга Генри спустя несколько дней после того, как художник обосновался в Пасадене.

Генри Мейн, начинающий голливудский кинорежиссер был родом из богатой семьи и проживал в Беверли Хиллз. Он был отчасти снобом, поэтому устраивал у себя приемы два раза месяц. Кроме близких друзей, Генри приглашал на свои вечерники весьма значительных в киноиндустрии людей, что позволяло мне и другим расширить круг полезных связей.

В тот вечер я пришел слишком рано, гостей было мало, женщин было больше чем мужчин. Все это были люди, по большей части имевшие отношение к кино, работавшие когда-либо на площадке с Генри и включенные им в число избранных по самым разным соображениям. Как я узнал позже, Сьюзен появилась здесь с подачи некоего покровителя из больших голливудских шляп.

Она не выглядела растерянной, а напротив, держалась так, будто пришла сюда, по крайней мере, в десятый раз. Находясь среди смешливых молодых актрис в замысловато украшенных шляпках, она в основном слушала, изредка вставляя весьма остроумные реплики.

По традиции, заведенной самим Генри Мейном, всем впервые приглашенным надлежало соблюсти так называемый «желтый дресс-код дебютанта»; мужчинам чаще всего предлагалось надеть галстук этого цвета, женщинам — блузку, юбку или платье. Желтая деталь туалета сигнализировала всем завсегдатаям, что ее обладатель находится в доме Генри впервые.

Сьюзен была одета в длинное вечернее платье желтого цвета, декольтированное, без рукавов, с черным поясом на талии; дивную шею обтягивал чокер с золотистой жемчужиной, тоже черный, как и шляпка с сумочкой. Грациозные линии плеч и всей ее фигуры, пожалуй, восхитили бы античных скульпторов; движения, мягкие и сдержанные, дышали женственностью, но не были томными и не пытались соблазнять, а шептали о внутреннем достоинстве. Все в облике Сьюзен подчеркивало ее элегантность, проистекающую не из одежды, а из образа мыслей. Так можно видеть родник, бьющий из земли, и не понимать откуда он берет свои воды.

Вынув блокнот, я стал поспешно записывать наплывающие одна на другую метафоры, и не заметил, как Сьюзен скользнула взглядом в мою сторону. Взгляд этот был скорее изучающим окружение, чем заинтересованным лично мной, но ее рука, слегка коснувшаяся аккуратно уложенных волн золотистых волос, выдала желание своей хозяйки произвести благоприятное впечатление.

Когда и каким образом я увидел то, что не успел заметить? Это вопрос вполне уместен, и я должен на него ответить. Все дело в моей памяти, я не умею забывать. Моя голова — это музей, в котором хранится все виденное мной когда-либо. Я могу посещать эти музейные запасники в любой момент, рассматривать прошлое как картины и открывать в них новые детали, не замеченные ранее. Для этого мне нужно лишь закрыть глаза. В блокнот же я обычно записываю беспорядочные образы, возникающие в особые моменты вдохновения; для меня это сродни охоте на стаю встревоженных птиц. Каждая сокращенная запись — удачный выстрел. Блокноты, заполненные рисунками, знаками и символами, я обычно выбрасываю за ненадобностью.

Не буду оригинален, когда скажу, что Сьюзен сразу мне понравилась и я попросил Генри меня представить. С моей стороны это не было каким-то бесцеремонным вторжением, просто я заметил, что Сьюзен скучала. Время от времени она ощупывала взглядом окружающий интерьер, будто пытаясь себя развлечь, и я рискнул ей в этом помочь. Мы начали говорить. Уже тогда она показалась мне особенной, и я сказал ей об этом. Она приняла мой комплимент за банальность и не стала этого скрывать:
— Поздравляю, вы открыли Америку.

Я был уязвлен тем, что меня записывают в серую толпу поклонников и позволил себе легкую иронию:

— Если вас уже открыл некто вроде Колумба, то я вам сочувствую. Колумб нашел совсем не то, что искал, перепутал Америку с Западной Индией и не имел понятия об историческом значении своего открытия.

— А вы? — в ее глазах промелькнула надежда развеять скуку. — Вы понимаете, что открыли?

Я ждал этого вопроса и почувствовал себя на коне:

— О, разумеется… — улыбаясь, я выдержал долгую интригующую паузу.

— Вы возбудили мое любопытство и теперь хотите, чтобы я вас просила, — констатировала она с легким упреком.

Ее прямота мне понравилась, и я ответил тем же:

— Вы правы, мне этого хотелось. Когда собираешься сказать нечто важное, а вас об этом еще и просят, то говорить приятно вдвойне.

— Пусть так, но если то, что вы хотите сказать, неважно и неинтересно, то лучше возьмите тайм аут и подготовьтесь, я с удовольствием выслушаю вас позже.

Сказав это и мило улыбнувшись, Сьюзен пару секунд смотрела мне в глаза и в то же время слегка развернула плечи, показывая, что готова уйти.

— Очень милый шантаж, — я искренне рассмеялся, получив удовольствие от ее тактического маневра. — Я вполне заслужил щелчок по носу за попытку сыграть свою мелодию на струнах вашего любопытства, но уверяю вас, тайм аут мне не нужен.

— В таком случае, прошу вас немедленно рассказать мне то, что вы хотели.

Я кивнул в знак благодарности, мысленно заглянул в свой блокнот и постарался не разочаровать Сьюзен:

— Мне думается, когда бог наделял женщин красотой или умом по их выбору, вы терпеливо отстояли в каждой из двух очередей, получив и то, и другое. Когда же он стал раздавать девушкам пестрые лепестки кокетства, вы стояли в стороне возле дикорастущих роз. Попытавшись сорвать одну из них, вы укололись. Возможно тогда, изучая устройство острых шипов, вы узнали, что красота более нуждается в защите, чем в привлечении внимания. Наверно поэтому при виде вас я сразу подумал о чайной розе. Ее прочный стебель увенчан нежным благоухающим цветком, но шипы весьма остры и умело спрятаны под зелеными листьями.

Я хотел произвести впечатление и у меня это получилось. Сьюзен посмотрела на меня с теплотой и благодарностью. Быть оцененной по достоинствам, которые женщина ценит в себе сама — такое же особое удовольствие для нее, как, скажем, для мужчины признание того, что он сильнее всех.

Немногие из нас, имеющих треугольное стремление к округлому, откажутся оказать молодой и хорошенькой блондинке тайное покровительство. Пусть она в нем вовсе не нуждается, и достаточно умна, чтобы не показывать это — подобные мелочи никогда не остановят мужское тщеславие.

— Все же бывают случаи, — продолжил я, — когда розе, в особенности если она такого яркого желтого цвета как ваше платье, следует притвориться беззащитной. Я рискую, говоря это вам, — тут я сделал многозначительную паузу, давая понять, что говорю нечто важное. — Моему совету стоит последовать хотя бы для того, чтобы случайно не уколоть некую значительную особу.

Сьюзен улыбнулась и ничего не ответила, но ее загадочный взгляд подсказал мне, что она очень хорошо меня поняла. Между нами появилась тайна и это было восхитительно. О чем было мое предупреждение и в чем заключался риск я скажу немного позже.

Вечеринка, начавшаяся для Сьюзен Шеридан со скуки в обществе женщин, продолжилась в окружении заинтересованных ею мужчин. Она блистала остротой ума, но вовсе не стремилась к превосходству, а будто отражала солнечный свет подобно таинственной Луне. Сьюзен сияла в лучах лощеного интеллектуала Генри Мейна и аристократичного красавца Винсента Гарднера, но едва проявляла свои очертания в полумраке пятидесятилетнего актера Боба Сандерса, игравшего в кино и в жизни одну и ту же роль героя любовника. Рядом со мной ее металлический блеск становился матовым и теплым. Она не пыталась нравиться, но давала понять, что нравится самой себе. Если кто-то думал также и мог оказаться полезен, то ее благосклонность была ему гарантирована.

Сьюзен была из тех женщин, которые более ценят разум, чем сердечные порывы, но во всем остальном остаются очаровательными представительницами прекрасного пола. Сочетание логического склада ума с молодостью и красотой давало ей огромное преимущество в общении с мужчинами, но другим женщинам не приходило в голову соперничать с ней. Сьюзен умела вовремя уйти в тень и старательно избегала любых сравнений себя с другими, а если до этого доходило, то непременно умаляла свои достоинства. Кто-то сочтет это скромностью. Я бы назвал это мудростью. Такие женщины как Сьюзен Шеридан не вступают в войну с мужским миром, а принимают существующие правила и ищут союзников для воплощения своих тайных планов.

Если кто-то из мужчин хотел завоевать расположение Сьюзен, то начинать ему следовало с вопроса о том, насколько он может стать для нее полезным, а попросту говоря, идти к любви по ступенькам дружбы и партнерства. Я сразу это почувствовал и, думаю, другие тоже, кроме, разве что, стареющего ловеласа Боба Сандерса, привыкшего к легким победам. Не раз в тот вечер я наблюдал между его бровей сердитую морщину, когда Сьюзен сначала восхищенно отзывалась о нем и о его работах в кино, а затем ускользала, тактично давая понять, что не считает его холмом на равнине. Она была очень молода, на десяток лет младше Генри и Винсента, на восемнадцать младше меня, и на тридцать моложе Боба Сандерса, но дальновидности и здравого смысла у нее было больше, чем у нас всех вместе взятых.

При моем тогдашнем отношении к женщинам, в которых кроме красоты и ума я ценил независимость, она стала моим идеалом. Я почти сразу полюбил ее разумом. Это звучит почти также нелепо как ледяной жар или ограниченная бесконечность, но мне сложно назвать это иначе. Мои чувства и разум находились в полной гармонии, сердце билось чаще чем обычно, но размеренно как метроном под звуки вальса.

Сьюзен умела держать дистанцию. Сокращая ее, она оказывала особое доверие и этим повышала значимость того, с кем сближалась. Ее расположение давало мне некий тайный статус, который надо было подтверждать ежеминутно и значит прогрессировать. Проспав шесть лет я, наконец, проснулся и увидел перед собой лестницу в небо. Это ощущение, связанное со стремлением соответствовать выбранному идеалу, думаю, знакомо многим.

В тот вечер я редко участвовал в общих разговорах и с удовольствием наблюдал за тем как Сьюзен входит в новую для нее в среду. Она говорила с необычным британо-французским акцентом, который объясняла тем, что родилась в Англии и долгое время жила во Франции. Рассказывая о Европе, она не старалась произвести фурор, не теряла головы от комплиментов и время от времени поглядывала на меня. Я встречал ее взгляд, улыбался или шутил, давая понять, что пока все идет хорошо.

Интрига, заготовленная хозяином вечеринки на потеху своим гостям, как обычно была связана с ожиданием стареющей актрисы Доры Галладжер, славившейся своей бесцеремонной, но остроумной манерой говорить нелицеприятные вещи. Все знали о ее странной неприязни к желтому цвету и ожидали, что она отпустит в адрес желтого платья одну из своих неподражаемых колкостей.

Дора Галладжер была важным связующим звеном между поколениями, имела влияние в среде Голливуда и зачастую встревала в конфликты ее не касающиеся, но всегда при этом занимала сторону молодых и зрелых в пику старикам. Несмотря на ее грубоватые манеры, она мыслила прогрессивно, была справедливой и по всем вышеназванным имела в доме Генри статус неприкасаемой. Здесь ей было позволено все, но никто и никогда на нее не обижался.

Сьюзен предстояло выдержать удар, отражать который было опасно. В этом и заключался подвох. Те, кто позволял себе отбивать мяч Доры в грубой манере или хуже того, пытался нанести ей личное оскорбление, считались недостойными. Ее молчание после ответного выпада означало, что проверка не пройдена. Провалившие испытание Доры становились своего рода изгоями и никогда более не появлялись в доме Генри Мейна. Предупреждать новичков об испытании, понятное дело, запрещалось. Уличенных в нарушении этого правила Генри отлучал от избранного круга, как папа римский отлучает еретиков от церкви.

Когда Дора Галладжер появилась в гостиной, Сьюзен стояла спиной к дверям с таким расчетом, чтобы видеть меня. Я едва заметно кивнул ей и убедился, что она уловила мой знак. Спустя десяток секунд Генри пошел навстречу гостье с громким восклицанием:

— Дора, мы тебя заждались! Я уже подумал, что ты поехала в Пасадену на именины Энтони Уолша.

— Что?! Променять молодежь на старого брюзгу с его пердунами? Да как ты мог такое подумать, Генри?

Все развернулись к Доре, не желая упустить ни одного ее слова. Боб Сандерс, — излюбленная боксерская груша Доры, — по своему обыкновению постарался ее задобрить, чтобы хоть как-то уменьшить количество язвительных уколов, отписанных ему на этот вечер:

— Дора, дорогая, перестань лукавить, все знают, как старина Уолш тебя ценит, — польстил он.

— Он млеет, когда я глажу его по лысине, поэтому мне и не надо ехать на его именины. Уолш приедет ко мне сам, — невозмутимо отвечала она Бобу Сандерсу и вдруг нарочито прищурилась, разглядывая его лоб с большими залысинами. — А тебе, милый, пора подумать о подушке.

— Какой подушке? — обреченно переспросил он.

— Той единственной, на которой не выпадают волосы из головы. Если ты не в курсе, она обычно лежит рядом с подушкой жены, — в Доре не было злобы; укусив, она обычно поглаживала место укуса: — Приезжайте ко мне с миссис Сандерс, когда захотите, я расскажу вам массу интересного о мужских лысинах. Я многое о них знаю. Именно поэтому старый Уолш меня и ценит.

Под дружный смех присутствующих Дора наконец перевела взгляд на Сьюзен, которая стояла рядом с Бобом. Вернее, это он увивался за ней, но побитый Дорой тихонько ретировался, оставив Сьюзен в одиночестве. Брови Доры картинно поползли вверх под всеобщие смешки и предвкушение незабываемой сцены. Наконец она удивленно воскликнула:

— Боже мой, мы в Лос-Анджелесе или в бананово-лимонном Сингапуре? — взяв с подноса бокал с шампанским, она добавила: — Генри, надеюсь напитки в твоем доме не такие ядовитые как этот цвет.

Все ожидали от Сьюзен смущения, возможно смятения и неловкости, но она загадочно улыбнулась и ответила дерзостью:

— Ярко желтые полосы вы заметили, а черные нет. Их сочетание на брюшке осы предупреждает о том, что она умеет больно жалить. Все же оса миролюбива и не атакует, когда не находит угрозы. Что до вашего жала, то оно весьма остроумное, а ваше внимание ко мне очень лестно, — она улыбнулась самым обезоруживающим образом и скромно представилась: — Меня зовут Сьюзен Шеридан, я поклонница вашего таланта и очень рада нашей встрече.

— Дора Галладжер, — поспешил представить Генри. — Великая актриса, всеобщая любимица и самая желанная гостья в моем доме.

— Спасибо, Генри, — величаво поблагодарила она и, вновь посмотрев на Сьюзен, констатировала: — А вы действительно оса, милочка. Когда я была совсем юной меня укусила одна едкая сколопендра в платье вот такого же цвета. С тех пор я его не переношу, — так Дора Галладжер открыла, наконец, тайну своей неприязни к желтому, а затем добавила: — Чутье подсказывает мне, что мы можем стать с вами хорошими друзьями, дорогуша. Разумеется, после того как вы наденете другое платье.

Будучи не менее едкой особой, чем пресловутая сколопендра, Дора несомненно оценила остроту шипов желтой розы, которые та лишь показала, но не стала ими колоть. Неуязвимость, так изящно ею продемонстрированная, пришлась по нраву не только Доре, но и всем остальным.

Не обошлось без недоразумений, позволивших мне оказать Сьюзен некоторые мелкие услуги. Спустя четверть часа она неловко выронила бокал с шампанским, но я по счастью находился рядом и быстро передал ей свой; все, кто обернулся на звон разбитого стекла, увидели мою смущенно улыбающуюся физиономию. После этого мы со Сьюзен стали друзьями. Я улавливал взмах ее ресниц или беглый взгляд, и как ангел-хранитель отвлекал внимание на себя, сглаживал неловкости, давал пояснения, представлял ее интересным людям и уводил от них, создавая подходящий для этого повод. Мы перемещались по гостиной комнате как летучие мыши, пересекались взглядами и подавали друг другу знаки, понятные только нам; знаки неслышные и невидимые для других.

К концу вечера я расслабился, захмелел и перестал рассуждать здраво; мне захотелось втянуть Сьюзен в приключение, которое могло бы нас сблизить. Рассказав ей о художнике, я предложил наказать его за то, что он сотворил с другими женщинами. «Он обязательно попытается затянуть вас в свою паутину. Хотите побыть осой, которую приняли за слабую мушку?», — безответственно подстрекал я, ибо уверовал в неуязвимость Сьюзен, как дети верят в Зубную фею или Санта-Клауса.

Сьюзен могла быть прямолинейной, но ее прямота не колола, а ненавязчиво утверждала свою точку зрения. Это вызывало уважение. Когда она сказала мне, что я пытаюсь использовать ее в своих целях, до меня вдруг дошло, что она права. Я спохватился, начал говорить об опасности такой игры и поделился своим представлением о творцах, подобных Казимиро Охеда.

Энергические затраты таких людей велики, говорил я Сьюзен, поэтому некоторые из них подобны вампирам, сосущим кровь. Такие мужчины либо осушают женщину залпом, либо смакуют ее, если она в чем-то особенная. Некоторое время любовные истории с их участием, короткие или долгие, выглядят как счастливый союз, но финал у них всегда один, потому что роли жертвы и хищника распределены заранее. Печального исхода можно избежать, если женщина сумеет отказаться от роли жертвы. Тогда игра просто не начнется.

Так я полагал и, разумеется, кое в чем ошибался, но в одном, как мне кажется, был прав: вампиры — существа хотя и сказочные, но уж слишком похожи на творческих паразитов, питающихся своими музами ради сотворения яркой поэзии, живописных полотен, скульптур… Сравнение вампира с художником может показаться диким, но есть очевидное сходство: опустошая своих жертв, оба получают бессмертие; вампир — буквальное, художник — через увековечение своих творений.

Сьюзен слушала меня с интересом. Когда я закончил, облекая резюме своего рассказа в форму предостережения, она положила мне руку на плечо и улыбаясь ответила:

— Не стоит за меня переживать, я вовсе не собираюсь становиться могилой, чтобы исправить горбуна.

— Рад, что вы не согласились на мое бредовое предложение.

— Думаю, оно не такое уж бредовое, — возразила она. — Но, чтобы стать приманкой для похотливого старца мне нужна веская причина. Вы что-то не договариваете?

Будь я вполне трезв, ни за что не попытался бы утаить правду, но очарование Сьюзен, и еще более виски, сделали свое дело. Я так хотел продолжить наше знакомство, что оказался в положении дельфина, выбросившегося из воды на берег. Это было ужасно глупо.

— Вы очень проницательны, Сьюзен, — обреченно проговорил я. — Должен признаться, я совсем не умею лгать. Это у меня с детства. Ложь причиняет мне физическую боль.

— Вы шутите, — не поверила она.

— Нет… — серьезно ответил я. — Знаете, это как наказание для животного за неправильные действия, — удар хлыстом или окрик. Если я солгу, у меня страшно заболит голова. С возрастом я научился умалчивать правду или говорить только часть ее, но и это всегда дается мне с большим трудом.

— Иногда утаивание правды может быть равносильно чудовищной лжи.

— Да, вы правы, но не в моем случае. Дело в том, что… моя мать умирая оставила мне рисунок, ее портрет. Она сказала, что его нарисовал мой отец, внизу есть его подпись… Охеда может быть моим отцом.

— Вы полны загадок, Виктор, — заинтересованно проговорила Сьюзен, разглядывая сконфуженное выражение на моем лице. — И все-таки я не понимаю… Зачем вам такой отец?

— Чтобы больше его не искать, но я не уверен, что Охеда скажет мне правду. У него было много женщин. Возможно из таких как я внебрачных потомков он мог бы сколотить целый взвод.

— А зачем вам нужна я?

— В ваших силах помочь мне войти в его жизнь. В одиночку мои шансы почти ничтожны.

— Кажется я начинаю понимать ваш замысел, — весело сказала Сьюзен. — Молодой человек… — тут она запнулась и быстро поправилась: — Мужчина и его подруга втираются в доверие к сладострастному старцу, он соблазняется ею и попадает в ловушку. В финале выясняется, что ловкая авантюрная пара, обвела старика вокруг пальца, завладев его имуществом и деньгами.

Я невольно рассмеялся, заметив на лице Сьюзен оживление и азарт:

— Похоже вам по нраву водевили, но мне придется вас разочаровать. Я не могу и не хочу обманывать старика, не желаю его имущества, денег и даже имени.

— Вы ищете отца, но не хотите, чтобы он признал в вас сына?

— Я скорее хочу отомстить за мать. Отец бросил ее беременной в нищете, это было в Англии.

— Каким же образом вы хотите это сделать?

— Сейчас рукопись моей новеллы находится у издателя Саймона. Когда ее напечатают и в аморальном герое узнают Казимиро Охеда, его картины перестанут покупать.

Сьюзен вдруг посмотрела на меня со снисходительным умилением, как на ребенка:

— Вы уверены, что вашу новеллу напечатают?

— Почему нет?

— Вам не позволят ломать станок, который печатает дорогие шедевры.

Я вспылил, но сумел сдержаться:

— Знаете Сьюзен, я зря рассказал вам все это. Всему виной алкоголь и мое желание продолжить наше знакомство в других декорациях и в другом сюжете. Правда в том, что вам это совсем не нужно.

— Отчего же, — вдруг упрямо возразила она. — Я обещаю подумать над тем как вам помочь, но прежде хотела бы взглянуть на рисунок.

— Забудьте обо всем, что я вам наговорил, — мой тон был мрачным. — Этот грязный сюжет недостоин вашего участия.

В тот вечер я расстался со Сьюзен с сожалениями и без надежд, несмотря на то, что она записала номер телефона, по которому со мной можно было связаться. Наутро следующего дня мне казалось, что поезд ушел, чемоданы украли, а я стою на перроне взъерошенный, в одних трусах, с баночкой аспирина в руке. Таким я увидел себя перед зеркалом в ванной. Через час, когда я привел себя в порядок и позавтракал, капля надежды просочилась из знойных небес в мою пустыню. Пересматривая свои музейные сокровища, я заметил, что Сьюзен была искренна, когда обещала подумать; она действительно хотела мне помочь. В тот момент я решил, что если вдруг она мне позвонит, то самым категоричным образом откажусь от ее помощи.

В три часа дня в мою комнату постучалась хозяйка дома и сказала, что меня просят к телефону. За такую услугу я каждый раз платил ей отдельно, поэтому давал телефонный номер только самым нужным людям. Звонила Сьюзен. Сказав, что подумала над моим предложением, она напомнила о рисунке и предложила встретиться в небольшом кафе возле отеля Грин в Пасадене. Через час я уже был там.

Мы вспомнили события вечеринки, вместе посмеялись, обменялись взаимными благодарностями, проще говоря, общались как давние друзья. Это было очень мило, и казалось, могло продолжаться бесконечно, но вскоре тема исчерпалась. Сьюзен попросила рассказать о себе.

Я вдруг искренне признался ей что жалею о своем неумении лгать:

— Когда меня спрашивали откуда я, мне всегда хотелось рассказать сказку о том, как мои предки приплыли в Гудзонов залив в начале прошлого века; как высадились на острове Эллис и смешались с другими эмигрантами из Старого Света, полными надежд, благих намерений, веры в удачу и прочей человеческой мишуры. Но вы знаете, я не могу…

Я родился в Англии. Моя мать умерла в лондонском работном доме, когда мне было шесть лет. Ее звали Мария. Через месяц меня с двумя сотнями таких же как я маленьких голодранцев шести-восьми лет отправили пароходом в Сан-Франциско. Нам обещали чудесную жизнь в райских садах с апельсинами, но по прибытию в Штаты оказалось, что мы просто дешевая рабочая сила. Часть детей попала на апельсиновые плантации, но то был далеко не рай, о котором можно мечтать.

Меня распределили на табачную фабрику. Там от старших мальчишек я впервые услышал о селении Марии, царицы ангелов, — так в переводе с испанского назывался поселок, позже ставший городом Лос-Анджелес. От Сан-Франциско до него четыреста миль. Имя матери стало моей путеводной звездой. Я сбежал. Через месяц мне удалось добраться до города ангелов, найти там работу и друзей. Я начал с уличного продавца газет, к двадцати годам дорос до репортера…

Iniquissimam pacem justissimo bello antefero.

Древнеримский политик и философ Марк Туллий Цицерон говорил, что несправедливый мир предпочтительнее справедливой войны. Если это не лукавство, то недосказанность. Любой мир — это подготовка к новой войне. На «несправедливый мир» согласны только те, кто к ней не готов.

В начале тридцатых я переехал из Мичигана в Калифорнию после краха моей журналистской карьеры. Это произошло у ворот завода Форда в Дирборне и стало концом войны, которую я проиграл. Тогда, в марте 1932 года я затесался в толпу демонстрантов, несущих портреты Ленина под звуки русских революционных маршей. Копы обстреляли нас из автоматов и лишь серьезное ранение спасло меня от ареста. Для большинства обывателей ничего этого не было. Работодатель, — одна из крупнейших газет Детройта, — отказался публиковать мой обличительный репортаж, который я писал на больничной койке, упрямо пересиливая боль. Я пролежал в госпитале два месяца, потратил все свои сбережения на врачей, потерял работу и в довершение ко всему попал в список неугодных. После этого ни одно серьезное печатное издание уже не рискнуло бы взять меня в штат своих сотрудников.

У меня было достаточно времени, чтобы заняться поисками той части себя, которая толкала меня в пекло событий. Этой частью оказался «искатель сенсаций» — так я его назвал, а точнее заклеймил и свалил на него все мои неудачи. Другой, разумный «я» начал задавать вопросы и сам же стал на них отвечать:

«Какое тебе дело до рабочих автомобильных заводов, которым платят мало или не платят вообще? Ровно никакого! Тебе плевать на них. Пусть выживают как выживал ты, после смерти матери. Они и их проблемы — это не более чем материал для статей. Ты разделяешь коммунистические идеи? Нет. Может все дело в твоем желании воевать? Неважно где, главное на поле боя, где есть риск и опасность для жизни? Так и есть! Но жажда битвы слишком дорого тебе обходится. Ты отдал силы и здоровье, но взамен не получил ничего и даже хуже: ты потерял будущее. Тебе следует найти другое применение своим талантам».

В июле тридцать второго правительство бросило войска на разгром палаточного поселка ветеранов великой войны. Семнадцать тысяч человек пришли требовать выплат, но вместо денег получили слезоточивый газ и пули. К декабрю в Чикаго толпа голодных учителей штурмовала банки, в Оклахоме и Миннеаполисе голодные грабили продовольственные магазины. Фермеры, чьи хозяйства пошли с молотка за долги, брали в руки оружие и срывали аукционы. Экономический спад привел в Штаты призрак второй гражданской войны, но мне уже не было до этого дела. Я переехал в Лос-Анджелес и снял комнату в небольшом доме на окраине города. Там в один из чудесных вечеров я решил заняться писательством.

За шесть последующих лет я оперился как автор, имел за плечами крылышки публикаций и работал в размеренном ритме по договору с частным издательством Саймона. Меня не ограничивали в жанре и объеме произведений, но я находился в положении поставщика продуктов: стоит ему намудрить с качеством товара и ресторан откажется от его услуг. Кроме этого, сегодня ресторану требуется рыба, завтра мясо, а послезавтра трюфели. Не успел к сроку — положил написанное в стол без права публикации через другие издательства. Таковы были условия договора, но они меня устраивали, потому что «несправедливый мир предпочтительнее справедливой войны».

Неудивительно, что в моих произведениях тех лет, в основном рассказах и очерках, написанных по реальным событиям, отсутствовала сколько-нибудь значимая идея. Я писал механически, под заказ, будто литературный вариант газетной новости с добавлением портретов и характеров реальных людей, написанных с натуры. Внушительный багаж экстремального репортера давал мне такую возможность, но клеймо неугодного журналиста заставляло старательно обходить политически острые углы, использовать умолчания, полуправду и намеки. Несмотря на все это у меня все же был свой читатель. Я был востребован и не бедствовал, но в тайне от самого себя желал чего-то другого, более значимого.

Выслушав мою историю, Сьюзен сказала:
— Вам повезло меньше чем мне. Я выросла в достатке, получила хорошее образование и воспитание, но мое детство тоже началось в приюте. Мне был всего год отроду, когда моя приемная мать забрала меня оттуда.

— Вы не говорили о ней. Кто она? — спросил я, но Сьюзен отшутилась.

— Королева или богиня, не знаю точно.

— Раз так, то я был прав, когда сказал вам, что вы особенная…

Сьюзен не ответила. Мы замолчали. До меня наконец дошло, что она не хочет сама возобновлять прежний разговор, а полагается в этом на меня.

— Вчера я с вашей помощью ничего не утаил, за это вам отдельное спасибо. Я не жду от вас участия, а напротив, намерен отговаривать, если вам вдруг вздумается мне помогать. Единственное на что я рассчитываю это ваши советы. Вы очень умны. Скажите, как бы вы поступили на моем месте?

— О, я бы нашла способ получить выгоду от такого родства, — непринужденно отозвалась Сьюзен. — Чем плох, например, такой план: позволить старому художнику за собой ухаживать, а затем признаться, что я его дочь и получить не только отца и его громкое имя, но и влиятельного союзника. Вы не находите, что влюбленность старика вполне может перерасти в отцовскую гордость? Насколько я знаю, Охеда уже шестьдесят?

— Пятьдесят восемь, — уточнил я. — Ваш план напоминает мне комедию в духе Мольера.

— Уж лучше комедия, чем трагедия. Разве не так?

— Да, но я не похож на дочь.

— А вам и не нужно, за нее вполне смогу сойти я.

— Вам не стоит участвовать в этом дурном деле! — по-родительски резко отреагировал я, не пытаясь понять смысл того, что сказала Сьюзен.

Так бывает, когда наше понимание сужается до размеров узкой щели, в которую попадает только то, что мы хотим знать. Но полный смысл увиденного или услышанного какое-то время удерживается в памяти и может просочиться в сознание сквозь установленные преграды.

— Постойте, постойте, — внезапно сообразил я и при этом хохотнул от удивления самым идиотским образом. — Вы хотите стать дочерью Охеда и предлагаете мне сыграть роль вашего брата?

— Не брата, а отца, — Сьюзен лукаво улыбнулась. — Я родилась в восемнадцатом году. Сколько вам было тогда?

— Восемнадцать… — оторопело проговорил я.

Подобно порывистому ветру ее мысли вдруг подхватил непонятно откуда взявшийся кураж, и понес так стремительно, что я едва поспевал их понимать:

— Ах, вот как! Значит вы почти Ромео! — шутливо воскликнула она. — Вы встретили Джульетту, полюбили, она родила от вас меня, жизнь разбросала наши судьбы, а затем милосердно воссоединила. И вот мы, счастливые отец и дочь, вдруг узнаем о некоем художнике, малоизвестном в Штатах, и вы вспоминаете, что мать оставила вам рисунок вашего отца, которого вы никогда не видели. «Неужели Казимиро Охеда мой дед?» спрашиваю я у моего папеньки, разглядывая рисунок и подпись внизу, а вы отвечаете: «Думаю, дочка, об этом нам следует спросить у самого художника».

Я, признаться, потерял дар речи от той легкости, с которой Сьюзен сочинила эту небылицу. Глядя на мою натянутую усмешку, она иронично заметила:

— Ваша улыбка схожа с теми, что блуждают на ликах ангелов собора Нотр-Дам в Реймсе.

Позже я нашел в историческом справочнике фото этих скульптурных ангелов. Их плоские улыбки показались мне идиотскими, но в самой статье было написано: «по мнению некоторых ценителей французской готики, эти таинственные улыбки свидетельствуют о владении знанием, недоступным человеческому разуму, и кажутся глуповатыми лишь людям вопиюще невежественным».

Еще больше я был поражен, когда Сьюзен ясно дала понять, что не шутит:

— Вы все еще не поняли. Я берусь воссоединить отца с сыном, а в награду за эту услугу хочу стать внучкой Казимиро Охеда. По-моему, это весьма неплохая сделка.

В тот момент я решил, что уверенность Сьюзен происходит из банального легкомыслия. Меня, увы, переполняли возражения, я действительно вел себя как ее отец и не понимал, что она уже сломила мою родительскую решимость отгородить ее от проблем. Сам того не замечая, я начал обсуждать с ней замысел, уже переставший быть моим.

— Во-первых, я не смогу врать…

— Этого вовсе не потребуется, если все что вы мне рассказали — правда.

— В этом можете быть уверены, потому что моя голова не болит, — заверял я и делился своими сомнениями: — Мне жутко от мысли, что вы можете стать жертвой харизматичного старика. Ему было под пятьдесят, когда он ушел к семнадцатилетней любовнице.

— Мне нравится бежать рядом с сильным зверем, пусть и на полшага позади. Ваш художник мог бы им стать, будь он лет на тридцать моложе, но и тогда шансы его были бы невелики. Сильнее зверя, чем моя мать я просто не встречала.

— Вы так и не рассказали о ней. Кто она? — интересовался я.

— Узнаете, если вы тот, кто ей нужен.

— Сильной женщине нужен тиран, я не подхожу на эту роль.

— Не обязательно, — возразила она в своей тактичной манере. — Но да, вы слишком куртуазны, она этого не любит.

— Куртуазен? — удивился я. — Пожалуй, да, но что в этом дурного? Честь, преданность и преклонение благородных рыцарей перед очарованием прекрасных дам…

— Нуждающихся в опеке, потому что они хрупкие цветы? — ироничным вопросом закончила вместо меня Сьюзен. — Только не говорите, что ваш идеал, это инфантильная девочка-ребенок.

— Вовсе нет! Мне нравятся независимые женщины, нравитесь вы… — тут я спохватился, сообразив, что едва не начал признаваться Сьюзен в любви. Разозлившись на себя, я заговорил с некоторым раздражением: — Вы совсем не похожи на слабую девочку, но попадись вам на пути король зверей, вы вряд ли устоите перед его харизмой и тогда уже никакая мать не удержит такую своевольную дочь как вы.

— Вы ведь наверняка играете в шахматы и знаете, что король, это очень слабая фигура. Королева намного сильнее, — спокойно отвечала Сьюзен. — На той доске, где мы разыграем нашу партию, я буду ладьей, а вы рыцарем на коне.

==============================
Примечания
1. Богема (фр. boheme, буквально — «цыганщина») — эксцентричный стиль жизни, характерный для определённой части художественной интеллигенции, и те, кто ведёт подобный образ жизни: прослойка между интеллигенцией и другими общественными классами, театральные, литературные круги; круг (около) театральных и артистических деятелей, обычно ведущих образ жизни в условиях нестабильных доходов.
2. «В бананово-лимонном Сингапуре» — «Танго „Магнолия“» — одна из известнейших песен Александра Вертинского, русского поэта и певца. Написана в 1931 году во время гастролей по Бессарабии (в то время — Королевство Румыния). Песня впервые записана на грампластинку в 1932 году в английской звукозаписывающей британской компании «Колумбия», впоследствии переиздана в США.

Свидетельство о публикации (PSBN) 46684

Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 05 Сентября 2021 года
Игорь Чио
Автор
Автор не рассказал о себе
0






Рецензии и комментарии 0



    Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы оставлять комментарии.

    Войти Зарегистрироваться
    Арес в кувшине (Пролог) 0 +1
    Арес в кувшине 0 +1
    Божественная жемчужина 1 0