Повесть без названия


  Мистика
97
63 минуты на чтение
0

Возрастные ограничения 16+



— Как живёте, караси?
— Ничего себе. Мерси!
В.П.Катаев

«Alle meine Entchen schwimmen auf dem See… » (Все мои уточки плавают на озере)
Немецкая народная песенка

На платформе тускло и сухо, по-европейски, звякнул колокол, шаффнер в последнем вагоне, свесившись из двери наискосок, с ногой на подножке и рукою на поручне, дал длинный, тревожный свисток с переливом — и тут же впереди баском откликнулся гудок локомотива. Звякнули буфера, вздрогнули вагоны, и готические буквы «Готтмадинген» неспеша поползли к хвосту поезда. Через пару мгновений вокзал за окнами истаял и взору открылось во всём своем величии приграничное Бодензее — вытянутое и парнóе.

Лейтенант кайзеровской разведки фон Бюринг, по грудь высунувшись в окно, на прощание повертел по сторонам головой, затем незаметно, как ему показалось, сплюнул на убегавшее из-под вагонных колес полотно и, откинув назад корпус, потащил кверху раму — конец марта в этом году выдался не особенно теплым.
Покончив с окном, Бюринг немедля вышел в салон вагона.
— Каспада! — Голос лейтенанта торжественно зазвенел. — Каспада! Примьите мои поздрафления. Карошего пути!
Уже собравшиеся в салоне путешественники взволнованно зашумели, трогая друг друга руками за плечи, ладони, лацканы и проч. Побежали шепотки, возникли группки, где-то в нижнем ярусе захихикали и забегали притихшие было дети. Валя Морточкина, стройная, переодевшаяся в легкую дорожную кофточку, прижимаясь плечом к Гоше Сафарову, тыкала нежным пальчиком гейши в листок с гранками, вползвука настаивала, подчеркивая что-то в строчке подпиленным ноготком; из угла салона на возбужденную молодежь поглядывал Миха Цхакая — с сократовским профилем, с седою, как снег, бородкой, — и не без довольства оправлял ладонью белоснежные же усы.
— Мама… какать… — вдруг всеслышно заявил о себе четырехлетний Стеша Радомысльский.
Злата Ионовна робко переглянулась с Саррой Равич… но тут из своего купе наконец, широко и ласково улыбаясь, появился Ильич с пачкой самодельных билетиков на посещение сортира. Мальчик, вдруг сделавшийся неловким ввиду своей внезапной нужды, протянул билетик на кайзеровскую территорию приветливому фон Бюрингу. Злата Ионовна, полузаметно кивнув головой мужу, гордо подняла подбородок — и прошла в немецкий туалет без билета. Фон Бюринг, вжавшись в стену прохода, начисто подтянул свой обозначивающийся уже служебный животик, выпучил по прусскому протоколу глаза на даму и сделался незаметен…

… Я родился в женский праздник, 8 марта 19… года — неудивительно, что гетеросексуальность надолго, если не навсегда, сделалось моим кредо: звезды не обманешь, а если еще и Сатурн в Козероге — то в общем-то всё: сливай воду, как говорилось в народе до введения в обиход антифриза. И в ретроградной фазе тут не обойтись без разборов, анализов — что, собственно, и занимает меня чуть ли не всё время досуга, лишая сна и покоя. Хочется знать правду… хотя где ее, правду, найдешь, когда всё везде зашлаковано и закислено безвозвратно.
Отец что-то мерил прибором по службе, находясь в краткосрочной командировке «на островах», а мать в этот день поехала с нашими кумушками на толкучку в Камисикуру, в бывшем японском секторе Сахалина, и там, прямо на рынке, у нее пошли схватки — японцам ничего не оставалось, как пригнать санитарный фургон и отвезти мать рожать в свой местный госпиталь, оставшийся от военных.
Отец, вернувшись, увидел меня уже вполне крепким и самодостаточным десятидневным подростком: японцы перевезли мать на четвертый день после родов к бывшей границе и сдали под роспись нашим военным властям. Кстати, гражданское право трактует ребенка до девяти дней от роду как существо неосмысленное, по-прежнему, как и в ходе беременности, называя его неприятным словом «плод»; на десятый же день, при встрече с отцом, я уже сменил статус, превратившись из плода в юного советского гражданина, пусть и сомнительного — в смысле места рождения — происхождения…

… Стеша, справивший нужду «у кайзера Вильгельма», как тут же, не сговариваясь, стали называть этот угол вагона путешествующие, был водворен в купе Зиновьевых, едва успев коснуться подола строгого платья «тети Сарры», по кличке Ольга, — та, в свою очередь, тоже отправилась восвояси, в купе к Инессе, напоследок вполоборота оделив соперницу уничтожающим взглядом. Злата Ионовна, поджав губки, вспомнила о трех годах разницы и, ядовито прошипев «Карпинсссская», ретировалась в зиновьевское купе…

… И отец, и мать получили по службе взбучку, но приграничная торговля у нас тогда не возбранялась, поэтому и взбучка была несильной: отцу достались несколько внеочередных дежурств у себя на станции и запись в личное дело, а матери влепили выговор с невнятной формулировкой. Этим всё и кончилось, если не считать особиста из военной части, который, переписывая мою содержащую сплошные иероглифы японскую метрику в бланк свидетельства о рождении, на чем свет стоит ругал либеральные сахалинские порядки и обещал жаловаться «на самый верх».
В целом же моему появлению на свет все были рады — детей тогда просто и бескорыстно любили.
Тяга к другому полу дала знать о себе весьма рано, а первые опыты плотского принесли нехарактерные для мальчикового возраста хлопоты: айны, коренной народ Сахалина, всё еще в массе своей существа девственной культуры; раннее созревание девочек воспринимается у них впрямую, знаково, а таких девчонок-айно в классе у нас было пятеро. Но об этом здесь лучше умолчать, чтобы не перегружать, так сказать, ткань повествования…

… Наутро в коридоре у туалета появилась меловая черта. Шептались, что прочертил ее сам Ильич, чтобы ограничить контакты с прусскими офицерами — генштабовец капитан фон Планитц производил впечатление провокатора, способного разболтать об этой поездке кому угодно, лишь бы заполучить в обмен на проезжающих побольше немецких военнопленных.
Ехать до Засница на Балтике предстояло почти тысячу вёрст; многие уже задумывались о пополнении взятых в дорогу съестных припасов: обещания Платтена по мере удаления от Цюриха казались всё более сомнительными, немецкие виды за стеклами окон не располагали к иллюзиям. Опять всё упиралось в прусских офицеров: без их расторопности, а главное доброжелательности рассчитывать на обильный стол не приходилось. А тут еще эта черта на полу вагона. Шепотки не утихали…

… Потом отца перевели служить в Ленинград, город нервный и пасмурный. Целомудрием, как известно, Питер тоже не отличается; тут мои впечатления стало просто некогда осмысливать: мальчик, как говорится у классиков, «навидался видóв». Что касается теории, то она долгое время оставалась для меня совершенно закрытой книгой: Франсуазу Саган я прочел уже вполне взрослым и долго недоумевал, долистав книжку до последней страницы: неужели всё у них действительно так. «Ты наивный, просто как дурак!» — заметила мне тогда супруга, с которой я неосмотрительно поделился впечатлениями…
Только что передали по радио: разбился самолет на Азорах. Я как раз наблюдал в обрезочной, как пакуют в коробки наш журнальчик, и от скуки возился с библией издания американской методистской церкви, изучая ее переплет: пластиковая корочка-обложка каким-то немыслимым образом соединялась с толстенным пакетом страниц — ни клея, ни обычных в таких местах рыхлых тряпочек типа марли… В общем, чудеса техники.
Когда диктор закончил с новостями, книжка сама собой раскрылась в начале, и взгляд невольно побежал по строчкам — "… Иехония родил Салафиила...".
Далее выяснилось, что Салафиил в назначенный срок родил Серуббабеля, тот — Авиуда, Авиуд — Елиакима, а Елиаким — Азора. И после этого скептики говорят, что мыслеформы нематериальны! Салафиил рожает не просто Бабеля — это бы еще держалось каких-то рамках… нет, он, вопреки всем законам природы, рожает Бабеля со странным для слуха префиксом, тот через какое-то время обзаводится праправнуком, и португальцы легкомысленно дают вновь открытым островам в океане его имя. И что? «Мана сеньге резултат», — как величаво выражаются носители тюркского словарного багажа. На Азорах теперь катастрофа за катастрофой.
Легкость мысли у меня после кислоты просто необычайная. Шеф не нарадуется, хотя и старается не показывать этого слишком явно…

… Беззвучно исчез за окнами Зинген, в котором вагон прицепили к другому составу, и сразу за ним поезд потонул в Шварцвальде: так и пошли чесать по бокам синие ели, увешанные доверху рыжими, празднично поблескивавшими свежей смолой шишками.
В баденском Хаттингене сделали остановку. Фон Бюринг, едва дождавшись пока вагон станет, спрыгнул с подножки на перрон и помчался к вокзалу, придерживая одной рукой брякающую по мостовой саблю, а другой — блестящий шлем со шпитцем, доставшийся ему в штабной каптёрской немного не по размеру.
Пассажиры прильнули к окнам, легкомысленно нарушая данные в Цюрихе Платтену обещания сохранять в пути инкогнито.
Наконец снова появился Бюринг. Теперь он шагал неспеша, ножны с колесиком на конце волочились по платформе, звонко отщелкивая сор и камушки, а руки лейтенанта оттягивали две громоздкие корзины. Шлем, наползая на глаза, сидел на голове крепко, отливая полуденным солнышком.
— Каспада! — Голос фон Бюринга вновь зазвенел. — Каспада! Прашу угощатца… курка, млеко… яйки.
Пассажиры восторженно загомонили. Звякнул колокол на перроне. Путь теперь лежал в Штутгарт…

… Брак мой окончился весьма скоро, мы не сошлись характерами, и теперь предстояло как-то разъехаться. Я уже ночевал по знакомым и вскоре вновь закутил по-холостяцки: текила, немножечко кислоты… и, конечно, разумное, вечное — то есть дамы и девушки. Удивительно, как скоро всё это сплелось в упругий клубок, которой, казалось, уже никогда не распутать.
На Гражданке давали «гумилевскую» лекцию. Цыпин заехал за мной на своем потасканном «москвиче», по пути мы подобрали нашу протеже — студенточку филфака, щедро одаренную жизнелюбием и формами, — и через час уже толкались в тесной прихожей, среди множества шуб и пальто, остро пахнувших морозной улицей. «Этот русский запах снега...», как подметил много раньше в Париже дон Аминадо, он же Аминодав Шполянский, лирик, масон и эмигрант отчасти сатирического толка.
В дебрях путаных и еще не ухоженных новостроек в огромной — по меркам советским — пятикомнатной квартире, сдержанно меблированной потемневшими от времени пузатыми комодами, кривоногими креслами и банкетками, собралось около полусотни человек. Тут был даже рояль — не потемневший, а вполне современный и потому отчасти профанирующий хозяйскую мебельную декорацию. Ждали кого-то из сподвижников теоретика пассионарности. Наконец он тоже прибыл, наскоро прикрепил к стенам кнопками большие листы оберточной бумаги — и лекция началась.
На листах пестрели контуры географических карт с неровно заштрихованными очагами распространения славянских племен и их природных супостатов. Интенсивно-синтетические цвета толстых волоконных фломастеров, тогда едва появившихся, делали импровизированные карты необычайно нарядными. От славян к супостатам тянулись жирные и яркие стрелы. На глазах зарождалась империя.
С филфаковской девушкой, которой меня нагрузили знакомые за честь попасть на неофициальную и не заявленную где надо лекцию, мы по дороге болтали. У ее дома на Некрасова и Цыпин, и я галантно вылезли из машины, раскланялись, а затем пассажирка уселась на заднем сидении и мне из деликатности пришлось занять переднее место, справа от Цыпина. Сам не знаю, как моя левая рука непроизвольно завалилась за спинку сидения и оказалась сзади, так сказать на женской половине, но она тут же была ухвачена нашей спутницей, теребившей ее затем до самой Гражданки. Было неловко перед Цыпиным.

Назад на Некрасова мы добрались на удивление скоро, и когда я подвел нашу даму к подъезду ее дома, она вдруг снова вцепилась мне в руку.
— Пойдем! — Ее глаза раскрылись в пол-лица. — Ну пойдем же! Чаю!.. — Она чуть смутилась и выглянула из-за моего плеча. — И вы, э… Цыпин, пойдемте… Если хотите…
Цыпин сослался на занятость: голосующей публики на вечерних улицах было достаточно, а каждый владелец автомашины чувствовал себя в те годы немного таксистом…

… От Штутгарта поезд круто взял вправо, на север, к Франкфурту. Из окон вагона на повороте пути стал виден почти весь состав — а главное, окутанный клубами пара локомотив впереди, набирающий ход на пологом подъеме.
— Мама… — медленно и восторженно проговорил маленький Стеша, не отрываясь от оконного стекла. — C´est la а гиссен паровоз…
Злата Ионовна гордо оглядела присутствующих.
— Oui, mon ange, le train est bon…
И она снова обернулась к собравшимся у окон вагона пассажирам.
— Господа!
Голосок тридцатипятилетней революционерки был не лишен приятности. Папа Златы, мукомол Евно Левин, он же Бернштейн, в скромных условиях сельской Виленщины сумел вырастить яркую большевичку. Сарра Равич привычно завозилась в своем углу, подталкивая локтем Инессу.
— Господа! — продолжала Зиновьева. — Вскоре Овсей Аронович введет вас в курс текущего международного положения. Милый лейтенант фон Бюринг принес нам со станции свежих газет, муж уже принялся за выписки.
Путешественники согласно закивали головами…

… Фрикции опускаю.
Когда мы снова уселись за стол в кухне, лица у нас горели.
— Я тебе очень нравлюсь? — просто и радостно спросила студенточка, поведя расширенными зрачками.
Я поперхнулся.
— Подожди… — моя новая дама возвела очи к потолку. — Я тебе сейчас почитаю…
Она поднялась со стула, сложила руки в замок под высоко вздымающейся грудью, глубоко вдохнула и начала, немного подвывая и покачиваясь:

Разлет померанцевой ветки
И горечь нагая листа,
Назойливый запах соседки,
Вместилища льда пустота…

— Классно! — перебил я. — Это твои?.. А «вместилище льда»… это холодильник?
Лицо ее слегка вытянулось.
— Прости… — тут же поправился я. — Это я сам с собой. Знаешь… нарушения кровоснабжения. Со мной бывает иногда — от нагрузки…
Она ласково улыбнулась.
— Жаль… Я хотела… — Она потупилась. — Я хотела еще…

Пищит айфон: смс-ка, и не одна. У меня дедлайн по заметке в журнал пацифистов через неделю, а написано всего только семь страниц, и те не вычитаны. Название статьи — «Социодинамика британских бомбардировок Рейнско-Рурской области в 1940-1944 годах». Кто это будет читать?! Неудивительно, что я так туплю и злоупотребляю текилой.
Кстати, у истории с гумилёвской лекцией есть продолжение. Цыпин после нее с неделю был не в себе от пассионарности и этногенеза, а потом вдруг выиграл гринкарту в Штаты и тут же открыл визу. Филфаковская студенточка выскочила замуж и тоже отправилась за рубеж. У нее к этому времени было пятимесячное пузико, а в нём девочка — если верить ультразвуку.
Цыпин в Америке собирался возить различные грузы и вообще не вылезал из автошколы: права на грузовик с прицепом были уже у него считай что в кармане. Старый цыпинский «москвич» я получил даром. Он всё еще ездит, только мотор жрет немеряно масла, надо менять кольца. Кстати, и ключ от Цыпинской комнаты тогда тоже достался мне. Жизнь, как говорится, налаживалась…

… В Штутгарте простояли не менее часа. Вагонная скученность уже давала себя знать: дамы говорили друг другу колкости, курящие мужчины пытались пробраться в клозет без билета, чтоб подымить там всласть и в покое, у немецких офицеров лица всё больше деревенели. Что-то не так оказалось и с принесенным фон Бюрингом молоком: ближе к вечеру в туалет уже стояла очередь, а Ильич едва успевал выписывать всё новые и новые билетики на немецкую территорию. Но так или иначе треть пути по немецкой земле осталась позади, во Франкфурте планировалась ночевка в покое, в тупике, как это было в Зингене, и за следующие сутки пути Швеция должна была стать наконец вполне осязаемой…

… Иногда остро хочется чего-нибудь позитивного. Можно, наверное, попить зверобоя или хотя бы сдать анализы на серотонин, но всё это стоит теперь денег, которым, конечно, всегда находится лучшее применение. Так и живем в тревогах и скорби, как мушки или подводные рыбы из океана, из глубины… Там темно и сыро, и только тина и ил. Тина и ил…
Статья про бомбежки у меня с радиоканала. Там у нас вообще каждый день знакомства и интересные люди, да и пара случайных сотен тоже порой перепадает.
До него я работал в магазине охранником, но шеф не любил меня за гуманизм: приметив покражу, я тут же звонил в полицию и запирал двери, а не кидался коршуном на воришек.
— Ты должен вцепляться мертвой хваткой… — нудил директор. — Иначе мы останемся без штанов. Вся покража вечно уходит ментам…
И тут как нарочно в тощей местной газетке, которую я подцепил где-то по дороге на службу, в глаза мне бросилось объявление: «Радиоканал ищет специалиста по звуковой технике для студийной записи».
«Опа!» — довольно воскликнул я и покрутил головой. Дома в красивой железной коробке из-под печенья у меня хранилась бумажка, выданная еще в школе, на практике, — по ней я числился звукотехником-стажером при кинотеатре.
Я позвонил в студию, мне назначили интервью, а дома я, аккуратно подскоблив справку, переправил «стажера» на «стаж 2 года».
На канале конечно тут же спросили трудовую книжку. Я виновато развел руками, но потом у них зазвонил телефон, за ним второй, началась какая-то неразбериха, и дамочка, что со мною беседовала, мрачно выдавила в трубку: «Я попробую...».
Я сидел в неудобном жестком кресле и глазел по сторонам. Дама аккуратно положила трубку на рычаг и взглянула на меня как бы в недоумении. Я широко улыбнулся.
— Вы готовы к записи? — вдруг проговорила она, все еще не совсем в себе после телефонного разговора.
Короче, меня взяли на радио с трехмесячным испытательным сроком, а шеф в магазине при расчете выдал мне всё заработанное до копейки, чего уж я никак не ожидал…

… Пока Зиновьев готовил политинформацию, а остальные пассажиры придремывали после обеда, Давид Сулиашвили, ухоженный мужчина чуть старше тридцати, уселся в проходе подальше от «кайзеровской зоны» на откидное креслице и что-то скоро застрочил карандашом в блокноте. Цхакая, направлявшийся из своего купе в немецкий угол, по пути легко потрепал молодого человека по плечу и что-то коротко сказал ему по-грузински.
Едва Цхакая скрылся в уборной, дверь в купе пруссаков открылась и фон Планитц чуть ли не силой втянул туда за рукав Бюринга. Сулиашвили прислушался и даже привстал: в купе у немцев разгоралась настоящая ссора. «Унмёглихь, — злобно шипел на Бюринга фон Планитц. — Ир ферхальтен ист шлихьт унмёглихь!»
Сулиашвили неслышно подобрался поближе к концу вагона и превратился в слух. Выходило, что по заданию прусского генштаба «милый» фон Бюринг, как его теперь с лёгкой руки Златы Зиновьевой называли почти все в вагоне, не должен был раскрывать пассажирам своей тайны: его владение русским следовало сохранять в секрете. А значит: следить, подслушивать…
Сулиашвили стало колко ступням. Он тревожно поправил себе галстук и всё так же бесшумно вернулся на свое место…

… Устав от попыток призвать меня к порядку и заставить отказаться от дурных пристрастий, попыток шумных и порой неделикатных, завершавшихся обычно жгучими слезами обиды, не оставлявшими меня вполне равнодушным, моя супруга собрала, наконец, принадлежавшие мне немногочисленные пожитки — или часть их, представлявшуюся ей безусловно необходимой, — и, набив ими чемодан, свезла его на такси к сопернице. Поставив чемодан перед ненавистной дверью и нажав кнопку звонка, супруга быстренько ретировалась, а я опять оказался вынужденным искать себе на ночь крышу.
Поселиться у «соперницы» не было никакой возможности: да и не по-людски это — просить у дамы пристанища. Ситуация, однако, только казалась серьезной: карман мой весомо оттягивали ключи от комнаты в коммуналке, принадлежащей Цыпину, а сам Цыпин уже вторую неделю пребывал в жарких объятиях дяди Сэма, хотя еще и не подавал о себе никаких вестей.
Явившись под вечер в полупустую мансардную квартиру и раскланявшись в кухне с двумя оставшимися нерасселенными старухами-соседками — мансарды тогда постепенно начали расселять, — я обнаружил в оставленном Цыпиным коммунальном рае и кровать, и посуду, и даже кое-какие продуктовые припасы. Ни голод, ни холод мне, таким образом, не грозили, а кризис с супругой благодаря разъезду я считал в целом завершенным: теперь ей не нужно было дожидаться меня с работы и рисовать себе содомские сцены моей неверности.
Счета за газ и свет я назавтра оплатил на полгода вперед. Начинался новый, напитанный свободой и будоражащий незнакомостью период жизни.
… Старушек со временем действительно расселили. Теперь я платил за все шесть комнат, в ЖЭКе мной были очевидно довольны, а паспортный стол почему-то не слишком интересовался судьбой Цыпина. Ленинград — большой город, за всеми не уследишь.
В самой большой комнате я, понятно, устроил гостиную, в которую натащил для антуража всякой дряни, включая два театральных софита, освещавших обычно вино и закуску. В спальне стояла огромная кровать, подаренная мне выезжавшей в новостройку старушкой. Имелось еще четыре пустых комнаты, в одной из которых я устроил выставку исподних маечек и прочих мелких вещей, которые без конца забывали навещавшие меня жрицы любви и просто знакомые барышни. Стоили все шесть комнат недешево, но в виду молодости и жизнелюбия с этой бедой я как-то справлялся.
Коридор коммуналки украшал потемневший от времени трехстворчатый шкаф, так называемый «ждановский», кто еще это помнит: недоброго стального вида зеркало посередке, с местами полупившейся изнутри амальгамой, — и две дверцы.
Мебели мне в принципе не хватало, и в один прекрасный день я решил превратить коридорного монстра в уютную спальную обстановку. Из гаража прибыли тяжеленный воздушный компрессор, шланги и малярный пульверизатор, на полу были расстелены рулоны старых обоев, а сам шкаф разобран на отдельные легкоподъемные части. Цоколь и, так сказать, портал шкафа украшало некое подобие резьбы, и я, тяготея ввиду зыбкости моего благополучия к ампиру, решил выкрасить панели бело-кремовым, а резьбу выделить бронзой.
Через двадцать минут всё было готово. Дверцы и боковины сыро поблескивали, подсыхая. Я с блаженной улыбкой любовался своей работой.
И тут началось невообразимое. Старый шкаф не принимал ампира. Нитрокраска тянула теперь всё что могла из темного лака, которым пропитали дерево поколения коммунальных владельцев: сквозь ровный сливочный тон панелей одно за другим пробивались рыжие, оранжевые пятна. Жирный борщ со сметаной — вот что это больше всего напоминало.
Открыв настежь все окна и одевшись, я отправился прогуляться…

… Техника у них на канале была старомодная, вскоре я с ней освоился, и дамочка — или теперь уже Света, — которая недавно еще требовала с меня трудовую книжку, легко и расслабленно улыбалась, усаживаясь в кресло напротив нужного человека, и так же и бойко щебетала в микрофон как настоящая заправская журналистка. Я, как тому и положено, сидел в наушниках за стекляшкой и при случае делал ведущей знаки. Света была хрупкой блондинкой — с завидными формами и несколько «в возрасте».
Журналисток, как выяснилось, было всего трое: сама Света, работающая на полставки, и две стажерки-волонтерки, студентки — легкие на подъем и всегда готовые служить: Люда и Катя. Кроме них имелся еще старший техник Хромов, выпускающий передачи в эфир, а в остальное время хмуро шатавшийся по студии. За старшим техником неизменно таскалась следом кошка шалавой окраски, Катин найденыш, которого та каким-то чудом оставила жить при нашем канале; живот у кошки обычно отвисал до самого пола, строгий Хромов иногда оборачивался к животному, как бы снисходя к его привязанности, и ворчал угрюмо: «Принесешь в подоле — уши вырву...». Однако котят кошка выводила где-то вне помещений студии, исчезая порою на целый месяц.
С Хромовым мы не то что сдружились, но всё же пару раз выпивали; тогда он и разболтал мне всё что знал про нашу женскую половину. Обе студентки, брюнетистые, слегка усатые, прибыли в северную столицу из Краснодара, где, как известно, гуляет много разной крови — тут тебе и греки, и армяне, и адыгейцы, и невесть кто еще. Свету Хромов звал за глаза «Светка Мангал», а когда я попросил пояснить идиому, он что-то изобразил руками, как бы крутя шампур, и добавил с обидой и ревностью: «Кавказцы возле нее крутятся как скаженные...».

—… Что вы всё пишете, Давид Сократович? — ласково улыбнулась сверстнику-революционеру Злата Левина, выбравшись из купе, от сына и мужа, вдохнуть вольного воздуха в вагонном коридоре.
— Да так… — засмущался Сулиашвили.
Он стеснялся своего выговора, переходя при первой возможности на французский или немецкий, стеснялся своих литературных занятий, а главное — своего духовного образования: он не только успешно окончил училище в Гори, из которого несколькими годами раньше выставили Кобу, но и поступил в Тифлисскую семинарию. «Если бы не страдания народа… — часто думал он в одиночестве, — кадило и епитрахиль, вот чем был бы я занят до самой смерти.
— И всё же, mon ami… — Злате не хотелось просто слоняться по коридору. Моложавый и скромный грузин ей импонировал.
— Скорее мысли, Злата Евновна, — не слишком понятно начал Сулиашвили. — Для фактов еще не пришло время. Да и записывать их может оказаться опасно, ву компрэне? Хотя некоторые из наших порой говорят вслух такое, что…
— И что же они говорят? — не без кокетства подхватила Левина.
— Ну вот Абрам Сковно…
— А! — обрадовалась Злата. — Я знаю! Такой… с усиками, молоденький, еще нет тридцати.
— Да-да, он самый, — согласился Сулиашвили. — Так представьте же — он без конца мечтает о шиноремонте…
— О чё-ом?! — Лицо Левиной вытянулось в пренебрежительную гримаску.
— Или вот Гоша Сафаров…
— А что Гоша? — тут же подхватила Левина.
— Он просто болезненно бредит Уралом…
— Как Уралом?! Каким Уралом?.. — Лицо Левиной снова искривилось. — Боже праведный милосердный единственный, как я от всего тут устала!
— А еще говорят… — уже не мог остановиться Сулиашвили, —… что женщина у нас будет свободна… что она станет, так сказать, общественным достоянием…

… Вернувшись домой с прогулки, я уже знал, что место ампира должен заступить конструктивизм: свежий воздух отлично прочистил мне мозги. Остаток вечера ушел на вырезывание трафаретов. Когда эта деликатная работа была завершена, из кладовки появилась аэрозольная упаковка черной краски, и через минуту двери и бока шкафа уже украшали надписи, с большим вкусом разбросанные вкривь и вкось с нарочитой небрежностью: «Шкаф-шифоньер трехстворчатый… Шкаф-шифоньер трехство… Шкаф-шифо...». Надписи перемежались звездочками почетного в те давние времена Государственного Знака Качества.
На следующий день я перетащил высохшие детали в спальню, собрал там конструктивистский шкаф в единое целое и развесил в нем свою одежду. Получилось красиво. То есть не то чтобы уж очень красиво, но как-то… захватывающе.
Первой оценила обновку моя супруга, любезно заехавшая ко мне после работы, чтобы передать мелкие остатки моих личных вещей. «Вот придурок! — сказала она. — Ну зачем ты шкаф испортил?» Я с довольным видом ухмылялся…
Однако любому раю однажды приходит конец. Моя хитрость с квартплатой вводила в заблуждение жэковскую бухгалтерию больше года, но слинявшего в Америку Цыпина бюрократы всё-таки вычислили: ему тоже, как и бывшим здешним старушкам, следовало расселяться.
Проблема крыши над головой вновь предстала передо мной во всей своей неразрешимости. Нужно было куда-то выбираться, ситуация с каждым днем становилась все более критической.
Самым логичным в таком положении было пуститься в загул. Я подразгреб дела на службе и теперь не пропускал ни одной вечеринки, ни одной пьянки у своих ближних и дальних знакомых. Первой совладелицей шкафа сделалась тогда Люська, служившая на полставки у реставраторов в Репинской академии: именно ее маечки разместились рядом с моими на полках живописного сокровища. Но потом Люськин муж что-то почуял, устроил супруге внушение… и тогда появилась Волшебная Птица: худая, скуластая, с наивными амбициями, по третьему заходу поступающая в Муху и ночи проводившая со своими папками и мольбертами, а в светлую часть дня работавшая продавщицей в булочной на Васильевском. Шкаф вскоре принял и ее пожитки, и даже больше…
На чьем-то дне рождения, где нас познакомили, она тут же запросто разболталась, расклеилась, рассказала про пять или шесть несчастных влюбленностей, и что живет сейчас у знакомых, поскольку из последней нанятой комнаты ее преждевременно выставили.
И что тут такого? Ничто человеческое нам не чуждо. Я влез в цыпинский „москвич“, отомкнул изнутри заедавшую пассажирскую дверцу, и вскоре мы уже, прогрохотав лифтом и миновав полутемную прихожую, обозревали мою огромную гостиную с софитами.
Она всё время болтала… „Пусть будет мужчина постарше, это ничего… Это даже гораздо надежнее“. Я согласно кивал. „И знаешь, что он сказал мне на прощание, — не умолкала она, —… ну, когда уже нужно было уходить? Не думай, сказал он, ни о чём, не плачь и ничего не бойся. Ты здесь, сегодня — не зря… Ты просто Волшебная Птица...“
Наконец я отправил ее в ванную. День у меня выдался тогда настолько трудным, что когда она, замотанная в тюрбан из полотенца, явилась наконец в спальню, я уже похрапывал. В изголовье горел слабенький ночник — ненавижу спать в темноте.
Тюрбан едва доходил Волшебной Птице до живота, ниже она предстала передо мной совершенно обнаженной. Я приоткрыл второй глаз и проснулся окончательно.
Несмотря на костистость, моя новая спутница проявила себя в ходе дальнейшего знакомства ласковой, нежной и пылкой, так что я ни минуты не пожалел о том, что пригласил ее в свою берлогу…

Утром солнце первым делом вышло из-за крыши дома напротив и ударило в мои окна.
— Ой!.. Что это? — Волшебная Птица, приоткрыв один глаз и сонно кутая подбородок в одеяло, дивилась моему конструктивистскому чуду.
— Не видишь? — спросил я с напускной суровостью. — Шкаф-шифоньер трехстворчатый…
— О-о! — сказала она, обращая ко мне по-детски округлившиеся глаза. — Я его… — Она не сразу подобрала слово. — Я его… хочу…

—… Нет, правда… — снова начала она за завтраком. — Тебе ведь всё равно отсюда съезжать, куда ты его потащишь? А у меня с начала месяца будет комната.
— Хм-м… — промямлил я.
— Ну правда, правда! — Она совсем разгорячилась. — А ты будешь приходить его навещать… А хочешь, я дам тебе за него… — она замялась. —… Тридцать рублей?.. Только потом, а то у меня сейчас совсем ничего нет.

Шкаф я перевез в комнату к Волшебной Птице на цыпинском „москвиче“, на багажнике, снова разобрав его на отдельные досочки. Остальные вещи были перевезены в гараж, и уже пару ночей я оставался на работе, на сальном диванчике, — лишь бы не возвращаться через весь город в свой опустевший рай.
А потом как-то вечером мне позвонил приятель и без предисловий предложил «посторожить» за символическую плату его новую, со всей необходимой обстановкой, кооперативную квартиру. Днем позже я уже пил чай в просторной светлой кухне, неторопливо раскладывал в пустых шкафах вещи и бумаги и наслаждался покоем и уверенностью в будущем.
Ждановский шифоньер мне навестить не удалось — или адрес я записал неправильно, или Волшебная Птица снова куда-то переехала.

… Хрупкая, почти еще девочка, Леночка Кон, всего-то неполных два года в партии, краснея и пряча в ладони билетик в немецкую зону, бочком выбралась из купе и, мельком взглянув на Сулиашвили, легким топотком двинулась в конец вагона. Сулиашвили залился краской до корней волос. Усиевича, секретаря Цюрихской ячейки, он недолюбливал — и за купеческое происхождение, и за университет, — а Леночку тайно ревновал.
Злата Евновна пристально вглядывалась в окно, то ли считая себя выше конкуренции с „молокососками“, то ли действительно ничего не замечая.
Наконец из купе с пачкой исписанных листов в руке появился Зиновьев. Ильич, Наденька и Инесса, как будто почуяв решительное движение товарища-партийца, тоже друг за дружкой выплыли в проход коридора.
— Давид Сократович, дорогой, — обратился Зиновьев к разом поскучневшему Сулиашвили, — не затруднитесь постучаться во все купе к товарищам: политинформация начинается.
Злата Евновна по-прежнему не отрываясь смотрела в темнеющее вагонное окно.
Едва Сулиашвили добрался, легонько постукивая в двери купе, в конец вагона, как из уборной показалась Леночка, — и снова смутилась, потупилась, закраснелась… да так и осталась слушать Зиновьева рядом с Сулиашвили. Поезд подходил к Франкфурту…

… На радио я как-то весьма быстро продвинулся: оказалось, что у меня „легкое перо“, и на деньги спонсоров меня стали гонять в командировки за репортажами. Да и пера никакого не требовалось: мне просто давали с собой диктофон, дорогущий „Панасоник“, который в поезде я клал к себе под подушку, чтобы не спёрли, а список вопросов для репортажа готовила мне Светка Мангал. Кто вместо меня сидел у пульта в студии? — ну наверное Хромов, кто же еще. Наиболее интересное из передач мы собирали в тощенький журнальчик, который печатался тут же, через дорогу, и, поступив в ларьки с прессой, быстрёхонько разлетался, поскольку темы благодаря радиопередаче были у народа, как говорится, на слуху.
Вовсю катила перестройка, и служить корреспондентом оказалось совсем не так плохо: в кармане куртки у меня уютно болталось удостоверение «Пресса», открывающее кое-какие двери, к тому же и жалованье мне платили исправно и довольно щедро, видимо не совсем еще разобравшись в ценах. В общем, мне пришлось даже как-то подтянуться и начать работать „по-честному“, что сперва с непривычки слегка меня напрягало — это при том что гоняться за материалом не приходилось, он сам собой шел в руки, либо же доставался в инстанциях и учреждениях с необычайной легкостью: за шоколадку, за букетик фиалок, за обещание дать в номер журнала фотопортрет… работать вообще-то было легко и весело.

… Мура тем временем бросила библиотеку. Какой-то итальянский был у нее еще со школы, а потом, как оказалось, она последовательно и напористо зубрила его самостоятельно, чему немало способствовала мода на Челентано, Ромину Пауэр и многих прочих.
Мы пару недель не виделись — и вдруг нос к носу столкнулись в метро.
— Ну?.. — спросил я, строго сдвигая брови. — «Ты помнишь наши встречи?»
— А я замуж выхожу…
Ее милые, целованные-перецелованные глаза лучились.
— Тю… — кратко отреагировал я. — И шо воно такэ будэ?.. Будешь теперь жинка… а вин тоби чоловик?..
— Перестань… — она слегка скривила губы. — Там всё нормально. Турин, свой дом, рекламная фирма. Он, правда, на восемнадцать лет старше… но и ты…
— Что «ты»?.. — изобразил я возмущение.
— Не злись… И я тебя никогда не забуду. — Лицо ее на мгновение опять сделалось родным и близким. — Не надейся…
— Bon arrivato… Per favore… Destra-sinistra… Чао, рагацца! Совет да любовь! — выпалил я и спорым ходом двинулся к эскалатору, тут же поклявшись себе не оборачиваться.
Секунда… две… три… А потом эскалатор втащил меня под арку, и оборачиваться теперь можно было сколько угодно, Мура осталась внизу, на платформе.
Конечно, мы еще пару раз до отъезда поболтали с ней по телефону, но через неделю Мура реально уселась в самолет и отбыла с концами в Турин…

… На канале мне в тот день дали задание — сделать материал о меннонитах. Получив билеты и командировочные, я с вечера побрился и в полтретьего ночи вызвал по телефону такси, а затем, найдя свое место в слабо освещенном ночниками вагоне, улегся, почти не раздеваясь, дождался отправления, неспешно перебрал в голове заготовки текста и вскоре провалился в сон…
Проснулся только к обеду. Помылся, чего-то поел, запил лимонадом. И отправился курить в тамбур.
Когда я вернулся, в купе уже возились новенькие, подсевшие на мелком полустанке. Я поздоровался.
— Тепловоз, — назидательно сообщал своим попутчикам невысокий вихрастый пятнадцатилетний паренек, — толкает перед собой воздушную подушку, а следом за ним образуется разрежение… Поэтому людям с бронхитом и астмой не следует брать билеты в первый вагон.
Я снова вышел в коридор.
Вернулся в купе не сразу — пусть осмотрятся, расставят узлы и достанут своих промасленных куриц… Когда я снова приоткрыл дверь, мужчина уже лежал на верхней полке и осторожно выражал опасение, что спуститься с такой высоты ему больше удастся. Женщина возразила, странно собирая слова в предложение:
— Когда ты залез, так я думаю, что ты уже и слезешь…
»Шпионы какие-то..." — мрачно подумал я…

… Евсей Аронович, с листками своего сообщения на отлете руки, пристроился у окошка возле ленинского купе и задумался. Могучий тевтонский молочный скот лениво пасся на свежей апрельской травке, напоминая Зиновьеву родной Кропивницкий, отцовскую ферму. Потом как-то само собой подумалось о Питере. «Я им устрою, дай срок...» — зло прошептал он, как бы отряхиваясь, поправил пенсне.
Гоша Сафаров не сводил глаз со своего кумира. Фон Бюринг, приготовившись слушать, удобно устроился на откидном сиденье, и даже ни слова не понимавший по-русски фон Планитц выступил на полшага из немецкого купе.
— Товарищи! — красуясь перед Златой, со звоном в голосе провозгласил Зиновьев и откашлялся.
Ручка сортира на немецкой половине внезапно задергалась, дверь уборной распахнулась… — и в коридоре появилось странное существо. Икры и бедра мадемуазель были туго, как в лосины, затянуты в голубые мужские штаны застиранного вида, верх тела от пояса также обтягивала странная эластическая сорочка под горло, без пуговиц или кнопок, девичьи прелести упрямо рвались из-под поддетого корсета наружу, на ногах сияли химическим цветом зеленые калоши с блестками и на толстой подошве, волосы были распущены и увенчаны сверху странными темными очками наподобие тех, что надевают в полет авиаторы
— Гром и молния! — заругался по-русски фон Бюринг. — Грозовая погода! Доннерветтер!
Наденька появилась в это время из ленинского купе и, прошептав что-то Инессе, бочком подошла к Зиновьеву.
Евсей Аронович любезно склонил ухо к спутнице вождя, снова откашлялся и странным голосом провозгласил:
— Господа! Кажется, у нас пропал Владимир Ильич…
Существо из уборной тем временем добралось до середины вагона.
— Надежда Константиновна… — внезапно как бы сама с собой, но всё же достаточно громко произнесла юная дама. — Молодая…
— Мы разве знакомы, барышня? — вскинулась на чужачку Наденька.
— Это провокация… — едва слышно прошептал, вставая, Гоша Сафаров. — Революция в опасности…
И он полез в карман за блокнотиком…

(Продолжение следует)

Свидетельство о публикации (PSBN) 37345

Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 23 Сентября 2020 года
С
Автор
Автор не рассказал о себе
0






Рецензии и комментарии 0



    Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы оставлять комментарии.

    Войти Зарегистрироваться
    Борозда. Главы 1-5 0 0