Мистические тайны Гурджиева-2
Возрастные ограничения 0+
Посвящается 100-летию Великой Октябрьской социалистической революции
Часть вторая: Гурджиев и Сталин
Экстрасенсы и ясновидящие в коридорах высших эшелонов власти всегда вызывали неизменный интерес. Провидцев, служивших власть имущим, во все времена было множество. И даже самые могущественные и влиятельные правители всегда прислушивались к ним. Таких примеров хоть отбавляй. Это Яков Брюс во времена русского императора Петра Первого, это Григорий Ефимович Распутин, во времена последнего русского императора Николая Второго, а до него Филипп Низье – Атель Вашо, это Вольф Мессинг и Георгий Гурджиев во времена И.В.Сталина, это Джуна во времена Л.И.Брежнева, это Анатолий Кашпировский в перестроечное время. Как правило такие люди появляются в неспокойные времена или на стыках эпох. Власть и мистика настолько срослись, что стали почти синонимами.
В журнале «Ступени оракула» №-6 за 2015 год на страницах 6 – 8 в рубрике «Путешествие дилетанта», была написана статья под названием «Магия и политика», в которой был подзаголовок «ДВАЖДЫ УМЕРШИЙ», в котором описывалось тесное взаимоотношение между Сталиным и Гурджиевым. Привожу его полностью: «Известно, что И. В. Сталин не доверял никому. Однако он всегда прислушивался к мнению астрологов. Началось это ещё в детстве, когда в семинарии с будущим вождём за одной партой сидел ставший впоследствии известным оккультист Гурджиев, с раннего возраста увлекавшийся магией и даже проходивший обучение у тибетских лам. Он же и предложил в 1917 году Сосо Джугашвили сменить гороскоп, мотивируя это тем, что с такой натальной картой вождём стать невозможно. И Сталин сменил год своего рождения. По этому поводу есть очень интересное мнение московского экстрасенса Анфисы Жанимовой: «Если человек взял на себя чужой гороскоп и чужую судьбу, то и умирать он должен был два раза. Что и произошло на самом деле: сначала Сталин-Джугашвили умер как человек, а во второй раз — как великий советский деятель. Тогда его вынесли из Мавзолея, где он лежал рядом с Лениным, и похоронили во второй раз».
Хочу заметить, что ученики и сторонники учения Г.И.Гурджиева резко отрицают сам факт знакомства Гурджиева и Сталина, более того они утверждают и полностью убеждены в том, что Гурджиев и Сталин никогда не были знакомы и никогда ни разу в реальной жизни не пересекались. У них есть на это полное основание, поскольку ни в одной из книг Геогрия Гурджиева нету даже малейшего намёка на то, что они могли быть знакомы и когда либо пересекаться в жизни. Однако в апреле месяце 2017 года, я побывал в Закавказье, в частности в Грузии, где посетил в городе Гори (Родина Сталина) музей Сталина. Во время экскурсии по музею я задал прямой вопрос экскурсоводу: «Есть ли у Вас сведения о знакомстве и дружбе между Георгием Гурджиевым и Иосифом Сталиным»? На что получил прямой ответ от работника музея: «Согласно последним имеющимся у нас данным, Гурджиев и Сталин были знакомы, однако официальных документов, которые подтверждали бы их знакомство нет».
Мне кажется достаточно странным тот факт, что оба учились в духовной православной тифлисской семинарии и ни разу ни при каких обстоятельствах они не пересекались там. Это маловероятно, однако утверждать ничего наверняка не берусь. Пусть читатель делает выводы самостоятельно от прочтения дневниковых записей самого Гурджиева. Итак, слово дневнику Георгия Ивановича Гурджиева.
«Вступительные экзамены в семинарию я сдал без труда и по всем предметам получил «отлично». Простите меня за нескромность: в успехе на этих экзаменах я не сомневался. Я был хорошо подготовлен, знал по каждому предмету гораздо больше того, что требовалось по программе. Кроме того, я на два или три года был старше тех, кто поступал вместе со мной, то есть определённый жизненный опыт, чувство самостоятельности, уверенности в себе давали мне на экзаменах преимущества перед соперниками. А конкуренция была немалая: три человека на одно место.
Итак, свершилось!
31 августа 1897 года всех семинаристов собрали в актовом зале на торжественный молебен по случаю начала нового учебного года. Перед службой я испытывал непонятное, какое-то тягостное волнение. Оно угнетало меня, потому что я не мог понять причину этого состояния. Ведь всё хорошо! Я принят в семинарию, мои материальные проблемы решены. У меня уже появились новые приятели, тоже первокурсники; четверых два дня назад я пригласил к себе в гости, мы провели замечательный вечер за чаем с восточными сладостями. Абрам Елов поразил всех своей эрудицией и коллекцией старинных книг. Господи! Что же тебе ещё надо, парень? Молодость, начало учёбы в таком знаменитом учебном заведении, самостоятельная жизнь в прекрасном южном городе на берегах бурной Куры, опоясанном зелеными горами, новые друзья… Ты полон сил и планов. Ты богат… Так откуда же это гнетущее состояние духа на торжественном молебне?
Шла служба, звучал могучий бас настоятеля семинарской церкви отца Никанора, прерываемый псалмами, которые пел хор; вокруг я видел молодые сосредоточенные лица, и многие из них светились счастьем, восторгом, ощущением сопричастности к праведному делу, которому мы собирались посвятить свои жизни. Я встретил одобряющий, довольный взгляд ректора семинарии, который стоял в группе преподавателей,— он кивнул мне и улыбнулся…
А я… Тёмное, томящее волнение, охватившее меня перед молебном, теперь, во время службы, усилилось, возросло, заполнило всё моё естество до краёв; вдруг заломило виски, меня обуяли страх, ужас, смятение, которые — сейчас я это знаю совершенно точно — испытывает человек в моменты смертельной опасности. И, наконец, я почувствовал, или — как точнее сказать? — определил источник моего состояния: кто-то упорно смотрел на меня, правые щека и ухо испытывали жар. Так бывает, когда лица касается тепло от печки. Но это было особое тепло — оно угнетало, отупляло, подавляло волю. Я резко повернулся — и сразу узнал его…
Перед небольшим возвышением у глухой стены актового зала, на котором стояли священник, преподаватели семинарии и ректор, почётные гости (среди них было несколько военных высокого ранга, судя по погонам и орденам на мундирах), мы выстроились рядами, и «он» стоял сзади, через ряд, немного справа и пристально, не мигая, смотрел на меня. Зоркие, на расстоянии казавшиеся чёрными глаза гипнотизировали — несколько мгновений я не мог, не смел отвести взгляда…
Да, да! Это был он! Тот, кого я увидел взрослым на белом мерцающем квадрате в пещере Тибета. Сейчас на молодом красивом лице, жестком и холодном, те въевшиеся мне в память черты были лишь намечены, но намечены явно: продолговатый абрис, рябинки на щеках, нижнюю часть которых и подбородок скрывала короткая густая чёрная бородка, аккуратно, с явным старанием подстриженная; большой прямой нос, чуть нависавший над ртом; жёстко сжатые губы, короткие усы, тоже аккуратно подстриженные; чёрные брови в напряжённом капризном изломе. А под ними эти глаза… Они не хотели меня отпускать.
Наконец еле заметная улыбка скользнула по лицу незнакомца, и он отвернулся. Мне сразу стало легче: мгновенно прекратилась ломота в висках, нечто чёрное, тяжёлое, давящее растаяло во мне. Я вздохнул полной грудью, и тот праздничный мир, который существовал вокруг меня, восстановился: лица семинаристов, вдохновенные и возбуждённые, густой, торжественный бас отца Никанора, псалмы, которые самозабвенно пел хор мальчиков; в высоких стрельчатых окнах — лучи солнца…
Да, вокруг меня был тот же радостный Божественный мир, ниспосланный людям для счастья. Но для меня это был уже другой мир. Заботы, усиленные занятия, дни и часто ночи над книгами, житейские хлопоты — словом, всё, что до отказа заполняло мою жизнь последний год, отодвинуло в сторону то, что являлось моим предназначением в этой жизни. За моей спиной стоял тот могущественный медиум, которому предстоит спасти человечество, построив всемирное справедливое общество с равными возможностями для всех жителей Земли. Так сказал Великий Посвящённый из Шамбалы. Но чтобы это свершилось, я должен найти трон Чингисхана и вручить его магическую силу новому Мессии…
Не помню, как закончился торжественный молебен,— я обнаружил себя в парке, который окружал старинное здание семинарии, выстроенное из красного кирпича и отдалённо напоминающее своими контурами средневековый замок.
Последний день лета… Он был жаркий, солнечный, ветреный. Я медленно брёл по аллее под могучими каштанами, кроны которых срослись над моей головой. Зной, истома, шум ветра в развесистых кронах. Только в те редкие моменты, когда ветер утихал, на землю обрушивалась полная, абсолютная тишина, ни единого птичьего голоса.
В конце аллеи оказалась ветхая беседка, заросшая виноградом, и чёрные ягоды на плотных гроздьях покрывала сизоватая тонкая плёнка. В беседке стояли две деревянных скамейки, коричневая краска на них облупилась, некоторые доски прогнили.
Я сел на скамейку, осторожно облокотился на её ветхую спинку, вытянул ноги. Тотчас прилетела большая ярко-рыжая стрекоза и села на носок моего ботинка, потрепетала прозрачными крылышками и замерла, словно превратившись в изваяние. Только её выпуклые разноцветные глаза медленно вращались. Какое изящество! Какое абсолютное совершенство!
Так прошло довольно много времени. Я любовался стрекозой и думал… Что делать? Как поступить? Подойти к нему? Представиться? Заговорить? О чем?..
Тут необходимо сделать небольшое отступление. Прошло несколько месяцев с той ночи, когда в моих руках появилась древняя карта Тибета. Все эти месяцы я думал о предстоящем мне, о своём предназначении. И хотя повседневные дела, заботы, прежде всего подготовка к вступительным экзаменам в семинарию как бы отодвинули на второй план всё то, что было связано со старинной картой, не проходило дня, чтобы я не думал об этом. Однажды вечером я решил посвятить в свою тайну Абрама Елова. Ведь он мой верный, преданный друг. И старше меня. Мы ужинали, Абрам, рассеянно пережёвывая пищу, был погружен в чтение какого-то ветхого фолианта в кожаном потёртом переплёте (обычное его занятие), я уже готов был произнести первую фразу: «Абрам, хочу с тобой посоветоваться...» — и в этот момент во мне, в моём сознании, в голове или в сердце — не знаю, как сказать точно,— прозвучало, и я узнал этот голос- «Молчи! Это только твоё. Только ты сам должен действовать и принимать решения». Я замер, мгновенно покрывшись холодным потом. Слуховая галлюцинация? «Да, только ты сам!» — неумолимо прозвучало во мне вновь, и я понял, что это не галлюцинация. Елов ничего не заметил — он полностью был погружён в своё чтение.
«Так могу ли я сказать незнакомцу о том, что мне предстоит сделать для него?» — подумал я, замерев и ожидая. Но голос внутри меня молчал…
Я не заметил, как стрекоза улетела. Поднялся сильный ветер, устроил в кронах деревьев зелёную бурю. Я сорвал несколько ягод винограда и бросил их в рот. Они оказались кислыми, даже горьковатыми — виноградные лозы, обвившие беседку, одичали. Заломило в висках — беспокойство, страх, неопределённость вернулись ко мне вновь. Похоже, я погружался — или меня погружали — в то состояние духа, которое охватило меня во время торжественного молебна в актовом зале семинарии. На моё плечо легла рука и мгновенно прожгла жаром тонкую ткань рубашки. Я. резко обернулся. За моей спиной стоял он. Нас разделяла низкая ограда беседки. Улыбка раздвинула его жёсткие губы. Улыбался только рот, тёмные глаза были напряжены, в их взгляде присутствовало нечто засасывающее, поглощающее. И я не выдержал этого взгляда, отвернулся.
— Здравствуй, Георгий! — В его дыхании ощущался запах хорошего, дорогого табака; зубы были мелкими и щербатыми.— А я тебя заждался.— В голосе слышалось удовлетворение и чувствовалась власть.
«Надо мной? Ну, нет уж!» — подумал я и сказал холодно:
— Здравствуйте.
— Давай сразу на «ты».— Он дружески улыбнулся.— Ведь нам вместе многое предстоит. Верно?
Я промолчал.
— Так что? Мы на «ты»? — В его голосе был напор.
— Как вам будет угодно.
— Да брось ты! — Он убрал руку с моего плеча (потом, дома, на том месте, где она лежала, я обнаружил красное пятно, как от несильного ожога. За ночь оно исчезло).— Ты не возражаешь, если я присяду рядом?
— Прошу! — Я обретал некое спокойствие, свободу; ломота в висках исчезла. Но это слово — «Прошу» — сказал уже не я. Вернее, сказал я, но вместе с кем-то ещё, находящимся внутри моего сознания. Наши голоса слились в один.
Он прошёл в беседку, сел рядом со мной и тоже вытянул ноги, скопировав мою позу. В этом я усмотрел насмешку и разозлился. Странно… Внезапная злость окончательно вернула мне спокойствие и уверенность.
Молчание затянулось. Ветер, похоже, стих.
— Здесь благодать,— заговорил он. Теперь для меня это был обычный человек.— Как в раю. В эту беседку я прихожу иногда, в минуты вдохновения. Здесь хорошо слагаются поэтические строчки.
— Ты пишешь стихи? — спросил я, сделав ударение на «ты».
Он быстро, искоса взглянул на меня. В его взгляде промелькнуло нечто, похожее на тревогу. Теперь я понимаю: тот, кому я обязан был вручить трон Чингисхана, вернее силу его, почувствовал, что теряет надо мной власть.
Однако он сказал совершенно спокойно (этот молодой человек, мой ровесник, явно умел владеть собой):
— Да, иногда, по вдохновению, я пишу стихи. Вот и сейчас, сию минуту, сочинил. Хочешь послушать?
— Хочу.
— Короткое стихотворение… Мысль! Поэтическое воплощение одной мысли. «Стрекоза» — так называется стихотворение.
«Значит, он давно наблюдал за мной! — подумал я.— Может быть, шёл по пятам».
Он начал читать, с придыханием, со страстью и напором произнося гортанные звуки (мы говорили по-грузински). Во мне и сейчас звучит ритм этих стихов. Вот их приблизительный перевод на русский язык:
Стрекоза! Ты нежишься в лучах солнца
И блистаешь своими крыльями.
Но зачем ты живёшь, стрекоза?
Какая от тебя польза человеку?
Нет никакой пользы!
Значит, стрекоза, ты должна быть уничтожена
Как бесполезное, бессмысленное существо!
Всё, что не приносит блага и пользы человеку,
Должно быть уничтожено!
— Нравится? — спросил он, мне показалось, ревниво.
— Нет! — резко ответил я.
Он нахмурился. И, опять преодолев себя, сказал спокойно, с нотками сарказма в голосе:
— Как говорят русские, о вкусах не спорят.— Он желчно улыбнулся.— А по-моему, спорят. Ты как считаешь?
Я согласился с НИМ:
— Да, о вкусах спорят.
Довольная улыбка проскользнула по его лицу. И опять возникло молчание. Его нарушил я:
— Ты сказал: «Я тебя заждался». Как это понимать?
Возникла пауза, и, взглянув на своего собеседника, я увидел, как напряглись все черты его лица, он явно непроизвольно, не контролируя себя, подался вперёд. Так со стороны выглядит человек, который прислушивается к далёкому голосу и не может до конца понять, что говорят ему. Я догадался!.. А вернее, почувствовал, осознал: он прислушивался к голосу, звучавшему внутри его сознания. Наконец, откинувшись на спинку скамейки и глубоко вздохнув с явным облегчением, он сказал:
— Георгий! Давай не будем играть в прятки. Мы на этой Земле связаны с тобой неразрывной единой обшей целью, и Высшие Силы призвали нас достигнуть её.— Он замолчал, лицо его опять напряглось.— И результат наших общих усилий касается судьбы всего человечества.— Пауза. По замёршим вершинам каштанов пробежал порыв сильного ветра.— Ведь так?
— Может быть,— сказал я.
— Однажды… Точнее, недавно, несколько месяцев назад, мне приснился вещий сон… Мне был показан ты…
— Кем? — нетерпеливо перебил я.
— Стариком… Посвящённым…
— Он был в белых одеждах?
— Да, он был в белых одеждах…
— Он сидел у костра?
— Да, он сидел у костра.— Что-то механическое появилось в голосе моего собеседника. Он как бы окаменел, глаза его застыли, остекленели.
— И тот костер горел в пещере?
— Именно так… В огромной пещере…
— И как же я был показан тебе?
— Как показан?.. Не знаю… Не помню… Нет! Погоди!.. Сейчас.— Он застывшим, остекленевшим взглядом смотрел в густые ветки каштанов на той стороне аллеи. Он явно что-то там увидел.— Да! — Он буквально захлебнулся вздохом облегчения, и напряжение отпустило его, он стал прежним.— Ты сидел у костра рядом со стариком. Мне было приказано вглядеться в тебя и запомнить твоё лицо. Я повиновался приказу. Я запомнил тебя на всю жизнь и сегодня во время молебна сразу узнал тебя! Там, в пещере, явленной в вещем сне, мне было названо твоё имя — Георгий Гурджиев. И сказано: «От него ты получишь космическую силу, которая поможет тебе осуществить свою миссию на Земле».
— Ты знаешь, в чём заключается твоя миссия? — спросил я.
— Да, знаю! — последовал твёрдый ответ.— Но скажи мне, в чём будет заключена космическая сила, которую ты призван вручить мне?
— Она заключена...— Наверно, полсекунды оставалось до окончания начатой фразы: «… в троне Чингисхана». Но в моём сознании прозвучал властный приказ: «Замолчи!» И дальше моим голосом мы продолжали говорить вместе с тем, кто опять руководил моей волей: — Ещё рано отвечать на этот твой вопрос.— Я замолк и встретил удивлённо-настороженный взгляд своего нового знакомого.— Сначала это «нечто», в чём заключена сила, нужная тебе, надо найти, отыскать...— проговорил я.
— И то место,— быстро, перебил он меня,— где находится это «нечто», обозначено на карте, которая была у тебя в руках в той пещере, у костра?
Я промолчал.
— Мы вместе отправляемся на поиски! — воскликнул он.— Мы обязательно…
— Нет! В тот путь тебе не дано идти со мной…
Похоже, он знал это, потому что легко согласился:
— Хорошо. Но я буду помогать тебе готовиться к этому дальнему пути!
— Может быть,— прошептал я.
Наверно, мы сказали друг другу всё, что должны были сказать, и наступило мгновенное облегчение: казалось, беспричинно возникло ощущение радости, праздника. Только во всём теле ощущалась слабость.
Мы смотрели друг на друга почти дружески.
— Ты тоже поступил на первый курс? — спросил я.— Но тебя не было на экзаменах.
— Нет! — засмеялся он.— Я уже на третьем курсе. В девяносто четвертом окончил духовное училище в Гори. Я родом оттуда. И сразу уехал в Тифлис держать вступительные экзамены в семинарию. Родители спят и видят меня священником. Особенно мать.
— Как же тебя зовут? — спросил я. Он засмеялся, протягивая мне руку:
— Будем знакомы! — Рукопожатие было сильным, энергичным, цепким.— Иосиф Джугашвили.
Вечером он пригласил меня к себе: «Поужинаем, поговорим». Тот, кому, получив трон Чингисхана, предстояло спасти человечество, снимал небольшую комнату в ветхом доме, в каком-то безымянном переулке старого города. К нему надо было добираться по узким закоулкам, переходам, каменным лестницам, через захламлённые дворы, где между отполированными временем и людьми камнями росла высохшая жёлтая трава, сушилось бельё на длинных верёвках, бегали дети, занятые своими шумными играми, женщины громко, обсуждали последние новости; стояли терпкие запахи жареной баранины, острых специй, фруктов.
Иосиф шёл впереди, изредка оборачиваясь, говорил:
— Уже скоро.
Или:
— Мы с тобой в самом центре народной жизни так называемого мелкобуржуазного класса грузинского общества.
И вдруг спрашивал:
— Ты тоже отказался жить в их казарме?
— В какой казарме? — не сразу понял я.
— Пцхе! — невольно поморщился он и сплюнул сквозь щербатые зубы.— Ну, при семинарии, «общий дом». Тоже кирпичный, двухэтажный. Там комнаты-кельи. Семинаристы живут по два-три человека в каждой. Только у выпускников отдельные комнаты. А вообще все семинаристы по уставу нашей богадельни должны жить при ней «от» и «до». Это наш ректор-либерал разрешает снимать квартиру тому, у кого есть возможность.— Он опять сплюнул и сказал с непонятной внезапной злостью: — Терпеть не могу либералов!
Наконец мы пришли. Комната, которую снимал Джугашвили, находилась в старом, типично тифлисском, густо населённом доме.
— Прямо коммуна,— желчно бросил мой новый… как сказать — знакомый, хозяин? Не знаю…
Жильё его с отдельным входом состояло из небольшой прихожей, достопримечательностями которой был медный, давно не чищенный умывальник с эмалированным тазом под ним (в нём застыла мутная мыльная вода) да керосинка с закопчённым оконцем, и довольно просторной, аскетично обставленной комнаты: стол у голого окна (оно выходило на заросший кустами пустырь и на развалины не то церкви, не то каменного дома), кушетка, накрытая плотным шерстяным одеялом, два разномастных стула и обшарпанный шкаф для одежды. Кажется, всё. Помню, я был поражён полным отсутствием книг в этом жилище. Голые стены, никаких картин. Только на подоконнике в рамке под стеклом стояла фотография женщины средних лет, суровой, замкнутой на вид, в чёрном платке, повязанном низко на глаза.
— Мама,— сказал Иосиф, и в голосе его появилась мягкость.
Вопрос об отце уже готов был сорваться с моих губ, но «Тот, который...» (пожалуй, ещё не раз в своих записках я буду называть его именно так: «Тот, который...») опередил меня:
— Мой отец сапожник. Ладно бы слыл за хорошего мастера,— в голосе его звучало презрение.— Ан нет. Пьёт без меры. Вполне оправдывает русскую поговорку «пьёт, как сапожник». Нет! — перешёл опять на грузинский Иосиф.— Чтобы его карточка стояла рядом с маминой? Никогда! — Похоже, в нём начала подниматься волна чёрных, злых чувств, и мгновенным усилием воли он подавил её.— Всё! Садись к столу. Будем ужинать и беседовать.
Ужин был, подобно квартире, аскетический. Впрочем, как сказать… Большой кувшин прохладного вина («Хванчкара,— сказал он,— моё любимое»), молодой овечий сыр, тёплая лепёшка (за ней Иосиф сходил куда-то вниз, я слышал, как он разговаривает с кем-то, судя по голосу, со стариком; вернувшись, он сказал: «Тут внизу пекарь живёт, маленькая пекарня у него.— Он зло прищурился: — Частник, мелкая буржуазия...»), грецкие орехи, продолговатая жёлтая дыня, треснувшая от спелости и истекавшая ароматным соком.
Мы выпили по стакану вина, оно было действительно великолепным.
— Кушай, дорогой.— Он начал трапезу с дольки дыни, и с усов закапал сок.— И давай с самого начала определимся в главном… Тебе предстоит отправиться в дальний путь, чтобы найти «нечто» — для меня. Так?
—Так…
— И вот основной вопрос: что тебе для этого нужно?
— Убеждённость, что в этом — цель и смысл моей жизни! — страстно воскликнул я.
— И ты убеждён?
— Да, я убеждён!
Мы выпили ещё по стакану вина. Овечий сыр таял во рту. Сосед Иосифа, пекарь, представитель мелкой буржуазии, был наверняка мастером своего дела — его лепешка была превосходной.
— Одной убеждённости,— несколько снисходительно и с нотками назидания в голосе сказал хозяин квартиры,— явно мало. Что для твоего похода...— Он задумался.— Я предполагаю, в Тибет… Что нужно ещё?
«Он знает всё! — пронеслось в моём сознании.— И о том, что сила, нужная ему, заключена в троне Чингисхана,— тоже».
И опять я чуть было не проговорился. По лицу «Того, который...» проскользнула мимолётная улыбка, полная иронии.
— Ещё нужны люди, верные попутчики.— Я почему-то заторопился.— Человек пять-шесть, которые готовы будут разделить со мной все тяготы пути…
— Они будут знать твою цель? — перебил Иосиф.
— Нет… Не знаю… Пожалуй, так: до конца они не могут быть посвящены…
— И правильно! — засмеялся будущий спаситель человечества.— Зачем посвящать? Хорошо заплатим — и сделают всё, как надо. А там видно будет...— Он тяжело задумался — лицо напряглось, черты окаменели. Но вот послышался вздох облегчения — явно было принято какое-то решение.— Тебе понадобятся лошади, ишаки для перевозки всего необходимого: оружия, одежды, прочего снаряжения. Нужны будут деньги на всякие непредвиденные расходы. Восточные люди любят подарки. Он разразился внезапным громким смехом.— Другими словами, для осуществления твоего похода… успешного похода… нужны большие… очень большие средства! Ты со мной согласен?
— Да, согласен,— ответил я и подумал: «Всех моих сбережений не хватит».
Иосиф Джугашвили стоял у окна, спиной ко мне, что-то рассматривая на пустыре. Потом сказал еле слышно:
— Не хватит…
«Он читает мои мысли? Нет… Показалось...»
Иосиф резко повернулся ко мне — его глаза были неподвижны, зрачки расширились.
— Мы, Георгий, достанем деньги для твоего похода! Мы достанем денег столько, сколько будет нужно.
Я не мог отвести взгляда от его завораживающих глаз. Моя воля отсутствовала, была парализована — я был в то мгновение в его власти. Он проводил меня. Мы спустились из старого города в центр Тифлиса, прошли по набережной Куры, заполненной гуляющей шумной толпой, был воскресный душный вечер. Разговор теперь был ни о чём. Я чувствовал непонятную слабость, рассеянность, порой не сразу мог понять, о чём он меня спрашивает. Подобное состояние я испытывал впервые в жизни.
Прощаясь со мной, Иосиф сказал:
— В ближайшие дни я тебя познакомлю с несколькими моими товарищами. Ты не думай, что в нашей благословенной семинарии тишь и благодать. Мы тут не сидим сложа руки.— И, нагнувшись к моему уху, он прошептал: — С русским самодержавием, с их засилием у нас на Кавказе надо бороться! Ты со мной согласен?
Я был ошеломлен услышанным, однако тоже прошептал, почти покорно:
— Согласен. А дальше…
Мне чрезвычайно трудно рассказать о трёх годах своей жизни в Тифлисе. Я как бы раздвоился. Первые два года я прилежно учился в семинарии, постоянно шёл в числе первых, чем несказанно радовал своих родителей и преподавателей семинарии во главе с ректором, который, по словам Иосифа Джугашвили, был либералом. Однако сам я все больше понимал, чувствовал, осознавал: быть священником — не моё призвание, не мой путь. Уже на первом курсе я понял это и не покинул духовное православное училище только из-за родителей: я боялся их огорчить, сознавая тем не менее, что только оттягиваю неизбежное. И я с головой окунулся в то, чем со страстью и кипучей энергией занимался Иосиф,— в политическую борьбу, и непонятным образом как бы со стороны наблюдал за теми изменениями, которые происходили во мне, в моем мировоззрении.
Нельзя сказать, чтобы я был совсем чужд интереса к политической жизни Российской империи, подданным которой числился. Я читал русские газеты и журналы, местные и приходящие из Москвы и Петербурга; иногда я принимал участие — впрочем, больше как слушатель — в политических спорах; я достаточно, порой болезненно ощущал социальную несправедливость, воочию видел русификацию Кавказа и Закавказья, остро реагировал на несправедливые или, что было чаще всего, глупые действия русской администрации в так называемом национальном вопросе. Однако всё это было для меня в ранней юности и в первые годы самостоятельной жизни лишь как некий фон, на котором происходило моё духовное развитие, где главными были вопросы мироздания, Бога, проблемы добра и зла во вселенском масштабе, мучительные вопросы предназначения человека на земле, загадка смерти, мир ирреального, эзотерического, оккультного.
И вот с первого же знакомства с «Тем, который...» всё изменилось: политические, революционные страсти полностью захватили меня. Я окунулся в совершенно другую, яростную, опасную жизнь. Всё началось с подпольного заседания группы «Месаме-даси», первой грузинской социал-демократической организации, созданной, оказывается, ещё в 1892 году. Эта группа, на тайные собрания которой я попал,— Иосиф Джугашвили являлся её руководителем,— была «марксистским меньшинством», зародышем будущей революционной партии большевистского толка в Закавказье.
— Все остальные в «Месаме-даси»,— сказал мне Иосиф, когда мы глубокой ночью, соблюдая все предосторожности, возвращались с этого собрания, буквально ошеломившего меня,— трусливая шваль. Они, видите ли, стоят на позициях «легального марксизма»: никакого насилия, никаких крайних проявлений классовых столкновений. Их узколобый идеал — буржуазный национализм, парламентские методы борьбы в рамках закона. Ничего! — Он невольно повысил голос и тут же опять перешёл на злой шепот: — Мы ещё над ними посмеёмся. И вся эта интеллигентная публика горько заплачет. Очень даже горько!..
Само это сборище происходило, как ни странно, в аристократическом районе Тифлиса, в роскошном доме, и его молодой хозяин (родители были в отъезде, путешествовали по Европе), картинно красивый, с бледным надменным лицом, обрамлённым чёрной бородкой, в черкеске, мягких сапогах, с тонкой талией, которого все звали Додиком, угощал присутствующих изысканным ужином — многие блюда мне были неизвестны,— и обслуживал всю шумную компанию молчаливый, бесстрастный лакей, тоже молодой и чем-то неуловимо похожий на гостеприимного Додика. Всего собралось человек пятнадцать, и Иосиф, представив меня как своего друга и единомышленника, «за которого я ручаюсь головой», познакомил меня со своими ближайшими соратниками; память сохранила лишь две фамилии — Цулунидзе и Кецховели. Как звали остальных, ещё троих или четверых,— забыл. Одно помню: все молодые, темпераментные, бородатые, нетерпеливые. Всех их объединяла ненависть, какая-то чёрная злоба к «врагам» и к тем, кто был не согласен с ними. На собраниях назывались фамилии, партии или организации, промышленные предприятия, банки. Затем всё подверглось анализу и критике с позиций «классовой борьбы», «эксплуатации трудового народа», «национального гнёта», «солидарности пролетариата всех стран» и так далее. Часто звучало: уничтожить, разоблачить, пригвоздить к позорному столбу, не останавливаться перед жертвами на пути к намеченной цели… Глаза сверкали, лица горели, эмоции перехлёстывали через край, и, думаю, громогласные речи слышали и в соседних домах, хотя и было уже за полночь.
Лишь хозяин дома Додик не принимал участия в дискуссиях. Он, удобно развалившись в мягком кресле, потягивал из бокала густое тёмное вино, внимательно слушал ораторов, рассеянно улыбался. Он явно получал удовольствие, очевидно воспринимая всё происходящее как забавный спектакль в своём домашнем театре. Дорого обойдётся семейству Чаридзе, владельцу огромного дела «Грузинский чай», «забава» младшего отпрыска Додика. 1920 год не за Кавказскими горами…
Споры спорами, но и о застолье подпольщики не забывали. И долгим грузинским тостам не было конца. Однажды кто-то после того, как был произнесён витиеватый игривый тост «за милых женщин», сказал:
— А не поехать ли нам, товарищи и господа, в заведение мадам Розалии?
— На подобные мероприятия,— сказал весьма хмурый, заросший рыжеватой бородой революционер,— у меня в партийной кассе денег нет.
После небольшой, несколько конфузливой дискуссии предложение посетить заведение мадам Розалии, «где красотки почище парижских», было отвергнуто — правда, без особого энтузиазма.
«Тот, который...» шепнул мне на ухо:
— Наш кассир — тоже из семинарии. Мой сокурсник. Тут из нашей богадельни — шестеро. Орлы! Придёт время, ты их увидишь в деле.
Действительно, «орлов» я увидел в деле — правда, через два года. Но и до тех уличных столкновений с полицией, в которых ближайшие соратники Иосифа Джугашвили (сам он в непосредственном революционном действе не участвовал) были прямыми зачинщиками беспорядков,— я близко узнал их в «практической» революционной работе. Они руководили подпольными марксистскими кружками, распространяли листовки, проводили маёвки в окрестностях Тифлиса (с соблюдением строжайших правил конспирации), читали запрещённую политическую литературу. Тогда и я впервые проштудировал какую-то работу Ленина, названия не помню, тоненькая брошюрка, подписано — Тулин. Статья поразила меня своей кровожадностью, но и — не скрою — увлекла, и всё это, похожее на опасные жестокие игры взрослых людей, захватывало.
Первым перемены, произошедшие со мной, заметил Абрам Елов. Однажды за ужином — это было в феврале или марте 1898 года — он у меня спросил:
— Скажи, Гога, что с тобой происходит? Я поперхнулся глотком чая:
— Ты о чём?
— Ты за собой ничего не замечаешь?
— Абрам! Не говори загадками! — взбеленился я.
— Ты стал злым, нетерпимым, раздражительным. Всегда куда-то спешишь. Забросил наши любимые книги. Когда мы с тобой говорили последний раз о древней армянской философии?
Я молчал… Этой тирадой друга я был застигнут врасплох.
— Читаешь какую-то ерунду. Уж прости… Ты оставил на столе тощую книжонку. Я заглянул. Социалистический бред, галиматья, призыв к насилию и крови. Ты что, веришь в это…
Я не дал ему говорить дальше. Во мне что-то взорвалось, жаркая волна накрыла меня с головой, я кричал, не помня себя:
— Ты что, не видишь, как живёт простой народ под гнётом эксплуататоров и богатеев? Не видишь социальной несправедливости, царящей вокруг нас? А национальный гнёт русского самодержавия? Разве мы с тобой не испытываем его на себе? Только непримиримая классовая борьба, только революция…
Я кричал ещё что-то в этом роде. Красный туман, сухой и жаркий, застилал мне глаза. Наконец сквозь него ко мне проник печальный, сочувствующий взгляд Абрама, и я услышал его тихий, спокойный голос:
— Ты заболел, Гога. Опасно заболел. Я не знаю, как называется твоя хворь, но микробы её смертоносны. Насилием вы хотите изменить мир к лучшему? Ведь мы с тобой прочитали столько мудрых, великих книг. И когда в них исследуется минувшее, есть в этих трудах единый вывод. Может быть, сейчас ты сам сделаешь его?
Я молчал…
— Этот вывод прост, как дважды два: насилие в истории ведёт только к умножению насилия, пролитая кровь — к ещё большему кровопролитию.
Я хотел что-то сказать, возразить, но Абрам Елов остановил меня резким жестом руки (он, всегда такой мягкий, покладистый...):
— Молчи! Я не хочу тебя слушать, Гога! Тебе надо серьёзно подумать обо всём, что с тобой происходит,—пока не поздно. И кто те люди, под влияние которых ты попал? Разберись…
Я хотел опять возразить, но снова был остановлен тем же жестом:
— Всё, всё! Сейчас ты ничего не скажешь путного. Остынь. Спокойно обо всем подумай.
И Абрам, не закончив ужина, поднялся, вышел из комнаты и осторожно прикрыл за собой дверь. К сожалению, эта тема больше не возникала в наших разговорах — на неё попросту не оставалось времени: в ту пору Елов уже собирался в Москву продолжать образование. И скоро уехал. Наши отношения прервались на несколько лет и возобновились только в разгар Первой мировой войны — мы встретились в Санкт-Петербурге осенью 1916 года, опять разъехались, но уже, как прежде, будучи друзьями, и наша переписка не прекращается до сих пор. А тогда в гостиной своей уютной квартиры на Молоканской улице за столом с несъеденным ужином я остался один и впервые задумался: действительно, что же со мной произошло? И что происходит сейчас? Тогда у меня не было ответа на эти вопросы… Сейчас я их знаю.
Во мне были разбужены некие могучие, клокочущие яростной энергией силы, которые, возможно, заложены в каждом человеке. Они лишь спят до поры. Впрочем, могут и никогда не проснуться. Всё зависит от хозяина, собственника этих сил. Так думаю я теперь. И силы эти — зло, нетерпимость, раздражение, алчность и ненасытное стремление к власти.
Боже! Как легко сейчас судить самого себя, того, двадцатилетнего, когда жизнь прожита и всё позади!..
А в ту пору эти силы маскировались в одежды борьбы за справедливость, за счастье простых людей, и хотя я порой испытывал смутную тревогу, на короткие периоды погружался в душевный дискомфорт, в целом был захвачен новыми жгучими страстями и доволен тем, как складывается моя жизнь под предводительством «Того, который...». Ему, найдя трон Чингисхана, я должен был передать оккультную невероятную силу. В этом я не сомневался ни минуты. Но странное дело! В первые два года моей тифлисской жизни то, что поручил мне Учитель, Великий Посвящённый Шамбалы, как бы померкло и отодвинулось на второй план. А на первом плане было участие в политической борьбе под руководством Иосифа Джугашвили.
Теперь-то я знаю: это тоже был путь. Путь к трону Чингисхана…
И здесь надо сказать вот о чём. Я не раскрыл тайны трона Абраму Елову. Её в ту пору знали трое: я, Саркис Погосян (при прощании в Бомбее я исповедался ему, и Саркис благословил меня на выполнение высшего предназначения, ниспосланного мне судьбой, поклявшись хранить эту тайну до гробовой доски); третьим был теперь Иосиф Джугашвили. Если бы я, как перед Саркисом, исповедался и перед Абрамом!.. Может быть, всё сложилось бы иначе? И — с полной убеждённостью могу сейчас сказать — мировая история в двадцатом веке не была бы столь кровавой. Особенно для России.
Август 1900 года.
В августе 1900-го (была, если память мне не изменяет, суббота) я увидел «орлов» «Того, который...»в деле. Я только что вернулся из Карса — продолжались летние каникулы — в подавленном, тяжёлом настроении: дома было трудное объяснение с отцом. Я сказал ему, что в сентябре уже не вернусь в семинарию, духовный сан — не моё призвание, я в этом убедился, я выбираю путь политического борца за интересы угнетённых трудящихся масс. Именно такими словами я излагал отцу свою позицию. Отец выслушал меня спокойно, ни разу не перебив. А у меня получился монолог, и казённое изложение «позиции» компенсировалось страстностью и пафосом, которые прямо-таки распирали меня. Наконец я замолчал.
— Всё? — спросил отец.
— Всё,— подтвердил я с облегчением.
— Тебя подменили,— сказал отец.— Уезжай. Я не хочу тебя видеть. Я верю лишь в одно: то, что мы с матерью и господин Бош вложили в тебя, и то, чего ты добился сам, не может пойти прахом. На тебя нашло затмение. Твой разум помутился, а сердце ожесточилось. Я не знаю причины этого, её знаешь ты. Вот и разбирайся сам. Ты уже совсем взрослый. И знай: если ты останешься таким, как сейчас, больше на пороге отчего дома не появляйся — здесь у тебя уже не будет отца.— Он помедлил немного и добавил: — Матери тоже не будет.
Так мы расстались в тот раз, и нетрудно представить, в каком состоянии духа я находился, приехав в Тифлис.
Итак, августовская суббота 1900 года, позднее утро; зной, в раскалённом белесом небе, кажется, застыло беспощадно палящее солнце. Ни единого дуновения ветра. Душно…
Я рассеянно выкладываю на стол и диван вещи из дорожного сундука, а в ушах у меня отцовский голос: «… больше на пороге отчего дома не появляйся...»
Торопливые шаги на крыльце, энергичный, нетерпеливый стук в дверь.
— Не заперто!
На пороге — Иосиф Джугашвили. Быстр, стремителен, в глазах — ярость и тёмное пламя, он весь — сгусток энергии и воли. Он не даёт мне открыть рта, говорит быстро, захлебываясь словами:
— Бросай всё! Идём!
— Куда? Зачем?
— Мы их вывели на улицы!
— Кого?
— Железнодорожников!.. Рабочих мастерских и депо! Пока демонстрация… Но всё приготовлено для стачки. Да идём же!
И уже на ходу, когда мы почти бежали к центру города, он, хищно озираясь по сторонам, выкрикнул:
— Главное — устроить столкновение с полицией и жандармами!..
— Устроить? — недоумеваю я.
— Да! Да! Устроить! — Он нервно засмеялся.— Необходимо небольшое кровопускание…
От изумления я остановился.
— Кровопускание?
— Именно! — «Тот, который...» опять засмеялся, показывая неровные зубы.— Ты разве не знаешь строк русского революционного поэта: «Дело прочно, когда под ним струится кровь!» Ты что стоишь столбом? Мы всё пропустим!
И вот мы в центре Тифлиса, на набережной Куры. Я впервые вижу революционную демонстрацию… Я потрясён…
— Успели!..— шепчет Иосиф Джугашвили и, схватив меня за локоть, увлекает под проходную арку ворот небольшого каменного дома (я успеваю заметить, что, несмотря на жару, все окна в нём наглухо закрыты).
Из подворотни мы наблюдали за происходящим. По улице шла колонна железнодорожных рабочих, все в тёмных рубашках, в сапогах. Хмурые, решительные лица. И — это особенно поражало — ни единого возгласа, только мерный гул шагов по каменной брусчатке. Нет, шли не только железнодорожники. Я увидел среди них форменные тужурки студентов, рядом с мужчинами шли молодые женщины в длинных, до пола, юбках, и у них тоже — как непривычно! — хмурые, даже злобные лица.
Кто-то несёт красный флаг, кто-то плакаты: «Восьмичасовой рабочий день!», «Торговлю в лавках — под контроль профсоюза!», «Открыть санитарный пост в депо!». Все эти плакаты — на русском языке. Но вот — на грузинском: «Да здравствует свободная Грузия!», «Долой самодержавный гнёт!», «Долой царских сатрапов!» Меня начинает бить нервный озноб. Опять плакаты: «Смерть царизму!», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Товарищи! На баррикады!».
— Смотри! Смотри!..— сжал мне руку «Тот, который...», и я почувствовал опаляющий жар его ладони.— Мои!..
Да, я сразу узнал «орлов» Иосифа. Их трое, бородатых, стремительных, в рубашках и сапогах, как у железнодорожников. Возникнув непонятно откуда, они бежали вдоль колонны и кричали:
— Товарищи! В переулках жандармы и казаки!
— Нас не запугать!
— Бей!..
И уже крики из колонны демонстрантов:
— Бей!..
— К оружию!
— Бей буржуев!
Я увидел, как один из «орлов» запустил тяжёлым булыжником в витрину ювелирного магазина. Затрещали стёкла, разлетелись вдребезги. И всё смешалось: крики, топот ног, где-то ещё звон разбитых витрин. Из переулка на набережной Куры действительно появились казаки на храпящих лошадях, размахивавшие нагайками. Их окружила ревущая толпа…
— Убивают! — раздался истошный вопль.
У стены дома на противоположной стороне улицы медленно опустился на землю пожилой человек с окровавленным лицом…
— Так! Так!..— шепчет рядом со мной Иосиф Джугашвили.
Моё сердце обливалось жаром, розово-красный туман застилал глаза. Я схватил его за руку:
— Бежим! Мы должны быть рядом со своими!
— Ты что?..— Он вырвал руку.— Спятил? Я же почти нелегал! Меня всюду ищут полицейские ищейки…
Действительно… Я забыл сказать: ещё в мае прошлого года Иосифа Джугашвили исключили из семинарии «за пропаганду марксизма» — так было сказано в указе, подписанном «ректором-либералом». Иосиф перешёл на нелегальное положение, ему пришлось сменить квартиру.
— Тогда я один!
Я ринулся в самую гущу свалки, в центре которой увидел одного из «орлов» (его звали Александром Кунадзе) — у него тоже было разбито лицо, по бороде текла густая, казалось, чёрная кровь. Джугашвили что-то крикнул мне вслед, но я не услышал что, только его последняя фраза достигла моего сознания:
— Вечером обязательно будь у меня!
И вот я в гуще столкновения. Вместе с другими демонстрантами, тут же потеряв из виду Кунадзе, я стащил с седла тучного казака с тугим, красным, бородатым лицом (он изумлённо и обалдело таращил бессмысленные глаза), и мы били его, с ожесточением и удовольствием, ногами, а он сначала, скрючившись, сжавшись в комок, только сопел, закрывая голову руками, и вдруг закричал неожиданно высоким, писклявым голосом:
— Братцы! Пожалейтя-а-а!..
Но мы продолжали бить, и я был весь во власти ненависти, темной злости и непонятного, неведомого мне раньше, темного сладострастия… Я бил, бил, бил свою беззащитную жертву, уже только мычащую под нашими ударами, и на булыжниках рваными сгустками темнела его подлая, поганая кровь. Я ненавидел, ненавидел! Ненавидел!.. Да здравствует свободный труд! Смерть угнетателям трудового народа и их наймитам!.. Я видел, как, надвигаясь на орущую толпу, размахивавшую кулаками, напирая на неё лошадиными мордами — с удил летела в стороны розоватая пена,— к своему поверженному товарищу рвались три казака, направо и налево орудуя нагайками. Всё остальное произошло неестественно быстро. На меня упала тень, обернувшись — я только что ещё раз ударил ногой казака, который уже не шевелился,— я увидел перед собой коричневую потную грудь лошади, где-то вверху — её оскаленная морда, но я не успел рассмотреть всадника: лошадь плясала под ним, я видел нагайку в руке, и её свистящий удар поразил пустоту совсем рядом с моей головой. И тут лошадь стремительно вскинулась на дыбы, я успел разглядеть блестящую подкову на её копыте (как будто специально надраенную ради такого случая...). И туг удар второго лошадиного копыта обрушился на мою голову. Боли не было — только, пожалуй, удивление: я легко, в свободном парении, лечу куда-то, а вокруг меня всё стремительно меркнет, погружается во тьму.
… Я открыл глаза и ничего не мог понять. Где я? Что со мной? В голове — мерный и успокаивающий гул, он то удалялся, то приближался — так волны моря накатываются на песчаный берег. Боли я не ощущал никакой, только сухость во рту и немного — тошноту.
Оказывается, я лежал на старом ватном одеяле — оно было все в дырах, протёртое. Лежал в саду, потому что над головой раскинулся шатёр из густых зелёных ветвей, и на них ярко-жёлтыми шариками висели плоды. «Алыча»,— подумал я и почувствовал, что ужасно хочу пить. Голова моя оказалась туго повязанной куском материи, я ощупал её и удивился: нет, не болит. Но это прикосновение мгновенно возвратило мне память. Сначала я увидел перед собой потную лошадиную грудь, потом переднюю лошадиную ногу со сверкающей, кажется, новенькой подковой. И всё прокрутилось в моей гудящей голове в обратном порядке, вплоть до прохладной каменной подворотни, из которой мы с Иосифом Джугашвили наблюдали за пока ещё мирной, молчаливой демонстрацией железнодорожников. Тут я вспомнил о поверженном казаке, которого я, вместе с другими, избивал ногами, и это ужаснуло меня. Я гнал от себя воспоминание о звуке ударов моих сапог по телу казака, глухих, чмокающих,— но эти невыносимые звуки я слышал снова и снова. Всё похолодело внутри меня: «Неужели это был я? Нет, невозможно!..» Но память вновь быстро раскручивает ленту с картинками вспять: рабочий-железнодорожник с окровавленным лицом медленно сползает по стене вниз, разбита витрина ювелирного магазина, мельтешат плакаты над головами демонстрантов,— и всё заканчивается в каменной подворотне: «Смотри! Смотри!» — сжимает мне руку «Тот, который...».
… Надо мной склонилась незнакомая старуха — смуглое лицо, иссечённое глубокими морщинами, седые волосы заправлены под тёмный платок; внимательные, сочувствующие, полные спокойствия и терпения глаза.
— Очнулся, сынок? — спросила она по-армянски.
— Где я?
— Тебя принесли… Наверно, твои друзья. Не бойся. К нам не заглядывает полиция. Вот, выпей.— Она протянула мне прохладный глиняный кувшин, покрытый влажной испариной.— Молодое вино, совсем лёгкое.
Я с жадностью, не отрываясь, выпил весь кувшин до дна (сейчас я думаю: больше в своей жизни я никогда не пил такого благодатного, волшебного молодого вина). Я пил и чувствовал, что силы возвращались ко мне, светлела голова, шум в ушах стихал. Я легко поднялся со своего ложа.
— Тебе бы ещё полежать, сынок. Отдохнуть.
— Нет, я чувствую себя вполне здоровым. За всё спасибо. Я никогда не забуду ни вас, ни вашего вина,— сказал я и встретил взгляд этой старой армянской женщины. Его я тоже сохранил в памяти на всю жизнь. В этом взгляде были сочувствие, сострадание, скорбь. И — осуждение.
— Мне по этой тропинке? — спросил я.
— Да. Она выведет тебя к огородам. А дальше надо идти мимо маленького кладбища и часовни. Там уже давно никого не хоронят. Только пасутся козы.
Сделав первые несколько шагов, я остановился — потемнело в глазах, закружилась голова, меня шатнуло в сторону. Я оглянулся — старая женщина смотрела мне вслед.
— Не спеши,— тихо сказала она.
— Да. Я осторожно. До свидания!
— Храни тебя Бог, сынок.— Она перекрестила меня.— И заклинаю: не проливай кровь — ни свою, ни врагов.
Скоро я уже миновал заброшенное кладбище с полуразрушенной часовенкой. На нём в пожухлой траве среди могил действительно паслись козы. «Куда?» — спросил я себя. И почти мгновенно услышал голос Иосифа Джугашвили.- «Вечером обязательно будь у меня!» В ту пору «Тот, который...» работал в обсерватории на горе Давида. Там же у него была небольшая квартирка из двух комнатушек. Мы, подпольщики, революционеры, часто встречались у него по вечерам, под видом дружеских пирушек проводили там свои тайные совещания, строили планы, слушали своего лидера. Надо сказать, Джугашвили никогда не был многословным, чего не скажешь о его грузинских единомышленниках.
В тот памятный вечер я добрался до него довольно поздно, над Тифлисом уже сгущались сиреневые августовские сумерки, в небе проклюнулись первые робкие звёзды, из-за дальних гор показалась ещё бледная, прозрачная луна, словно какой-то невидимый гигант откусил её край.
Иосиф очень обрадовался моему приходу:
— Ты первый! Молодец! — Он не обратил внимания на повязку вокруг моей головы. Впрочем, раны я не получил, только огромную шишку выше лба. Лошадь сильным ударом подковой сбила меня с ног и оглушила.— Соберёмся, обсудим нашу бузу. Вроде всё получилось на славу. А пока — выпей вина.
На столе подпольщиков ожидали два больших кувшина.
— Здесь — цинандали. Здесь — моя любимая хванчкара.
Мне не хотелось больше пить, и я отказался.
— Как хочешь, друг! Тогда я — в гордом одиночестве.
Иосиф налил себе полный стакан хванчкары и залпом выпил его. Похоже, он без меня уже не раз прикладывался к любимому напитку: глаза его лихорадочно блестели, он быстро, бесшумно ходил по тесной комнате из угла в угол и чем-то неуловимо напоминал хищного опасного зверя, попавшего в клетку и рвущегося на свободу.
— Чую, Георгий, чую! — возбуждённо говорил он.— Мы накануне больших событий. Только бы не упустить момент! И что в нашей борьбе самое главное? Скажи: что самое главное?
Я не знал, что самое главное. Попросту никогда не думал об этом. Подойдя ко мне вплотную, дыша мне в лицо винным перегаром, он пристально, не мигая, глядел мне в глаза (я не посмел отвести взгляда) и прошептал:
— Власть! Захват власти! — и опять бесшумно забегал по комнате.— Да куда же они все запропастились?
Между тем за окном уже совсем стемнело, чёрное южное небо было усыпано редкими звёздами. Их было совсем немного. Наверно, потому, что уже высоко над горизонтом поднялась яркая луна, казавшаяся теперь чуть-чуть розовой.
Прошёл час. Второй. Никто так и не пришёл. «Тот, который...» был уже порядочно пьян и неистовствовал. Я раньше никогда не видел его в такой бешеной, необузданной ярости: он метался по комнате, грохнул об пол пустой кувшин, в котором раньше была хванчкара, и во все стороны разлетелись осколки. Он орал, брызгая слюной:
— Шакалы! Трусливые шакалы! Вонючие дохлые крысы! Испугались первой драки! Попрятались по углам! Ненавижу! Задушу! Убью!..
И вдруг, наткнувшись на мой изумлённо-испуганный взгляд, сразу успокоился. Его лицо было покрыто мелкими бисеринками пота, и Иосиф вытер его рукавом рубашки.
— Прости,— сказал он тихо, спокойно, миролюбиво.— Нервы расшатались. Наша с тобой работа — сплошные нервы. Второй час ночи. Оставайся у меня. Будешь спать вот здесь, на диване. Дам тебе мамину пуховую подушку. Такая сладкая подушка!.. Будешь видеть сладкие сны. Девушки приснятся, дорогой! — «Тот, который...» громко засмеялся.— Приснятся, представляешь, на берегу горного ручья. Они снимают одежды, чтобы искупаться, а ты подглядываешь из-за кустов.
И тут я решился… Я давно хотел попросить его об этом, но при посторонних — а посторонние рядом были почти всегда — стеснялся, даже сам не могу понять почему.
— Иосиф,— сказал я,— мне совсем не хочется спать.
На его уже сонном лице возникли настороженность и интерес.
— И чего же тебе хочется? — спросил он, позёвывая.
Я знал о том, что в обсерватории недавно установили телескоп новейшей конструкции — увеличение в сотни раз! В отрочестве я впервые взглянул на ночное небо в домашний телескоп отца Боша, приближавший космос только десятикратно,— и ошеломляющее впечатление до сих пор не изгладилось из моей памяти. А если — в сотни раз?..
— Ведь в обсерватории установили новый телескоп?
— Да, это так.— Напряжённость исчезла, интерес остался.— Привезён из Англии.
— Я мог бы?..
— Понятно! — перебил меня Иосиф...».— Можешь! Идём! — Он тяжело поднялся, не оглядываясь, направился к двери.
Я поспешно последовал за ним. И мы оказались на крыльце его квартиры, окунувшись в тёплую тихую ночь.
— Просто удивительно! — Он говорил задумчиво, похоже, больше самому себе.— Чего это у всех у вас тяга пялиться через телескоп в небо, в эту бессмыслицу и пустоту? Любопытство? Нет...— Иосиф, похоже, сокрушённо покачал головой.— Тут что-то другое… Пошли, пошли! Я — смотритель телескопа. Надо проверять исправность приборов, следить за температурой воздуха. А! Долго рассказывать, скучно. К телескопу имею доступ в любое время суток.— Мы уже шли по узкой аллейке, которая неуклонно поднималась к двухэтажному зданию под округлой крышей, казавшейся в лунном свете тёмно-синей. — Я догадываюсь.— В голосе его был сарказм, даже презрение.— В этом хаосе и бессмыслице,— Джугашвили сделал руками движение, словно обнимал небесную сферу,— вы пытаетесь найти смысл жизни, Бога, ответы на всякие так называемые великие вопросы. Бессмертие… Жизнь души… Вшивый интеллигентский бред! Чушь! Нет там ничего и никого! Ответы на все вопросы человеческой жизни здесь! Только здесь, на земле. И больше — нигде. Потому что там,— «Тот, который...» ткнул пальцем в небо,— ничего и никого нету! Ни-че-го! И ни-ко-го!
— А звёзды? — пролепетал я в полном ошеломлении.— Солнце? Планеты?
Мы уже стояли у дверей главного здания обсерватории, в котором помещался телескоп. И вдруг Иосиф, приблизившись ко мне вплотную, заорал мне в лицо:
— Это — мираж! Понимаешь? — Глаза его были безумны.— Мираж!
В дверях появился пожилой заспанный солдат с винтовкой, штык которой поражал воображение своей длиной. Это была ночная охрана телескопа. Иосиф мгновенно, как от прикосновения невидимой волшебной палочки, успокоился, что-то тихо сказал солдату, тот безразлично кивнул лохматой головой и, почёсываясь, скрылся в дверях.
— Иногда глубокой ночью,— сказал Иосиф, и теперь только скука была в его голосе,— не бывает электричества. Сейчас узнаем, везучий ты или нет.— Он щёлкнул в темноте невидимым выключателем. Прихожая осветилась ярким светом.— Везучий. Пошли!
Мы оказались в круглом зале с куполообразным потолком. И в центре его, устремив свою трубу под углом к стене, стоял телескоп.
—Давай по всей программе, коли ты оказался здесь,— буднично сказал Иосиф — Садись вот сюда.— Я выполнил приказ, усевшись на вращающийся, как у пианино, стульчик перед телескопом.— Смотри: вот этот рычажок на панели. Движение по шкале — увеличение в десять раз, в пятьдесят, в сто… И так до трёхсоткратного увеличения. Предел. Вот этот рычажок — движение телескопа по вертикали, этот — по горизонтали. Неподвижное положение самого телескопа позволяет осмотреть одну четверть от всей окружности небесного свода. Чтобы осмотреть следующую четверть свода, надо перемещать в его сектор сам телескоп. Но мы, Георгий, не будем этого делать. Тебе вполне хватит одной четверти. Сверх головы! — Он вдруг коротко, зло хохотнул.— Потеха!
— Над чем ты смеёшься? — спросил я.
— Ты у меня, дорогой, уж очень впечатлительный. Я давно наблюдаю за тобой,— он усмехнулся,— как и за всеми своими боевыми товарищами.— Он вдруг задохнулся от внезапно нахлынувшей на него ярости и не прошептал, а прошипел: — Шакалы! — И туг же остановил себя: — Ладно! Разберёмся. Так вот. Однажды наши учёные привели поглазеть в телескоп какого-то богача араба, шейха не шейха… Не в этом дело! И откуда они его выкопали? Ну, посадили гостя на стульчик, который ты сейчас занимаешь… Было полнолуние. Навели телескоп на наше… Как его поэты называют? Загадочное, волшебное, магическое и прочее ночное светило. Не знаю, во сколько раз увеличение поставили. И говорят этому дремучему шейху… А он весь в белом до пят, чалма белая. Говорят: смотри! Ну, и этот дурень припал своим глазом к окуляру. Сначала замер, просто окаменел. Потом только: «Вай! Вай!» — и руками всплескивает. И вдруг как завопит: «Шайтан! Шайтан!» Опрометью в дверь, лоб расшиб. Еле его уже в парке отловили. А он буйный: дерётся, кусается. Пришлось связать. И как ты думаешь, где сейчас этот любознательный шейх?
— Откуда мне знать? — сказал я, уже чувствуя подвох.
— В жёлтом доме, вместе с другими психами. Где-то в России. На арабской родине от него отказались, потому что вкусил соблазна неверных. Так в официальном письме из их посольства говорилось. Всё! Как выражаются те же русские, баснями соловья не кормят. Однако, Георгий, делай выводы: будь осторожен и не перевозбуждайся от неожиданных впечатлений. Телескоп направлен на Луну, увеличение — в сто пятьдесят раз. А я, пока ты будешь лицезреть иные миры, подремлю вот в этом кресле.— Большое старое кресло, бархатная спинка которого была вытерта до дыр, стояло у стены.— Как регулировать движение телескопа вверх-вниз и вправо-влево, ты знаешь. Видишь с левой стороны от окуляра красную кнопку?
— Вижу.— Я не узнал своего голоса: он охрип и сел.
— Нажимай. И… наслаждайся!
Я нажал красную кнопку и припал к глазку телескопа… Нет, слаб мой язык, не нахожу слов, чтобы точно передать увиденное мною в ту незабываемую ночь и пережитое. Да, телескоп был нацелен на Луну, и спутница Земли, увеличенная в сто пятьдесят раз, предстала передо мной как огромное, мудрое и — главное! — живое небесное существо. Именно так: живое! Это первое, что пережил, осознал я, хотя понимаю, нет этим чувствам разумных объяснений. Не могли не быть одухотворены добрым вечным Разумом эти гигантские розовые равнины с кругами кратеров — наверно, застывших вулканов, горные цепи, низины, загадочные разводы, похожие на русла высохших рек… Да, было всё вроде бы пустынно, одиноко, безо всякого движения. Но я чувствовал, что Луна — живая, она тоже смотрит на меня, и нечто общее, единое объединяет нас. Я начал всматриваться в самый большой кратер, и… Не знаю, не нахожу слов. Я судорожно двинул рычажок, регулирующий уровни приближения, до предела. Всё ночное светило уже не вмещалось в окуляр. Теперь только трёхсоткратно увеличенный кратер вулкана был передо мной, и это был не кратер, а зрак… Живое око осмысленно и призывно смотрело на меня. Да! Да! — призывно! И смысл этого взгляда сейчас я могу перевести только так: «Мы ещё встретимся!..» Я чувствовал, что приближаюсь к какой-то опасной черте, ещё мгновение, несколько секунд… Инстинкт самосохранения подтолкнул мою руку — живой глаз Луны исчез из моего поля зрения.
Нет, потрясение продолжалось: теперь передо мной разверзлась звёздная бездна Вселенной — я увидел тысячи тысяч, миллионы миллионов мерцающих, пульсирующих звёзд, их вращающиеся скопления — неведомые галактики были со всех сторон, и из конца в конец тот сектор небесной сферы, который был доступен моему взгляду, белой россыпью пересекал Млечный Путь. «Моя Галактика, моя родина! — пронеслось в сознании.— И я — живая частица этого прекрасного, блистающего, совершенного, бесконечного мира...»
Господи! Ну как же передать словами то, что я чувствовал, переживал тогда? Восторг, изумление, радость бытия, к которой примешивалась непонятная щемящая грусть, как будто я виноват перед кем-то, любимым мною… И ещё: ощущение слитности, единства с живым и вечным миром, который, открывшись мне — только в трёхсоткратном приближении! — был Гармония, Совершенство, Любовь. Слёзы текли у меня из глаз, я был переполнен ощущением счастья и вины, которую надо искупить… Моё состояние было близко к тому, которое я испытал однажды ночью после выступления отца на состязании ашугов, когда впервые вопросы жизни и смерти, человеческого предназначения возникли в моем сознании перед лицом таинственного ночного неба. В ту августовскую ночь в обсерватории, перед лицом развёрстой передо мной Вселенной, эти же чувства были усилены многократно. Может быть; в триста раз? Могучие, резкие перемены происходили во мне. Как определить их? Наверно, это было прозрение и очищение. Некая пелена спала с моих глаз, а с сердца — непомерная тяжесть. «Я должен вернуться на свой путь»,— прозвучало в моем сознании. Я забыл, где я нахожусь, сколько прошло времени с того момента, как я увидел новое небо и новую Вселенную. Я забыл об Иосифе Джугашвили. Вспомнив о нём, я — непонятно почему — испытал ужас, страх. Бешено, частыми ударами заколотилось сердце, и эти удары отозвались эхом в каждой клеточке моего тела. Я, оторвавшись от телескопа (тут же прекрасный, божественный, беспредельный мир рухнул), резко обернулся…
Нет, «Тот, который...» не дремал в старом кресле. Поза его была напряжённой, глядя на меня, он весь подался вперёд, и опять во всём его облике появилось нечто от хищного зверя. И, похоже, этот зверь готовился к прыжку. Меня поразили его глаза: на меня смотрели два раскалённых угля. В его глазах был огонь, но цвет… Это были зелёные раскалённые угли. Достаточно долго мы смотрели друг на друга. Я справился с собой: уже не было страха и ужаса. Не отводя взгляда, я прямо смотрел ему в глаза.
— Ну,— я почувствовал, что ему стоит огромного усилия говорить спокойно,— и что же ты там,— на слове «там» было сделано ударение,— увидел?
— Я увидел Бога.
Сказав так, сердцем, разумом, душой я чувствовал: вот единственно верные слова, выражающие суть пережитого мною только что.
— Вот как? — Он довольно неестественно засмеялся.— Учти, мой дорогой: если ты марксист, твоя религия — атеизм.
— Это твоя религия — атеизм.
Сорвавшись со стула, я быстро пошёл к двери.
— Георгий! Сейчас же вернись! — Его слова звучали как приказ.— Давай поговорим. Ты слышишь меня? Вернись!
Но я не повиновался. Я спешил к себе домой через ночной Тифлис, над дальними горами уже просыпалась поздняя осенняя заря. Мысли мои пугались. Вернуться на свой путь… Что это значит? Прежде всего, вернуться к отцу — он определил главное направление моего земного движения и взросления. Смятение охватило меня. А трон Чингисхана? Ведь достичь его — моё предназначение. И получив трон, вручить его «Тому, который...».
Я почувствовал… Желание? Приказ? Необходимость? Я почувствовал потребность немедленно увидеть спрятанную у меня в тайнике карту, на которой обозначен путь к заветной Пятой башне Шамбалы, в которой хранится трон Чингисхана.
Было двадцать минут четвёртого, когда я оказался в своей большой — и теперь такой одинокой — квартире. Не знаю, чем это объяснить, но я с самого начала своей «революционной деятельности» сделал всё, чтобы у меня никогда не было никаких конспиративных сходок. А поползновения, особенно со стороны Иосифа Джугашвили, были: «Слушай, друг! Замечательное у тебя место! И просторно, как у буржуя». Но я был твёрд и непреклонен: «Опасно, хозяин работает в тифлисской жандармерии». И это было правдой. Только не существовало никакой опасности: хозяин дома, в котором я снимал квартиру, служил в жандармерии бухгалтером, был он человек замкнутый, одинокий, совершенно аполитичный, к тому же глуховат; его совершенно не интересовало, как и чем живёт его постоялец, кто к нему приходит,— лишь бы аккуратно платил за квартиру. Но мои новые друзья верили: опасно… Инстинкт самосохранения?
Уже давно рассвело за окном, но я задёр ...
(дальнейший текст произведения автоматически обрезан; попросите автора разбить длинный текст на несколько глав)
Часть вторая: Гурджиев и Сталин
Экстрасенсы и ясновидящие в коридорах высших эшелонов власти всегда вызывали неизменный интерес. Провидцев, служивших власть имущим, во все времена было множество. И даже самые могущественные и влиятельные правители всегда прислушивались к ним. Таких примеров хоть отбавляй. Это Яков Брюс во времена русского императора Петра Первого, это Григорий Ефимович Распутин, во времена последнего русского императора Николая Второго, а до него Филипп Низье – Атель Вашо, это Вольф Мессинг и Георгий Гурджиев во времена И.В.Сталина, это Джуна во времена Л.И.Брежнева, это Анатолий Кашпировский в перестроечное время. Как правило такие люди появляются в неспокойные времена или на стыках эпох. Власть и мистика настолько срослись, что стали почти синонимами.
В журнале «Ступени оракула» №-6 за 2015 год на страницах 6 – 8 в рубрике «Путешествие дилетанта», была написана статья под названием «Магия и политика», в которой был подзаголовок «ДВАЖДЫ УМЕРШИЙ», в котором описывалось тесное взаимоотношение между Сталиным и Гурджиевым. Привожу его полностью: «Известно, что И. В. Сталин не доверял никому. Однако он всегда прислушивался к мнению астрологов. Началось это ещё в детстве, когда в семинарии с будущим вождём за одной партой сидел ставший впоследствии известным оккультист Гурджиев, с раннего возраста увлекавшийся магией и даже проходивший обучение у тибетских лам. Он же и предложил в 1917 году Сосо Джугашвили сменить гороскоп, мотивируя это тем, что с такой натальной картой вождём стать невозможно. И Сталин сменил год своего рождения. По этому поводу есть очень интересное мнение московского экстрасенса Анфисы Жанимовой: «Если человек взял на себя чужой гороскоп и чужую судьбу, то и умирать он должен был два раза. Что и произошло на самом деле: сначала Сталин-Джугашвили умер как человек, а во второй раз — как великий советский деятель. Тогда его вынесли из Мавзолея, где он лежал рядом с Лениным, и похоронили во второй раз».
Хочу заметить, что ученики и сторонники учения Г.И.Гурджиева резко отрицают сам факт знакомства Гурджиева и Сталина, более того они утверждают и полностью убеждены в том, что Гурджиев и Сталин никогда не были знакомы и никогда ни разу в реальной жизни не пересекались. У них есть на это полное основание, поскольку ни в одной из книг Геогрия Гурджиева нету даже малейшего намёка на то, что они могли быть знакомы и когда либо пересекаться в жизни. Однако в апреле месяце 2017 года, я побывал в Закавказье, в частности в Грузии, где посетил в городе Гори (Родина Сталина) музей Сталина. Во время экскурсии по музею я задал прямой вопрос экскурсоводу: «Есть ли у Вас сведения о знакомстве и дружбе между Георгием Гурджиевым и Иосифом Сталиным»? На что получил прямой ответ от работника музея: «Согласно последним имеющимся у нас данным, Гурджиев и Сталин были знакомы, однако официальных документов, которые подтверждали бы их знакомство нет».
Мне кажется достаточно странным тот факт, что оба учились в духовной православной тифлисской семинарии и ни разу ни при каких обстоятельствах они не пересекались там. Это маловероятно, однако утверждать ничего наверняка не берусь. Пусть читатель делает выводы самостоятельно от прочтения дневниковых записей самого Гурджиева. Итак, слово дневнику Георгия Ивановича Гурджиева.
«Вступительные экзамены в семинарию я сдал без труда и по всем предметам получил «отлично». Простите меня за нескромность: в успехе на этих экзаменах я не сомневался. Я был хорошо подготовлен, знал по каждому предмету гораздо больше того, что требовалось по программе. Кроме того, я на два или три года был старше тех, кто поступал вместе со мной, то есть определённый жизненный опыт, чувство самостоятельности, уверенности в себе давали мне на экзаменах преимущества перед соперниками. А конкуренция была немалая: три человека на одно место.
Итак, свершилось!
31 августа 1897 года всех семинаристов собрали в актовом зале на торжественный молебен по случаю начала нового учебного года. Перед службой я испытывал непонятное, какое-то тягостное волнение. Оно угнетало меня, потому что я не мог понять причину этого состояния. Ведь всё хорошо! Я принят в семинарию, мои материальные проблемы решены. У меня уже появились новые приятели, тоже первокурсники; четверых два дня назад я пригласил к себе в гости, мы провели замечательный вечер за чаем с восточными сладостями. Абрам Елов поразил всех своей эрудицией и коллекцией старинных книг. Господи! Что же тебе ещё надо, парень? Молодость, начало учёбы в таком знаменитом учебном заведении, самостоятельная жизнь в прекрасном южном городе на берегах бурной Куры, опоясанном зелеными горами, новые друзья… Ты полон сил и планов. Ты богат… Так откуда же это гнетущее состояние духа на торжественном молебне?
Шла служба, звучал могучий бас настоятеля семинарской церкви отца Никанора, прерываемый псалмами, которые пел хор; вокруг я видел молодые сосредоточенные лица, и многие из них светились счастьем, восторгом, ощущением сопричастности к праведному делу, которому мы собирались посвятить свои жизни. Я встретил одобряющий, довольный взгляд ректора семинарии, который стоял в группе преподавателей,— он кивнул мне и улыбнулся…
А я… Тёмное, томящее волнение, охватившее меня перед молебном, теперь, во время службы, усилилось, возросло, заполнило всё моё естество до краёв; вдруг заломило виски, меня обуяли страх, ужас, смятение, которые — сейчас я это знаю совершенно точно — испытывает человек в моменты смертельной опасности. И, наконец, я почувствовал, или — как точнее сказать? — определил источник моего состояния: кто-то упорно смотрел на меня, правые щека и ухо испытывали жар. Так бывает, когда лица касается тепло от печки. Но это было особое тепло — оно угнетало, отупляло, подавляло волю. Я резко повернулся — и сразу узнал его…
Перед небольшим возвышением у глухой стены актового зала, на котором стояли священник, преподаватели семинарии и ректор, почётные гости (среди них было несколько военных высокого ранга, судя по погонам и орденам на мундирах), мы выстроились рядами, и «он» стоял сзади, через ряд, немного справа и пристально, не мигая, смотрел на меня. Зоркие, на расстоянии казавшиеся чёрными глаза гипнотизировали — несколько мгновений я не мог, не смел отвести взгляда…
Да, да! Это был он! Тот, кого я увидел взрослым на белом мерцающем квадрате в пещере Тибета. Сейчас на молодом красивом лице, жестком и холодном, те въевшиеся мне в память черты были лишь намечены, но намечены явно: продолговатый абрис, рябинки на щеках, нижнюю часть которых и подбородок скрывала короткая густая чёрная бородка, аккуратно, с явным старанием подстриженная; большой прямой нос, чуть нависавший над ртом; жёстко сжатые губы, короткие усы, тоже аккуратно подстриженные; чёрные брови в напряжённом капризном изломе. А под ними эти глаза… Они не хотели меня отпускать.
Наконец еле заметная улыбка скользнула по лицу незнакомца, и он отвернулся. Мне сразу стало легче: мгновенно прекратилась ломота в висках, нечто чёрное, тяжёлое, давящее растаяло во мне. Я вздохнул полной грудью, и тот праздничный мир, который существовал вокруг меня, восстановился: лица семинаристов, вдохновенные и возбуждённые, густой, торжественный бас отца Никанора, псалмы, которые самозабвенно пел хор мальчиков; в высоких стрельчатых окнах — лучи солнца…
Да, вокруг меня был тот же радостный Божественный мир, ниспосланный людям для счастья. Но для меня это был уже другой мир. Заботы, усиленные занятия, дни и часто ночи над книгами, житейские хлопоты — словом, всё, что до отказа заполняло мою жизнь последний год, отодвинуло в сторону то, что являлось моим предназначением в этой жизни. За моей спиной стоял тот могущественный медиум, которому предстоит спасти человечество, построив всемирное справедливое общество с равными возможностями для всех жителей Земли. Так сказал Великий Посвящённый из Шамбалы. Но чтобы это свершилось, я должен найти трон Чингисхана и вручить его магическую силу новому Мессии…
Не помню, как закончился торжественный молебен,— я обнаружил себя в парке, который окружал старинное здание семинарии, выстроенное из красного кирпича и отдалённо напоминающее своими контурами средневековый замок.
Последний день лета… Он был жаркий, солнечный, ветреный. Я медленно брёл по аллее под могучими каштанами, кроны которых срослись над моей головой. Зной, истома, шум ветра в развесистых кронах. Только в те редкие моменты, когда ветер утихал, на землю обрушивалась полная, абсолютная тишина, ни единого птичьего голоса.
В конце аллеи оказалась ветхая беседка, заросшая виноградом, и чёрные ягоды на плотных гроздьях покрывала сизоватая тонкая плёнка. В беседке стояли две деревянных скамейки, коричневая краска на них облупилась, некоторые доски прогнили.
Я сел на скамейку, осторожно облокотился на её ветхую спинку, вытянул ноги. Тотчас прилетела большая ярко-рыжая стрекоза и села на носок моего ботинка, потрепетала прозрачными крылышками и замерла, словно превратившись в изваяние. Только её выпуклые разноцветные глаза медленно вращались. Какое изящество! Какое абсолютное совершенство!
Так прошло довольно много времени. Я любовался стрекозой и думал… Что делать? Как поступить? Подойти к нему? Представиться? Заговорить? О чем?..
Тут необходимо сделать небольшое отступление. Прошло несколько месяцев с той ночи, когда в моих руках появилась древняя карта Тибета. Все эти месяцы я думал о предстоящем мне, о своём предназначении. И хотя повседневные дела, заботы, прежде всего подготовка к вступительным экзаменам в семинарию как бы отодвинули на второй план всё то, что было связано со старинной картой, не проходило дня, чтобы я не думал об этом. Однажды вечером я решил посвятить в свою тайну Абрама Елова. Ведь он мой верный, преданный друг. И старше меня. Мы ужинали, Абрам, рассеянно пережёвывая пищу, был погружен в чтение какого-то ветхого фолианта в кожаном потёртом переплёте (обычное его занятие), я уже готов был произнести первую фразу: «Абрам, хочу с тобой посоветоваться...» — и в этот момент во мне, в моём сознании, в голове или в сердце — не знаю, как сказать точно,— прозвучало, и я узнал этот голос- «Молчи! Это только твоё. Только ты сам должен действовать и принимать решения». Я замер, мгновенно покрывшись холодным потом. Слуховая галлюцинация? «Да, только ты сам!» — неумолимо прозвучало во мне вновь, и я понял, что это не галлюцинация. Елов ничего не заметил — он полностью был погружён в своё чтение.
«Так могу ли я сказать незнакомцу о том, что мне предстоит сделать для него?» — подумал я, замерев и ожидая. Но голос внутри меня молчал…
Я не заметил, как стрекоза улетела. Поднялся сильный ветер, устроил в кронах деревьев зелёную бурю. Я сорвал несколько ягод винограда и бросил их в рот. Они оказались кислыми, даже горьковатыми — виноградные лозы, обвившие беседку, одичали. Заломило в висках — беспокойство, страх, неопределённость вернулись ко мне вновь. Похоже, я погружался — или меня погружали — в то состояние духа, которое охватило меня во время торжественного молебна в актовом зале семинарии. На моё плечо легла рука и мгновенно прожгла жаром тонкую ткань рубашки. Я. резко обернулся. За моей спиной стоял он. Нас разделяла низкая ограда беседки. Улыбка раздвинула его жёсткие губы. Улыбался только рот, тёмные глаза были напряжены, в их взгляде присутствовало нечто засасывающее, поглощающее. И я не выдержал этого взгляда, отвернулся.
— Здравствуй, Георгий! — В его дыхании ощущался запах хорошего, дорогого табака; зубы были мелкими и щербатыми.— А я тебя заждался.— В голосе слышалось удовлетворение и чувствовалась власть.
«Надо мной? Ну, нет уж!» — подумал я и сказал холодно:
— Здравствуйте.
— Давай сразу на «ты».— Он дружески улыбнулся.— Ведь нам вместе многое предстоит. Верно?
Я промолчал.
— Так что? Мы на «ты»? — В его голосе был напор.
— Как вам будет угодно.
— Да брось ты! — Он убрал руку с моего плеча (потом, дома, на том месте, где она лежала, я обнаружил красное пятно, как от несильного ожога. За ночь оно исчезло).— Ты не возражаешь, если я присяду рядом?
— Прошу! — Я обретал некое спокойствие, свободу; ломота в висках исчезла. Но это слово — «Прошу» — сказал уже не я. Вернее, сказал я, но вместе с кем-то ещё, находящимся внутри моего сознания. Наши голоса слились в один.
Он прошёл в беседку, сел рядом со мной и тоже вытянул ноги, скопировав мою позу. В этом я усмотрел насмешку и разозлился. Странно… Внезапная злость окончательно вернула мне спокойствие и уверенность.
Молчание затянулось. Ветер, похоже, стих.
— Здесь благодать,— заговорил он. Теперь для меня это был обычный человек.— Как в раю. В эту беседку я прихожу иногда, в минуты вдохновения. Здесь хорошо слагаются поэтические строчки.
— Ты пишешь стихи? — спросил я, сделав ударение на «ты».
Он быстро, искоса взглянул на меня. В его взгляде промелькнуло нечто, похожее на тревогу. Теперь я понимаю: тот, кому я обязан был вручить трон Чингисхана, вернее силу его, почувствовал, что теряет надо мной власть.
Однако он сказал совершенно спокойно (этот молодой человек, мой ровесник, явно умел владеть собой):
— Да, иногда, по вдохновению, я пишу стихи. Вот и сейчас, сию минуту, сочинил. Хочешь послушать?
— Хочу.
— Короткое стихотворение… Мысль! Поэтическое воплощение одной мысли. «Стрекоза» — так называется стихотворение.
«Значит, он давно наблюдал за мной! — подумал я.— Может быть, шёл по пятам».
Он начал читать, с придыханием, со страстью и напором произнося гортанные звуки (мы говорили по-грузински). Во мне и сейчас звучит ритм этих стихов. Вот их приблизительный перевод на русский язык:
Стрекоза! Ты нежишься в лучах солнца
И блистаешь своими крыльями.
Но зачем ты живёшь, стрекоза?
Какая от тебя польза человеку?
Нет никакой пользы!
Значит, стрекоза, ты должна быть уничтожена
Как бесполезное, бессмысленное существо!
Всё, что не приносит блага и пользы человеку,
Должно быть уничтожено!
— Нравится? — спросил он, мне показалось, ревниво.
— Нет! — резко ответил я.
Он нахмурился. И, опять преодолев себя, сказал спокойно, с нотками сарказма в голосе:
— Как говорят русские, о вкусах не спорят.— Он желчно улыбнулся.— А по-моему, спорят. Ты как считаешь?
Я согласился с НИМ:
— Да, о вкусах спорят.
Довольная улыбка проскользнула по его лицу. И опять возникло молчание. Его нарушил я:
— Ты сказал: «Я тебя заждался». Как это понимать?
Возникла пауза, и, взглянув на своего собеседника, я увидел, как напряглись все черты его лица, он явно непроизвольно, не контролируя себя, подался вперёд. Так со стороны выглядит человек, который прислушивается к далёкому голосу и не может до конца понять, что говорят ему. Я догадался!.. А вернее, почувствовал, осознал: он прислушивался к голосу, звучавшему внутри его сознания. Наконец, откинувшись на спинку скамейки и глубоко вздохнув с явным облегчением, он сказал:
— Георгий! Давай не будем играть в прятки. Мы на этой Земле связаны с тобой неразрывной единой обшей целью, и Высшие Силы призвали нас достигнуть её.— Он замолчал, лицо его опять напряглось.— И результат наших общих усилий касается судьбы всего человечества.— Пауза. По замёршим вершинам каштанов пробежал порыв сильного ветра.— Ведь так?
— Может быть,— сказал я.
— Однажды… Точнее, недавно, несколько месяцев назад, мне приснился вещий сон… Мне был показан ты…
— Кем? — нетерпеливо перебил я.
— Стариком… Посвящённым…
— Он был в белых одеждах?
— Да, он был в белых одеждах…
— Он сидел у костра?
— Да, он сидел у костра.— Что-то механическое появилось в голосе моего собеседника. Он как бы окаменел, глаза его застыли, остекленели.
— И тот костер горел в пещере?
— Именно так… В огромной пещере…
— И как же я был показан тебе?
— Как показан?.. Не знаю… Не помню… Нет! Погоди!.. Сейчас.— Он застывшим, остекленевшим взглядом смотрел в густые ветки каштанов на той стороне аллеи. Он явно что-то там увидел.— Да! — Он буквально захлебнулся вздохом облегчения, и напряжение отпустило его, он стал прежним.— Ты сидел у костра рядом со стариком. Мне было приказано вглядеться в тебя и запомнить твоё лицо. Я повиновался приказу. Я запомнил тебя на всю жизнь и сегодня во время молебна сразу узнал тебя! Там, в пещере, явленной в вещем сне, мне было названо твоё имя — Георгий Гурджиев. И сказано: «От него ты получишь космическую силу, которая поможет тебе осуществить свою миссию на Земле».
— Ты знаешь, в чём заключается твоя миссия? — спросил я.
— Да, знаю! — последовал твёрдый ответ.— Но скажи мне, в чём будет заключена космическая сила, которую ты призван вручить мне?
— Она заключена...— Наверно, полсекунды оставалось до окончания начатой фразы: «… в троне Чингисхана». Но в моём сознании прозвучал властный приказ: «Замолчи!» И дальше моим голосом мы продолжали говорить вместе с тем, кто опять руководил моей волей: — Ещё рано отвечать на этот твой вопрос.— Я замолк и встретил удивлённо-настороженный взгляд своего нового знакомого.— Сначала это «нечто», в чём заключена сила, нужная тебе, надо найти, отыскать...— проговорил я.
— И то место,— быстро, перебил он меня,— где находится это «нечто», обозначено на карте, которая была у тебя в руках в той пещере, у костра?
Я промолчал.
— Мы вместе отправляемся на поиски! — воскликнул он.— Мы обязательно…
— Нет! В тот путь тебе не дано идти со мной…
Похоже, он знал это, потому что легко согласился:
— Хорошо. Но я буду помогать тебе готовиться к этому дальнему пути!
— Может быть,— прошептал я.
Наверно, мы сказали друг другу всё, что должны были сказать, и наступило мгновенное облегчение: казалось, беспричинно возникло ощущение радости, праздника. Только во всём теле ощущалась слабость.
Мы смотрели друг на друга почти дружески.
— Ты тоже поступил на первый курс? — спросил я.— Но тебя не было на экзаменах.
— Нет! — засмеялся он.— Я уже на третьем курсе. В девяносто четвертом окончил духовное училище в Гори. Я родом оттуда. И сразу уехал в Тифлис держать вступительные экзамены в семинарию. Родители спят и видят меня священником. Особенно мать.
— Как же тебя зовут? — спросил я. Он засмеялся, протягивая мне руку:
— Будем знакомы! — Рукопожатие было сильным, энергичным, цепким.— Иосиф Джугашвили.
Вечером он пригласил меня к себе: «Поужинаем, поговорим». Тот, кому, получив трон Чингисхана, предстояло спасти человечество, снимал небольшую комнату в ветхом доме, в каком-то безымянном переулке старого города. К нему надо было добираться по узким закоулкам, переходам, каменным лестницам, через захламлённые дворы, где между отполированными временем и людьми камнями росла высохшая жёлтая трава, сушилось бельё на длинных верёвках, бегали дети, занятые своими шумными играми, женщины громко, обсуждали последние новости; стояли терпкие запахи жареной баранины, острых специй, фруктов.
Иосиф шёл впереди, изредка оборачиваясь, говорил:
— Уже скоро.
Или:
— Мы с тобой в самом центре народной жизни так называемого мелкобуржуазного класса грузинского общества.
И вдруг спрашивал:
— Ты тоже отказался жить в их казарме?
— В какой казарме? — не сразу понял я.
— Пцхе! — невольно поморщился он и сплюнул сквозь щербатые зубы.— Ну, при семинарии, «общий дом». Тоже кирпичный, двухэтажный. Там комнаты-кельи. Семинаристы живут по два-три человека в каждой. Только у выпускников отдельные комнаты. А вообще все семинаристы по уставу нашей богадельни должны жить при ней «от» и «до». Это наш ректор-либерал разрешает снимать квартиру тому, у кого есть возможность.— Он опять сплюнул и сказал с непонятной внезапной злостью: — Терпеть не могу либералов!
Наконец мы пришли. Комната, которую снимал Джугашвили, находилась в старом, типично тифлисском, густо населённом доме.
— Прямо коммуна,— желчно бросил мой новый… как сказать — знакомый, хозяин? Не знаю…
Жильё его с отдельным входом состояло из небольшой прихожей, достопримечательностями которой был медный, давно не чищенный умывальник с эмалированным тазом под ним (в нём застыла мутная мыльная вода) да керосинка с закопчённым оконцем, и довольно просторной, аскетично обставленной комнаты: стол у голого окна (оно выходило на заросший кустами пустырь и на развалины не то церкви, не то каменного дома), кушетка, накрытая плотным шерстяным одеялом, два разномастных стула и обшарпанный шкаф для одежды. Кажется, всё. Помню, я был поражён полным отсутствием книг в этом жилище. Голые стены, никаких картин. Только на подоконнике в рамке под стеклом стояла фотография женщины средних лет, суровой, замкнутой на вид, в чёрном платке, повязанном низко на глаза.
— Мама,— сказал Иосиф, и в голосе его появилась мягкость.
Вопрос об отце уже готов был сорваться с моих губ, но «Тот, который...» (пожалуй, ещё не раз в своих записках я буду называть его именно так: «Тот, который...») опередил меня:
— Мой отец сапожник. Ладно бы слыл за хорошего мастера,— в голосе его звучало презрение.— Ан нет. Пьёт без меры. Вполне оправдывает русскую поговорку «пьёт, как сапожник». Нет! — перешёл опять на грузинский Иосиф.— Чтобы его карточка стояла рядом с маминой? Никогда! — Похоже, в нём начала подниматься волна чёрных, злых чувств, и мгновенным усилием воли он подавил её.— Всё! Садись к столу. Будем ужинать и беседовать.
Ужин был, подобно квартире, аскетический. Впрочем, как сказать… Большой кувшин прохладного вина («Хванчкара,— сказал он,— моё любимое»), молодой овечий сыр, тёплая лепёшка (за ней Иосиф сходил куда-то вниз, я слышал, как он разговаривает с кем-то, судя по голосу, со стариком; вернувшись, он сказал: «Тут внизу пекарь живёт, маленькая пекарня у него.— Он зло прищурился: — Частник, мелкая буржуазия...»), грецкие орехи, продолговатая жёлтая дыня, треснувшая от спелости и истекавшая ароматным соком.
Мы выпили по стакану вина, оно было действительно великолепным.
— Кушай, дорогой.— Он начал трапезу с дольки дыни, и с усов закапал сок.— И давай с самого начала определимся в главном… Тебе предстоит отправиться в дальний путь, чтобы найти «нечто» — для меня. Так?
—Так…
— И вот основной вопрос: что тебе для этого нужно?
— Убеждённость, что в этом — цель и смысл моей жизни! — страстно воскликнул я.
— И ты убеждён?
— Да, я убеждён!
Мы выпили ещё по стакану вина. Овечий сыр таял во рту. Сосед Иосифа, пекарь, представитель мелкой буржуазии, был наверняка мастером своего дела — его лепешка была превосходной.
— Одной убеждённости,— несколько снисходительно и с нотками назидания в голосе сказал хозяин квартиры,— явно мало. Что для твоего похода...— Он задумался.— Я предполагаю, в Тибет… Что нужно ещё?
«Он знает всё! — пронеслось в моём сознании.— И о том, что сила, нужная ему, заключена в троне Чингисхана,— тоже».
И опять я чуть было не проговорился. По лицу «Того, который...» проскользнула мимолётная улыбка, полная иронии.
— Ещё нужны люди, верные попутчики.— Я почему-то заторопился.— Человек пять-шесть, которые готовы будут разделить со мной все тяготы пути…
— Они будут знать твою цель? — перебил Иосиф.
— Нет… Не знаю… Пожалуй, так: до конца они не могут быть посвящены…
— И правильно! — засмеялся будущий спаситель человечества.— Зачем посвящать? Хорошо заплатим — и сделают всё, как надо. А там видно будет...— Он тяжело задумался — лицо напряглось, черты окаменели. Но вот послышался вздох облегчения — явно было принято какое-то решение.— Тебе понадобятся лошади, ишаки для перевозки всего необходимого: оружия, одежды, прочего снаряжения. Нужны будут деньги на всякие непредвиденные расходы. Восточные люди любят подарки. Он разразился внезапным громким смехом.— Другими словами, для осуществления твоего похода… успешного похода… нужны большие… очень большие средства! Ты со мной согласен?
— Да, согласен,— ответил я и подумал: «Всех моих сбережений не хватит».
Иосиф Джугашвили стоял у окна, спиной ко мне, что-то рассматривая на пустыре. Потом сказал еле слышно:
— Не хватит…
«Он читает мои мысли? Нет… Показалось...»
Иосиф резко повернулся ко мне — его глаза были неподвижны, зрачки расширились.
— Мы, Георгий, достанем деньги для твоего похода! Мы достанем денег столько, сколько будет нужно.
Я не мог отвести взгляда от его завораживающих глаз. Моя воля отсутствовала, была парализована — я был в то мгновение в его власти. Он проводил меня. Мы спустились из старого города в центр Тифлиса, прошли по набережной Куры, заполненной гуляющей шумной толпой, был воскресный душный вечер. Разговор теперь был ни о чём. Я чувствовал непонятную слабость, рассеянность, порой не сразу мог понять, о чём он меня спрашивает. Подобное состояние я испытывал впервые в жизни.
Прощаясь со мной, Иосиф сказал:
— В ближайшие дни я тебя познакомлю с несколькими моими товарищами. Ты не думай, что в нашей благословенной семинарии тишь и благодать. Мы тут не сидим сложа руки.— И, нагнувшись к моему уху, он прошептал: — С русским самодержавием, с их засилием у нас на Кавказе надо бороться! Ты со мной согласен?
Я был ошеломлен услышанным, однако тоже прошептал, почти покорно:
— Согласен. А дальше…
Мне чрезвычайно трудно рассказать о трёх годах своей жизни в Тифлисе. Я как бы раздвоился. Первые два года я прилежно учился в семинарии, постоянно шёл в числе первых, чем несказанно радовал своих родителей и преподавателей семинарии во главе с ректором, который, по словам Иосифа Джугашвили, был либералом. Однако сам я все больше понимал, чувствовал, осознавал: быть священником — не моё призвание, не мой путь. Уже на первом курсе я понял это и не покинул духовное православное училище только из-за родителей: я боялся их огорчить, сознавая тем не менее, что только оттягиваю неизбежное. И я с головой окунулся в то, чем со страстью и кипучей энергией занимался Иосиф,— в политическую борьбу, и непонятным образом как бы со стороны наблюдал за теми изменениями, которые происходили во мне, в моем мировоззрении.
Нельзя сказать, чтобы я был совсем чужд интереса к политической жизни Российской империи, подданным которой числился. Я читал русские газеты и журналы, местные и приходящие из Москвы и Петербурга; иногда я принимал участие — впрочем, больше как слушатель — в политических спорах; я достаточно, порой болезненно ощущал социальную несправедливость, воочию видел русификацию Кавказа и Закавказья, остро реагировал на несправедливые или, что было чаще всего, глупые действия русской администрации в так называемом национальном вопросе. Однако всё это было для меня в ранней юности и в первые годы самостоятельной жизни лишь как некий фон, на котором происходило моё духовное развитие, где главными были вопросы мироздания, Бога, проблемы добра и зла во вселенском масштабе, мучительные вопросы предназначения человека на земле, загадка смерти, мир ирреального, эзотерического, оккультного.
И вот с первого же знакомства с «Тем, который...» всё изменилось: политические, революционные страсти полностью захватили меня. Я окунулся в совершенно другую, яростную, опасную жизнь. Всё началось с подпольного заседания группы «Месаме-даси», первой грузинской социал-демократической организации, созданной, оказывается, ещё в 1892 году. Эта группа, на тайные собрания которой я попал,— Иосиф Джугашвили являлся её руководителем,— была «марксистским меньшинством», зародышем будущей революционной партии большевистского толка в Закавказье.
— Все остальные в «Месаме-даси»,— сказал мне Иосиф, когда мы глубокой ночью, соблюдая все предосторожности, возвращались с этого собрания, буквально ошеломившего меня,— трусливая шваль. Они, видите ли, стоят на позициях «легального марксизма»: никакого насилия, никаких крайних проявлений классовых столкновений. Их узколобый идеал — буржуазный национализм, парламентские методы борьбы в рамках закона. Ничего! — Он невольно повысил голос и тут же опять перешёл на злой шепот: — Мы ещё над ними посмеёмся. И вся эта интеллигентная публика горько заплачет. Очень даже горько!..
Само это сборище происходило, как ни странно, в аристократическом районе Тифлиса, в роскошном доме, и его молодой хозяин (родители были в отъезде, путешествовали по Европе), картинно красивый, с бледным надменным лицом, обрамлённым чёрной бородкой, в черкеске, мягких сапогах, с тонкой талией, которого все звали Додиком, угощал присутствующих изысканным ужином — многие блюда мне были неизвестны,— и обслуживал всю шумную компанию молчаливый, бесстрастный лакей, тоже молодой и чем-то неуловимо похожий на гостеприимного Додика. Всего собралось человек пятнадцать, и Иосиф, представив меня как своего друга и единомышленника, «за которого я ручаюсь головой», познакомил меня со своими ближайшими соратниками; память сохранила лишь две фамилии — Цулунидзе и Кецховели. Как звали остальных, ещё троих или четверых,— забыл. Одно помню: все молодые, темпераментные, бородатые, нетерпеливые. Всех их объединяла ненависть, какая-то чёрная злоба к «врагам» и к тем, кто был не согласен с ними. На собраниях назывались фамилии, партии или организации, промышленные предприятия, банки. Затем всё подверглось анализу и критике с позиций «классовой борьбы», «эксплуатации трудового народа», «национального гнёта», «солидарности пролетариата всех стран» и так далее. Часто звучало: уничтожить, разоблачить, пригвоздить к позорному столбу, не останавливаться перед жертвами на пути к намеченной цели… Глаза сверкали, лица горели, эмоции перехлёстывали через край, и, думаю, громогласные речи слышали и в соседних домах, хотя и было уже за полночь.
Лишь хозяин дома Додик не принимал участия в дискуссиях. Он, удобно развалившись в мягком кресле, потягивал из бокала густое тёмное вино, внимательно слушал ораторов, рассеянно улыбался. Он явно получал удовольствие, очевидно воспринимая всё происходящее как забавный спектакль в своём домашнем театре. Дорого обойдётся семейству Чаридзе, владельцу огромного дела «Грузинский чай», «забава» младшего отпрыска Додика. 1920 год не за Кавказскими горами…
Споры спорами, но и о застолье подпольщики не забывали. И долгим грузинским тостам не было конца. Однажды кто-то после того, как был произнесён витиеватый игривый тост «за милых женщин», сказал:
— А не поехать ли нам, товарищи и господа, в заведение мадам Розалии?
— На подобные мероприятия,— сказал весьма хмурый, заросший рыжеватой бородой революционер,— у меня в партийной кассе денег нет.
После небольшой, несколько конфузливой дискуссии предложение посетить заведение мадам Розалии, «где красотки почище парижских», было отвергнуто — правда, без особого энтузиазма.
«Тот, который...» шепнул мне на ухо:
— Наш кассир — тоже из семинарии. Мой сокурсник. Тут из нашей богадельни — шестеро. Орлы! Придёт время, ты их увидишь в деле.
Действительно, «орлов» я увидел в деле — правда, через два года. Но и до тех уличных столкновений с полицией, в которых ближайшие соратники Иосифа Джугашвили (сам он в непосредственном революционном действе не участвовал) были прямыми зачинщиками беспорядков,— я близко узнал их в «практической» революционной работе. Они руководили подпольными марксистскими кружками, распространяли листовки, проводили маёвки в окрестностях Тифлиса (с соблюдением строжайших правил конспирации), читали запрещённую политическую литературу. Тогда и я впервые проштудировал какую-то работу Ленина, названия не помню, тоненькая брошюрка, подписано — Тулин. Статья поразила меня своей кровожадностью, но и — не скрою — увлекла, и всё это, похожее на опасные жестокие игры взрослых людей, захватывало.
Первым перемены, произошедшие со мной, заметил Абрам Елов. Однажды за ужином — это было в феврале или марте 1898 года — он у меня спросил:
— Скажи, Гога, что с тобой происходит? Я поперхнулся глотком чая:
— Ты о чём?
— Ты за собой ничего не замечаешь?
— Абрам! Не говори загадками! — взбеленился я.
— Ты стал злым, нетерпимым, раздражительным. Всегда куда-то спешишь. Забросил наши любимые книги. Когда мы с тобой говорили последний раз о древней армянской философии?
Я молчал… Этой тирадой друга я был застигнут врасплох.
— Читаешь какую-то ерунду. Уж прости… Ты оставил на столе тощую книжонку. Я заглянул. Социалистический бред, галиматья, призыв к насилию и крови. Ты что, веришь в это…
Я не дал ему говорить дальше. Во мне что-то взорвалось, жаркая волна накрыла меня с головой, я кричал, не помня себя:
— Ты что, не видишь, как живёт простой народ под гнётом эксплуататоров и богатеев? Не видишь социальной несправедливости, царящей вокруг нас? А национальный гнёт русского самодержавия? Разве мы с тобой не испытываем его на себе? Только непримиримая классовая борьба, только революция…
Я кричал ещё что-то в этом роде. Красный туман, сухой и жаркий, застилал мне глаза. Наконец сквозь него ко мне проник печальный, сочувствующий взгляд Абрама, и я услышал его тихий, спокойный голос:
— Ты заболел, Гога. Опасно заболел. Я не знаю, как называется твоя хворь, но микробы её смертоносны. Насилием вы хотите изменить мир к лучшему? Ведь мы с тобой прочитали столько мудрых, великих книг. И когда в них исследуется минувшее, есть в этих трудах единый вывод. Может быть, сейчас ты сам сделаешь его?
Я молчал…
— Этот вывод прост, как дважды два: насилие в истории ведёт только к умножению насилия, пролитая кровь — к ещё большему кровопролитию.
Я хотел что-то сказать, возразить, но Абрам Елов остановил меня резким жестом руки (он, всегда такой мягкий, покладистый...):
— Молчи! Я не хочу тебя слушать, Гога! Тебе надо серьёзно подумать обо всём, что с тобой происходит,—пока не поздно. И кто те люди, под влияние которых ты попал? Разберись…
Я хотел опять возразить, но снова был остановлен тем же жестом:
— Всё, всё! Сейчас ты ничего не скажешь путного. Остынь. Спокойно обо всем подумай.
И Абрам, не закончив ужина, поднялся, вышел из комнаты и осторожно прикрыл за собой дверь. К сожалению, эта тема больше не возникала в наших разговорах — на неё попросту не оставалось времени: в ту пору Елов уже собирался в Москву продолжать образование. И скоро уехал. Наши отношения прервались на несколько лет и возобновились только в разгар Первой мировой войны — мы встретились в Санкт-Петербурге осенью 1916 года, опять разъехались, но уже, как прежде, будучи друзьями, и наша переписка не прекращается до сих пор. А тогда в гостиной своей уютной квартиры на Молоканской улице за столом с несъеденным ужином я остался один и впервые задумался: действительно, что же со мной произошло? И что происходит сейчас? Тогда у меня не было ответа на эти вопросы… Сейчас я их знаю.
Во мне были разбужены некие могучие, клокочущие яростной энергией силы, которые, возможно, заложены в каждом человеке. Они лишь спят до поры. Впрочем, могут и никогда не проснуться. Всё зависит от хозяина, собственника этих сил. Так думаю я теперь. И силы эти — зло, нетерпимость, раздражение, алчность и ненасытное стремление к власти.
Боже! Как легко сейчас судить самого себя, того, двадцатилетнего, когда жизнь прожита и всё позади!..
А в ту пору эти силы маскировались в одежды борьбы за справедливость, за счастье простых людей, и хотя я порой испытывал смутную тревогу, на короткие периоды погружался в душевный дискомфорт, в целом был захвачен новыми жгучими страстями и доволен тем, как складывается моя жизнь под предводительством «Того, который...». Ему, найдя трон Чингисхана, я должен был передать оккультную невероятную силу. В этом я не сомневался ни минуты. Но странное дело! В первые два года моей тифлисской жизни то, что поручил мне Учитель, Великий Посвящённый Шамбалы, как бы померкло и отодвинулось на второй план. А на первом плане было участие в политической борьбе под руководством Иосифа Джугашвили.
Теперь-то я знаю: это тоже был путь. Путь к трону Чингисхана…
И здесь надо сказать вот о чём. Я не раскрыл тайны трона Абраму Елову. Её в ту пору знали трое: я, Саркис Погосян (при прощании в Бомбее я исповедался ему, и Саркис благословил меня на выполнение высшего предназначения, ниспосланного мне судьбой, поклявшись хранить эту тайну до гробовой доски); третьим был теперь Иосиф Джугашвили. Если бы я, как перед Саркисом, исповедался и перед Абрамом!.. Может быть, всё сложилось бы иначе? И — с полной убеждённостью могу сейчас сказать — мировая история в двадцатом веке не была бы столь кровавой. Особенно для России.
Август 1900 года.
В августе 1900-го (была, если память мне не изменяет, суббота) я увидел «орлов» «Того, который...»в деле. Я только что вернулся из Карса — продолжались летние каникулы — в подавленном, тяжёлом настроении: дома было трудное объяснение с отцом. Я сказал ему, что в сентябре уже не вернусь в семинарию, духовный сан — не моё призвание, я в этом убедился, я выбираю путь политического борца за интересы угнетённых трудящихся масс. Именно такими словами я излагал отцу свою позицию. Отец выслушал меня спокойно, ни разу не перебив. А у меня получился монолог, и казённое изложение «позиции» компенсировалось страстностью и пафосом, которые прямо-таки распирали меня. Наконец я замолчал.
— Всё? — спросил отец.
— Всё,— подтвердил я с облегчением.
— Тебя подменили,— сказал отец.— Уезжай. Я не хочу тебя видеть. Я верю лишь в одно: то, что мы с матерью и господин Бош вложили в тебя, и то, чего ты добился сам, не может пойти прахом. На тебя нашло затмение. Твой разум помутился, а сердце ожесточилось. Я не знаю причины этого, её знаешь ты. Вот и разбирайся сам. Ты уже совсем взрослый. И знай: если ты останешься таким, как сейчас, больше на пороге отчего дома не появляйся — здесь у тебя уже не будет отца.— Он помедлил немного и добавил: — Матери тоже не будет.
Так мы расстались в тот раз, и нетрудно представить, в каком состоянии духа я находился, приехав в Тифлис.
Итак, августовская суббота 1900 года, позднее утро; зной, в раскалённом белесом небе, кажется, застыло беспощадно палящее солнце. Ни единого дуновения ветра. Душно…
Я рассеянно выкладываю на стол и диван вещи из дорожного сундука, а в ушах у меня отцовский голос: «… больше на пороге отчего дома не появляйся...»
Торопливые шаги на крыльце, энергичный, нетерпеливый стук в дверь.
— Не заперто!
На пороге — Иосиф Джугашвили. Быстр, стремителен, в глазах — ярость и тёмное пламя, он весь — сгусток энергии и воли. Он не даёт мне открыть рта, говорит быстро, захлебываясь словами:
— Бросай всё! Идём!
— Куда? Зачем?
— Мы их вывели на улицы!
— Кого?
— Железнодорожников!.. Рабочих мастерских и депо! Пока демонстрация… Но всё приготовлено для стачки. Да идём же!
И уже на ходу, когда мы почти бежали к центру города, он, хищно озираясь по сторонам, выкрикнул:
— Главное — устроить столкновение с полицией и жандармами!..
— Устроить? — недоумеваю я.
— Да! Да! Устроить! — Он нервно засмеялся.— Необходимо небольшое кровопускание…
От изумления я остановился.
— Кровопускание?
— Именно! — «Тот, который...» опять засмеялся, показывая неровные зубы.— Ты разве не знаешь строк русского революционного поэта: «Дело прочно, когда под ним струится кровь!» Ты что стоишь столбом? Мы всё пропустим!
И вот мы в центре Тифлиса, на набережной Куры. Я впервые вижу революционную демонстрацию… Я потрясён…
— Успели!..— шепчет Иосиф Джугашвили и, схватив меня за локоть, увлекает под проходную арку ворот небольшого каменного дома (я успеваю заметить, что, несмотря на жару, все окна в нём наглухо закрыты).
Из подворотни мы наблюдали за происходящим. По улице шла колонна железнодорожных рабочих, все в тёмных рубашках, в сапогах. Хмурые, решительные лица. И — это особенно поражало — ни единого возгласа, только мерный гул шагов по каменной брусчатке. Нет, шли не только железнодорожники. Я увидел среди них форменные тужурки студентов, рядом с мужчинами шли молодые женщины в длинных, до пола, юбках, и у них тоже — как непривычно! — хмурые, даже злобные лица.
Кто-то несёт красный флаг, кто-то плакаты: «Восьмичасовой рабочий день!», «Торговлю в лавках — под контроль профсоюза!», «Открыть санитарный пост в депо!». Все эти плакаты — на русском языке. Но вот — на грузинском: «Да здравствует свободная Грузия!», «Долой самодержавный гнёт!», «Долой царских сатрапов!» Меня начинает бить нервный озноб. Опять плакаты: «Смерть царизму!», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Товарищи! На баррикады!».
— Смотри! Смотри!..— сжал мне руку «Тот, который...», и я почувствовал опаляющий жар его ладони.— Мои!..
Да, я сразу узнал «орлов» Иосифа. Их трое, бородатых, стремительных, в рубашках и сапогах, как у железнодорожников. Возникнув непонятно откуда, они бежали вдоль колонны и кричали:
— Товарищи! В переулках жандармы и казаки!
— Нас не запугать!
— Бей!..
И уже крики из колонны демонстрантов:
— Бей!..
— К оружию!
— Бей буржуев!
Я увидел, как один из «орлов» запустил тяжёлым булыжником в витрину ювелирного магазина. Затрещали стёкла, разлетелись вдребезги. И всё смешалось: крики, топот ног, где-то ещё звон разбитых витрин. Из переулка на набережной Куры действительно появились казаки на храпящих лошадях, размахивавшие нагайками. Их окружила ревущая толпа…
— Убивают! — раздался истошный вопль.
У стены дома на противоположной стороне улицы медленно опустился на землю пожилой человек с окровавленным лицом…
— Так! Так!..— шепчет рядом со мной Иосиф Джугашвили.
Моё сердце обливалось жаром, розово-красный туман застилал глаза. Я схватил его за руку:
— Бежим! Мы должны быть рядом со своими!
— Ты что?..— Он вырвал руку.— Спятил? Я же почти нелегал! Меня всюду ищут полицейские ищейки…
Действительно… Я забыл сказать: ещё в мае прошлого года Иосифа Джугашвили исключили из семинарии «за пропаганду марксизма» — так было сказано в указе, подписанном «ректором-либералом». Иосиф перешёл на нелегальное положение, ему пришлось сменить квартиру.
— Тогда я один!
Я ринулся в самую гущу свалки, в центре которой увидел одного из «орлов» (его звали Александром Кунадзе) — у него тоже было разбито лицо, по бороде текла густая, казалось, чёрная кровь. Джугашвили что-то крикнул мне вслед, но я не услышал что, только его последняя фраза достигла моего сознания:
— Вечером обязательно будь у меня!
И вот я в гуще столкновения. Вместе с другими демонстрантами, тут же потеряв из виду Кунадзе, я стащил с седла тучного казака с тугим, красным, бородатым лицом (он изумлённо и обалдело таращил бессмысленные глаза), и мы били его, с ожесточением и удовольствием, ногами, а он сначала, скрючившись, сжавшись в комок, только сопел, закрывая голову руками, и вдруг закричал неожиданно высоким, писклявым голосом:
— Братцы! Пожалейтя-а-а!..
Но мы продолжали бить, и я был весь во власти ненависти, темной злости и непонятного, неведомого мне раньше, темного сладострастия… Я бил, бил, бил свою беззащитную жертву, уже только мычащую под нашими ударами, и на булыжниках рваными сгустками темнела его подлая, поганая кровь. Я ненавидел, ненавидел! Ненавидел!.. Да здравствует свободный труд! Смерть угнетателям трудового народа и их наймитам!.. Я видел, как, надвигаясь на орущую толпу, размахивавшую кулаками, напирая на неё лошадиными мордами — с удил летела в стороны розоватая пена,— к своему поверженному товарищу рвались три казака, направо и налево орудуя нагайками. Всё остальное произошло неестественно быстро. На меня упала тень, обернувшись — я только что ещё раз ударил ногой казака, который уже не шевелился,— я увидел перед собой коричневую потную грудь лошади, где-то вверху — её оскаленная морда, но я не успел рассмотреть всадника: лошадь плясала под ним, я видел нагайку в руке, и её свистящий удар поразил пустоту совсем рядом с моей головой. И тут лошадь стремительно вскинулась на дыбы, я успел разглядеть блестящую подкову на её копыте (как будто специально надраенную ради такого случая...). И туг удар второго лошадиного копыта обрушился на мою голову. Боли не было — только, пожалуй, удивление: я легко, в свободном парении, лечу куда-то, а вокруг меня всё стремительно меркнет, погружается во тьму.
… Я открыл глаза и ничего не мог понять. Где я? Что со мной? В голове — мерный и успокаивающий гул, он то удалялся, то приближался — так волны моря накатываются на песчаный берег. Боли я не ощущал никакой, только сухость во рту и немного — тошноту.
Оказывается, я лежал на старом ватном одеяле — оно было все в дырах, протёртое. Лежал в саду, потому что над головой раскинулся шатёр из густых зелёных ветвей, и на них ярко-жёлтыми шариками висели плоды. «Алыча»,— подумал я и почувствовал, что ужасно хочу пить. Голова моя оказалась туго повязанной куском материи, я ощупал её и удивился: нет, не болит. Но это прикосновение мгновенно возвратило мне память. Сначала я увидел перед собой потную лошадиную грудь, потом переднюю лошадиную ногу со сверкающей, кажется, новенькой подковой. И всё прокрутилось в моей гудящей голове в обратном порядке, вплоть до прохладной каменной подворотни, из которой мы с Иосифом Джугашвили наблюдали за пока ещё мирной, молчаливой демонстрацией железнодорожников. Тут я вспомнил о поверженном казаке, которого я, вместе с другими, избивал ногами, и это ужаснуло меня. Я гнал от себя воспоминание о звуке ударов моих сапог по телу казака, глухих, чмокающих,— но эти невыносимые звуки я слышал снова и снова. Всё похолодело внутри меня: «Неужели это был я? Нет, невозможно!..» Но память вновь быстро раскручивает ленту с картинками вспять: рабочий-железнодорожник с окровавленным лицом медленно сползает по стене вниз, разбита витрина ювелирного магазина, мельтешат плакаты над головами демонстрантов,— и всё заканчивается в каменной подворотне: «Смотри! Смотри!» — сжимает мне руку «Тот, который...».
… Надо мной склонилась незнакомая старуха — смуглое лицо, иссечённое глубокими морщинами, седые волосы заправлены под тёмный платок; внимательные, сочувствующие, полные спокойствия и терпения глаза.
— Очнулся, сынок? — спросила она по-армянски.
— Где я?
— Тебя принесли… Наверно, твои друзья. Не бойся. К нам не заглядывает полиция. Вот, выпей.— Она протянула мне прохладный глиняный кувшин, покрытый влажной испариной.— Молодое вино, совсем лёгкое.
Я с жадностью, не отрываясь, выпил весь кувшин до дна (сейчас я думаю: больше в своей жизни я никогда не пил такого благодатного, волшебного молодого вина). Я пил и чувствовал, что силы возвращались ко мне, светлела голова, шум в ушах стихал. Я легко поднялся со своего ложа.
— Тебе бы ещё полежать, сынок. Отдохнуть.
— Нет, я чувствую себя вполне здоровым. За всё спасибо. Я никогда не забуду ни вас, ни вашего вина,— сказал я и встретил взгляд этой старой армянской женщины. Его я тоже сохранил в памяти на всю жизнь. В этом взгляде были сочувствие, сострадание, скорбь. И — осуждение.
— Мне по этой тропинке? — спросил я.
— Да. Она выведет тебя к огородам. А дальше надо идти мимо маленького кладбища и часовни. Там уже давно никого не хоронят. Только пасутся козы.
Сделав первые несколько шагов, я остановился — потемнело в глазах, закружилась голова, меня шатнуло в сторону. Я оглянулся — старая женщина смотрела мне вслед.
— Не спеши,— тихо сказала она.
— Да. Я осторожно. До свидания!
— Храни тебя Бог, сынок.— Она перекрестила меня.— И заклинаю: не проливай кровь — ни свою, ни врагов.
Скоро я уже миновал заброшенное кладбище с полуразрушенной часовенкой. На нём в пожухлой траве среди могил действительно паслись козы. «Куда?» — спросил я себя. И почти мгновенно услышал голос Иосифа Джугашвили.- «Вечером обязательно будь у меня!» В ту пору «Тот, который...» работал в обсерватории на горе Давида. Там же у него была небольшая квартирка из двух комнатушек. Мы, подпольщики, революционеры, часто встречались у него по вечерам, под видом дружеских пирушек проводили там свои тайные совещания, строили планы, слушали своего лидера. Надо сказать, Джугашвили никогда не был многословным, чего не скажешь о его грузинских единомышленниках.
В тот памятный вечер я добрался до него довольно поздно, над Тифлисом уже сгущались сиреневые августовские сумерки, в небе проклюнулись первые робкие звёзды, из-за дальних гор показалась ещё бледная, прозрачная луна, словно какой-то невидимый гигант откусил её край.
Иосиф очень обрадовался моему приходу:
— Ты первый! Молодец! — Он не обратил внимания на повязку вокруг моей головы. Впрочем, раны я не получил, только огромную шишку выше лба. Лошадь сильным ударом подковой сбила меня с ног и оглушила.— Соберёмся, обсудим нашу бузу. Вроде всё получилось на славу. А пока — выпей вина.
На столе подпольщиков ожидали два больших кувшина.
— Здесь — цинандали. Здесь — моя любимая хванчкара.
Мне не хотелось больше пить, и я отказался.
— Как хочешь, друг! Тогда я — в гордом одиночестве.
Иосиф налил себе полный стакан хванчкары и залпом выпил его. Похоже, он без меня уже не раз прикладывался к любимому напитку: глаза его лихорадочно блестели, он быстро, бесшумно ходил по тесной комнате из угла в угол и чем-то неуловимо напоминал хищного опасного зверя, попавшего в клетку и рвущегося на свободу.
— Чую, Георгий, чую! — возбуждённо говорил он.— Мы накануне больших событий. Только бы не упустить момент! И что в нашей борьбе самое главное? Скажи: что самое главное?
Я не знал, что самое главное. Попросту никогда не думал об этом. Подойдя ко мне вплотную, дыша мне в лицо винным перегаром, он пристально, не мигая, глядел мне в глаза (я не посмел отвести взгляда) и прошептал:
— Власть! Захват власти! — и опять бесшумно забегал по комнате.— Да куда же они все запропастились?
Между тем за окном уже совсем стемнело, чёрное южное небо было усыпано редкими звёздами. Их было совсем немного. Наверно, потому, что уже высоко над горизонтом поднялась яркая луна, казавшаяся теперь чуть-чуть розовой.
Прошёл час. Второй. Никто так и не пришёл. «Тот, который...» был уже порядочно пьян и неистовствовал. Я раньше никогда не видел его в такой бешеной, необузданной ярости: он метался по комнате, грохнул об пол пустой кувшин, в котором раньше была хванчкара, и во все стороны разлетелись осколки. Он орал, брызгая слюной:
— Шакалы! Трусливые шакалы! Вонючие дохлые крысы! Испугались первой драки! Попрятались по углам! Ненавижу! Задушу! Убью!..
И вдруг, наткнувшись на мой изумлённо-испуганный взгляд, сразу успокоился. Его лицо было покрыто мелкими бисеринками пота, и Иосиф вытер его рукавом рубашки.
— Прости,— сказал он тихо, спокойно, миролюбиво.— Нервы расшатались. Наша с тобой работа — сплошные нервы. Второй час ночи. Оставайся у меня. Будешь спать вот здесь, на диване. Дам тебе мамину пуховую подушку. Такая сладкая подушка!.. Будешь видеть сладкие сны. Девушки приснятся, дорогой! — «Тот, который...» громко засмеялся.— Приснятся, представляешь, на берегу горного ручья. Они снимают одежды, чтобы искупаться, а ты подглядываешь из-за кустов.
И тут я решился… Я давно хотел попросить его об этом, но при посторонних — а посторонние рядом были почти всегда — стеснялся, даже сам не могу понять почему.
— Иосиф,— сказал я,— мне совсем не хочется спать.
На его уже сонном лице возникли настороженность и интерес.
— И чего же тебе хочется? — спросил он, позёвывая.
Я знал о том, что в обсерватории недавно установили телескоп новейшей конструкции — увеличение в сотни раз! В отрочестве я впервые взглянул на ночное небо в домашний телескоп отца Боша, приближавший космос только десятикратно,— и ошеломляющее впечатление до сих пор не изгладилось из моей памяти. А если — в сотни раз?..
— Ведь в обсерватории установили новый телескоп?
— Да, это так.— Напряжённость исчезла, интерес остался.— Привезён из Англии.
— Я мог бы?..
— Понятно! — перебил меня Иосиф...».— Можешь! Идём! — Он тяжело поднялся, не оглядываясь, направился к двери.
Я поспешно последовал за ним. И мы оказались на крыльце его квартиры, окунувшись в тёплую тихую ночь.
— Просто удивительно! — Он говорил задумчиво, похоже, больше самому себе.— Чего это у всех у вас тяга пялиться через телескоп в небо, в эту бессмыслицу и пустоту? Любопытство? Нет...— Иосиф, похоже, сокрушённо покачал головой.— Тут что-то другое… Пошли, пошли! Я — смотритель телескопа. Надо проверять исправность приборов, следить за температурой воздуха. А! Долго рассказывать, скучно. К телескопу имею доступ в любое время суток.— Мы уже шли по узкой аллейке, которая неуклонно поднималась к двухэтажному зданию под округлой крышей, казавшейся в лунном свете тёмно-синей. — Я догадываюсь.— В голосе его был сарказм, даже презрение.— В этом хаосе и бессмыслице,— Джугашвили сделал руками движение, словно обнимал небесную сферу,— вы пытаетесь найти смысл жизни, Бога, ответы на всякие так называемые великие вопросы. Бессмертие… Жизнь души… Вшивый интеллигентский бред! Чушь! Нет там ничего и никого! Ответы на все вопросы человеческой жизни здесь! Только здесь, на земле. И больше — нигде. Потому что там,— «Тот, который...» ткнул пальцем в небо,— ничего и никого нету! Ни-че-го! И ни-ко-го!
— А звёзды? — пролепетал я в полном ошеломлении.— Солнце? Планеты?
Мы уже стояли у дверей главного здания обсерватории, в котором помещался телескоп. И вдруг Иосиф, приблизившись ко мне вплотную, заорал мне в лицо:
— Это — мираж! Понимаешь? — Глаза его были безумны.— Мираж!
В дверях появился пожилой заспанный солдат с винтовкой, штык которой поражал воображение своей длиной. Это была ночная охрана телескопа. Иосиф мгновенно, как от прикосновения невидимой волшебной палочки, успокоился, что-то тихо сказал солдату, тот безразлично кивнул лохматой головой и, почёсываясь, скрылся в дверях.
— Иногда глубокой ночью,— сказал Иосиф, и теперь только скука была в его голосе,— не бывает электричества. Сейчас узнаем, везучий ты или нет.— Он щёлкнул в темноте невидимым выключателем. Прихожая осветилась ярким светом.— Везучий. Пошли!
Мы оказались в круглом зале с куполообразным потолком. И в центре его, устремив свою трубу под углом к стене, стоял телескоп.
—Давай по всей программе, коли ты оказался здесь,— буднично сказал Иосиф — Садись вот сюда.— Я выполнил приказ, усевшись на вращающийся, как у пианино, стульчик перед телескопом.— Смотри: вот этот рычажок на панели. Движение по шкале — увеличение в десять раз, в пятьдесят, в сто… И так до трёхсоткратного увеличения. Предел. Вот этот рычажок — движение телескопа по вертикали, этот — по горизонтали. Неподвижное положение самого телескопа позволяет осмотреть одну четверть от всей окружности небесного свода. Чтобы осмотреть следующую четверть свода, надо перемещать в его сектор сам телескоп. Но мы, Георгий, не будем этого делать. Тебе вполне хватит одной четверти. Сверх головы! — Он вдруг коротко, зло хохотнул.— Потеха!
— Над чем ты смеёшься? — спросил я.
— Ты у меня, дорогой, уж очень впечатлительный. Я давно наблюдаю за тобой,— он усмехнулся,— как и за всеми своими боевыми товарищами.— Он вдруг задохнулся от внезапно нахлынувшей на него ярости и не прошептал, а прошипел: — Шакалы! — И туг же остановил себя: — Ладно! Разберёмся. Так вот. Однажды наши учёные привели поглазеть в телескоп какого-то богача араба, шейха не шейха… Не в этом дело! И откуда они его выкопали? Ну, посадили гостя на стульчик, который ты сейчас занимаешь… Было полнолуние. Навели телескоп на наше… Как его поэты называют? Загадочное, волшебное, магическое и прочее ночное светило. Не знаю, во сколько раз увеличение поставили. И говорят этому дремучему шейху… А он весь в белом до пят, чалма белая. Говорят: смотри! Ну, и этот дурень припал своим глазом к окуляру. Сначала замер, просто окаменел. Потом только: «Вай! Вай!» — и руками всплескивает. И вдруг как завопит: «Шайтан! Шайтан!» Опрометью в дверь, лоб расшиб. Еле его уже в парке отловили. А он буйный: дерётся, кусается. Пришлось связать. И как ты думаешь, где сейчас этот любознательный шейх?
— Откуда мне знать? — сказал я, уже чувствуя подвох.
— В жёлтом доме, вместе с другими психами. Где-то в России. На арабской родине от него отказались, потому что вкусил соблазна неверных. Так в официальном письме из их посольства говорилось. Всё! Как выражаются те же русские, баснями соловья не кормят. Однако, Георгий, делай выводы: будь осторожен и не перевозбуждайся от неожиданных впечатлений. Телескоп направлен на Луну, увеличение — в сто пятьдесят раз. А я, пока ты будешь лицезреть иные миры, подремлю вот в этом кресле.— Большое старое кресло, бархатная спинка которого была вытерта до дыр, стояло у стены.— Как регулировать движение телескопа вверх-вниз и вправо-влево, ты знаешь. Видишь с левой стороны от окуляра красную кнопку?
— Вижу.— Я не узнал своего голоса: он охрип и сел.
— Нажимай. И… наслаждайся!
Я нажал красную кнопку и припал к глазку телескопа… Нет, слаб мой язык, не нахожу слов, чтобы точно передать увиденное мною в ту незабываемую ночь и пережитое. Да, телескоп был нацелен на Луну, и спутница Земли, увеличенная в сто пятьдесят раз, предстала передо мной как огромное, мудрое и — главное! — живое небесное существо. Именно так: живое! Это первое, что пережил, осознал я, хотя понимаю, нет этим чувствам разумных объяснений. Не могли не быть одухотворены добрым вечным Разумом эти гигантские розовые равнины с кругами кратеров — наверно, застывших вулканов, горные цепи, низины, загадочные разводы, похожие на русла высохших рек… Да, было всё вроде бы пустынно, одиноко, безо всякого движения. Но я чувствовал, что Луна — живая, она тоже смотрит на меня, и нечто общее, единое объединяет нас. Я начал всматриваться в самый большой кратер, и… Не знаю, не нахожу слов. Я судорожно двинул рычажок, регулирующий уровни приближения, до предела. Всё ночное светило уже не вмещалось в окуляр. Теперь только трёхсоткратно увеличенный кратер вулкана был передо мной, и это был не кратер, а зрак… Живое око осмысленно и призывно смотрело на меня. Да! Да! — призывно! И смысл этого взгляда сейчас я могу перевести только так: «Мы ещё встретимся!..» Я чувствовал, что приближаюсь к какой-то опасной черте, ещё мгновение, несколько секунд… Инстинкт самосохранения подтолкнул мою руку — живой глаз Луны исчез из моего поля зрения.
Нет, потрясение продолжалось: теперь передо мной разверзлась звёздная бездна Вселенной — я увидел тысячи тысяч, миллионы миллионов мерцающих, пульсирующих звёзд, их вращающиеся скопления — неведомые галактики были со всех сторон, и из конца в конец тот сектор небесной сферы, который был доступен моему взгляду, белой россыпью пересекал Млечный Путь. «Моя Галактика, моя родина! — пронеслось в сознании.— И я — живая частица этого прекрасного, блистающего, совершенного, бесконечного мира...»
Господи! Ну как же передать словами то, что я чувствовал, переживал тогда? Восторг, изумление, радость бытия, к которой примешивалась непонятная щемящая грусть, как будто я виноват перед кем-то, любимым мною… И ещё: ощущение слитности, единства с живым и вечным миром, который, открывшись мне — только в трёхсоткратном приближении! — был Гармония, Совершенство, Любовь. Слёзы текли у меня из глаз, я был переполнен ощущением счастья и вины, которую надо искупить… Моё состояние было близко к тому, которое я испытал однажды ночью после выступления отца на состязании ашугов, когда впервые вопросы жизни и смерти, человеческого предназначения возникли в моем сознании перед лицом таинственного ночного неба. В ту августовскую ночь в обсерватории, перед лицом развёрстой передо мной Вселенной, эти же чувства были усилены многократно. Может быть; в триста раз? Могучие, резкие перемены происходили во мне. Как определить их? Наверно, это было прозрение и очищение. Некая пелена спала с моих глаз, а с сердца — непомерная тяжесть. «Я должен вернуться на свой путь»,— прозвучало в моем сознании. Я забыл, где я нахожусь, сколько прошло времени с того момента, как я увидел новое небо и новую Вселенную. Я забыл об Иосифе Джугашвили. Вспомнив о нём, я — непонятно почему — испытал ужас, страх. Бешено, частыми ударами заколотилось сердце, и эти удары отозвались эхом в каждой клеточке моего тела. Я, оторвавшись от телескопа (тут же прекрасный, божественный, беспредельный мир рухнул), резко обернулся…
Нет, «Тот, который...» не дремал в старом кресле. Поза его была напряжённой, глядя на меня, он весь подался вперёд, и опять во всём его облике появилось нечто от хищного зверя. И, похоже, этот зверь готовился к прыжку. Меня поразили его глаза: на меня смотрели два раскалённых угля. В его глазах был огонь, но цвет… Это были зелёные раскалённые угли. Достаточно долго мы смотрели друг на друга. Я справился с собой: уже не было страха и ужаса. Не отводя взгляда, я прямо смотрел ему в глаза.
— Ну,— я почувствовал, что ему стоит огромного усилия говорить спокойно,— и что же ты там,— на слове «там» было сделано ударение,— увидел?
— Я увидел Бога.
Сказав так, сердцем, разумом, душой я чувствовал: вот единственно верные слова, выражающие суть пережитого мною только что.
— Вот как? — Он довольно неестественно засмеялся.— Учти, мой дорогой: если ты марксист, твоя религия — атеизм.
— Это твоя религия — атеизм.
Сорвавшись со стула, я быстро пошёл к двери.
— Георгий! Сейчас же вернись! — Его слова звучали как приказ.— Давай поговорим. Ты слышишь меня? Вернись!
Но я не повиновался. Я спешил к себе домой через ночной Тифлис, над дальними горами уже просыпалась поздняя осенняя заря. Мысли мои пугались. Вернуться на свой путь… Что это значит? Прежде всего, вернуться к отцу — он определил главное направление моего земного движения и взросления. Смятение охватило меня. А трон Чингисхана? Ведь достичь его — моё предназначение. И получив трон, вручить его «Тому, который...».
Я почувствовал… Желание? Приказ? Необходимость? Я почувствовал потребность немедленно увидеть спрятанную у меня в тайнике карту, на которой обозначен путь к заветной Пятой башне Шамбалы, в которой хранится трон Чингисхана.
Было двадцать минут четвёртого, когда я оказался в своей большой — и теперь такой одинокой — квартире. Не знаю, чем это объяснить, но я с самого начала своей «революционной деятельности» сделал всё, чтобы у меня никогда не было никаких конспиративных сходок. А поползновения, особенно со стороны Иосифа Джугашвили, были: «Слушай, друг! Замечательное у тебя место! И просторно, как у буржуя». Но я был твёрд и непреклонен: «Опасно, хозяин работает в тифлисской жандармерии». И это было правдой. Только не существовало никакой опасности: хозяин дома, в котором я снимал квартиру, служил в жандармерии бухгалтером, был он человек замкнутый, одинокий, совершенно аполитичный, к тому же глуховат; его совершенно не интересовало, как и чем живёт его постоялец, кто к нему приходит,— лишь бы аккуратно платил за квартиру. Но мои новые друзья верили: опасно… Инстинкт самосохранения?
Уже давно рассвело за окном, но я задёр ...
(дальнейший текст произведения автоматически обрезан; попросите автора разбить длинный текст на несколько глав)
Свидетельство о публикации (PSBN) 5636
Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 20 Октября 2017 года
Автор
Путешественник,турист,журналист,писатель,духовно неправедный мистик,эзотерик,уфолог и трикстер
Рецензии и комментарии 0