Свиток колдуньи
Возрастные ограничения 16+
В начале мая в губернском театре города N состоялась премьера оперы «Аделина и Морфей» местного композитора Павла Мещерского. Успех был ошеломительным. Публика рукоплескала минут пятнадцать, исполнители три раза выходили на поклон. Во время овации худая сутулая фигура композитора суетливо металась по оркестровой яме. Мещерский с восторженной благодарностью тряс руку то дирижёру, то первой скрипке, то подряд всем музыкантам. Его горящие чёрные глаза казались глазами безумца, а растрёпанные волосы тёмными прядями висели вдоль бледного скуластого лица, отчего тщательно скрываемая ранняя лысинка откровенно поблёскивала в свете софитов. На радостях он неожиданно пригласил весь оркестр в ресторан. Музыканты были не то что удивлены, а просто ошарашены таким непривычным поведением композитора, обычно замкнутого и неразговорчивого, как бы всегда в себе. Я давно знал Мещерского: он одно время давал уроки композиции моей дочери, мы даже немного приятельствовали, но тоже был обескуражен его экспрессией и безудержностью в проявлении чувств, тем более, что это была не первая успешная премьера. И когда в ресторане в разгар застолья, устав от веселья и поздравлений, он засобирался домой, я вызвался проводить его, надеясь выведать причину метаморфозы.
Ночь была тёплая, природа, проснувшаяся после зимней спячки, благоухала и радовала глаз пышным цветением, и я предложил Мещерскому прогуляться, благо рядом с рестораном находился городской парк. Взглянув на меня с лёгкой усмешкой, он сказал:
– Что, не терпится узнать, отчего бирюк Мещерский стал таким весёлым и болтливым?
Я слегка растерялся от такого прямого вопроса и тоже прямо ответил:
– Да уж, голубчик, Павел Петрович, проясните причину столь непривычного поведения.
– Присядем, – коротко сказал он, указывая на скамью рядом с большим кустом боярышника в начале аллеи.
Мы расслабленно посидели минут пять в молчании, наслаждаясь после толкотни и гама ресторана тишиной и свежим воздухом. Наконец Мещерский шумно вздохнул и, опершись обеими руками на трость, опустил голову. Лицо его скрыла чёрная тень от шляпы, так что мне виден был только большой крючковатый нос композитора.
– История эта столь неправдоподобна, что я доселе не решался кому-либо её рассказывать, – начал говорить он с задумчивой неуверенностью. – Мне и самому порой кажется, что всё произошедшее – плод моего воображения. Галлюцинация.
Два года назад летом я почти безвыездно жил в имении. У миллионщика Прохора Силантьева близился столетний юбилей верфи, и, дабы удивить гостей, он заказал мне ни много ни мало оперу об истории её строительства. Тема была весьма приземлённая и совсем не оперная, однако немалый гонорар, который посулил миллионщик, позволял мириться с этим обстоятельством. Сроки, правда, он установил безбожные, так что пришлось уединиться в деревне.
Вдохновение моё поначалу бурлило, словно горная река, и с оркестровой музыкой я разделался довольно быстро. Но когда дело дошло до сольных партий, энтузиазма поубавилось, и творческий порыв усох до чахлого ручейка. Три недели я уже бился над выходной арией Антипы Силантьева, зачинателя судостроительной верфи. Не давался мне Антипа, хоть ты тресни. И вот когда, казалось, нащупал нужный нерв в музыке, нотная бумага, как на зло, закончилась. Боясь упустить зыбкую подвижку, метнулся в кабинет батюшки в надежде найти нотные листы, оставшиеся со времён моего ученичества. Но, увы! Ни в конторке, ни в столе не нашёл даже простой писчей бумаги. Однако надежда ещё оставалась: нижний ящик стола был заперт.
– Афиноген! – крикнул я слугу от досады срывающимся в фальцет голосом и в отчаянии бухнулся в кресло: тонкая ниточка зарождавшейся мелодии всё-таки оборвалась.
В миг накатила уныла тоска, извечная спутница творческого кризиса. Меланхолично уперев взгляд в палисандровый книжный шкаф, занимавший почти всю стену напротив, я клял себя то в бездарности, то в самоуверенности. А стоящий рядом со шкафом диван, с детства напоминавший мне средневекового короля своей огромной спинкой, украшенной вверху острыми резными вензелями, навеял воспоминание о том, как батюшка был недоволен моим решением посвятить жизнь музыке и всё время советовал заняться типографским делом.
Наконец пришёл старик Афиноген и, щуря подслеповатые глаза, молча остановился в дверях.
– Афиноген, не знаешь ли ты, где батюшка хранил ключ от стола? – уже без особого интереса спросил я.
Старый слуга откашлялся и, указывая подрагивающим скрюченным пальцем на стол, сипло ответил:
– В подставке трубки слева внизу пипочка есть. Нажмёте и выскочит ящичек. Там ищите.
– Спасибо, Афиноген. Можешь идти, – сказал я, апатично разглядывая курительную трубку с длинным резным чубуком, лежащую на замысловатой опоре.
В нижнем ящике стола поверх пачки нотной бумаги я обнаружил большой пакет с надписью «сыну». Удивившись, что отец, почивший три года назад, не приложил его к завещанию, неспешно сорвал сургуч и заглянул внутрь пакета. Там лежал сложенный пополам лист и пожелтевший пухлый конверт с надписью на французском языке. Дурманящий аромат тайны взволновал сердце, и фрустрация моя сошла на нет. Переполняемый любопытством, развернул листок.
«Павел! Настал твой черёд принять нашу семейную реликвию – это благо и проклятие одновременно. Ты знаешь: род наш пристрастен к музыке. Дед твой и прадед были музыкантами. Меня же сия участь миновала, поскольку ещё в детстве выбрал военную стезю. Так вот. Прадед Леонтий Анциферович, будучи композитором при дворе графа Воронова, как-то посмел ему перечить, отчего впал в немилость, и семья стала жить в большой нужде. Как судьба свела его с той старухой, сейчас уже забылось, только поведал он ей о своей беде. Пожалела ведьма Леонтия, дала бумажный свиток и сказала при этом: «Вот тебе музыка без памяти. Всем эта соната будет нравиться, но тотчас же забываться. Каждый раз её будут слушать как новую». Но не за так отдала старуха свиток, а в обмен на способность творить. «Кормить эта музыка тебя будет, – сказала она, – но создавать новую отныне ты не сможешь. И так будет с каждым, кто хоть раз исполнит мелодию из свитка». Принял прадед условие колдуньи и зажил безбедно.
Батюшка мой талантлив был, но не устоял перед соблазном: начал продавать ту ведьмину сонату. Публика восторгалась; в дом, как из рога изобилия, лилось богатство. Однако вскоре папенька захандрил. Встанет, бывало, за конторку перед нотным листом, возьмёт в руки перо и стоит так, смотрит безумным взглядом в пустоту. Потом скомкает лист и кинет его в сердцах на пол. Так и зачах.
Долго меня терзало сомнение: передавать ли тебе сию адову эстафету? Но рассудил так: каждый сам должен сделать выбор. Посему решать тебе, Павлуша, как поступить с этим свитком колдуньи».
От изумления у меня перехватило дыхание. Отец никогда об этом не рассказывал. Осторожно взял в руки старинный конверт и со мешанным чувством недоверия и интереса вынул из него обшарпанный по краям, сложенный гармошкой длинный лист, испещрённый нотными знаками. Быстро пробежав глазами по нотам, восхитился гармонией музыки. Красота мелодии захватывала с первых тактов. Захотелось тот час же её исполнить, и я поспешил в гостиную к фортепиано. Сел, поднял руки и замер, вспомнив ведьмин наказ. «Жить без творчества? Отказаться от самой возможности передавать этим маленьким чёрным головастикам – нотам журчание ручейка, колыхание травы или полёт ласточки, смех любимой или горечь разлуки?» – холодным ливнем обрушились на меня отрезвляющие мысли. Руки плетями упали на колени. Такой «обмен» для меня был немыслим.
В растерянности я блуждал взглядом по комнате. Везде: на фортепиано, на полу подле него лежали смятые нотные листы злосчастной арии Антипы Силантьева. Зябким осенним ветром повеяло от них, и тяжёлыми свинцовыми тучами поползли безрадостные думы. Вспомнилось о том, что срок сдачи заказа уже через месяц, что почти половина гонорара уйдёт на покрытие долгов и что Полина опять на сносях… «Зачем так мучиться?» – предательски выплыл коварный вопрос. «Стоит только принять условие колдуньи, и больше не будет ни каких проблем». Дьявольский соблазн, подобно зыбучему песку, начал обволакивать волю. Я испуганно вскочил. В полнейшем смятении нервно заходил по гостиной, пытаясь совладать с чувствами. Но яд сомнения уже проник в душу. «А ведь я могу никогда и не написать что-либо столь же прекрасное», – словно оправдываясь, думал я, глядя на лежащий на пюпитре свиток. Он, как порочная страсть, нестерпимо тянул к себе.
Затравленным волком метался я по комнате, не зная, как быть. И вдруг пришло озарение: «Что если обмануть ворожбу?»
Опрометью кинулся в батюшкин кабинет и, схватив из стола пачку нотных листов, быстро вернулся к фортепиано. Словно в горячечном бреду, впившись глазами в свиток, я лихорадочно проигрывал в уме мотив главной темы сонаты и, вычленяя из него отдельные аккорды, составлял с ними новую мелодию. К полуночи была готова элегия для фортепиано и виолончели. Она получилась великолепной: невероятно нежной и воздушной. Душа ликовала: «Мне удалось! Ведьмины чары не действуют!» Голова шла кругом от распиравшей грудь радостной эйфории. А в ушах всё звучала мелодия элегии. Она казалась мне лучшим из всего, что я сочинил. Грандиозные планы и перспективы закружились безумным вихрем, опьяняя.
На следующий день, воодушевлённый вчерашней удачей, с самого утра я сел за фортепиано. Меня обуревали мысли о заманчивых возможностях использования мотивов сонаты. Забросив работу над оперой, с одержимостью безумца я начал, мастерски жонглируя нотами, вплетать мелодию сонаты в тело нового произведения. Такой всплеск вдохновения родил за неделю ещё две фортепианные пьесы.
Новые опусы я с предвкушением триумфа отправил с нарочным своему издателю Аполлону Свидерскому. Не так давно он весьма критично отозвался о моем фортепианном концерте, назвав его ученическим, так что душа жаждала реванша. Не ожидая скорого ответа, я очень удивился, когда Афиноген на следующий день подал мне телеграмму от издателя. Содержание было более чем странным: «Вы, батенька, или пьяны, или сошли с ума», – сообщал Свидерский. – «Я не позволю так шутить над собой». Ничего не понимая, я тут же велел приготовить дрожки и отправился в город.
Аполлон Свидерский находился дома и был не в лучшем расположении духа. Он сидел в кабинете за большим письменным столом, заставленным стопками бумаг, и недовольно фыркал и морщился, просматривая счета, ворохом лежащие перед ним. Взглянул мельком на меня, ухмыльнулся, и, продолжая перебирать бланки, ядовито спросил:
– Что, батенька, с извинениями пожаловали? Вы там, в своей деревне совсем одичали и до чёртиков допились? Полнейшее безобразие мне давеча прислали.
Я, еле сдерживая кипящее в душе возмущение, как можно учтивее произнёс:
– Уважаемый Аполлон Рудольфович, произошла, верно, какая-то ошибка. Я послал Вам вчера, не побоюсь сказать, восхитительную элегию и две пьесы. Вы сами ничего не перепутали?
Свидерский вспыхнул и резко поднялся, с шумом отодвинув тяжёлое кресло. Проворно пошарив руками в стопке бумаг, схватил несколько листов и, ловко управляя своим грузным телом, стремительно вышел из-за стола.
– Вот это Вы называете восхитительным? – почти прокричал он, гневно потрясая перед моим лицом нотами элегии.
Тут уже я не сдержался и запальчиво ответил:
– Вы, сударь, верно, сами сошли с ума или ослепли. Эта элегия – моё лучшее произведение!
Аполлон Рудольфович, красный как рак, сверкнув глазами, молча ткнул мне в грудь ноты и также порывисто сел за стол.
– А вы, милейший, сами взгляните трезвым глазом, – холодно выдавил он.
Задыхаясь от негодования и жуткой обиды, я взглянул на листки с элегией и обмер. Нотная запись была словно простреляна дробью: в тех местах, где находились аккорды из ведьминой сонаты, белели пустые места. Моя чудесная элегия представляла собой набор обрывков музыкальных фраз.
В глазах потемнело, листы, выскользнув из ослабевших рук, разлетелись по полу. Пронзительно, будто оборвавшаяся струна, в голову ударила мысль: «Неужели ведьмино колдовство всё-таки свершилось?!» Ледяное дыхание страха окутало тело липкой паутиной. Ничего не видя вокруг, в полной прострации я медленно вышел из кабинета. В гостиной мешком упал на диван и долго сидел, бездумно уставившись в маленькое пятнышко на ковре. Жизнь, казалось, закончилась. Мучительная жалость к себе начала разъедать душу. Эту боль надо было чем-то унять, и я направился в трактир: «хоронить» свою элегию, растворившуюся как мираж, и творческие способности, которые тоже стали миражом.
В имение я возвратился уже под утро. По дороге домой в полудрёме всё пытался вспомнить мелодию элегии. Но в голове, как в настраивающемся перед концертом оркестре, был хаос звуков. Казалось, ещё одно усилие, и они выстроятся в стройную мелодию. Но единения не происходило, и от этого злость на ведьму и её коварный договор разгоралась всё сильней. Стало нестерпимо больно от того, что моя чудесная элегия – всего лишь насмешка колдуньи, а все труды и невероятный подъем вдохновения ушли в пустоту. По приезду зревшее в изрядно захмелевшем мозгу желание отомстить, выплеснуть боль обиды прорвало, словно чирей. Меня обуяло неистовое желание уничтожить ведьмину сонату. Ослеплённый захлёстывающей разум ненавистью, я выпрыгну из дрожек и ринулся в гостиную к фортепиано, где на пюпитре лежал свиток колдуньи.
С почти звериной яростью схватил его, желая разорвать на мелкие кусочки. Но бумага не поддавалась. Свиток нельзя было порвать! Тогда вне себя от злости я кинул его в камин, с бесовским злорадством представляя, как проклятая соната будет корчится в огне. Но лихой наезднице злобе пришлось придержать коней: спичек на полке не оказалось.
– Афиноген! Старая калоша! Почему нет спичек на камине? Живо принеси! – закричал я в бешенстве и, тяжело дыша, упал в кресло.
Отсрочка немедленной мести охладила пыл. Пожар в голове начал понемногу стихать, а разум приходить в себя. От мысли: «Что же я делаю! Ведь без этой сонаты моя жизнь сейчас не имеет смысла. Семья по миру пойдёт!» – с меня в миг слетел весь хмель. А от осознания ужасных последствий дикого поступка начало трясти. Я медленно выдохнул, истово перекрестился, благодаря Бога за то, что вразумил, не дал сделать непоправимое, быстро поднялся и выхватил из камина свиток. Прижал его к груди и долго стоял, слушая, как сердце с галопа переходит на шаг. Когда дьявольский морок окончательно спал, я обессилено сел на банкетку подле фортепиано и, заботливо складывая гармошкой длинный лист, смиренно подумал: «Может не так уж всё и плохо? Прадед же смог. Займусь чем-нибудь другим, например, типографским делом. Вот батюшка бы обрадовался. А соната? Что ж, пусть деньги зарабатывает, как колдунья обещала». Буря эмоций, только что бушевавшая в моей душе, сменилась на опустошение и неимоверную усталость, и я, еле передвигая ноги, пошёл в спальню.
Проснувшись после полудня, с трудом поднялся и, подобно заезженной кляче, которая, подчиняясь с годами выработанной привычке, инстинктивно плетётся к рабочему колесу, первым делом направился в гостиную, к фортепиано. Вспомнил утро и события вчерашнего дня. Взял в руки свиток с сонатой, горько усмехнулся и уже хотел было положить его назад, как что-то непонятное остановило взгляд. На бумаге вместо нот были полустёртые, выцветшие замысловатые узоры и вензеля! Я зажмурился и помотал головой. Открыл глаза. Ничего не изменилось. Соната исчезла! Мозг пронзила радостная мысль: «Это же мне, верно, всё после вчерашних возлияний приснилось!» Но вспышка позитива тотчас погасла, стоило вспомнить причину посещения трактира. «Это какая-то чертовщина… Была же телеграмма от Свидерского...» Я спешно вернулся в спальню. Порылся в одежде и в кармане жилетки нашёл смятый листок телеграфного бланка. Всё было правдой! Ведьмина соната и моя несчастная элегия – не сон! Чувства, казалось, надорвались от обилия потрясений, и я безучастно поплёлся в столовую. Поковырялся без аппетита в рыбной запеканке, выпил морсу и как сомнамбула пошёл в рабочий кабинет.
Чёрная тоска коршуном вонзилась мне в сердце и начала его безжалостно терзать. Реальность была страшнее вымысла: недописанная опера грозила огромной неустойкой. Я не представлял, как выбираться из этой западни. Вяло просматривая ноты оперы, лежащие на столе, взял черновик роковой арии Антипы Силантьева. В голове неожиданно тихо зазвучала музыка, и пассаж, который мне всё не давался, с лёгкостью сложился. Я машинально схватил ручку и, не замечая чернильных клякс, начал торопливо записывать ноты мелодии, звучащей в голове. И только когда музыка смолкла, я понял, что произошло. Передо мной лежала готовая каватина Антипы Силантьева. Я не верил своим глазам. «Как? Неужели никакого колдовства нет? – догадка ошеломила меня. – Господи! Неужели я, как наивный ребёнок, поверил в эту сказку с ведьминой сонатой?! Или волшебство за давностью лет потеряло силу и растворилось, подобно нотным знакам элегии?» Ответ на этот вопрос меня уже не интересовал. Я сидел и, словно раб, получивший свободу, блаженно улыбался. А в душе билось, требуя выхода, такое желанное чувство творческого нетерпения.
Оперу для миллионщика я благополучно закончил в срок. Но после этой ужасной истории со свитком появилась навязчивая мысль, что мотивы коварной сонаты опять вплетаются в мою музыку, и она может исчезнуть как элегия, превратившись в музыкальный мусор. Поэтому у меня сегодня была такая радость от успеха новой оперы: я избавился от наваждения и страха. Мою музыку услышали люди. Она существует. Она плод только моего творения, и ничто не может помешать ей жить.
Мы посидели ещё немного, думая каждый о своём, потом распрощались. Мещерский поймал пролётку и поехал домой, а я, впечатлённый рассказом, пошёл по освещённому редкими фонарями проспекту, продолжая раздумывать о том, что в этой истории правда, а что выверты психики талантливого человека.
Ночь была тёплая, природа, проснувшаяся после зимней спячки, благоухала и радовала глаз пышным цветением, и я предложил Мещерскому прогуляться, благо рядом с рестораном находился городской парк. Взглянув на меня с лёгкой усмешкой, он сказал:
– Что, не терпится узнать, отчего бирюк Мещерский стал таким весёлым и болтливым?
Я слегка растерялся от такого прямого вопроса и тоже прямо ответил:
– Да уж, голубчик, Павел Петрович, проясните причину столь непривычного поведения.
– Присядем, – коротко сказал он, указывая на скамью рядом с большим кустом боярышника в начале аллеи.
Мы расслабленно посидели минут пять в молчании, наслаждаясь после толкотни и гама ресторана тишиной и свежим воздухом. Наконец Мещерский шумно вздохнул и, опершись обеими руками на трость, опустил голову. Лицо его скрыла чёрная тень от шляпы, так что мне виден был только большой крючковатый нос композитора.
– История эта столь неправдоподобна, что я доселе не решался кому-либо её рассказывать, – начал говорить он с задумчивой неуверенностью. – Мне и самому порой кажется, что всё произошедшее – плод моего воображения. Галлюцинация.
Два года назад летом я почти безвыездно жил в имении. У миллионщика Прохора Силантьева близился столетний юбилей верфи, и, дабы удивить гостей, он заказал мне ни много ни мало оперу об истории её строительства. Тема была весьма приземлённая и совсем не оперная, однако немалый гонорар, который посулил миллионщик, позволял мириться с этим обстоятельством. Сроки, правда, он установил безбожные, так что пришлось уединиться в деревне.
Вдохновение моё поначалу бурлило, словно горная река, и с оркестровой музыкой я разделался довольно быстро. Но когда дело дошло до сольных партий, энтузиазма поубавилось, и творческий порыв усох до чахлого ручейка. Три недели я уже бился над выходной арией Антипы Силантьева, зачинателя судостроительной верфи. Не давался мне Антипа, хоть ты тресни. И вот когда, казалось, нащупал нужный нерв в музыке, нотная бумага, как на зло, закончилась. Боясь упустить зыбкую подвижку, метнулся в кабинет батюшки в надежде найти нотные листы, оставшиеся со времён моего ученичества. Но, увы! Ни в конторке, ни в столе не нашёл даже простой писчей бумаги. Однако надежда ещё оставалась: нижний ящик стола был заперт.
– Афиноген! – крикнул я слугу от досады срывающимся в фальцет голосом и в отчаянии бухнулся в кресло: тонкая ниточка зарождавшейся мелодии всё-таки оборвалась.
В миг накатила уныла тоска, извечная спутница творческого кризиса. Меланхолично уперев взгляд в палисандровый книжный шкаф, занимавший почти всю стену напротив, я клял себя то в бездарности, то в самоуверенности. А стоящий рядом со шкафом диван, с детства напоминавший мне средневекового короля своей огромной спинкой, украшенной вверху острыми резными вензелями, навеял воспоминание о том, как батюшка был недоволен моим решением посвятить жизнь музыке и всё время советовал заняться типографским делом.
Наконец пришёл старик Афиноген и, щуря подслеповатые глаза, молча остановился в дверях.
– Афиноген, не знаешь ли ты, где батюшка хранил ключ от стола? – уже без особого интереса спросил я.
Старый слуга откашлялся и, указывая подрагивающим скрюченным пальцем на стол, сипло ответил:
– В подставке трубки слева внизу пипочка есть. Нажмёте и выскочит ящичек. Там ищите.
– Спасибо, Афиноген. Можешь идти, – сказал я, апатично разглядывая курительную трубку с длинным резным чубуком, лежащую на замысловатой опоре.
В нижнем ящике стола поверх пачки нотной бумаги я обнаружил большой пакет с надписью «сыну». Удивившись, что отец, почивший три года назад, не приложил его к завещанию, неспешно сорвал сургуч и заглянул внутрь пакета. Там лежал сложенный пополам лист и пожелтевший пухлый конверт с надписью на французском языке. Дурманящий аромат тайны взволновал сердце, и фрустрация моя сошла на нет. Переполняемый любопытством, развернул листок.
«Павел! Настал твой черёд принять нашу семейную реликвию – это благо и проклятие одновременно. Ты знаешь: род наш пристрастен к музыке. Дед твой и прадед были музыкантами. Меня же сия участь миновала, поскольку ещё в детстве выбрал военную стезю. Так вот. Прадед Леонтий Анциферович, будучи композитором при дворе графа Воронова, как-то посмел ему перечить, отчего впал в немилость, и семья стала жить в большой нужде. Как судьба свела его с той старухой, сейчас уже забылось, только поведал он ей о своей беде. Пожалела ведьма Леонтия, дала бумажный свиток и сказала при этом: «Вот тебе музыка без памяти. Всем эта соната будет нравиться, но тотчас же забываться. Каждый раз её будут слушать как новую». Но не за так отдала старуха свиток, а в обмен на способность творить. «Кормить эта музыка тебя будет, – сказала она, – но создавать новую отныне ты не сможешь. И так будет с каждым, кто хоть раз исполнит мелодию из свитка». Принял прадед условие колдуньи и зажил безбедно.
Батюшка мой талантлив был, но не устоял перед соблазном: начал продавать ту ведьмину сонату. Публика восторгалась; в дом, как из рога изобилия, лилось богатство. Однако вскоре папенька захандрил. Встанет, бывало, за конторку перед нотным листом, возьмёт в руки перо и стоит так, смотрит безумным взглядом в пустоту. Потом скомкает лист и кинет его в сердцах на пол. Так и зачах.
Долго меня терзало сомнение: передавать ли тебе сию адову эстафету? Но рассудил так: каждый сам должен сделать выбор. Посему решать тебе, Павлуша, как поступить с этим свитком колдуньи».
От изумления у меня перехватило дыхание. Отец никогда об этом не рассказывал. Осторожно взял в руки старинный конверт и со мешанным чувством недоверия и интереса вынул из него обшарпанный по краям, сложенный гармошкой длинный лист, испещрённый нотными знаками. Быстро пробежав глазами по нотам, восхитился гармонией музыки. Красота мелодии захватывала с первых тактов. Захотелось тот час же её исполнить, и я поспешил в гостиную к фортепиано. Сел, поднял руки и замер, вспомнив ведьмин наказ. «Жить без творчества? Отказаться от самой возможности передавать этим маленьким чёрным головастикам – нотам журчание ручейка, колыхание травы или полёт ласточки, смех любимой или горечь разлуки?» – холодным ливнем обрушились на меня отрезвляющие мысли. Руки плетями упали на колени. Такой «обмен» для меня был немыслим.
В растерянности я блуждал взглядом по комнате. Везде: на фортепиано, на полу подле него лежали смятые нотные листы злосчастной арии Антипы Силантьева. Зябким осенним ветром повеяло от них, и тяжёлыми свинцовыми тучами поползли безрадостные думы. Вспомнилось о том, что срок сдачи заказа уже через месяц, что почти половина гонорара уйдёт на покрытие долгов и что Полина опять на сносях… «Зачем так мучиться?» – предательски выплыл коварный вопрос. «Стоит только принять условие колдуньи, и больше не будет ни каких проблем». Дьявольский соблазн, подобно зыбучему песку, начал обволакивать волю. Я испуганно вскочил. В полнейшем смятении нервно заходил по гостиной, пытаясь совладать с чувствами. Но яд сомнения уже проник в душу. «А ведь я могу никогда и не написать что-либо столь же прекрасное», – словно оправдываясь, думал я, глядя на лежащий на пюпитре свиток. Он, как порочная страсть, нестерпимо тянул к себе.
Затравленным волком метался я по комнате, не зная, как быть. И вдруг пришло озарение: «Что если обмануть ворожбу?»
Опрометью кинулся в батюшкин кабинет и, схватив из стола пачку нотных листов, быстро вернулся к фортепиано. Словно в горячечном бреду, впившись глазами в свиток, я лихорадочно проигрывал в уме мотив главной темы сонаты и, вычленяя из него отдельные аккорды, составлял с ними новую мелодию. К полуночи была готова элегия для фортепиано и виолончели. Она получилась великолепной: невероятно нежной и воздушной. Душа ликовала: «Мне удалось! Ведьмины чары не действуют!» Голова шла кругом от распиравшей грудь радостной эйфории. А в ушах всё звучала мелодия элегии. Она казалась мне лучшим из всего, что я сочинил. Грандиозные планы и перспективы закружились безумным вихрем, опьяняя.
На следующий день, воодушевлённый вчерашней удачей, с самого утра я сел за фортепиано. Меня обуревали мысли о заманчивых возможностях использования мотивов сонаты. Забросив работу над оперой, с одержимостью безумца я начал, мастерски жонглируя нотами, вплетать мелодию сонаты в тело нового произведения. Такой всплеск вдохновения родил за неделю ещё две фортепианные пьесы.
Новые опусы я с предвкушением триумфа отправил с нарочным своему издателю Аполлону Свидерскому. Не так давно он весьма критично отозвался о моем фортепианном концерте, назвав его ученическим, так что душа жаждала реванша. Не ожидая скорого ответа, я очень удивился, когда Афиноген на следующий день подал мне телеграмму от издателя. Содержание было более чем странным: «Вы, батенька, или пьяны, или сошли с ума», – сообщал Свидерский. – «Я не позволю так шутить над собой». Ничего не понимая, я тут же велел приготовить дрожки и отправился в город.
Аполлон Свидерский находился дома и был не в лучшем расположении духа. Он сидел в кабинете за большим письменным столом, заставленным стопками бумаг, и недовольно фыркал и морщился, просматривая счета, ворохом лежащие перед ним. Взглянул мельком на меня, ухмыльнулся, и, продолжая перебирать бланки, ядовито спросил:
– Что, батенька, с извинениями пожаловали? Вы там, в своей деревне совсем одичали и до чёртиков допились? Полнейшее безобразие мне давеча прислали.
Я, еле сдерживая кипящее в душе возмущение, как можно учтивее произнёс:
– Уважаемый Аполлон Рудольфович, произошла, верно, какая-то ошибка. Я послал Вам вчера, не побоюсь сказать, восхитительную элегию и две пьесы. Вы сами ничего не перепутали?
Свидерский вспыхнул и резко поднялся, с шумом отодвинув тяжёлое кресло. Проворно пошарив руками в стопке бумаг, схватил несколько листов и, ловко управляя своим грузным телом, стремительно вышел из-за стола.
– Вот это Вы называете восхитительным? – почти прокричал он, гневно потрясая перед моим лицом нотами элегии.
Тут уже я не сдержался и запальчиво ответил:
– Вы, сударь, верно, сами сошли с ума или ослепли. Эта элегия – моё лучшее произведение!
Аполлон Рудольфович, красный как рак, сверкнув глазами, молча ткнул мне в грудь ноты и также порывисто сел за стол.
– А вы, милейший, сами взгляните трезвым глазом, – холодно выдавил он.
Задыхаясь от негодования и жуткой обиды, я взглянул на листки с элегией и обмер. Нотная запись была словно простреляна дробью: в тех местах, где находились аккорды из ведьминой сонаты, белели пустые места. Моя чудесная элегия представляла собой набор обрывков музыкальных фраз.
В глазах потемнело, листы, выскользнув из ослабевших рук, разлетелись по полу. Пронзительно, будто оборвавшаяся струна, в голову ударила мысль: «Неужели ведьмино колдовство всё-таки свершилось?!» Ледяное дыхание страха окутало тело липкой паутиной. Ничего не видя вокруг, в полной прострации я медленно вышел из кабинета. В гостиной мешком упал на диван и долго сидел, бездумно уставившись в маленькое пятнышко на ковре. Жизнь, казалось, закончилась. Мучительная жалость к себе начала разъедать душу. Эту боль надо было чем-то унять, и я направился в трактир: «хоронить» свою элегию, растворившуюся как мираж, и творческие способности, которые тоже стали миражом.
В имение я возвратился уже под утро. По дороге домой в полудрёме всё пытался вспомнить мелодию элегии. Но в голове, как в настраивающемся перед концертом оркестре, был хаос звуков. Казалось, ещё одно усилие, и они выстроятся в стройную мелодию. Но единения не происходило, и от этого злость на ведьму и её коварный договор разгоралась всё сильней. Стало нестерпимо больно от того, что моя чудесная элегия – всего лишь насмешка колдуньи, а все труды и невероятный подъем вдохновения ушли в пустоту. По приезду зревшее в изрядно захмелевшем мозгу желание отомстить, выплеснуть боль обиды прорвало, словно чирей. Меня обуяло неистовое желание уничтожить ведьмину сонату. Ослеплённый захлёстывающей разум ненавистью, я выпрыгну из дрожек и ринулся в гостиную к фортепиано, где на пюпитре лежал свиток колдуньи.
С почти звериной яростью схватил его, желая разорвать на мелкие кусочки. Но бумага не поддавалась. Свиток нельзя было порвать! Тогда вне себя от злости я кинул его в камин, с бесовским злорадством представляя, как проклятая соната будет корчится в огне. Но лихой наезднице злобе пришлось придержать коней: спичек на полке не оказалось.
– Афиноген! Старая калоша! Почему нет спичек на камине? Живо принеси! – закричал я в бешенстве и, тяжело дыша, упал в кресло.
Отсрочка немедленной мести охладила пыл. Пожар в голове начал понемногу стихать, а разум приходить в себя. От мысли: «Что же я делаю! Ведь без этой сонаты моя жизнь сейчас не имеет смысла. Семья по миру пойдёт!» – с меня в миг слетел весь хмель. А от осознания ужасных последствий дикого поступка начало трясти. Я медленно выдохнул, истово перекрестился, благодаря Бога за то, что вразумил, не дал сделать непоправимое, быстро поднялся и выхватил из камина свиток. Прижал его к груди и долго стоял, слушая, как сердце с галопа переходит на шаг. Когда дьявольский морок окончательно спал, я обессилено сел на банкетку подле фортепиано и, заботливо складывая гармошкой длинный лист, смиренно подумал: «Может не так уж всё и плохо? Прадед же смог. Займусь чем-нибудь другим, например, типографским делом. Вот батюшка бы обрадовался. А соната? Что ж, пусть деньги зарабатывает, как колдунья обещала». Буря эмоций, только что бушевавшая в моей душе, сменилась на опустошение и неимоверную усталость, и я, еле передвигая ноги, пошёл в спальню.
Проснувшись после полудня, с трудом поднялся и, подобно заезженной кляче, которая, подчиняясь с годами выработанной привычке, инстинктивно плетётся к рабочему колесу, первым делом направился в гостиную, к фортепиано. Вспомнил утро и события вчерашнего дня. Взял в руки свиток с сонатой, горько усмехнулся и уже хотел было положить его назад, как что-то непонятное остановило взгляд. На бумаге вместо нот были полустёртые, выцветшие замысловатые узоры и вензеля! Я зажмурился и помотал головой. Открыл глаза. Ничего не изменилось. Соната исчезла! Мозг пронзила радостная мысль: «Это же мне, верно, всё после вчерашних возлияний приснилось!» Но вспышка позитива тотчас погасла, стоило вспомнить причину посещения трактира. «Это какая-то чертовщина… Была же телеграмма от Свидерского...» Я спешно вернулся в спальню. Порылся в одежде и в кармане жилетки нашёл смятый листок телеграфного бланка. Всё было правдой! Ведьмина соната и моя несчастная элегия – не сон! Чувства, казалось, надорвались от обилия потрясений, и я безучастно поплёлся в столовую. Поковырялся без аппетита в рыбной запеканке, выпил морсу и как сомнамбула пошёл в рабочий кабинет.
Чёрная тоска коршуном вонзилась мне в сердце и начала его безжалостно терзать. Реальность была страшнее вымысла: недописанная опера грозила огромной неустойкой. Я не представлял, как выбираться из этой западни. Вяло просматривая ноты оперы, лежащие на столе, взял черновик роковой арии Антипы Силантьева. В голове неожиданно тихо зазвучала музыка, и пассаж, который мне всё не давался, с лёгкостью сложился. Я машинально схватил ручку и, не замечая чернильных клякс, начал торопливо записывать ноты мелодии, звучащей в голове. И только когда музыка смолкла, я понял, что произошло. Передо мной лежала готовая каватина Антипы Силантьева. Я не верил своим глазам. «Как? Неужели никакого колдовства нет? – догадка ошеломила меня. – Господи! Неужели я, как наивный ребёнок, поверил в эту сказку с ведьминой сонатой?! Или волшебство за давностью лет потеряло силу и растворилось, подобно нотным знакам элегии?» Ответ на этот вопрос меня уже не интересовал. Я сидел и, словно раб, получивший свободу, блаженно улыбался. А в душе билось, требуя выхода, такое желанное чувство творческого нетерпения.
Оперу для миллионщика я благополучно закончил в срок. Но после этой ужасной истории со свитком появилась навязчивая мысль, что мотивы коварной сонаты опять вплетаются в мою музыку, и она может исчезнуть как элегия, превратившись в музыкальный мусор. Поэтому у меня сегодня была такая радость от успеха новой оперы: я избавился от наваждения и страха. Мою музыку услышали люди. Она существует. Она плод только моего творения, и ничто не может помешать ей жить.
Мы посидели ещё немного, думая каждый о своём, потом распрощались. Мещерский поймал пролётку и поехал домой, а я, впечатлённый рассказом, пошёл по освещённому редкими фонарями проспекту, продолжая раздумывать о том, что в этой истории правда, а что выверты психики талантливого человека.
Свидетельство о публикации (PSBN) 65754
Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 30 Декабря 2023 года
Автор
Пенсионерка, неожиданно для себя начавшая писать сказки, точнее пьесы для любительского детского музыкального театра. Пробую писать рассказы, но хочу сочинить..
Рецензии и комментарии 5