ЛАБИРИНТЫ МНЕМОЗИНЫ. Часть первая. Отчим.
Возрастные ограничения 16+
Эх, память, память! Её пути в лабиринте неисповедимы. Надо бы что-то запомнить, очень надо, а не запоминается. Надо бы что-то забыть, обязательно, надо, а не забывается. И что с этим делать, никто не может подсказать.
Я, например, себя помню примерно с трёх лет. Может, даже чуть раньше. Конечно, отдельные эпизоды: помню, как папа меня высоко поднимал и катал на плечах, помню, как мы с бабушкой ходили в столовую за обедом, и несли его в судках. А вот дедушку совсем не помню, зато помню мальчика, которого родители, в основном, папа хотели усыновить. Даже, не столько мальчика, которого я сразу полюбила(?), а его костюмчик. Папа купил ему матросский костюмчик: штанишки на бретельках и, самое главное – рубашку с матросским воротничком. Как мне захотелось быть мальчиком, чтоб и мне такой же купили. А когда в первом классе я смотрела фильм «Как закалялась сталь», и Тоня ходила в белой юбочке в мелкую складку и в блузке с МАТРОССКИМ
воротничком — я просто заболела. Так до старости я и промечтала о таком костюмчике. Всю жизнь я носила то, что мне не нравилось, но так и не решилась осуществить свою мечту детства. И время от времени я вспоминаю то мальчика, то Тоню, то свою названную сестру – морячку, то случайную попутчицу в поезде – полячку, и как я умилялась, глядя на их матросские костюмчики. Но, в основном, мальчик застрял у меня в ПАМЯТИ. Ну, ладно, это детские и несерьёзные воспоминания. А разговор пойдёт об очень серьёзных проделках Мнемозины.
Мы – бывшие одноклассницы из четвёртой женской школы, уже взрослые люди, семейные, собрались вместе по грустному поводу: похороны нашей директрисы, или как раньше говорили, директорши: Милиции Николаевны. Она у нас вела и уроки литературы. Изумительно вела. Она нас и к чтению приобщила. Милиция Николаевна не тратила время на пересказ того, что написано в учебнике: «Биографию того-то вы и сами прочтёте и выучите. А я вам, сейчас прочитаю отрывок из…..». И начинала читать. Ах, как она читала! Актриса! Она рассказывала с гордостью, что училась в таганрогской гимназии, где раньше училась Мария Павловна – сестра Антона Чехова.
Потом каким-то образом судьба свела её с семьёй Ольги Леонардовны Книпер -Чеховой – жены Антона Павловича. Ольга Леонардовна была актрисой и, то ли организовала, то ли курировала «Народный театр», где занималась наша Милиция Николаевна. Молодые были – дурочки невнимательно слушали её воспоминания. Надо было всё это впитывать – история! И ведь она так много и так интересно рассказывала! Потом, это ещё перед революцией, прошла компания: учителям ехать в деревни учить детишек. (Фильм «Сельская учительница»). И она поехала куда-то в Удмурдию преподавать в сельской школе. За романтикой поехала. А тут: революция грянула. И она оказалась в Азии. Тогда об этом нельзя было говорить, но сейчас можно предположить, что её, как еврейку, переселили в Среднюю Азию. Одно время это практиковалось в связи с «делом врачей»
Муж у неё был адвокат – известная в республике личность. Жили они при школе. Занимали два класса: дверь в один из классов была заложена, а в стене между классами прорублена. Получилась двухкомнатная квартира со смежными комнатами.
У них было две дочери: старшая Ольга совсем не похожа на еврейку. Высокая, стройная, с темно-русыми волосами, строгим взглядом — она училась в мединституте. Младшая Маргарита, тоненькая девушка с огромной копной тёмно-рыжих вьющихся волос, распущенных по плечам. Нам, девочкам, это не нравилось: хотелось, чтоб она их хоть бы двумя приколками закрепила. А то, как грива льва. Девушки были не коммуникабельны, а может, им так было велено, но с нами они не обмолвились ни единым словом, хотя наш класс был как раз напротив их квартиры: дверь в двери.
У нас многие педагоги тогда жили при школе. Рядом с квартирой Милиции Николаевны жила в комнате на полкласса физичка Ольга Николаевна Грачёва. Другую половину класса занимал физический кабинет. В следующей половине класса жил Игорь Иванович – наш физрук. Маленький, юркий, деловитый ходил с клюшкой, резко прихрамывая из-за ранения в бедро. Энтузиаст своего дела. У нас были, чуть ли не лучшие, показатели на юношеских соревнованиях городского уровня. Уж не помню, какие ещё педагоги жили в здании школы. Здание – это слишком ….сказано, ибо у нас было два длинных школьных корпуса барачного типа. Удобства во дворе. Колонка для забора воды рядом с туалетом, в котором невозможно было дышать из-за обильного подсыпания хлорки.
И вот по этим дряхлым корпусам, по глиняному «тротуару», идущему вдоль зданий величественно шествовала наша директорша. Переваливаясь с ноги на ногу, как утка, она несла своё тучное тело с достоинством императрицы. Ой! Куда императрицы до неё! Высоко посаженная весьма приличная грудь рассекала воздух, как ледокол льдины. Поднятая голова, слегка откинутая назад, обрамлённая прической из вьющихся густых волос с благородной проседью, горделиво возвышалась над её прямостоящей фигурой.
Лицо. Красавицей не назовёшь, просто потому, что это слово мелкое, к её облику не подходит. А лицо у неё было интеллигентно красивое. Карие глаза под ещё не поседевшими чёрными бровями. Слегка припухлые красиво очерченные губы. Естественно, никакой косметики. Никакой старческой одутловатости. Холёное лицо. Холёное — от природы. Вот всё это вместе взятое, грациозно вышагивало, одаряя всех встречных: и учителей и учениц, доброжелательной улыбкой, отпуская при этом ещё и лёгкие, как бы, поощрительные поклоны.
И теперь эта могучая женщина лежит тихая, умиротворённая. Теперь она не страшна малышкам, теперь она не поддержит уже девочек средних классов, будет вести разговоры о любви, о жизни со старшими девочками. Вести дебаты по прочитанной литературе. Учить правильному поведению в общении с противоположным полом, учить быть девушкой, достойной принца. В нашей школе, единственной по тем временам, на вечерах присутствовали ребята. Она предлагала девочкам пригласить своих друзей на вечер. Они были переписаны в её журнал, а мы получали для них пригласительные билеты. У меня была целая группа ребят: 8 человек. Это всё были двоюродные и троюродные братья моего друга Ёсика. Все хорошие ребята. Вот только трое были моложе нас: кто на два, а кто на три года, но ребята симпатичные, весёлые, и наши девчонки с удовольствием играли с ними «в ручеёк», «в третий лишний» и даже танцевали. Вообще на вечерах ребят у нас было много: Милиция Николаевна, связывалась с педагогическим составом двух мужских школ: второй и пятой. Выявляла наиболее интересных и надёжных учеников, и отсылала им именные пригласительные билеты. Так поступали в своё время директора женских гимназий. С её подачи вечера проходили очень весело: она придумывала аттракционы, викторины и разные забавные развлечения. Совершенно незаметно, она руководила вечерами. После весёлых, подвижных игр, раздавался её зычный голос: мощное контральто – «Танцы!» Включался патефон, мальчики церемонно приглашали девочек. Родители – мамы (папа был только у Таи Зборовской, да отчим у Гали) сидели на скамейках вдоль стен и любовались своими дочерьми. Потом собирались в кучку и пели песни, в основном лирические и военных лет.
Потом гости выталкивали какого-нибудь своего товарища, и он пел песню моряков: «Бескозырка, ты подруга моя боевая….» или что-то другое. Ребята готовились к нашим вечерам: побывать у нас было очень престижно. Да, удивительная была женщина. Организаторские способности – уникальные.
Оказывается, она была директором второй мужской школы, которая пришла в упадок при прежнем директоре. А нашу школу возглавил Игорь Иванович – бывший физрук. Оказывается, новую школу возглавил наш географ, наш любимчик – моряк в прошлом Анатолий Владимирович. Безрукий: руку оторвало на фронте. Высокий, стройный, подтянутый, он покорил сердца всех девчонок нашего класса. А как он бил чечётку! А как он пел! Про Севастополь: «Севастопольский вальс помнят все моряки…..» Пел широко, разухабисто, ещё и «на вальс» кого-нибудь приглашал. Счастливицу. Но, совсем другое дело, когда он начинал петь свою любимую песню: «Заветный камень» Он так и говорил: «А теперь, девчонки, можно я спою вам свою любимую?» «…Последний матрос Севастополь покинул, уходит он, с волнами споря……
Друзья моряки подобрали героя, шумела волна штормовая.
Он камень сжимал посиневшей рукою,
И тихо сказал, умирая:
«Когда покидал я родимый утёс,
Кусочек гранита с собою увёз.
Затем, чтоб вдали от Русской земли
Забыть мы о ней не могли…..»
Пел он вполголоса, задушевно, проникновенно. Видимо и здесь ПАМЯТЬ даёт о себе знать. Что-то грустное или глубоко болезненное много лет терзало его сердце. Он не был, чтоб уж очень эмоциональным. Но, когда он пел эту песню, всегда скупая слеза скатывалась по его щеке. И он нисколько этого не смущался. Мы всегда сидели тихо-тихо, не смея даже шёпотом, что-то сказать. Очень нам хотелось узнать: что, какая боль связывала его с этой песней. Но, так и не решились, постеснялись.
Да! Так вот наша Милиция Николаевна ковала не просто будущих хороших специалистов из своих девочек, ибо все поступали в ВУЗы. Все! Но и руководящие кадры лепила. Не знаю, кто преподавал в нашей школе теперь, но только наши учителя все разбрелись по другим школам директорами и завучами.
Ну, вот кончились речи, началось прощание. Все потихоньку проходили мимо, и вдруг кто-то обратил внимание, что Марго всю церемонию простояла в дверях, не подходила ко гробу матери. И вот уже все попрощались, а она так и стоит в дверях. Слёзы сплошным ручьём текут по её щекам. Она их даже не вытирает. Весь её облик однозначно говорит о страдании, которое ей приходится выдерживать. Женщины давно стали перешёптываться. Теперь уже всё более оживлённо. То одна, то другая подходят к Ольге, что-то говорят ей и, обескураженные, возвращаются. Уже мужчины вынесли венки, табуретки. Женщины не дают вынести гроб. Постепенно и мы поняли, в чем дело: Ольга с Марго поссорились, никто не знает из-за чего, но знают, что они давно уже не общаются. И вот Ольга решила таким образом отомстить сестре и, надо сказать, здорово в этом преуспела. Наказала по наивысшему разряду. Женщины обратили внимание, что Ольга от гроба не отходила ни на секунду, видимо, боясь, что Марго воспользуется эти моментом. Как же так? Образованная женщина, врач, так поступает с сестрой! Что же так глубоко залегло в её ПАМЯТИ, какая, такая обида, если даже смерть матери не примирила дочерей, хотя бы на время? Как, жестоки бывают люди!
Кто-то из наших «девчонок» сказал со вздохом: «А ведь как, наверно, Милиции Николаевне тяжело такое чувствовать!?» И вдруг Галя Шуваева гневно так говорит:
— Так ей и надо! Я тоже никогда не забуду, то унижение, которому она меня подвергла.
— Галя, ты в своём уме? Да, она же тебя боготворила. Ставила всегда в пример нам твои сочинения. Она тебя считала самой лучшей ученицей!
— Ну и что? Она меня оскорбила. Я ей никогда не прощу. Я потому и не пошла к гробу прощаться, что боялась: вдруг не сдержусь и плюну в её жидовскую морду!
О, Боже! Мы обомлели! Вот так поворот!
— Галя, чем она тебя так оскорбила? Что-то никто из нас никакой стычки с ней не помнит. В чём дело?
— Зато я помню. И во век не забуду, хоть и было это в 7-ом классе.
Опять – ПАМЯТЬ! И опять негативное воспоминание. Галя пришла на похороны, чтоб насладиться видом умершей учительницы, которая, более ТРИДЦАТИ лет тому назад, сказала ей что-то нелицеприятное, ей – девчонке 14-ти лет!
Вся торжественность обстановки улетучилась. Что-то грязное капнуло в наши души. Мы не стали ждать разрешения вопроса между сёстрами: удалось ли женщинам помочь Маргарите. На кладбище идти не захотелось, благо сопровождающих и без нас было немало: личность-то известная. Распрощались и пошли по домам.
— Лорка, я пойду с тобой? Нам по пути.
Мне не очень хотелось.
— Ты же на Водонасосной живёшь. Это же в другом конце города.
— Я решила маму навестить. Давно её не видела. Одиноко ей. А она сейчас тоже на ул. Чехова живёт, только чуть дальше, за рынком. Пошли?
— Пошли.
И мы пошли. Молчим. Я не умею идти молча.
— Галя, а помнишь наш выпускной вечер? Миля тогда научила нас печь бисквит. Помнишь? Трое суток мы под её руководством и на её керосинке, в её «чуде» пекли торты. По-моему, никто до того бисквита не знал. Какой она организовала стол!
— Картошка с капустой!
— Правильно, дешево и сытно. Зато сколько тортов напекли?! Всем по огромному куску досталось и родителям перепало. Нет, что ни говори, а Миля – молодец!
Галя молчала. Взгляд – потемневший. Я подумала: «Почему это она захотела со мной пройтись?»
— Слушай, Галя, может, ты расскажешь о том «вопиющем случае». Да выбросишь его, если не из головы, так, хоть с души.
— Хорошо. Действительно, хочется поделиться. Может, легче станет. Ты помнишь, она как-то при всех меня опозорила? Вдруг посреди урока говорит: «Шуваева, а почему ты среди лета в галошах ходишь?» Я тогда от стыда чуть не умерла. Убежала и три дня не могла решиться придти в школу.
— Галя! Господи, Боже мой! С тех пор ты её ненавидишь? Какая чушь! Да, тогда на это её замечание мы вообще не прореагировали. Ходит в галошах, значит, больше не в чем. Что мы не видели, что ли? Это она увидела и удивилась. Тебе бы ответить: «Больше не в чем» и всё. Кстати, ты убежала, и Людка (это наш бессменный комсорг) сразу же сказала Миле: «Ей не в чем. Отчим всё пропил». Миля поругала нас, за то, что мы плохие подруги, раз её не поставили в известность. Велела срочно узнать размер обуви. Помнишь, я к тебе приходила, уговаривала вернуться в школу, ну и у мамы вызнала размер твоей обуви. Буквально через три или четыре дня тебе принесли три пары обуви: Миля выбила в Гороно. Две пары тебе подошли: осенние туфли и летние. Мы даже немного позавидовали. Раечка ходила в «Греческих сандалиях». Не помнишь? Ей сосед – инвалид из чего-то выпилил подошву и к ней приделал шнуровку. Вот третью пару тогда и отдали Раечке Фоминой. Счастье привалило. Но тебя интересовала, как видно, только ты сама. Обувь приняла, как должное, а злобу великую затаила. Ужас! Столько лет носила в себе то, чего не было. Ну, и ПАМЯТЬ у тебя! Хорошее — отметаешь, а придуманную обиду десятилетиями помнишь. Ладно, расскажи, как ты эти годы жила. Ты скрытная. Мы только знаем, что вы с мужем любите друг друга, и всё. Слушай, расскажи про отчима. Что-то было необычного с ним. Если, конечно, у тебя есть желание.
— Знаешь, Лора. Впервые хочется всё рассказать, поделиться. Кстати, это очень интересная история. Вот только к твоему дому пришли. Что будем делать?
— Ну, меня так рано не ждут. Имелось в виду, что на кладбище пойдём, потом – поминки…
— Евреи поминок не делают.
— Да? Не знала. Вот что: давай перейдём на ту сторону улицы. Там вон скамеечка! Посидим, поговорим. Может: по душам получится?
Перебрались? Сели на скамеечку. Сидим, молчим. Галя никак не может решиться, или просто не знает с чего начать.
— Ну, слушай. Начну с начала. Отца я лишилась в очень раннем возрасте. Что-то около годика было, когда он умер. Я у мамы никогда не спрашивала, что с ним случилось. В 1940году мама вышла замуж. С новым мужем ей повезло: не курящий, не пьющий, руки золотые, добрый. Меня удочерил. Звал меня: «дочурка моя». Меня это раздражало. Мама намекала, чтоб я его папой звала. Как можно? Отчим, он отчим и есть. Звать чужого дядю папой – это предательство.
— Но он же не виноват, что твой папа умер. Ты вот всё говорила «отчим, отчим», а обращалась ты к нему как?
— А никак. Только через маму. «Мама, скажи отчиму, чтоб шёл кушать». Он работал где-то на заводе. Я принципиально не хотела знать, где именно. Во всяком случае, когда началась война, ему дали бронь, но он всё ходил, добивался, чтоб его отправили на фронт.
Мама плакала. А я злилась, что он не уезжает. Но он всё-таки добился своего, и я радовалась, что его не будет, и думала: «Пусть его там убьют».
— Господи, Галя! Неужели ты была такая злая? Нам ты казалась самим совершенством. Ты в конце всех дебатов наших как-то всё расставляла по местам и всех примиряла. Откуда в тебе эта злоба? Поэтому – то, ты и Милицию возненавидела. А мы думали, что ты её также любишь, как и она тебя.
— Ты будешь слушать? А то я передумаю.
— Прости, просто всё так неожиданно обернулось. Продолжай.
— Наконец, он ушёл на фронт. И оказалось, что я к нему привязалась, что у меня родней его никого нет. Мама не умела выразить свою любовь ко мне: всё занята, всё дела. Может, я такая потому и выросла: заботу о себе не чувствовала. А теперь мне не хватало его тёплых, сильных рук, его тёплых глаз, того всего от чего я старательно пыталась отгородиться. Я тосковала о нём. Мечтала, что, когда вернётся, я не буду такой колючей. Правда, папой звать всё равно не буду. Вот такая я! Мама оказалась беременной. Потом родила мальчика. Его я тоже сразу возненавидела. У него есть и мама и папа, а у меня папы нет. Детская ревность! Я его братом не считала. Звала его полубратец. Маме говорила: «Иди, твой сынок обкакался. Или: там полубратец орёт, кушать хочет». Но мне пришлось его няньчить: мама-то работала. Удивляюсь, как я его не убила? Выходила, но никаких чувств к нему не испытывала. Делала, что надо, просто потому что – надо. Он тоже вырос недолюбленный.
Ну, ладно. Я же об отчиме хотела рассказать. Сначала он писал письма часто. И всё, что по дочурке скучает, добавлял. За это я любила его письма и ждала их. Потом, письма приходить перестали, а в конце 43-го мать получила извещение, что отчим пропал без вести. Плохо, конечно, но это всё же не похоронка: «Погиб смертью храбрых». Осталась надежда: Может, в партизаны ушёл, может, в плен попал. Жив!
А в конце 46-го приехал. Квартиру-то мы поменяли, адреса он не знал, но нашёл. Мама была счастлива. Соседи завидовали: живой — руки, ноги целы! Редко кому выпадало такое везенье! Я тоже была рада, но свою радость показывала скупо. Уж такая я.
— Ну, как же! Ты вот о своей любви к мужу очень даже красочно всегда говоришь. Уж сколько мы выпили за вашу любовь!
— Это — другое дело. Не перебивай. Радость наша оказалась недолгой. У него случился какой-то приступ: сильнейшие головные боли. Он страшно мучился и всё вспоминал случай из своей военной жизни. Всё перебирал имена погибших товарищей, плакал. Рыдал и от физической головной боли и от моральной. Стал требовать водки. Пьёт, плачет, голову обхватит руками и ходит по квартире. И пьёт, пьёт. Потом уснёт. Выспится, опять хороший человек. Перед мамой всё извиняется за своё свинство. А боли стали всё чаще. Пить стал больше. Мама спросила: «Что ты так о чём-то убиваешься? Может, расскажешь толком, и легче будет». Он промолчал. Молчал несколько дней. Потом говорит: «Рассказать-то расскажу, да поверить трудно». Мы уже многое и сами поняли из его причитаний. Ну, вот теперь он рассказал всё по — порядку.
Их полк или взвод, уж не помню, я в этом не разбираюсь, попал в окружение. Долго они пытались вырваться, и всё уже вроде должно было получиться, только немцы оказались проворнее. Их сжали очень плотным кольцом мотопехотой, бронетранспортерами. Как-то, совсем неожиданно и странно. Что это? Слепая случайность, что они напали на их след, или предательство? Факт, что солдат в том неравном бою полегло много, но многие уцелели. Их взяли в плен. А что с ними делать? В Германию уже не угоняли и не отправляли. Сами уже начали отступать: свои бы ноги унести. Пленных расстреливали.
Лора. Можно, я буду рассказывать от его лица. Мне так проще: я, ведь, наизусть выучила его рассказ. Вот, что он рассказывал.
« Нас заставили рыть большую яму – общую могилу. Ставили шеренгу солдат: человек 10-12. Автоматная очередь. Кто не упал в яму, того сталкивали каблуками своих сапожищ. Смотрели в яму, добивали солдатиков парой очередей, если считали, что есть живые. Поставили вторую шеренгу. И я в неё попал. Автоматную очередь я не помню. Помню, что упал на тела своих друзей. Жив! – пронеслось в голове. Я замер, чтоб фашисты не догадались, что я живой. Тут кто-то застонал. Может фашисты услышали, может, на всякий случай, прошлись по трупам очередью: попали мне в руку. Затем, ещё шеренгу солдатиков расстреляли. Они все на меня навалились. Кровь на меня течёт. Тяжело. А тут новую партию ребят расстреляли. Меня сильно придавило. Не могу пошевельнуться, не могу выяснить, куда я ещё ранен, что прострелено. Время от времени терял сознание. Немцы давно ушли. Я слышу стон. Спрашиваю: «Ты кто?» Молчит. Потом, ещё стон. Но, никто не отзывается. К вечеру стоны прекратились. Лежу. Жутко стало. А друзья мои, что на мне лежат, всё тяжелеют. Мне уж невмоготу терпеть. Ноги совсем онемели. Попытался пошевелиться – не получается. Стало вечереть. Сверху кто-то застонал. Спрашиваю:
— Брат, ты кто?
— Иван Дыба, а ты – кто?
— А я Николай Шуваев, Вань, ты как?
— Да, бес его знает. Кажись, цел, только с ногами что-то. Хочу попробовать их освободить. Может, выберемся! С Божьей помощью, а?
— Да, мне не выбраться. Очень много на мне наших лежит. Да рука правая ранена. Одной левой не могу никого сдвинуть.
— Потерпи, Колян, я как выберусь и тебе помогу.
И замолк на полуслове. Я зову: «Иван, Иван», а он не отвечает. Страшно мне стало. Один я остался. Ан, нет! Слышу: «Колян, ты живой?»
— Живой, живой. А ты куда пропал?
— Да, видать, отключился маленько.
Потом и я не раз отключался. Ваня сказал, что ноги наполовину вытащил, но они не работают. Перебиты. Я тоже стал, извиваясь, потихоньку пытаться выползти из-под ребят. Слышим сверху какое-то движение. Мы замолкли, затаились. Бабий голос:
— Эй, солдатики! Есть кто живой? Откликнись тихонько. Тихонько, а то фриц, не дай Бог, услышит.
Мы молчим, растерялись. Ваня первый понял, что это наши бабы пришли. Говорит:
— Двое нас живых. Только Колька глубоко очень. Помочь ему надо.
— Погоди, дай, сначала, с тобой разберёмся. Подавай тихонько голос, чтоб понять, где ты.
Женщин оказалось двое. Как они пробрались: прожектор снуёт то в одну сторону, то в другую. Яркий такой! Одна женщина спустилась по краю ямы, потом поползла по телам ребят. Всё приговаривала: «Прости, Господи. Прости, Господи!» Добралась до Ивана, слышу: «Руки, милый, держи по швам, чтоб верёвка не выронилась». Это она его за подмышки привязала. Вытащили они Ваню-то.
— Ты, милок, как там? Сможешь до ночи продержаться? Нам, туда — обратно, теперь уж не управиться. Не шевелись особо. Силы береги. Завтра вызволим тебя. Только, не умирай.
И ушли. Один! Жутко. Весь напрягаюсь, слушаю: может, кто ещё очнётся. Ноги совсем одеревенели. Стал змеёй помаленьку выползать, как Ванька учил. Плохо получается, но, кажется, что чуть-чуть вызволил. Левой рукой кусок рубашки какой-то чудом нашёл. Намотал на руку. Отдохну, опять начинаю извиваться. Очень тяжелые ребятки! Я то — усну, то — забудусь. Жуткий день был. Всё боялся, что немцы закапывать начнут, а то, ещё хуже, бензином обольют, да подожгут. Весь день пролежал в напряжении: всё прислушивался. Самый страшный день в моей жизни! Наконец, стемнело. А вот и мои бабоньки! Одна с верёвкой спустилась, но ей одной вызволить меня не удалось. Спустилась вторая. Раздвигают моих родных друзей, откидывают, всё крестятся. Освободили — таки меня. Верёвку подмышки. А у меня рука-то перебита – бессильная. Ну, вытащили меня, уложили на тряпку, брезентовую, наверно, и поволокли. Как прожектор, они на меня наваливаются, замирают. Так и везли. Кочки! Я сознание потерял, да видно, надолго. Потому, как в себя пришёл, то лежу на чистой постели в чистом белье, весь перевязанный.
Одна женщина мне из-под подушки достаёт мешочек.
— На, тебе на память твои пули. Аж, шесть штук. Под Господом ходишь! Столько ран и все хорошие, не смертельные. А вещи твои мы сожгли: шибко кровью напитались.
— А документы?
— Так их там и не было. Может, мы в крови их не разглядели, сожгли.
Я выздоравливал очень быстро. Немцы суетились перед отступлением. Участились расстрелы мирных людей. Меня всё время перепрятывали: то в сарай со скотиной, то в погреб, то в сено закапывали. Наконец, я окреп и попрощался с этой родной мне семьёй. Долго бродил по лесам, искал своих и нашёл. Только меня арестовали, хотели отдать под трибунал. То, просто, расстрелять. Не верили, что я остался жить, а все погибли. Значит, предатель! Обидно было. И что с Иваном, я не знал. Мне почему-то не сказали где он, и что с ним. Не знаю, почему. Так, что подтвердить мою «сказку» никто не мог. Держали меня под охраной, пытали даже. Потом, кто-то сердобольный предложил найти то село, ту семью и узнать, куда они дели медольон – жетон солдатский. Бабоньки вспомнили, где они высыпали золу и ведь, точно под Богом ходил. Нашли мой жетон, обгоревший. Освободили меня. И я стал воевать дальше. Наверно злее меня никто не бил фашистов. Я сначала считал: за каждого моего товарища по фрицу. Потом решил цену увеличить: по три фрица за одного солдата. Я воевал, как в угаре каком-то. Даже семье писем не писал. А когда начал писать, то ответа не получал. Но у меня была одна цель: отомстить! Кидался в бой: смерти — не боялся. Я после этой ямы вообще ничего не боялся. И правда, мои пули меня защищали. Уже до Германии дошёл. И тут меня контузило в голову. Сначала, совсем ничего не помнил, ни кто я, ни где я. Только яма та, как будто я опять в ней, всё в памяти вставала. Мне врачи в госпитале сказали, чтоб я рассказал кому-нибудь. Тогда из памяти уйдёт и мне будет легче. Но, они ошиблись. Я, как один раз рассказал, так теперь остановиться не могу. Так-то и не вспоминаю, а как голову прихватит, так всё опять и повторяю. Так, что, дорогие мои, простите, что не так. И сам я мучаюсь, да поделать ничего не могу. Сколько госпиталей прошёл, так и не смогли мне помочь. С этим, видать, и умирать придётся»
Да и заплачет. Горько, горько. Мама сразу бутылочку. Ходили они и к нашим врачам. Психиатр говорит, что успокаивающие средства есть, но они несовместимы с алкоголем. А без него ему головные боли не снять. Вот так-то. Мучился долго. Уж я в университете училась, когда он умер. Сердце крепкое было.
Мы сидели и молчали. Потом Галя и говорит:
— Слушай, Лор, я вот удивлялась: почему он только этот эпизод из своей военной жизни вспоминал. А самое удивительное то, что он его пересказывал всё время одинаково, как выученный стих? Он понимал, что нам его миллион раз повторял, но говорил снова и снова, причём слово в слово: какая ПАМЯТЬ!? Странная!
— А, знаешь, Галя. Я уже ничего странного в этом не нахожу. Я сталкивалась с аналогичным явлением. Рассказать? Это – не долго.
— Конечно, конечно.
Я, например, себя помню примерно с трёх лет. Может, даже чуть раньше. Конечно, отдельные эпизоды: помню, как папа меня высоко поднимал и катал на плечах, помню, как мы с бабушкой ходили в столовую за обедом, и несли его в судках. А вот дедушку совсем не помню, зато помню мальчика, которого родители, в основном, папа хотели усыновить. Даже, не столько мальчика, которого я сразу полюбила(?), а его костюмчик. Папа купил ему матросский костюмчик: штанишки на бретельках и, самое главное – рубашку с матросским воротничком. Как мне захотелось быть мальчиком, чтоб и мне такой же купили. А когда в первом классе я смотрела фильм «Как закалялась сталь», и Тоня ходила в белой юбочке в мелкую складку и в блузке с МАТРОССКИМ
воротничком — я просто заболела. Так до старости я и промечтала о таком костюмчике. Всю жизнь я носила то, что мне не нравилось, но так и не решилась осуществить свою мечту детства. И время от времени я вспоминаю то мальчика, то Тоню, то свою названную сестру – морячку, то случайную попутчицу в поезде – полячку, и как я умилялась, глядя на их матросские костюмчики. Но, в основном, мальчик застрял у меня в ПАМЯТИ. Ну, ладно, это детские и несерьёзные воспоминания. А разговор пойдёт об очень серьёзных проделках Мнемозины.
Мы – бывшие одноклассницы из четвёртой женской школы, уже взрослые люди, семейные, собрались вместе по грустному поводу: похороны нашей директрисы, или как раньше говорили, директорши: Милиции Николаевны. Она у нас вела и уроки литературы. Изумительно вела. Она нас и к чтению приобщила. Милиция Николаевна не тратила время на пересказ того, что написано в учебнике: «Биографию того-то вы и сами прочтёте и выучите. А я вам, сейчас прочитаю отрывок из…..». И начинала читать. Ах, как она читала! Актриса! Она рассказывала с гордостью, что училась в таганрогской гимназии, где раньше училась Мария Павловна – сестра Антона Чехова.
Потом каким-то образом судьба свела её с семьёй Ольги Леонардовны Книпер -Чеховой – жены Антона Павловича. Ольга Леонардовна была актрисой и, то ли организовала, то ли курировала «Народный театр», где занималась наша Милиция Николаевна. Молодые были – дурочки невнимательно слушали её воспоминания. Надо было всё это впитывать – история! И ведь она так много и так интересно рассказывала! Потом, это ещё перед революцией, прошла компания: учителям ехать в деревни учить детишек. (Фильм «Сельская учительница»). И она поехала куда-то в Удмурдию преподавать в сельской школе. За романтикой поехала. А тут: революция грянула. И она оказалась в Азии. Тогда об этом нельзя было говорить, но сейчас можно предположить, что её, как еврейку, переселили в Среднюю Азию. Одно время это практиковалось в связи с «делом врачей»
Муж у неё был адвокат – известная в республике личность. Жили они при школе. Занимали два класса: дверь в один из классов была заложена, а в стене между классами прорублена. Получилась двухкомнатная квартира со смежными комнатами.
У них было две дочери: старшая Ольга совсем не похожа на еврейку. Высокая, стройная, с темно-русыми волосами, строгим взглядом — она училась в мединституте. Младшая Маргарита, тоненькая девушка с огромной копной тёмно-рыжих вьющихся волос, распущенных по плечам. Нам, девочкам, это не нравилось: хотелось, чтоб она их хоть бы двумя приколками закрепила. А то, как грива льва. Девушки были не коммуникабельны, а может, им так было велено, но с нами они не обмолвились ни единым словом, хотя наш класс был как раз напротив их квартиры: дверь в двери.
У нас многие педагоги тогда жили при школе. Рядом с квартирой Милиции Николаевны жила в комнате на полкласса физичка Ольга Николаевна Грачёва. Другую половину класса занимал физический кабинет. В следующей половине класса жил Игорь Иванович – наш физрук. Маленький, юркий, деловитый ходил с клюшкой, резко прихрамывая из-за ранения в бедро. Энтузиаст своего дела. У нас были, чуть ли не лучшие, показатели на юношеских соревнованиях городского уровня. Уж не помню, какие ещё педагоги жили в здании школы. Здание – это слишком ….сказано, ибо у нас было два длинных школьных корпуса барачного типа. Удобства во дворе. Колонка для забора воды рядом с туалетом, в котором невозможно было дышать из-за обильного подсыпания хлорки.
И вот по этим дряхлым корпусам, по глиняному «тротуару», идущему вдоль зданий величественно шествовала наша директорша. Переваливаясь с ноги на ногу, как утка, она несла своё тучное тело с достоинством императрицы. Ой! Куда императрицы до неё! Высоко посаженная весьма приличная грудь рассекала воздух, как ледокол льдины. Поднятая голова, слегка откинутая назад, обрамлённая прической из вьющихся густых волос с благородной проседью, горделиво возвышалась над её прямостоящей фигурой.
Лицо. Красавицей не назовёшь, просто потому, что это слово мелкое, к её облику не подходит. А лицо у неё было интеллигентно красивое. Карие глаза под ещё не поседевшими чёрными бровями. Слегка припухлые красиво очерченные губы. Естественно, никакой косметики. Никакой старческой одутловатости. Холёное лицо. Холёное — от природы. Вот всё это вместе взятое, грациозно вышагивало, одаряя всех встречных: и учителей и учениц, доброжелательной улыбкой, отпуская при этом ещё и лёгкие, как бы, поощрительные поклоны.
И теперь эта могучая женщина лежит тихая, умиротворённая. Теперь она не страшна малышкам, теперь она не поддержит уже девочек средних классов, будет вести разговоры о любви, о жизни со старшими девочками. Вести дебаты по прочитанной литературе. Учить правильному поведению в общении с противоположным полом, учить быть девушкой, достойной принца. В нашей школе, единственной по тем временам, на вечерах присутствовали ребята. Она предлагала девочкам пригласить своих друзей на вечер. Они были переписаны в её журнал, а мы получали для них пригласительные билеты. У меня была целая группа ребят: 8 человек. Это всё были двоюродные и троюродные братья моего друга Ёсика. Все хорошие ребята. Вот только трое были моложе нас: кто на два, а кто на три года, но ребята симпатичные, весёлые, и наши девчонки с удовольствием играли с ними «в ручеёк», «в третий лишний» и даже танцевали. Вообще на вечерах ребят у нас было много: Милиция Николаевна, связывалась с педагогическим составом двух мужских школ: второй и пятой. Выявляла наиболее интересных и надёжных учеников, и отсылала им именные пригласительные билеты. Так поступали в своё время директора женских гимназий. С её подачи вечера проходили очень весело: она придумывала аттракционы, викторины и разные забавные развлечения. Совершенно незаметно, она руководила вечерами. После весёлых, подвижных игр, раздавался её зычный голос: мощное контральто – «Танцы!» Включался патефон, мальчики церемонно приглашали девочек. Родители – мамы (папа был только у Таи Зборовской, да отчим у Гали) сидели на скамейках вдоль стен и любовались своими дочерьми. Потом собирались в кучку и пели песни, в основном лирические и военных лет.
Потом гости выталкивали какого-нибудь своего товарища, и он пел песню моряков: «Бескозырка, ты подруга моя боевая….» или что-то другое. Ребята готовились к нашим вечерам: побывать у нас было очень престижно. Да, удивительная была женщина. Организаторские способности – уникальные.
Оказывается, она была директором второй мужской школы, которая пришла в упадок при прежнем директоре. А нашу школу возглавил Игорь Иванович – бывший физрук. Оказывается, новую школу возглавил наш географ, наш любимчик – моряк в прошлом Анатолий Владимирович. Безрукий: руку оторвало на фронте. Высокий, стройный, подтянутый, он покорил сердца всех девчонок нашего класса. А как он бил чечётку! А как он пел! Про Севастополь: «Севастопольский вальс помнят все моряки…..» Пел широко, разухабисто, ещё и «на вальс» кого-нибудь приглашал. Счастливицу. Но, совсем другое дело, когда он начинал петь свою любимую песню: «Заветный камень» Он так и говорил: «А теперь, девчонки, можно я спою вам свою любимую?» «…Последний матрос Севастополь покинул, уходит он, с волнами споря……
Друзья моряки подобрали героя, шумела волна штормовая.
Он камень сжимал посиневшей рукою,
И тихо сказал, умирая:
«Когда покидал я родимый утёс,
Кусочек гранита с собою увёз.
Затем, чтоб вдали от Русской земли
Забыть мы о ней не могли…..»
Пел он вполголоса, задушевно, проникновенно. Видимо и здесь ПАМЯТЬ даёт о себе знать. Что-то грустное или глубоко болезненное много лет терзало его сердце. Он не был, чтоб уж очень эмоциональным. Но, когда он пел эту песню, всегда скупая слеза скатывалась по его щеке. И он нисколько этого не смущался. Мы всегда сидели тихо-тихо, не смея даже шёпотом, что-то сказать. Очень нам хотелось узнать: что, какая боль связывала его с этой песней. Но, так и не решились, постеснялись.
Да! Так вот наша Милиция Николаевна ковала не просто будущих хороших специалистов из своих девочек, ибо все поступали в ВУЗы. Все! Но и руководящие кадры лепила. Не знаю, кто преподавал в нашей школе теперь, но только наши учителя все разбрелись по другим школам директорами и завучами.
Ну, вот кончились речи, началось прощание. Все потихоньку проходили мимо, и вдруг кто-то обратил внимание, что Марго всю церемонию простояла в дверях, не подходила ко гробу матери. И вот уже все попрощались, а она так и стоит в дверях. Слёзы сплошным ручьём текут по её щекам. Она их даже не вытирает. Весь её облик однозначно говорит о страдании, которое ей приходится выдерживать. Женщины давно стали перешёптываться. Теперь уже всё более оживлённо. То одна, то другая подходят к Ольге, что-то говорят ей и, обескураженные, возвращаются. Уже мужчины вынесли венки, табуретки. Женщины не дают вынести гроб. Постепенно и мы поняли, в чем дело: Ольга с Марго поссорились, никто не знает из-за чего, но знают, что они давно уже не общаются. И вот Ольга решила таким образом отомстить сестре и, надо сказать, здорово в этом преуспела. Наказала по наивысшему разряду. Женщины обратили внимание, что Ольга от гроба не отходила ни на секунду, видимо, боясь, что Марго воспользуется эти моментом. Как же так? Образованная женщина, врач, так поступает с сестрой! Что же так глубоко залегло в её ПАМЯТИ, какая, такая обида, если даже смерть матери не примирила дочерей, хотя бы на время? Как, жестоки бывают люди!
Кто-то из наших «девчонок» сказал со вздохом: «А ведь как, наверно, Милиции Николаевне тяжело такое чувствовать!?» И вдруг Галя Шуваева гневно так говорит:
— Так ей и надо! Я тоже никогда не забуду, то унижение, которому она меня подвергла.
— Галя, ты в своём уме? Да, она же тебя боготворила. Ставила всегда в пример нам твои сочинения. Она тебя считала самой лучшей ученицей!
— Ну и что? Она меня оскорбила. Я ей никогда не прощу. Я потому и не пошла к гробу прощаться, что боялась: вдруг не сдержусь и плюну в её жидовскую морду!
О, Боже! Мы обомлели! Вот так поворот!
— Галя, чем она тебя так оскорбила? Что-то никто из нас никакой стычки с ней не помнит. В чём дело?
— Зато я помню. И во век не забуду, хоть и было это в 7-ом классе.
Опять – ПАМЯТЬ! И опять негативное воспоминание. Галя пришла на похороны, чтоб насладиться видом умершей учительницы, которая, более ТРИДЦАТИ лет тому назад, сказала ей что-то нелицеприятное, ей – девчонке 14-ти лет!
Вся торжественность обстановки улетучилась. Что-то грязное капнуло в наши души. Мы не стали ждать разрешения вопроса между сёстрами: удалось ли женщинам помочь Маргарите. На кладбище идти не захотелось, благо сопровождающих и без нас было немало: личность-то известная. Распрощались и пошли по домам.
— Лорка, я пойду с тобой? Нам по пути.
Мне не очень хотелось.
— Ты же на Водонасосной живёшь. Это же в другом конце города.
— Я решила маму навестить. Давно её не видела. Одиноко ей. А она сейчас тоже на ул. Чехова живёт, только чуть дальше, за рынком. Пошли?
— Пошли.
И мы пошли. Молчим. Я не умею идти молча.
— Галя, а помнишь наш выпускной вечер? Миля тогда научила нас печь бисквит. Помнишь? Трое суток мы под её руководством и на её керосинке, в её «чуде» пекли торты. По-моему, никто до того бисквита не знал. Какой она организовала стол!
— Картошка с капустой!
— Правильно, дешево и сытно. Зато сколько тортов напекли?! Всем по огромному куску досталось и родителям перепало. Нет, что ни говори, а Миля – молодец!
Галя молчала. Взгляд – потемневший. Я подумала: «Почему это она захотела со мной пройтись?»
— Слушай, Галя, может, ты расскажешь о том «вопиющем случае». Да выбросишь его, если не из головы, так, хоть с души.
— Хорошо. Действительно, хочется поделиться. Может, легче станет. Ты помнишь, она как-то при всех меня опозорила? Вдруг посреди урока говорит: «Шуваева, а почему ты среди лета в галошах ходишь?» Я тогда от стыда чуть не умерла. Убежала и три дня не могла решиться придти в школу.
— Галя! Господи, Боже мой! С тех пор ты её ненавидишь? Какая чушь! Да, тогда на это её замечание мы вообще не прореагировали. Ходит в галошах, значит, больше не в чем. Что мы не видели, что ли? Это она увидела и удивилась. Тебе бы ответить: «Больше не в чем» и всё. Кстати, ты убежала, и Людка (это наш бессменный комсорг) сразу же сказала Миле: «Ей не в чем. Отчим всё пропил». Миля поругала нас, за то, что мы плохие подруги, раз её не поставили в известность. Велела срочно узнать размер обуви. Помнишь, я к тебе приходила, уговаривала вернуться в школу, ну и у мамы вызнала размер твоей обуви. Буквально через три или четыре дня тебе принесли три пары обуви: Миля выбила в Гороно. Две пары тебе подошли: осенние туфли и летние. Мы даже немного позавидовали. Раечка ходила в «Греческих сандалиях». Не помнишь? Ей сосед – инвалид из чего-то выпилил подошву и к ней приделал шнуровку. Вот третью пару тогда и отдали Раечке Фоминой. Счастье привалило. Но тебя интересовала, как видно, только ты сама. Обувь приняла, как должное, а злобу великую затаила. Ужас! Столько лет носила в себе то, чего не было. Ну, и ПАМЯТЬ у тебя! Хорошее — отметаешь, а придуманную обиду десятилетиями помнишь. Ладно, расскажи, как ты эти годы жила. Ты скрытная. Мы только знаем, что вы с мужем любите друг друга, и всё. Слушай, расскажи про отчима. Что-то было необычного с ним. Если, конечно, у тебя есть желание.
— Знаешь, Лора. Впервые хочется всё рассказать, поделиться. Кстати, это очень интересная история. Вот только к твоему дому пришли. Что будем делать?
— Ну, меня так рано не ждут. Имелось в виду, что на кладбище пойдём, потом – поминки…
— Евреи поминок не делают.
— Да? Не знала. Вот что: давай перейдём на ту сторону улицы. Там вон скамеечка! Посидим, поговорим. Может: по душам получится?
Перебрались? Сели на скамеечку. Сидим, молчим. Галя никак не может решиться, или просто не знает с чего начать.
— Ну, слушай. Начну с начала. Отца я лишилась в очень раннем возрасте. Что-то около годика было, когда он умер. Я у мамы никогда не спрашивала, что с ним случилось. В 1940году мама вышла замуж. С новым мужем ей повезло: не курящий, не пьющий, руки золотые, добрый. Меня удочерил. Звал меня: «дочурка моя». Меня это раздражало. Мама намекала, чтоб я его папой звала. Как можно? Отчим, он отчим и есть. Звать чужого дядю папой – это предательство.
— Но он же не виноват, что твой папа умер. Ты вот всё говорила «отчим, отчим», а обращалась ты к нему как?
— А никак. Только через маму. «Мама, скажи отчиму, чтоб шёл кушать». Он работал где-то на заводе. Я принципиально не хотела знать, где именно. Во всяком случае, когда началась война, ему дали бронь, но он всё ходил, добивался, чтоб его отправили на фронт.
Мама плакала. А я злилась, что он не уезжает. Но он всё-таки добился своего, и я радовалась, что его не будет, и думала: «Пусть его там убьют».
— Господи, Галя! Неужели ты была такая злая? Нам ты казалась самим совершенством. Ты в конце всех дебатов наших как-то всё расставляла по местам и всех примиряла. Откуда в тебе эта злоба? Поэтому – то, ты и Милицию возненавидела. А мы думали, что ты её также любишь, как и она тебя.
— Ты будешь слушать? А то я передумаю.
— Прости, просто всё так неожиданно обернулось. Продолжай.
— Наконец, он ушёл на фронт. И оказалось, что я к нему привязалась, что у меня родней его никого нет. Мама не умела выразить свою любовь ко мне: всё занята, всё дела. Может, я такая потому и выросла: заботу о себе не чувствовала. А теперь мне не хватало его тёплых, сильных рук, его тёплых глаз, того всего от чего я старательно пыталась отгородиться. Я тосковала о нём. Мечтала, что, когда вернётся, я не буду такой колючей. Правда, папой звать всё равно не буду. Вот такая я! Мама оказалась беременной. Потом родила мальчика. Его я тоже сразу возненавидела. У него есть и мама и папа, а у меня папы нет. Детская ревность! Я его братом не считала. Звала его полубратец. Маме говорила: «Иди, твой сынок обкакался. Или: там полубратец орёт, кушать хочет». Но мне пришлось его няньчить: мама-то работала. Удивляюсь, как я его не убила? Выходила, но никаких чувств к нему не испытывала. Делала, что надо, просто потому что – надо. Он тоже вырос недолюбленный.
Ну, ладно. Я же об отчиме хотела рассказать. Сначала он писал письма часто. И всё, что по дочурке скучает, добавлял. За это я любила его письма и ждала их. Потом, письма приходить перестали, а в конце 43-го мать получила извещение, что отчим пропал без вести. Плохо, конечно, но это всё же не похоронка: «Погиб смертью храбрых». Осталась надежда: Может, в партизаны ушёл, может, в плен попал. Жив!
А в конце 46-го приехал. Квартиру-то мы поменяли, адреса он не знал, но нашёл. Мама была счастлива. Соседи завидовали: живой — руки, ноги целы! Редко кому выпадало такое везенье! Я тоже была рада, но свою радость показывала скупо. Уж такая я.
— Ну, как же! Ты вот о своей любви к мужу очень даже красочно всегда говоришь. Уж сколько мы выпили за вашу любовь!
— Это — другое дело. Не перебивай. Радость наша оказалась недолгой. У него случился какой-то приступ: сильнейшие головные боли. Он страшно мучился и всё вспоминал случай из своей военной жизни. Всё перебирал имена погибших товарищей, плакал. Рыдал и от физической головной боли и от моральной. Стал требовать водки. Пьёт, плачет, голову обхватит руками и ходит по квартире. И пьёт, пьёт. Потом уснёт. Выспится, опять хороший человек. Перед мамой всё извиняется за своё свинство. А боли стали всё чаще. Пить стал больше. Мама спросила: «Что ты так о чём-то убиваешься? Может, расскажешь толком, и легче будет». Он промолчал. Молчал несколько дней. Потом говорит: «Рассказать-то расскажу, да поверить трудно». Мы уже многое и сами поняли из его причитаний. Ну, вот теперь он рассказал всё по — порядку.
Их полк или взвод, уж не помню, я в этом не разбираюсь, попал в окружение. Долго они пытались вырваться, и всё уже вроде должно было получиться, только немцы оказались проворнее. Их сжали очень плотным кольцом мотопехотой, бронетранспортерами. Как-то, совсем неожиданно и странно. Что это? Слепая случайность, что они напали на их след, или предательство? Факт, что солдат в том неравном бою полегло много, но многие уцелели. Их взяли в плен. А что с ними делать? В Германию уже не угоняли и не отправляли. Сами уже начали отступать: свои бы ноги унести. Пленных расстреливали.
Лора. Можно, я буду рассказывать от его лица. Мне так проще: я, ведь, наизусть выучила его рассказ. Вот, что он рассказывал.
« Нас заставили рыть большую яму – общую могилу. Ставили шеренгу солдат: человек 10-12. Автоматная очередь. Кто не упал в яму, того сталкивали каблуками своих сапожищ. Смотрели в яму, добивали солдатиков парой очередей, если считали, что есть живые. Поставили вторую шеренгу. И я в неё попал. Автоматную очередь я не помню. Помню, что упал на тела своих друзей. Жив! – пронеслось в голове. Я замер, чтоб фашисты не догадались, что я живой. Тут кто-то застонал. Может фашисты услышали, может, на всякий случай, прошлись по трупам очередью: попали мне в руку. Затем, ещё шеренгу солдатиков расстреляли. Они все на меня навалились. Кровь на меня течёт. Тяжело. А тут новую партию ребят расстреляли. Меня сильно придавило. Не могу пошевельнуться, не могу выяснить, куда я ещё ранен, что прострелено. Время от времени терял сознание. Немцы давно ушли. Я слышу стон. Спрашиваю: «Ты кто?» Молчит. Потом, ещё стон. Но, никто не отзывается. К вечеру стоны прекратились. Лежу. Жутко стало. А друзья мои, что на мне лежат, всё тяжелеют. Мне уж невмоготу терпеть. Ноги совсем онемели. Попытался пошевелиться – не получается. Стало вечереть. Сверху кто-то застонал. Спрашиваю:
— Брат, ты кто?
— Иван Дыба, а ты – кто?
— А я Николай Шуваев, Вань, ты как?
— Да, бес его знает. Кажись, цел, только с ногами что-то. Хочу попробовать их освободить. Может, выберемся! С Божьей помощью, а?
— Да, мне не выбраться. Очень много на мне наших лежит. Да рука правая ранена. Одной левой не могу никого сдвинуть.
— Потерпи, Колян, я как выберусь и тебе помогу.
И замолк на полуслове. Я зову: «Иван, Иван», а он не отвечает. Страшно мне стало. Один я остался. Ан, нет! Слышу: «Колян, ты живой?»
— Живой, живой. А ты куда пропал?
— Да, видать, отключился маленько.
Потом и я не раз отключался. Ваня сказал, что ноги наполовину вытащил, но они не работают. Перебиты. Я тоже стал, извиваясь, потихоньку пытаться выползти из-под ребят. Слышим сверху какое-то движение. Мы замолкли, затаились. Бабий голос:
— Эй, солдатики! Есть кто живой? Откликнись тихонько. Тихонько, а то фриц, не дай Бог, услышит.
Мы молчим, растерялись. Ваня первый понял, что это наши бабы пришли. Говорит:
— Двое нас живых. Только Колька глубоко очень. Помочь ему надо.
— Погоди, дай, сначала, с тобой разберёмся. Подавай тихонько голос, чтоб понять, где ты.
Женщин оказалось двое. Как они пробрались: прожектор снуёт то в одну сторону, то в другую. Яркий такой! Одна женщина спустилась по краю ямы, потом поползла по телам ребят. Всё приговаривала: «Прости, Господи. Прости, Господи!» Добралась до Ивана, слышу: «Руки, милый, держи по швам, чтоб верёвка не выронилась». Это она его за подмышки привязала. Вытащили они Ваню-то.
— Ты, милок, как там? Сможешь до ночи продержаться? Нам, туда — обратно, теперь уж не управиться. Не шевелись особо. Силы береги. Завтра вызволим тебя. Только, не умирай.
И ушли. Один! Жутко. Весь напрягаюсь, слушаю: может, кто ещё очнётся. Ноги совсем одеревенели. Стал змеёй помаленьку выползать, как Ванька учил. Плохо получается, но, кажется, что чуть-чуть вызволил. Левой рукой кусок рубашки какой-то чудом нашёл. Намотал на руку. Отдохну, опять начинаю извиваться. Очень тяжелые ребятки! Я то — усну, то — забудусь. Жуткий день был. Всё боялся, что немцы закапывать начнут, а то, ещё хуже, бензином обольют, да подожгут. Весь день пролежал в напряжении: всё прислушивался. Самый страшный день в моей жизни! Наконец, стемнело. А вот и мои бабоньки! Одна с верёвкой спустилась, но ей одной вызволить меня не удалось. Спустилась вторая. Раздвигают моих родных друзей, откидывают, всё крестятся. Освободили — таки меня. Верёвку подмышки. А у меня рука-то перебита – бессильная. Ну, вытащили меня, уложили на тряпку, брезентовую, наверно, и поволокли. Как прожектор, они на меня наваливаются, замирают. Так и везли. Кочки! Я сознание потерял, да видно, надолго. Потому, как в себя пришёл, то лежу на чистой постели в чистом белье, весь перевязанный.
Одна женщина мне из-под подушки достаёт мешочек.
— На, тебе на память твои пули. Аж, шесть штук. Под Господом ходишь! Столько ран и все хорошие, не смертельные. А вещи твои мы сожгли: шибко кровью напитались.
— А документы?
— Так их там и не было. Может, мы в крови их не разглядели, сожгли.
Я выздоравливал очень быстро. Немцы суетились перед отступлением. Участились расстрелы мирных людей. Меня всё время перепрятывали: то в сарай со скотиной, то в погреб, то в сено закапывали. Наконец, я окреп и попрощался с этой родной мне семьёй. Долго бродил по лесам, искал своих и нашёл. Только меня арестовали, хотели отдать под трибунал. То, просто, расстрелять. Не верили, что я остался жить, а все погибли. Значит, предатель! Обидно было. И что с Иваном, я не знал. Мне почему-то не сказали где он, и что с ним. Не знаю, почему. Так, что подтвердить мою «сказку» никто не мог. Держали меня под охраной, пытали даже. Потом, кто-то сердобольный предложил найти то село, ту семью и узнать, куда они дели медольон – жетон солдатский. Бабоньки вспомнили, где они высыпали золу и ведь, точно под Богом ходил. Нашли мой жетон, обгоревший. Освободили меня. И я стал воевать дальше. Наверно злее меня никто не бил фашистов. Я сначала считал: за каждого моего товарища по фрицу. Потом решил цену увеличить: по три фрица за одного солдата. Я воевал, как в угаре каком-то. Даже семье писем не писал. А когда начал писать, то ответа не получал. Но у меня была одна цель: отомстить! Кидался в бой: смерти — не боялся. Я после этой ямы вообще ничего не боялся. И правда, мои пули меня защищали. Уже до Германии дошёл. И тут меня контузило в голову. Сначала, совсем ничего не помнил, ни кто я, ни где я. Только яма та, как будто я опять в ней, всё в памяти вставала. Мне врачи в госпитале сказали, чтоб я рассказал кому-нибудь. Тогда из памяти уйдёт и мне будет легче. Но, они ошиблись. Я, как один раз рассказал, так теперь остановиться не могу. Так-то и не вспоминаю, а как голову прихватит, так всё опять и повторяю. Так, что, дорогие мои, простите, что не так. И сам я мучаюсь, да поделать ничего не могу. Сколько госпиталей прошёл, так и не смогли мне помочь. С этим, видать, и умирать придётся»
Да и заплачет. Горько, горько. Мама сразу бутылочку. Ходили они и к нашим врачам. Психиатр говорит, что успокаивающие средства есть, но они несовместимы с алкоголем. А без него ему головные боли не снять. Вот так-то. Мучился долго. Уж я в университете училась, когда он умер. Сердце крепкое было.
Мы сидели и молчали. Потом Галя и говорит:
— Слушай, Лор, я вот удивлялась: почему он только этот эпизод из своей военной жизни вспоминал. А самое удивительное то, что он его пересказывал всё время одинаково, как выученный стих? Он понимал, что нам его миллион раз повторял, но говорил снова и снова, причём слово в слово: какая ПАМЯТЬ!? Странная!
— А, знаешь, Галя. Я уже ничего странного в этом не нахожу. Я сталкивалась с аналогичным явлением. Рассказать? Это – не долго.
— Конечно, конечно.
Свидетельство о публикации (PSBN) 32255
Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 04 Мая 2020 года
Л
Автор
Год рождения 1934. В 3-х летнем возрасте сидела в застенках НКВД. Закончила ЛИСИ. Работала в Душанбе в ТПИ, потом в проектном институте ТПИ, затем в..
Рецензии и комментарии 0