Мгновение длиною в жизнь (продолжение)



Возрастные ограничения 18+



Вспоминаю день, когда я впервые приехал в Южно-Сахалинск и не могу вспомнить. Этот город поселился во мне много раньше, чем я поселился в нем. Знакомство с ним я отношу к большому событию в моей жизни. Именно с этого города началась моя большая жизнь. Начались мои большие тревоги; началось наступление на судьбу.
У меня сохранилась записная книжица. На красном клеенчатом переплете золотой краской тиснено: «Участнику творческого семинара молодых писателей области». Да именно так. И подарена она была на этом семинаре, как молодому писателю. Боже мой, что творилось в душе, когда я переступил порог конференц-зала областной библиотеки -семинар проводился здесь. Народу — уйма. Все писатели, но я никого не знаю. На входе молоденькая девчонка протянула мне эту самую книжку. Потом попросила расписаться в какой-то ведомости и пригласила пройти в зал. Я прошел в середину зала, сел в мягкое зеленого цвета кресло.
Для меня все было впервые. И этот шумный, гудящий как телеграфный столб, конференц-зал, и люди, потонувшие в зелени кресел. Помню, как все обращались друг к другу не иначе, как «Старик».
Я выслушал длинную, непонятную лекцию о задачах литературы и путях развития. «Какие задачи, когда на улице июль; девчонки в коротеньких платьицах, а у тебя в кармане пятьдесят рублей, а в груди гордое слово — писатель. Пусть молодой, вернее — даже молодой, а еще лучше — писатель и молодой. И не беда, что за душой всего два десятка стихотворений, из которых опубликовано только одно да и то в стенной газете, главное, что ты здесь, на писательском форуме, и все внимание сегодня тебе». Так я думал тогда.
После лекции объявили перекур. В фойе творилось черт знает что. Все ходили взад-вперед, заложив руки за спину; подходили друг к другу с неизменным — «Старик», брали под руку и опять ходили взад-вперед. Не фойе — аквариум…
После перекура обсуждали рукопись одного молодого автора. Говорили умные слова, жестикулировали, горячились и пришли к выводу, что рукопись слабая, автору нужно серьезно с ней поработать. А один из президиума, заявил:
— Вообще-то стихи плохие, а если уж поточней — то очень плохие, а если откровенно — дрянь, а не стихи.
Я был удивлен, поскольку представлял себе обсуждение несколько иным, доброжелательным. А какое это обсуждение, если тебе плюют в лицо? Это осуждение, а не обсуждение. В общем, автор этот уехал и больше я его не встречал. А с тем, из президиума, судьба сводила довольно часто. И выступали вместе, и просто встречались в писательской организации. К слову сказать, писатель он хороший, а вот человек сложный…
Поронайск — первый город, в котором я выступал со стихами не как самозванец. У меня в кармане командировочное удостоверение Сахалинской писательской организации на целых шесть дней. Казалось, память должна была зацепиться за что-нибудь, но ничего путного вспомнить не могу. Так, мелькают картины: холодно, грязно. В гостинице минимум удобств, а в гостиничном ресторане кушать «нема чого» и цены велики. Вот и отправился на поиски дешевой пищи. Нашел какое-то «съедобное» заведение. Над входом вывеска: «Прибой».
— Прибой так прибой, попробуем и мы прибиться…
Помещение ресторана (а это оказался ресторан) поражало обилием белых салфеток и отсутствием посетителей. Сиротливо кучкувались в углу, на не большом возвышении, музыкальные инструменты.
— Что вы хотели, мужчина? — спросила меня женщина удивительной полноты, в синей вязанной кофте.
— Да вот, — замялся я, — посмотреть…
Женщина потеряла ко мне всякий интерес. Села за столик, стоящий рядом, и стала что-то записывать в школьной тетрадке…
В моей школьной тетрадке по литературе отметки соответствовали стоимости самой тетрадки. Учебник литературы я прочитал еще в летние каникулы, и повторное его чтение с комментариями преподавателя нагоняло на меня скуку. «Ну, чего разжевывать», — думал я. — Все ясно как божий день, так нет: какова роль Печорина в жизни общества прошлого века? Внутренний мир Раскольникова после совершения преступления? Особенности романа «Евгений Онегин», и т. д. Какие там роли? Нам по пятнадцать лет, а за окном весна! Вот и вся роль".
Вообще-то со школой у меня отношения натянутые были. Я был «неуправляем». Но только тогда, когда дело касалось справедливости. Игра в индейцев привила нам вирус порядочности и чести. Но преподаватели наши, загруженные и перегруженные нелегкими своими обязанностями, видимо позабыли свое детство. Но как бы там ни было, а школу я закончил. И пусть в аттестате пестрело от троек, зато в душе у меня красно от многочисленных спасибо, сказанных в мой адрес знакомыми и незнакомыми людьми. Не хочу сказать, что я был пай-мальчик, но поступки, совершенные мной в детстве, и сейчас служат мне мерилом всех моих начинаний…
… Я стоял перед женщиной в синей кофте и думал: «Дать ей рубль или перебьется? А если она не из „таких“?
— Скажите, пожалуйста, — подал я голос, — у вас всегда так многолюдно?
— Не знаю, — устало отозвалась женщина, а я подумал: „Какого черта я флиртую? Она — дело вой человек, и относится к жизни с практической точки зрения, а что я ей могу дать? Я птица залетная, фр-р-р! И улетел, нет меня“.
Я выбрал столик у самого окна, напротив зеркала, встроенного в колонну, подпирающую потолок. Подошла официантка приняла заказ…
Двое моих знакомых годом раньше были в командировке — тоже творческой. Деньги в командировках кончаются до смешного быстро, и эта напасть не обошла и их. Как же быть? Командировку не прервешь — стыдно. Выход нашли: разыграли роль встретившихся после долгой разлуки братьев.
Они сами рассказывали, как перед самым закрытием кафе, бросились на шею друг другу заплакали, стали что-то говорить скороговоркой. Удивленные работницы стали расспрашивать их, успокаивать. Знакомые мои представились братьями, которых Борис Полевой описал в своей „Повести“. Рассказывали добрым женщинам о своих „мытарствах“, выпаливая целые абзацы из „Повести“, и при всем при этом не забывая пустить настоящую слезу. Сердобольность русская издавна славится. Накормили женщины „братьев“ и просили еще заходить. Ну они и заходили. Шесть дней подряд, по два раза. И кормили их отменно…
… Официантка принесла заказ, но немного напутала: вместо цыпленка подала эскалоп (что это такое я до сих пор не знаю), который вызвал у меня чувство отвращения — что-то в этом роде. Подошли музыканты и хотя опоздали на час, расчехлять инструменты не спешили…
… Не помню уже, каким образом у нас в доме оказалась балалайка. Я воспылал желанием выучиться игре на этом треугольнике, но сколь не мучил худошейный инструмент, ничего не вымучил. „Подгорную“, правда, играл. Но вытренькивал я ее по три часа в день, и в конце концов вымученная моя мама загубила росток таланта: разбила эту жесткость треугольника в мелкие щепочки. Однако потом, мучаясь от моей меланхолии, купила мне гитару — венец желаний. Я довольно быстро приобрел навык в перебирании аккордов, и без зазрения совести благосклонно давал „уроки“ своим друзьям. И было мне об ту пору аж тринадцать лет…

… Из посетителей я был один. Включили свет, и теперь в зале сделалось дважды неуютно и тоскливо. С кухни доносились голоса, смех. Женщина-швейцар равнодушно перебрасывала с ладони на ладонь номерок с цифрой 39. Вошел пожилой мужчина в рабочей одежде. Его было погнали, но потом смилостивились, усадили за стол, стоящий в фойе. Настроения ни на грош! Да и какое к черту настроение, когда в сапогах похлюпывает вода, а вокруг ни одного женского личика…
… Признаюсь сразу: к женским личикам я имел расположение. А что в этом плохого? Разве плохо сходить с одноклассницей в кино, танцевать танго на школьных вечерах? Что в этом плохого? Мне очень нравилось танцевать танго. Когда я обнимал партнершу за талию, в груди делалось горячо, а об уши можно было спички зажигать. Наши губы были в миллиметре от поцелуя, и мы все старались отпихнуться друг от друга, но не отпихивались — видимо Закон заряженных частиц распространялся и на нас. Учителя скашивали глаза, пожимали плечами, как бы говоря: „Что за молодежь пошла, в наше время мы так не поступали“.
Да, милые педагоги, вы так не поступали. Милые вы мои, ваше лукавство не поубавило нашей любви к вам. Вам в то время самим-то было чуть за тридцать, и мы видели с каким напряжением вы поглядывали на часы, если дело шло к вечеру. В нашем городе была всего одна танцплощадка, и мы, проходя мимо, деликатно отворачивались от вас, пунцовых и горячих от стремительных ритмов тогдашних рок-н-роллов и шейков.
В то время я в первый раз влюбился. Мне не давали проходу. Хихикали в спину, дразнили… Может быть в этой борьбе и появилась у меня тяга к сочинительству. Первые мои стихи были посвящены моей девчонке, но они затерялись. Жаль. В них так много было искренности. Недавно я хотел вспомнить их — не получилось. Видимо, настоящие чувства не имеют права на возвращение. Пробовал написать новые — неудача…
… Доел салат, за эскалоп принялся, а музыканты все сидят возле эстрады, и разговор у них отнюдь не музыкальный. Ну Бог с ними. Допил я чай, расплатился. Сумма приличная. Чувствую, что обманули. Пусть подавятся! Хотя по моим подсчетам подавиться они должны были почти семьюдесятью копейками. Целый завтрашний обед. Швейцар нехотя подает пальто и складывает губы бантиком. Пусть складывает — я эмоции не оплачиваю…
Вот написал фразу и вспомнил Красноярск. Однако, вспомнил я его по ассоциации с гостиницей „Турист“, что высится на Предмостной площади рядом с Енисеем. Мне в ней пришлось остро ощутить зыбкость моего максимализма в условиях близких к самоубийству. Представьте себе: в кармане восемь рублей, а добираться нужно аж до Сахалина. Что делать? Здесь нужно пояснить: события, о которых я вспоминаю, произошли в 1980 году. К этому времени я уже отслужил в армии и успел жениться. К слову сказать, я в армию пошел добровольцем: в то время я был единственным кормильцем в семье. Мама была на пенсии по инвалидности — сказалась работа на шахте; младший брат тоже был инвалид, вот меня и не брали. Но я пошел добровольцем. Отслужил положенное и вернулся в свое село. И до того я соскучился по гражданке, что сразу же и женился. Ну, не совсем сразу, были некоторые отклонения, но, как говорится, -это дело холостое. И вот через эту скороспелую женитьбу мне пришлось распрощаться с Сибирью. Не связалась семейная жизнь. А чтобы не травить себя, уехал я опять на Сахалин.
А в гостинице „Турист“ я оказался случайно. Послали нас с товарищем в командировку, в Емельяново. Да только не получилась та командировка, и нас отправили обратно. Дали мы телеграмму начальству — молчок. По новой телеграмму отбили — снова молчок. Деньги кончились. Заказали разговор и услышали: „Как забрались, так и выбирайтесь“. Вот такое было начальство у нас. Забросили за пять тысяч километров, а там как хочешь. В общем, продали мы кое-что и устроились в этот самый „Турист“. Прожили неделю и нас выселили, как неплательщиков. И тогда предложил я товарищу поехать в одно село. Оно недалеко от того, где я недавно жил. Нам подфартило: встретил старого знакомого, с которым был очень дружен. Разговорились. Оказалось, что он живет один. Родители умерли, а сестра, за которой я пытался когда-то ухаживать, вышла замуж и уехала к мужу.
Прожили мы у него две недели. За это время разослали по друзьям телеграммы с просьбой помочь деньгами. Деньги нам прислали, и мы уехали. Как мы добирались, голодали — это отдельный рассказ…
В Поронайске я оказался в одной группе с тем самым, из президиума И тоже пришлось „крутиться“ — спасал репутацию всей группы. То уведу куда-нибудь писателя дорогого, то спать уговорю лечь, то в столовую свожу — кушать-то надо, а то горячку можно схлопотать. Спросил как-то его:
— Зачем же ты на семинаре автора оплевал? Неужели не стыдно? — Он встрепенулся:
— Стыдно, очень стыдно, а что делать? Принцип такой — сначала ругать, а потом хвалить.
— Когда потом?
— На следующем семинаре.
— А если автор не появится?
— Если не появится — его дело.
— Но ему же больно, неужели не слышишь боль?
— Нет.
Он стал приводить доводы в свое оправдание, а я вспомнил другого писателя. Познакомился я с ним чуть раньше чем с этим, из президиума…
В нашем городском литобъединении, при городской газете, прошел слух, что руководителем будет профессиональный писатель. Он приезжает на жительство в наш город и мы скоро с ним познакомимся. И точно, когда я в очередной раз при шел на заседание литобъединения, то увидел невысокого, широкоплечего с большой белой бородой и глянцевой лысиной человека. Познакомились. С первых минут разговора я почувствовал тепло доброты и обаяния. Не было высокомерия, не было никакой позы, а была позиция добра и человеколюбия. И неудивительно, что с той поры мы все сделались добрей и понятнее окружающим…

… Я спросил того, из президиума:
— Почему же Лебков так не поступил?
— Каждый сходит с ума по-своему.
Вот так можно смешать доброту с нечистоплотностью души. Вот так можно увильнуть от вопроса о чести и достоинстве.
Когда командировка закончилась, и мы стояли на перроне в ожидании поезда, этот, из президиума, подошел ко мне.
— Ну, что ты на меня дуешься? Тебе-то какое дело до того автора, тебя же хорошо приняли, чего тебе еще нужно?
Что я мог ему ответить? И я ответил словами Лебкова:
— Русскому человеку зло противно по природе своей, — и от себя добавил:
— Прежде доброта, потом все остальное.
Не знаю понял он меня или нет. Судьба свела нас только единожды и то на полчаса. Он был трезв, спокоен и улыбался. Мне стала приятна его улыбка, и я обнял его.
— Поздравь меня, — сказал он, — книга у меня вышла в „Современнике“.
Он замялся:
— Ты случайно не знаешь, где тот автор?
— Не знаю, — честно ответил я, — говорят — спился.
Он хмыкнул и засуетился.
— Ну, мне пора, всего тебе хорошего.
— Он ушел, а я пожелал ему счастья…
Когда речь заходит о счастье — я всегда вспоминаю руководителя нашего литобъединения Лебкова Евгения Дмитриевича. Этот человек умел делать счастливыми всех, кто был рядом. В этом деле он был волшебник. Он был маяком в океане литературном. И все, кто видели огонь этого маяка, были бесконечно ему благодарны. Жаль, что не все смогли довести свои суденышки до желаемого берега, но в том вины его нет. Каждый сам себе кормчий. Мне удалось прибиться к берегу, на котором стоял этот удивительный маяк. Мне посчастливилось сблизиться и подружиться с Лебковым. Удивительный человек! Удивительная широта души. Удивительная память. Он мог по памяти цитировать целые абзацы из произведений Леонова, Андреева, Есенина, Астафьева, Булгакова и так далее. Нам было приятно вести беседы. Нас интересовало все: и наши успехи в сельском хозяйстве, и промахи в коммунальной службе, и победы наших спортсменов, и взлеты и падения некоторых зарвавшихся руководителей. Все тревожило наши души и умы.
Я часто думаю: хватило бы у меня смелости подружиться с пером и бумагой, если б не было наших встреч с Лебковым? Вопрос остается открытым. И хотя судьба разбросала нас, переписка наша бьет живительным ключом, и разлука наша еще более обнажает мою любовь к этому человеку…
Вот произнес слово „любовь“, а перед глазами еще один человек — моя мама. Тяжелыми были наши отношения. Нас у нее было двое — я и младший брат. Брат родился инвалидом и вся надежда мамина на помощь в старости лет лежала на мне. А я вступал в переходный возраст. В это время происходила битва между юношеским максимализмом и детским эгоизмом. И неизвестно кому бы принадлежала победа, если б не случай.
Собственно говоря, судьба не жалела для меня всевозможных случаев. Но в большинстве своем я бывал втянут в них благодаря своим товарищам. Как уже говорил, я влюбился. И мои сверстники, поняв тщетность своих насмешек, решили испытать мою любовь с другой стороны. Дело в том, что право на дружбу с моей одноклассницей оспаривал один мальчишка из другой школы. Ревности у меня в то время не наблюдалось, но считалось непрестижным, если у тебя „отбивали“ подругу. И вот четверо моих товарищей подловили моего конкурента и набили ему мордочку. И сделали так, будто я сам доказывал свой приоритет… Меня пришли бить тоже четверо. Вызвали из дому, окружили. И хотя я ни сном, ни духом не ведал про „акт возмездия“ — все же понял, что бить меня будут из-за нее. Я не помню в деталях нашу перебранку, но суть ее сводилась к альтернативе: или я добровольно отказываюсь от подруги, или они добьются этого с помощью древнейшего вида убеждения. Наступил переломный момент: если я буду медлить, то они припишут себе бескровную победу. Я решительно сжал локоть своего противника:
— Пошли за сараи.
Мы зашли за небольшие сараюшки, в которых кое-кто из соседей содержал домашнюю живность. Моя решительность подействовала на всю четверку. И хотя преимущество было очевидным, бить меня они не решались. Нельзя сказать, что меня распирала храбрость, но здесь дело касалось чести. Четверка почувствовала мою отчаянность и решила идти на компромисс.
— В общем так, — разжал побитые губы мой соперник, — или проси прощенья, и мы уходим, или откажись от нее.
Как я мог отказаться от самого себя?
— Нет! — ответ мой прозвучал как сигнал к действию.
Четверка кинулась на меня разом и это было ошибкой. Я по опыту знал, что самое безопасное место там, где куча-мала. Я бил их по очереди, бил по-уличному по запрещенным местам. В ход пошли зубы…
Когда я пришел домой, мама сидела на диване и плакала. Вообще-то плакала она редко, когда, видно, невмоготу становилось терпеть вечное безденежье, вдовье одиночество и мое непослушание. Мама плакала, и я вдруг ощутил желание повиниться за все мои грешки. Я понял, что несправедливость многолика и эгоистична. Но я прошмыгнул к себе в комнату, завалился на кровать и сам заплакал. С той поры отношения с мамой стали налаживаться. И сейчас, тридцать лет спустя, я вижу плачущую маму, чувствую жгучую несправедливость в отношении к ней и запоздало раскаиваюсь. Но вот в чем вопрос: если б не было тогда драки, то сколько бы потребовалось времени, чтобы почувствовать боль любящей тебя души, чтобы не прозвучало фальшиво горестно-отчаянное „прости“? А прощения у мамы я так и не попросил…
… Где-то ближе к полночи приехали в Хабаровск. Коля весело прощался со мной. Я видел в окно, как он прошел на площадь, к такси, сел в машину и уехал. А я снова остался один, но ненадолго. Часа через три подсели два здоровенных молчаливых парня. Не здороваясь, завалились спать, а я снова остался один, и остаток ночи провел в коридоре. Дежурная проводница — толстушка — добрый десяток раз прошмыгнула мимо, не замечая меня совершенно. Так и не смогла забыть „поражения“.
Утром оба парня вышли, и оставшиеся сутки я ехал один. Ну вот, наконец-то, Владивосток. И снова жара. Тело побаливает от недельного лежания.
»Поеду-ка я сначала к Лебкову. Отмоюсь, отдохну немного, а потом и за дела примусь..."

Славлю всех, кто даже незнаком.
Славлю близких добрыми словами.
Пусть за круглым праздничным столом
Будут годы, прожитые Вами.
Ваши годы — зеркала души,
Среди них ни одного кривого.
Вы сумели честно жизнь прожить,
Вот и мне бы счастия такого…

Пой, поэт, и мысли, и дела,
Наполняй сердца людей любовью,
Бей дорогу, чтобы всех вела
От злословья прямо к добрословью!

Купил билет до Партизанска (б. Сучан), высидел последние четыре, часа в местной электричке. На попутной машине добрался до Углекаменска.
— Слесаря вызывали? — спрашиваю у Лебкова, открывшего мне двери. Тот смеется, целует меня.
— Здорово, здорово, сын, — радостно хрипит он. Много лет назад я (в шутку) попросил его усыновить меня. Шутка шуткой, а отношения наши так и сложились. Он — отец, а я — сын.
— Надолго?
— Да вот, смою грязь дорожную и — снова в путь…
Гостил я у Лебкова неделю, и все это время было насыщено встречами, выступлениями. Спать мы ложились под утро, все никак не могли наговориться.
— Молодец, сын, молодец, — говорил Лебков, — вырос, заматерел. С тобой беседовать — одно удовольствие. Хорошая хватка у тебя. Настоящий писатель. А то заедут ко мне здешние писатели и молчат. Аж тошно иногда бывает. Ну неужели неинтересно жить? Сидят внутри себя, как в коконе, иссыхают душой от молчания такого. Ну в самом-то деле, нельзя же быть таким глухонемым. А с тобой интересно…
Что говорить, приятно получить такую оценку от своего Учителя. Не напрасно свела нас судьба двадцать лет назад.
Через два дня после приезда приглашен был я к местному художнику Калушевичу Федору Константиновичу. Захожу к нему, а там телевидение, газета. Пришлось рассказать об Украине, о нашей жизни. Не верят, что у нас жизнь налаживается. Российская пропаганда очень старается показать нас в неприглядном виде. Вот, мол, отделилась Украина, и сейчас там всенародное бедствие. Как мог переубеждал собеседников, а потом думаю: «Чего я распинаюсь? Умные люди, сами должны разбираться во всем»…
Хозяева долго не отпускали. Показывали в видеозаписи выступление казацкого ансамбля, в котором пел их сын Федор. Сам Федор сидел рядом со мной и смущенно помалкивал.
Федор Константинович достал из всех шкафов картины, расставил их вдоль стен. Что сказать? Глаз хороший, сюжеты достойные, рука верная. Говорит, что много его картин продано за границу. Многие мне нравятся. Жаль, что не все, но как говорится — на вкус и цвет…
Вернулся к Лебкову, рассказал о встрече, о Калушевиче-художнике. О впечатлении от его картин.
— Это хорошо, Сережа, — сказал он, — каждый должен делать свое дело, как велит ему Бог.
— Так-то оно так, — улыбаюсь я, — но если бы Вы или я, например, полагались только на Бога, что с нами стало бы?
— Нет, сын. Не согласен я с тобой. Я понимаю, что ты хочешь этим сказать, но, ведь, и наше старание тоже от Бога. Сказано в Писании, что ни один волос не упадет с головы нашей без Его воли. Но это так, к слову. Конечно, человек должен сам делать себя. Но если бы это было так просто, то все были бы писателями, композиторами, художниками, артистами. Но ты, наверное, заметил, что творческих людей ничтожно мало. Желающих творить — много. Но избранных для этой цели — жалкие крохи.
— Скучно Вам тут? — стараюсь перевести беседу в другое русло.
— Да чего скучать-то? Годы мои не те, чтобы предаваться скуке. На тот год уже семьдесят будет. Пишу- работаю много. Встречаюсь с жителями поселка. Ко мне часто люди заходят. Другое дело, что не всегда по душам есть с кем поговорить, вот с этим согласен. Мало тут родственных душ. Во Владивостоке, в писательской организации, не бываю, а тут писателей нет, я один. Есть, правда, один любитель, неплохие стихи пишет, но этого же мало, чтобы полнокровно общаться. Сам Борис – фамилия его Дубровский — хороший, добрый человек. Строит себе дом. Часто заходит. Спасал людей от Чернобыля, а сам не уберегся. Получил сильное облучение. Болеет теперь. Да мы
к нему сходим вечером, пусть жара спадет.
Ох уж эта жара. Гналась за мной аж из Кривого Рога. Догнала, не дает дышать. Хоть весь день не вылазь из-под душа. А на речке не искупаешься, нет речки. Ручеек какой-то остался, воробью по-колено. Вот и лазим под душ целый день. Поговорку переиначили: «Возьмем душ на душу». С этими словами и шмыгаем в ванную да обратно.
Вечером пошли к Дубровскому. Борис, не старый еще человек, выглядел устало. Под небольшой его бородкой пряталась необычная бледность лица. Глаза умные, но какая в них безысходность! Первый раз встречаю такие глаза. Смотрю на Лебкова. Он понимающе покачивает своей удивительной лысиной, а в его саваофовской бороде прячется горькая усмешка.
— Боря, — говорит Лебков, — познакомься с моим названым сыном Сергеем. Он сейчас в Киеве живет, рядом с «твоим» Чернобылем.
Борис угрюмо здоровается и куда-то исчезает. Я осматриваюсь. Небольшой участок разбит на грядки. В дальнем углу какое-то шлакозаливное строение. Рядом яма, заполненная водой.
— Пошли, рыбок покормим, — говорит Лебков
Подошли к яме.
Лебков достает из кармана хлеб, крошит его, кидает в воду. Вода в яме зарябила, заходила волнами, отбрасывая кольца. Над поверхностью на мгновение показались жадные рыбьи губы, похватали крошки, и опять все утихло.
— Борис ловит рыбок, жарит их.
— Так они же маленькие, — удивляюсь я.
— Ну, чего же маленькие? — возражает Лебков, — и крупная рыба есть. Борис сачком ловит, мелкую выбрасывает обратно, а крупную в дело пускает.
Пришел Борис, зовет нас. Мы усаживаемся за грубо сколоченный стол. Борис раскладывает какие-то бумаги, схемы, карты. Вопросительно смотрю на Лебкова. Евгений Дмитриевич успокоительно прищуривает глаз.
— Вот, смотри, — тычет Борис пальцем в одну из схем. Это — карта зараженной местности.
Приглядываюсь. Действительно, похоже на Киев. Вот Днепр, Подол, Крещатик, а вот и моя Борщаговка.
— Смотри, — продолжает Борис, — это зоны заражения. И ты должен получать компенсацию. Ты понял? — он уже почти кричит, — сколько у тебя рентген-час?
— Не знаю, — говорю ему, — я ведь недавно живу в Киеве, а до этого жил в Кривом Роге.
Борис снова роется в своих схемах, но Кривого Рога не находит.
— Ладно, — говорит он, — напиши заявление. Понял?
— Да что ты, батенька, помилуй, — шучу я, — зачем заявление-то, и кому?
— Напиши заявление на имя премьер-министра Черномырдина.
-Да он-то причем? Я же не российско-подданный. У меня свое правительство, и не буду я писать никаких заявлений.
— Дурак, — коротко бросает Борис, — мог бы деньги получить.
— Какие деньги, Боря? — с горечью говорю я, — у настоящих-то чернобыльцев отобрали почти все льготы.
Но Борис уже не слушает.
— Давайте чай пить.
— Ну нет, — спохватываемся мы с Лебковым, — пора домой. Душ на душу принять.
— А, может, баню натопим? — спрашивает Борис. – У меня тут брат живет, у него хорошая баня.
— Давай, — говорю я и вопросительно смотрю на Лебкова.
— Можно и так, — соглашается Евгений Дмитриевич, — только завтра.
Мы прощаемся и уходим.
— Ты не обращай внимания на его причуды. Больной человек, что поделаешь? — говорит Лебков.
На другой день, сразу после обеда заваливается Борис.
— Баня топится, часа через три можно заходить, не опаздывайте, — и ушел.
Через три часа пошли и мы: Евгений Дмитриевич, его жена Галя и я. Младший брат Бориса — Анатолий — местный бизнесмен. Сегодня он принимал своих компаньонов из Китая. Толя встретил радушно, пригласил за стол, буквально заваленный разнообразной снедью и выпивкой. Китайцы нашего языка не знают, и мы общаемся через переводчицу.
Я пью баночное китайское пиво, ем деликатесы дальневосточные и думаю: «А не послать ли все к чертовой матери? Что толку с этой литературы? Вот Толя — сытый, обеспеченный человек. Ну и что с того, что он Сенеку с Гегелем не читал? Что с того, что он Горького знает только как автора „Буревестника“? Да на кой ляд ему Бунин с Пушкиным и Лебков с Лабутиным? Вон его помощник несет на шампурах шашлыки величиной с боксерскую перчатку, а сам Толя достает из стационарного холодильника печень трески и новую упаковку китайского пива. Вываливает все это на стол и кричит через двор жене:
— Неси еще хлеба!
Китайцы пьют, хмелеют, что-то лопочут. Переводчица не умолкает. Один китаец начинает петь, и мы страшно удивляемся. Он прекрасно поет на своем китайском языке наши песни: „Широка страна моя родная“, „Уральская рябинушка“, „Пропел гудок заводской“, „Куда ведешь, тропинка милая“, „Степь да степь кругом“, „Катюша“, „Темная ночь“ и другие старинные русские песни. Мы в восторге, мы уже друзья. Переводчица нам не нужна Мы понимаем друг друга
Самый старый китаец — профессор. Бывший, правда. Отсидел двадцать лет за хунвэйбинство. Сейчас владелец фирмы и Толин компаньон.
За столом весело. Лебков в ударе. Пьет, шутит. Я рассказываю анекдоты.
Съели шашлыки. Толя распорядился сделать еще, а пока подает жареное мясо в соусе. Жуем, пьем и веселимся. Наконец Борис не выдерживает:
— В баню идем или нет?
А про баню мы забыли. Вернее, она отошла на второй план, а на первом — давно забытые яства, искреннее веселье.
С неохотой встаем, идем в парилку. С нами увязался китаец — любитель русских песен. В парилке — пекло. Лебков забился в угол, китаец рядом со мной. Вижу, что дурно ему, а форсит. Я еще поддал пару и, шутки ради, сильно дунул на китайца. Тот истошно заорал, кинулся вон, и в бане больше не появился. Мы с Лебковым нахлестались — напарились, ходок пять сделали, умаялись. А после бани опять за стол. Под конец до того развеселились, что принесли гармошку, и отец Толиного компаньона так наяривал, что Лебков с китайцами в пляс пошли. Лебков поет:
— Русский с китайцем братья навек.
Разошлись далеко за полночь. А утром к Лебкову заявляется Борис Мисюк — ответственный секретарь Приморской организации российских писателей. Знакомимся.
— А мы встречали тебя во Владивостоке, — говорит Борис. У нас есть украинская община, я им сказал, что приезжает писатель с Украины. Они решили встретить, но не нашли тебя.
— Так я же вас видел, — говорю ему, — я у вагона стоял, вижу — идет группа людей с украинским флажком. Я еще им крикнул — Хай живе вільна Україна! Но они прошли мимо.
Мисюк смеется, переходит на украинский:
— Ну так що з того, що кричав? Чи мало зараз дурнів розвелося? Якщо кожен кричати стане, шия заболить крутитися.
Я смеюсь, тоже перехожу на украинский:
-Що дам робитимемо?
— У Владивостоці зустрінемось, там i вирішимо. Ти коли їдешь?
— Завтра, вранці.
— А я увечері Знайдемось.
Борис написал мне свой адрес и ушел…
На другой день, после обеда, я приехал во Владивосток и встретился с Князевым — тоже ответ — секретарем, но уже отделения Союза писателей России.
Узнав, что я был у Лебкова, Лев Николаевич охладел ко мне, и хотя я приехал именно в его организацию, явного интереса ко мне не проявил.
Ночь я провел в гостинице, а утром появился Мисюк и забрал меня.
— Так вы живете не очень дружно, Борис?
— Не получается. Хотя я всем сердцем и душой, а вот Князев… До сих пор не может простить, что ушли от него, отделились.
— Лебков мне рассказывал, как Князев прислал ему письмо, в котором ПРЕДПИСЫВАЛ явиться на писательское собрание.
— А он по другому не может. Всю жизнь прослужил в армии. Нормального человеческого языка не знает. Он потом намекнул Лебкову, что поставит вопрос на Правлении о том, что он, Лебков, не является на собрания, и что нужно ставить вопрос ребром. А Женя вспылил и написал заявление о выходе из его организации. Вот Князев и записал Лебкова во враги. И тебя туда же.
— А меня-то зачем? Я вообще чужой.
— По его разумению, ты должен был явиться к нему, доложить по всей форме. А ты уехал к Лебкову. Да плюнь ты на него. Ты же не к нему приехал. Ты приехал к приморским писателям.
— И то правда, — улыбнулся я.
— Вот и хорошо. Сейчас свяжемся с мэрией.
Борис куда-то позвонил, узнал номер теле фона приемной Черепкова. Позвонил туда, объяснил, что приехал посланец с Украины.
— Все нормально,- сказал он. — Завтра на десять часов утра к Виктору Ивановичу…
Утром мы были в мэрии. У входа стояли с плакатами человек двести — это бастовали коммунальщики Владивостока. Знакомая картина. Люди требуют денег, отставки кого-то, наивно полагая, что горлом можно построить райскую жизнь. Вот и на плакатах коммунальщиков то же самое: „Отдайте нашу зарплату“, „Черепков уходи в отставку“, „Где наши деньги?“…
Виктор Иванович принял меня тепло, выслушал мой короткий рассказ о цели визита, а на мои извинения по поводу приезда не ко времени, сокрушенно вздохнул:
— Время сейчас такое. Обнищал народ, устал. И я как могу стараюсь помочь. Но эти, — он кивнул за окно — преследуют свои интересы. Коммунальные службы — это такая дыра, что никаких средств не хватит, чтобы ее заткнуть. Да ладно бы, если бы нормально работали. Я живу в квартире уже тридцать лет, и за все это время не видел ни одного слесаря. Жилой фонд доведен до страшного состояния, а они требуют, чтобы мэрия заключила с ними договор на новый срок. А я хочу нанять других людей, которые будут работать. Вот эти и всполошились. Теряют кормушку. Бастуют. Мусор не вывозится уже вторую неделю. Призвал добровольцев — так запугивают, грозят. И люди боятся. А город уже по-уши в грязи…
Виктор Иванович встает из-за стола, заходит в соседнюю комнату, выносит фотоальбом с видами Владивостока, подписывает.
— Вот, примите на память, — говорит он, — а ваш вопрос решим. Непременно поможем.
Вопрос у меня деликатный. Украинская ассоциация писателей, в которой я состою вице-президентом, решила провести совещание ответственных секретарей региональных писательских организаций. Предположительно в Ялте, в октябре-ноябре. Нужно помочь своим писателям деньгами на дорогу, а все остальное берем на себя. Черепков обещает решить вопрос с дорогой.
— Спасибо, Виктор Иванович, — говорю я на прощанье, — но у меня есть и личная просьба.
Виктор Иванович оживляется. Чувствуется, что оказывать кому-либо помощь в радость ему.
— Слушаю вас.
— Позвольте сфотографироваться с Вами на память?
— С удовольствием.
Я прошу помощника мэра сфотографировать нас, что он с удовольствием и делает. Мы прощаемся, чтобы совершенно неожиданно снова встретиться, но уже на телевидении, куда меня в скором времени пригласят. Мэр Владивостока будет выступать в прямом эфире, а после его выступления в это же самое кресло сяду я.
Мисюк, неотступно находящийся со мной, сказал:
— Приглянулся ты нашему мэру.
— С чего ты взял?
Борис, довольный, улыбается.
— Не слепой, чай. Очень уж вдохновенно он с тобой беседовал. Уравновешенно. Попробуй-ка уравновесься, когда под твоим окном толпа кричит, оскорбляет.
— Да, — соглашаюсь я, — мне он тоже понравился. Я бы с ним даже поработал.
— В каком смысле?
— Советником по культуре.
— Ты серьезно? — Борис пытливо смотрит на меня.
— Вполне.
— А как ты это себе представляешь?
— Да что тут представлять-то? Заключается контракт на год. Представляется план работы, такая своеобразная программа духовного возрождения Приморья в целом и Владивостока в частности. Мэрия согласно контракта пре оставляет жилье, достойную зарплату — и вперед. Трудись, потей во славу славянизма. Вот как сейчас.
А мы действительно потеем. Владивосток не Кривой Рог и даже не Киев. Владивосток — город террасный. Пока с сопки на сопку доберешься — материться научишься. Хорошо, море рядом. Нет-нет да и дунет легкой прохладой. А тут еще река иномарок течет. Дымят японские машины, особенно дизельные. Тяжело им по российскому бездорожью бегать. Задыхаются они, коптят…
Пересидели день у Бориса. Вечером пришли на телевидение. Черепков уже там. Через три минуты эфир. Устраиваемся с Мисюком за камерами. Виктор Иванович отвечает на вопросы ведущей, которая все время поторапливает его, ссылаясь на нехватку времени. Но Черепков настойчиво — как горбуша на нерест — идет к главной цели своего выступления: сказать владивостокцам, что он — законно избранный мэр — в отставку не уйдет, как бы этого кому-то сильно ни хотелось.
Мне приятно слушать его неторопливую, мягкую, интеллигентную речь. Мне хочется верить, что мэр справится с ситуацией.
Ведущая благодарит Виктора Ивановича за участие в передаче, он уходит. За ним увязывается Мисюк, а я занимаю еще теплое — после мэра — кресло.
Всего пять минут. Стандартные вопросы, нестандартные ответы. Ведущая довольна, я тоже. Раскланиваемся, обмениваемся любезностями. Появляется Мисюк, берет меня под руку. В глазах чертики прыгают.
— Все решено, — шепчет мне на ухо.
— Что решено?
— Черепков согласен взять тебя советником по культуре.
Ну что ты сядешь, будешь делать?! Пока я красовался на экранах телевизоров, Борис поймал Черепкова, и выложил мою концепцию духовного возрождения Приморья. И Виктор Иванович загорелся.
— Он готов взять тебя хоть сейчас, — радостный Борис чуть не прыгает.
— А чего? Мужик ты умный. Нам такие нужны.
— А Кривому Рогу и Киеву я не нужен? Что я Дмитрию Петровичу скажу? Понимаешь, какая ситуация складывается? Народный депутат Украины Дмитрий Петрович Степанюк приложил огромные усилия, чтобы состоялась моя командировка. Я же не просто приехал полюбоваться на свою родину. У меня и задание есть определенное — найти пути сближения наших культур. Дмитрий Петрович постоянно заботится о людях творческого плана, помогает им. И меня он пригласил стать своим помощником именно потому, что писатели всегда найдут общий язык. И намного быстрее, чем политики. И хватит замыкаться в рамках своих регионов. Кривой Рог является побратимом Нижнего Тагила. Почему бы не найти возможность расширить это братство? Чего нам делить? Или мы уже не славяне? Вот так-то, Боря. Я не против поработать с Черепковым, но что я скажу Дмитрию Петровичу?
— Как-нибудь объяснишь.
— Да нет, Боря. Я очень уважаю своего народного депутата, как-нибудь не получится.
— Да пойми ты, Серега, дело-то хорошее, и ты не против был.
— Я и сейчас не против. Но это нужно обмозговать. Посоветоваться с Дмитрием Петровичем, еще раз переговорить с Черепковым. Не надо гнать лошадей.
— Так ты хочешь помочь нам?
Ах, ах, ах. Вечная риторика, граничащая с патетикой. Да неужели на Лабутине свет клином сошелся? А с другой стороны, почему бы и нет? Не навсегда же, а лишь на год. А если не справлюсь? Хотя, главное – не тянуть одеяло на себя, а так организовать процесс, чтобы интересно стало работать. А когда есть интерес – по себе знаю любое дело спорится. Лиши бы лишних врагов не нажить да редких друзей не лишиться.
— Ладно, — говорю притихшему Борису, — вот выполню командировочное задание, посоветуюсь со Степанюком, потом свяжемся. Если Черепков не передумает, сможет создать необходимые условия, тогда будем решать вопрос конкретно.
— Хорошо, — соглашается Борис, — так и сделаем, но имей ввиду, наш мэр в тебя уже поверил, и ждет ответного хода.
Что и говорить, приятно, когда чужой мэр хочет с тобой работать. Вот бы мэру Кривого Рога такое желание заиметь, глядишь, через пару лет Кривой Рог стал бы центром культурного паломничества. Боже мой, сколько у нас невостребованных талантов пропадает втуне…
— Я уже договорился с билетом на самолет, — говорит Борис, — завтра полетишь на Сахалин.
— Спасибо, старик, — обнимаю я его.
— Он доверчиво жмется ко мне, и я чувствую огромное его желание подружиться со мной.
»Не волнуйся, Боря, — мысленно говорю я, — ты мне тоже понравился. Подружимся, старик"…
Утром едем на автовокзал. Борис посадил меня в автобус, идущий в аэропорт. Махнул мне на прощанье и что-то сказал. Что именно, я не расслышал, но, думаю, пожелал мне легкой дороги и, конечно же, скорой совместной работы с Черепковым…
Прибыл я в аэропорт. Снова жара. Рубашка взмокрела. Отошел к невысокому тополю, встал в тени. Распахнул пиджак, ловлю ветер. На летном поле садятся-взлетают самолеты, а я опять тревожу свою верную память…
Ничто так не настраивает мою память на волну детства, как пролетающий в небе самолет. При виде его, я как бы перестаю ощущать настоящее и весь, целиком, возникаю в том, далеком уже прошлом, когда понятие «заботы» представляется более чем абстрактным.
До сих пор не могу определиться в понятии «малая родина». Где она? Там ли, где я родился, сказал первое слово, сделал первый шаг? Там ли, где я научился различать голоса птиц, научился слушать лес? Там ли, где я обрел друзей, нашел свою любовь?
Я чувствую себя порой как птица, что зимой бьется в окно, просясь к теплу, но отогревшись, — рвется на волю.
По стечению обстоятельств, которым я до сих пор благодарен, остаток отрочества и изрядный кусок юности я прожил в сибирском поселке. Когда-то это было распоследнее захолустье Красноярского края. Помню, как костерили мужики забытый Богом уголок. «Уголок» действительно был забыт и Богом и райцентром. Вокруг тайга. Утешительным общением с внешним миром была рация да узкая и пыльная в солнечные дни и совершенно непроходимая в дождь лесная дорога…
Уже в то время я чувствовал тягу к коллективу. Я никогда не позволял себе загрустить, если был не один, а грустить было от чего: то и дело по вечерам слышалось со всех сторон:
— Толька, иди домой, отец зовет!
— Витька, отец сердится, иди домой!
— Генка, где ты? Вот ужо отец задаст тебе!

Меня отцом не пугали…

Летом спали на сеновале. Там я вместе с двоюродными братьями мечтал, глядя на небо, пел, а если становилось скучно — читал при свете карманного фонарика или участвовал в набегах на огороды: шарил в темноте по грядкам, срывал пупырчатые, еще не созревшие огурчики и, вернувшись на сеновал, грыз их — горькие как осина, сплевывал, до изжоги, и, укутавшись в старенькое «верблюжье» одеяло, засыпал, поджав к животу искусанные комарьем ноги…
Очень заметной фигурой на селе был Ленька — партизан. Объявился он вскоре после войны; вышел из тайги прямо на мужиков, сплавляющих лес по небольшой речушке. Вышел быстро, решительно. Поздоровался. Мужики робко ответили. Было отчего заробеть: на поясе у незнакомца висела кобура с наганом, а на боку кинжал в ножнах болтался. Сам мосластый, вспотевший. Взгляд бесшабашный. Попросил закурить. Устроили и мужики перекур. Разговорились. Спросили:
— А что ты тут делаешь?
Ответил:
— Партизаню.
… Так и прожил Ленька с кличкой «Партизан» всю свою жизнь. Партизан и Партизан. И когда, случалось, приходила почта на его имя, то не сразу и угадывали — кому это.
Долго не расставался Ленька со своим оружием. На собрания и то ходил вооруженным. Пил много, но не буянил. Носил Ленька буденовские усы. Они были на селе притчей во языцех. По ним можно было узнать в настроении Ленька нынче или рассержен; что ел сегодня; а некоторые высказывали предположение о посещении Ленькой той или иной вдовы. Этих-то молодок хватало. Растерянные, неустроенные, потерявшие надежду на возвращение своих мужей — они принимали Леньку вместе с его наганом и кинжалом. Однажды приехал участковый. Кто-то не замедлил сообщить о «вопиющем безобразии», и пришлось Леньке разоружиться. А тут подвернулась одна молодушка и сделался Ленька семьянином. Настругал трех девчонок да парнишку, коему я был ровесник.
Ленькин дом стоял аккурат возле нашей небольшой избушки. Худые бревна ее растрескались, кое-где повылез мох, но стояла избушка прямо, горделиво. И хотя она не шла ни в какое сравнение с добротными на два хозяина домами, мне нравилась моя скрипунья, и никакие разговоры, относительно переезда в новый дом, я не хотел и слышать.
Бывало, мама подсядет ко мне, помолчит, потом скажет:
— А что, сынок. Поможем Леньке, что ли?
Дел у меня таких, чтобы сказать: «Занят» — не было, и я соглашался.
Ранехонько выводил Ленька со двора свой «Урал», садил меня за руль, и мы ехали за десять километров на «дальний покос». Оно и понятно; чем быстрее управишься там, тем лучше; когда придет пора косить траву на «ближних покосах», — на дальних уже можно метать зароды и потихоньку свозить на подворье.
Косил Ленька увлеченно. Легко. Мог часами махать косой, но, зная, что мне это дается с трудом, он из деликатности, часто точил косу, устраивал перекуры, а то просто посылал меня на «Урале» поискать родниковой водицы.
Природа в этих местах была прелестная. Куда ни глянь — всюду высятся над черемухой, над елками печальные, удрученные человеческой суетой, сосны, хранящие в своей памяти безумство колчаковцев, принесших смерть трем старинным деревушкам, жители которых ни сном, ни духом не ведали, что есть на земле черная сила, несущая людям унижение и смерть…
Был Ленька человеком большой души. На свадьбе на моей сломал он себе ногу. Случайно. Гости стали расходиться, и во дворе (а дело было зимой) решил Ленька запеть. Набрал полную грудь воздуха, развел руками да оскользнулся; а тут как на грех, сосед его тоже вздумал упасть, да Леньке на ногу. Так и хрумкнула она в четырех местах. Его бы в больницу надо было, но до больницы восемьдесят верст, на дворе ночь и все навеселе. А Ленька мычит, петь порывается (в горячке-то); домой идти не хочет, на руках не понесешь — к тому ж никто не понял, что он повредил ногу, думали — выкобенивается. Затащили его опять ко мне, посадили на кухне, на пол, да так и оставили. Притих Ленька. Не от того, что опьянел или заснул, знал он чем свадьбы кончаются. И молчал Ленька. До утра молчал. Поискусал в кровь губы от нестерпимой боли. И потом, уже выйдя из больницы, ни разу не вспомнил об этом случае. Зная нашу тайну, не хотел конфузить меня, ибо я, как и все, был уверен, что Ленька просто куражился, желая выпить еще…

Слева от нашей избушки-веселушки, через проулок, стоял дом Сашки Ганцгорна. Сам он из поволжских немцев. Попал сюда перед самой войной да так и остался.
Как не обходилась любая свадьба без гармониста, так и село наше не могло обойтись без Сашки. Печник, столяр, кожевник, кузнец и т. д. Сашка был нужен всем. Непьющий, некурящий с доброй душой, имел Сашка один недостаток -любил разговоры заводить. И так, бывало, увлекался, что забывал о работе. Не обходилось, конечно, без вранья, но Сашка так ловко переплетал фантазию с реальностью, что слушатели его много позже замечали, что одурачил их Сашка. Но никто не обижался. Рассказчик он был отменный.
Однажды пришел Сашка к Ивану, что пилы точил.
— Дай, — говорит, — цепь, для «Дружбы». Мою петух склевал, а бросать работу неохота. Иван, жалея Сашку, снял со своей пилы цепь и отдал ему. Потом вскочил, кинулся было за ним, но вернулся, сел на завалинку и восхищенно прошептал:
— Вот сукин сын. Обманул!..
Помнится, перекладывал нам Сашка печь. Мама моя с сестрой своей, а с моей теткой — Ирой — ушли из дому по делам. Я чистил кирпичи, готовил раствор, подтапливал «буржуйку», носил воду, а Сашка, выложив три колена новой печи, держа в каждой руке по кирпичу, спросил меня о чем-то. О чем — я уже не помню, но ответ мой ему понравился, и между нами потекла беседа да такая, что, когда пришла мама, — мне стало стыдно.
Работа наша не продвинулась ни на йоту. Я сидел перед потухшей «буржуйкой», а Сашка на недоложенной печке с кирпичами в руках. А на улице был уже вечер…
… Голос у Сашки был высокий, переходящий на фальцет. В сочетании с акцентом россказни Сашкины были интересными. Окружит себя праздными мужиками, раззадорит парой-другой анекдотов и начнет плести свои выдумки, всячески жестикулируя:
— Иту рас на охота! Клишу — клюхарка сидит! Прицеляюсь — пах! Потхошу – а это лис лишит.
— Это он о том, как вместо глухаря сбил с осины лису. Хотя все село знало, что дальше своего ого рода Сашка нигде не был.
Любил Сашка рассказывать байку о том, как он из одного листвяга, что рос когда-то на его дворе, сумел срубить себе дом из трех комнат, летнюю кухню, баню да еще печь топил почти двадцать лет. Все это у него получалось проскоком, скороговоркой в его сумбурной речи, но без этих милых прегрешений, вызывавших у нас только добрые чувства, мы себе Сашку не представляли.
Сашка очень привязался ко мне. Часто звал к себе на чай, спрашивал у меня совета. Я, конечно, удивлялся, что почти шестидесятилетний мужик спрашивал у меня, только что вернувшегося со срочной службы, — как ему поступить. Сейчас-то я понимаю, что душой Сашка был молод, и душа его, познавшая однажды вкус путешествий, тянулась ко мне, проехавшему в ту пору половину страны.
Он восторженно слушал мои рассказы о поездке на Урал, в Приморье, о житье-бытье на Сахалине. Дружба наша была доброй, человечной. Не вызывала никаких насмешек со стороны односельчан. А вскоре мы с Сашкой породнились: двоюродный брат мой взял замуж старшую дочь его. И в селе нашем образовалась еще одна интернациональная семья.
Единственным человеком, которому не по душе были Сашкины «откровения», была его жена — худая, крикливая (на Сашку), трудолюбивая женщина. Когда, разомлев от чая, он начинал что-нибудь рассказывать, она выталкивала из груди звук похожий на победный клич орла-стервятника:
— Турак! Сачем кофоришь непрафта?
Я выжидательно смотрел на Сашку, а он, пробормотав свое привычное: «турной шинка», манил меня на крыльцо, где мы, обсыхали от пота, беседовали, если вечно жестикулирующего, подпрыгивающего, играющего всеми мускулами красивого лица Сашку можно было назвать собеседником.
Помню один из его «рассказов»: по весне купил Сашка акварели в тюбиках. Что-то хотел расписывать. Но как всегда закрутили его заботы, и он совершенно забыл о покупке. А потом стал замечать, что крысы на его дворе цветными стали. Все семь цветов радуги. Оказалось, что съели крысы всю Сашкину акварель. И вот какой тюбик крысы съели, в такой цвет и окрасились. И сейчас Сашка продает всем желающим цветных крысят. Оказывается, и на детенышей распространилась эта напасть — стать цветными. Прошло почти двадцать пять лет а я, живя уже на Украине, все ожидаю, что вот-вот услышу высокий, с полюбившимся мне акцентом, голос: «Сторофо, Сироша. Итем чай пить»…
Милый ты мой, Сашка. Как ты там без меня? Мне без тебя плохо…
Витька Родионов — самородок. Не имея никакого специального образования, он придумывал всевозможные штучки-дрючки. Сконструировал как-то аэросани. Двигатель от мотоцикла поставил. Гору стружек настругал, пока у винта нужный угол атаки получил. Ничего, ездил. Только недолго: соседка его — баба любопытная, решила узнать, что же это за круг такой позади саней мельтешит? Сунула туда палец, а вытащила аккурат половинку — культю. Пришлось Витьке спешиться.
Мне довелось работать с Витькой в одной бригаде слесарей. В то время в моде были долгие перекуры, во время которых Витька любил «перегутарить». «Гутарство» его неизменно начиналось со слов, — а вот однажды я… — и дальше следовало начало Витькиной «одиссеи», смысл которой сводился к одному: хочешь жить — умей вертеться. Свое скитание в поисках лучшей доли Витька возвел в ранг путешествия. Весь путь этого путешествия был тридцать километров. Ровно столько, сколько от нашего села до трактовой деревушки, в которой Витька родился и вырос. И из которой попал в наше село. Правда, и здесь не обошлось без крепких уз Гименея. Жена его была в молодости дюже смазливой. Вот и «отпутешествовал» Витька в крепком подпитии тридцать километров, а на обратный путь сил уже не хватило.
Трезвым Витьку видели один раз, когда вернулся с «пятнадцати суток», из района. Приехал в пятницу, а в субботу уже наносил визиты дружкам-товарищам. Как сочетались в нем любовь к выпивке и к творчеству — не пойму. Начальство, однако, уважало Витьку. Не чурался он грязной работы. И со временем не считался. Люди только на работу идут, а он уже весь в солидоле вымазан — чинил что-то.
Любил Витька шутить. Пришел раз к теще своей.
— Дай, говорит, десять рублей. В командировку посылают, в Красноярск. На три дня. Дочку твою не могу найти, а все деньги у нее.
Та всучивает ему красненькую, собирает тормозок.
— Нет, говорит Витька, тормозок не нужен. Да и времени нет.
Ушел. Через два часа был уже «готов». Завалился к теще. Та руками всплеснула.
— Пьяный что ли? А как командировка?
— Не состоялась — Завтра посылают, дай денег.
— Хватит. Нету у меня больше.
— Дай. А не то заморожусь.
Витька с решимостью открыл холодильник и залез в него.
— Дашь денег?
— Не дам.
Витька захлопнул крышку. Прошло минут двадцать. Теща не выдержала.
— Вылазь, собака. На, подавись, — сунула она ему прямо в холодильник деньги.
Витька вылез, размялся, пошел к двери. Обернулся.
— Слышь, мам. Ты это того, холодильник-то включи. — Вышел.
Теща кинулась к холодильнику, а он выключен.
— Вот, собака. Опять надул. Вытащил вилку, а я-то дура, пожалела, думала застынет, тьфу!
Но не было злых ноток в ее голосе. Любила она этого «шелапута». Умел он к ней подойти. И хотя выговаривала своей дочке за непутевого мужа, но сама строго-настрого запретила дочке жаловаться на зятя…
А какими стали мои одногодки — я не знаю. Многих уже и в лицо не помню. Да и меня трудно узнать. А все-таки чертовски хочется вернуться, хоть на неделю. Проведать покос Леньки-партизана, Леонида Ивановича. Посидеть с Сашкой на его крылечке, с Витькой Родионовым увидеться. Отыскать ту березу, с которой прыгали мы, мальчуганы, уцепившись за ее вершину. Я тогда сорвался, по неопытности, и разбил себе ухо. До сей поры шрам напоминает это время.
Удивительное дело: очень много помню событий, связанных с детством, а вот о более зрелом возрасте воспоминания довольно туманные. Я нарочно не затрагиваю любовных струн. Больно будет.
Последнее время перед отъездом я работал в кузнице, что была при гараже. Кузнецом был Юра. Мужик здоровый. Тем молотом, что я махал, надрывая пуп, — он работал как будто обыкновенным молотком. Рыжий, с бородой во всю широченную грудь, с добрыми, чуть отвисшими губами, -был он для меня сказочным Добрыней. Вот уж кого уважали в селе — так это Юру.
Помню, случайно к нам в кузницу забрел как-то один командировочный. Сел на наковальню, закурил. Юра в это время у горна крутился. Оборачивается — что такое? А я сообразить толком не успел, как гость непрошеный, словно вихрем был сорван с наковальни и вышвырнут за дверь. В горячке сунулся было обратно, но, взглянув на Юру, отступил.
— Что, больно? — спросил Юра, — и мне больно. Я этой наковальней хлеб зарабатываю, а ты задом прешься. Больше чтоб я тебя здесь не видел.
Не знаю, что больше подействовало: то, что пристыдил его Юра, или бесцеремонность гиганта, но к нам в кузню он больше не заходил.
Мы с Юрой были на «ты». Бывало, присядем у горна, закурим и говорим. Не было темы, к которой мы были бы не причастны.
Приехали однажды к нам в село клоуны из Красноярского цирка. Увидели бороду Юрину и пристали: мол, продай!
— Сколько дадите? — спросил Юра. — Сошлись на трехстах рублях. Однако, когда узнал, что бороду будут срезать целиком, отказался.
— Боюсь, ребята. Боли боюсь.
Батюшки мои! Юра боли боится! Вот так Добрыня! Но пришло время, и я обзавелся бритвой. И мне пришлось однажды бриться «насухую». И я понял тогда, что первые выводы не всегда бывают верны. Не следует, видно, подмечать слабости у других, не зная своих. С этим правилом и стараюсь жить…

(продолжение следует)

Свидетельство о публикации (PSBN) 82895

Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 01 Ноября 2025 года
Сергей Лабутин
Автор
Писатель, журналист, переводчик
0






Рецензии и комментарии 0



    Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы оставлять комментарии.

    Войти Зарегистрироваться
    Екатерина 0 +1
    Агент советского гестапо 0 +1
    Мгновение длиною в жизнь 0 0
    Мгновение длиною в жизнь (продолжение) 0 0
    Мгновение длиною в жизнь (окончание) 0 0




    Добавить прозу
    Добавить стихи
    Запись в блог
    Добавить конкурс
    Добавить встречу
    Добавить курсы