Часы «Ракета»
Возрастные ограничения 16+
Советский август тысяча девятьсот восемьдесят… какого-то года был огненно горячим. Ветер полновластным хозяином облетал деревенские улицы и дыханием своим напоминал включенный на полную мощность фен. Он моментально высушивал стираное белье, развешенное над выжженной солнцем лужайкой, подпаливал кожу купающихся людей, поднимал столбы пыли и забивал ее во все отверстия и щели. Казалось, что солнце пыжилось дать этому ветру столько жара, чтобы он мог выжигать людям глаза и уничтожать целиком гектары густо заселенной Рязанской земли.
Пыльные, потные, с немытыми головами и содранными локтями и коленками, подкрашенные зеленкой и йодом дети наслаждались каникулами: играли в прятки, катались на качелях и велосипедах, удили рыбу, строили шалаши и лазали по деревьям и садам. Жара была невыносима только для взрослых – а этим гномам все было нипочем! И такие чудеса в природе происходят до сих пор.
***
Были тогда похороны. Были венки и ленты. Платочки бабусек и их маленькие седые головки трепетали в мареве летающей в воздухе пыли. Многие спрятались под высокой березой в тени, кто-то ушел к автобусу. Подслушивая разговоры взрослых я узнал, что к Прониным давно никто не приходил, и что, оказывается, дочка «старшАя» опять вышла замуж и ее муж, который новый, тоже сел в тюрьму, наверное чтобы было не скучно старому… а так-то не мешало бы оградку подкрасить им… Прониным… Пахло свечками и спичками, табаком, мужицким потом, пылью и сырой землей. Иногда откуда-то ветер приносил понюхать свежих яблок и недавно скошенной травы с луговой клубникой, на доли секунд успевая отвлечь меня от происходящего. Тихое поскуливание женщин прерывалось периодическим взвизгиванием лопат, врезающихся в землю с хрустом и каким-то надрывом. Копающие останавливались иногда, пили воду из железного бидона, молчали, вытирая пот и отмахиваясь от наглых мух и слепней. Яма углублялась, постепенно превращаясь в могилу. Я смотрел на каменную плиту за оградкой по соседству. По фамилии высеченной на камне, от последней буквы к первой, полз жук… по фамилии Старовойтов полз. Как бы задумавшись, он остановился в ложбинке большой «C» и замер там, в тени.
Наконец лопаты перестали бесновато танцевать и уткнулись вертикально на поверхности, в комья глинисто-песчанной земли. Под усилившийся плач меня кто-то взял за руку, во вторую сунул большое яблоко и повел в сторону. Помню, мне хотелось обернуться, помню заголосила ворона, перебивая все на свете звуки, я задрал голову вверх в ее поисках и отвлекся на несколько минут. Они вылетели из головы насовсем.
Я не помню видел ли, как опускался гроб, как закапывали яму и складывали на холмик венки. Мой детский мозг скорее всего вычеркнул это из памяти, записав поверх первую серию фильма «Макар-следопыт».
Знаю точно – в тот день, там, на кладбище, навсегда осталась не моя бабушка. Это был чей-то чужой и старый родственник. И деревня была чужой. Мы ехали туда от нашего деревенского дома на автобусе, полном черными людьми. Несмотря на ранний час, они задыхались от жары в его железном брюхе, и от их слез и испаряющегося пота воздух был полон соли. Оттягивались вниз и кривились губы, дрожали на ухабах подбородки и морщинистые щеки старух, разбрызгивая на черные одежды слезы и пот. Влажные женские груди прыгали в такт дорожным ямам, норовя оторваться, и выкатившись из под подола резвыми мячами укатиться под треснутые дермантиновые сиденья. В этой тряске мне казалось, что в конце поездки от жары у многих целиком оплывут и исчезнут лица. Было немного страшно. Мужики, держась за ребристые поручни под потолком ПАЗика, болтались в проходе между сидений, как сушеная вобла у дедушки на чердаке. Они молча проклинали жару и водителя, капали потом на сидящих женщин и изнывали от желания поскорее сесть за стол. Чтобы хлеб, яйцо и соль, чтобы огурец, лук и водка, не чокаясь.
На подъемах автобус постанывал, а иногда и завывал, звуча на октаву выше. Водитель в такие моменты особенно яростно курил, и как-то нервно дергал ручку коробки передач, которая рычала ему в ответ, словно недовольный морской лев. Было похоже, что этим рычагом наш рулевой что-то истерично перемешивает в недрах автобуса, боясь, что оно там вот-вот застынет и мы остановимся. Папиросные окурки вылетали из водительского окна, как гильзы из бойницы отстреливающегося снайпера. Я сидел у кого-то на коленях и дрожал, успокаивая себя: «Все нормально… Так получилось.»
В окне мелькали названия деревень, вязкие, как засыхающий кисель: Ужалье, Киструс, Выжелес… Каждое слово оставалось согласными буквами где-то на нёбе и, кажется, вязало рот. Особенно Выжелес вязал. И до сих пор вяжет…
***
Яблоко на кладбище мне дала девочка в фиалковом платье и гольфах, съежившихся гармошкой у самых сандалий. Она была старше меня. Ее выгоревшие соломенные волосы были собраны хвостиком, на локте красовалась солидная, вызывающая уважение, царапина.
– С велика грохнулась, – сказала она, заметив мое внимание, – Прямо с мостика в пруд, и на корягу попала!
– Да ладно врать, – ответил я ей, кусая яблоко, и высвобождая свою руку.
Мы отошли от взрослых шагов на тридцать-сорок, и пройдя под низкими кустами сирени, отгоняя слепней, вышли на поляну за пределами кладбища. Автобус было видно и отсюда, правда в его тени уже никто не прятался.
– А зачем мне тебе врать? – спросила она заинтересованно.
– Все девченки врут, – сказал я ей, сам понимая, что говорю банальные мальчишеские глупости.
Она хмыкнула и отвернулась, остановившись. Потом достала из кармашка складное увеличительное стекло и направила обжигающую точку света на ползущего по березе лесного муравья.
Я, делая гордый вид, по-футбольному пнул недоеденное яблоко, и шаркая по траве медленно пошел дальше. Конечно же девчонка мне понравилась. Такие снимаются в кино про космических пиратов и миолофон. Их показывают крупным планом, и от света их алмазных глаз зажигаются сердца школьников на всей территории Советского союза. Мальчики младших классов восторгаются их смелостью и умом. Школьники постарше – неосознанно отмечают симметрию выпуклостей на их футболках и влажность их ртов, а ночью познают все прелести первых поллюций. Я хотел поскорее ее забыть. То есть прямо на месте взять и уйти от нее подальше, запечатав в мозгу начинающий расползаться вакуум ее присутствия. Мне не нужны были ее выпуклости! Мне было восемь! Я был в чужом месте с чужими людьми, забытый своей бабушкой конопатый мальчик в шортах с якорем на кармашке.
И тут она испугано ойкнула, как все девочки: звук, вызывающей в мужчине беспокойство и тревогу, желание вскочить с места и осмотревшись, удостовериться, что все в порядке. Природа с рождения вкладывает в девочек способность произносить такой звук, наделяет связки этим колдовским призывом. И возглас этот, почти всегда безошибочно, резонансом отзываясь, бередит в мужском мозге три натянутые струны: смелость, беспокойство за женщину и неукротимое желание ей понравится.
Ее укусила оса. Я помог ей вытащить жало, удивляясь ее стойкости – ни слез, ни всхлипываний. Уже через несколько минут мы шли и болтали, как старые друзья – обо всем и не о чем. Дошли до одинокой яблони, и, усевшись в ее тени, стали хрустеть и чавкать Белым наливом.
— А вот если бы тебе сказали, что можно так сделать, чтобы любое животное водилось в нашем лесу – ты кого бы выбрала?
— Я бы выбрала собаку. Я очень-очень хочу собаку, а мне не разрешают.
Поодаль завелся автобус, и кто-то окликнул нас, перекрикивая газующий двигатель. Мы поднялись, и, отряхнувшись, пошли к нему, продолжая болтать:
– А ты знаешь, что в параллельной вселенной все наоборот? – спросил я ее, откусив сочное яблоко.
– Ну, например?
– Там голуби кормят людей, крошат им хлеб… Одуванчики сдувают у нас с головы волосы… все наоборот!
– Получается, что в параллельной вселенной, прямо сейчас яблоко ест тебя… – она посмотрела на огрызок своего яблока и, швырнув его в кусты, добавила, – А меня уже съели.
Продираясь сейчас сквозь плотно заколоченные двери в своей памяти, ломая замки и находя внезапные отмычки, я вспоминаю, как мы ехали с кладбища. Вспоминаю с трудом. В коллекции остались лишь незначительные осколки: автобус с огненными сиденьями на солнечной стороне, духота, папиросный дым, и снова, и снова чужие черные люди. Без лиц, без имен и отчеств, и, как будто, без голосов. Как старые желтые фотографии с незнакомыми людьми. И только изредка фиалковое цветное пятнышко.
Я пытался выглядывать из-за круглых черных боков в поисках фиалкового платья всю дорогу. Ближе нее у меня здесь никого не было. Ведь моя бабушка так и не приехала на кладбище. Она ехала в другом автобусе, который сломался по дороге. Наш водитель сказал, что у Митрича, скорее всего, сорвало какой-то ремень, и сюда он не поедет. Нет смысла ехать сюда, если мастерские в Киструсе! Я мало чего понял из этих слов, но они вызвали во мне протест: – «Как это нет смысла? А я? Я – смысл! Я смысл ехать именно сюда, а не в мастерские Киструса!»
Вырулив, наш автобус выехал на проселочную дорогу, и как по рельсам пополз по глубоким колеям, изредка подпрыгивая. Я не знал куда везет меня этот автобус, но удивительным образом меня это почти не волновало. Я думал только о том, что будет, когда автобус остановится и мы освободимся из его железного плена. Оголтелые овода и мухи плавали в стоящем воздухе салона. Черные люди хлопали себя по оголенным частям тела и взмахивали руками, отпугивая их. Запахло огурцом. Мужички на заднем сиденье, морщась, допивали водку из огненного горлышка. В окне мельтешили кусты малины и стволы сосен. Точно такие же, как в нашем лесу, в котором тоже не водились собаки.
***
На поминках было еще больше незнакомых людей. В чужом доме ели из чужих тарелок. Чужие руки, с иссохшимися пальцами, как куриными лапами цепляли чужие блины и кутью. В какой-то неестественной и искуственной тишине комнаты кто-то все время тихо переговаривался полушепотом, и монотонные эти диалоги слипались с громким тиканьем настенных часов. Отдельные слова, произнесенные чуть громче, казалось, бились о часы так, что дрожали стрелки на циферблате, а маятник начинал возмущенно раскачиваться асинхронно, сбиваясь от такой наглости. Невозможно громкими казались любые, банальные в остальное время звуки: звяканье вилок о тарелки, петушиные крики с улицы, вперемежку с чириканьем осатаневших от жары птиц. Даже мухи жужжали слишком громко. За окнами вдоль дома проехал неуместно громкий мотоцикл. За спиной водителя, одетого в одни только плавки, сидела красивая и молодая девушка с приятно неопрятными длинными волосами. Оба неуместно смеялись, подставляя горячему ветру свои неуместно живые лица и глаза, полные молодости. В их счастье и неподдельной радости, всем, сидящим за столом, виделся какой-то почти упрек за неудобство, доставленное этому осиротевшему дому. За все эти звуки, за каждое движение, сделанное невовремя, каждый внутри себя чувствовал какой-то почти что стыд.
Во главе стола сидел сухой старик. В момент, когда все затихло и угомонилось, он кое-как поднялся, двое мужичков помогли ему, поддержав под руки. Его лицо было темным и заветренным, как закопченный кирпич. В его суковатую ладонь вставили стакан. Старика потряхивало, как от холода. Он довольно громко прокашлялся, и начал что-то шептать, кажется про веру, и затем, как мне показалось, даже не договорив – выпил, плеснув мимо рта на выцветшую рубашку. Утеревшись и занюхав рукавом, он неуверенно откусил кусок котлеты, которую чья-то рука поднесла ему на блестящей вилке почти под самый нос. Опустившись на стул, старик заплакал.
Стали поминать. Дрожжевые блины, вареная картошка, помидоры и огурцы, заправленные постным маслом. Котлеты и отваренная курица. Зелень. Соль. Водка. Водка. Водка. И лампадка с дрожащей свечечкой, и наблюдающий за всеми нами из уголка пыльный образок.
С каждым выпитым граммом в комнате становилось жарче и громче.
Самым удивительным было то, что на меня никто не обращал никакого внимания! Меня не заставляли обедать, угрожая оставить без сладкого, или не пускать на улицу после ужина. Никому не было интересно – хочу ли я есть. Меня вообще как будто не было! Однако я был голоден и стал посматривать на стол, решив чего-нибудь незаметно стащить. В дальнем его конце, почти у самого окна, на большом блюде лежала одинокая заветренная сосиска. Сморщенными своими боками она напомнила мне недавний поход в общественную баню…
Это было пару недель назад. Дядя Сережа, муж папиной сестры, приехавший в отпуск, взял меня тогда с собой. Точнее сказать я сам напросился, из любопытства. Он согласился и отправил меня за полотенцем, а сам остался на кухне. Вернувшись из комнаты я увидел, как он допивал водку из горла. Крякнув, он обмакнул пучок зеленого лука в соль, и подмигнув мне, стал заворачивать новую бутылку в полотенце. «Будешь есть много соли – будешь космонавтом!» – сказал он. По дороге мы несколько раз останавливались, и он прикладывался к этой прихваченной бутылке, закусывая сорванным через забор яблоком. Когда мы дошли до бани, бутылка была пуста.
После тесной раздевалки мы оказались в общей помывочной комнате. Я, конечно, не видел насколько она большая, но объем ее ощущался как-то сразу: в нем гуляли голоса, блуждая от стены к стене, в нем маялся осязаемый туман, который пеленой залепил глаза, и, будто прихлопнув по макушке, залез в ноздри чуть обжигая. Воздух был белый, тяжелый и плотный, как мамина ингаляция под одеялом. Дышать сразу стало неудобно. Пахло сыростью, хозяйственным мылом и мокрыми мочалками. Гремели железные тазы, кто-то громко говорил басом, а где-то слева было слышно характерное позвякивание стакана о стакан. Концентрация пара была настолько сильна, что я даже не сразу понял откуда услышал голос дяди Сережи, который сказал: «Помойся тут пока». Я обернулся вокруг себя, но увидел только пропадающий в тумане силуэт. Застыв на месте и боясь потеряться в этой пелене, я простоял так добрых пять минут. Некоторое время спустя, пар как будто стал рассеиваться и появилась возможность осмотреться.
Это был большой зал с очень высоким потолком. Вдоль стен стояли деревянные лавки. На них сидели взрослые мужики, и громко разговаривая, вытирали пот со своих раскрасневшихся морд. Они выпивали, подливали в стаканы водку и закусывали солеными огурцами из огромной банки, поочередно засовывая в ее глотку волосатые руки. Вдруг что-то произошло. И сразу же, где-то под потолком, в футбольных воротах паутины, прилипнув к ее тонким ниткам, завязла злая мужицкая ругань. Почти не повторяющиеся бранные слова упругим мячиком отскакивали от кафельных стен, ударялись о стеклянные горлышки бутылок, и найдя простор, устремлялись вверх, к потолку, в паутину.
Матерились на дядю Сережу. Находясь в парной он почувствовал себя хуже всех и заблевал шкворчащую огнем печь. Едкий дым, смешавшись с сыростью и запахом мочалок, распространился по помещениям общественной бани. Зажимая кулаками рты и носы, друг за другом из парилки выбежали матерящиеся люди. Все, кроме дяди Сережи. Спустя минуту его вытащили из тесного и жаркого помещения, облили мыльной водой из таза и шумно уронили на пол.
Дядя Сережа обиженный лежал на мокром кафеле, и плакал. Его безумные глаза пьяно таращились, и, скорее всего, из них текла водка. На бакенбардах, тающей ватой, комично, по-дедморозовски, свисала мыльная пена. Я стоял на выходе в раздевалку, прислонившись своим восьмилетним туловищем к дверному косяку, и на сырые трусы натягивал свои мальчишеские шорты с якорем. Мне было очень страшно и очень смешно. Через несколько лет я узнаю, что в тот день при строительстве саркофага на Чернобыльской АС у дяди Сережи погиб родной брат.
В задумчивости этих воспоминаний я стоял у окна и ел вареное вкрутую яйцо. Сухое желтковое месиво хотелось запить, и, машинально взяв со стола железную кружку с прозрачной жидкостью, я отхлебнул. В кружке была водка. Выпучив глаза я закашлялся. У меня перехватило дыхание и сдавило горло, а из глаз натурально брызнули слезы. В панике я стал протискиваться между стеной и спинками стульев к выходу. Выбежав на улицу, и пытаясь унять сердцебиение, я задрал голову вверх и попытался вдохнуть все небо целиком, вместе со снующими там ласточками и фигуристым облаком. Я стоял так, смотрел вверх, и глотал воздух жадно, даже не пытаясь совладать со слезами, которые текли ручьем куда-то в уши. Вкус горького табака перебил запах яблочного ветра и сердечных капель, которыми был почти пропитан воздух.
– Плачешь, малец? Горевать – не щи хлебать, – сказал тот самый старик с кирпичным закопченным лицом. Тихие его слова как будто аккуратно выдавливались откуда-то из глубины. Он заботливо уложил во внутренний карман пиджака с замызганными локтями жестянку Монпасье с самосадом, и сказал: – Нету теперь в деревне никакой Веры.
Он ушел в дом, чуть не столкнувшись с фиалковым платьем на входе.
– Ты чего – водку выпил? – Сказала она мне с крыльца, обуваясь.
– Да уж, глотнул нечаянно…
– Пойдем в сад, там вишня.
Мы двинулись по тропинке в сад, вдоль солнечной стороны дома.
– Яблоки тут кислые и рот вяжут, они осенние, – тараторила она, – Вишня поспела и сладкая. Ее, правда, очень дрозды любят и приходится их гонять. Вон там – кабачки и огурцы, но перезрели уже – жарко очень, так бабушка говорит. Вернее говорила. А тут вот…
Я замедлил шаг и спросил: – А… где твоя бабушка?
Она замялась на секунду, вздохнула и пошла глубже в сад.
– Мы как раз сегодня ее похоронили… – сказала она почти шепотом, – А твоя где?
В тот момент мне показалось, что я падаю в яму. Я был настолько поражен услышанным, что вокруг меня на несколько секунд остановилось время. Замерло движение пчелы у мальвы, и само растение как будто перестало раскачиваться на легком ветерке, который тоже завис. Я был шокирован до глубины своей маленькой, но честной души и совершенно не знал чего сказать.
А она пошла дальше, как ни в чем небывало. На ее загорелой руке болтались мужские наручные часы с металлическим браслетом. Они позвякивали блестящим металлом и пускали ослепляющих солнечных зайцев. Пытаясь сменить тему, я каким-то не своим голосом спросил: – Сколько, интересно, сейчас времени?
Она подняла руку, посмотрела на часы и сказала: «Не знаю...».
Я поравнялся с ней, и она показала часы мне, потрясла их перед глазами и улыбнулась. Циферблат был пуст: две стрелки безвольно болтались под стеклом цепляясь за надпись «Ракета» и друг за друга. Я тоже улыбнулся, и сдерживая смех спросил:
– А зачем же тебе часы?
Она снова посмотрела на них и сказала:
– Я их завожу каждый день. В них календарь работает и сегодня вторник, одиннадцатое августа…
– Ой. И правда ведь! – Меня словно укололи иглой, и пальцы мои в миг похолодели, – У меня ведь сегодня день рождения!
Она посмотрела на меня испытующе, как бы проверяя, не сочиняю ли я, чтобы отвлечь и переключить ее внимание. Я не выдумывал. Мой день рождения действительно пришелся на тот необъяснимо странный день. За сборами и поездкой для меня абсолютно забылась важность этого дня. Даже вчера, ложась спать, я совершенно не думал о празднике, несмотря на то, что ждал его почти месяц, отсчитывая дни.
– Я хочу тебя поздравить и подарить что-то такое, чтобы ты запомнил нашу дружбу, – сказала она серьезным, и каким-то почти взрослым голосом, и сняла с руки часы, – Если ты не будешь их заводить, то запомнишь меня навсегда, потому что на часах всегда будет этот день, – сказала она и вдруг совершенно беспечно и легко поцеловала меня. Стоит ли говорить, что уже к середине сказанных слов, я сравнялся по цвету с теми вишнями, что висели у нас над головой! Я не пытался отстраниться или остановить ее – я сидел словно загипнотизированный ею, такой близкой и совершенно незнакомой девочкой в фиалковом платье.
Мы просидели в саду почти до самого вечера. Ели вишни, сидя в тени садовых деревьев, сдували одуванчики друг на друга и весело верещали, отторгая все недоброе, что случилось сегодня. И расставание наше было внезапным, как первый выстрел салюта на девятое мая. Она убежала в дом попить воды и принести карты. Я ждал ее несметное количество долгих и мучающих сердце минут. В какой-то миг на дороге засигналила машина и я, подскочив, помчался на звук, каким-то неведомым мне чутьем понимая, что это для меня… это послание от нее. Пролетев сквозь двор, я выбежал в распахнутую калитку на дорогу. В клубах пыли мелькали габаритные огни легковой машины. На повороте я смог рассмотреть получше – это был голубой Москвич с прицепленным к крыше багажником, именно такой, о котором она упоминала, рассказывая о родителях. Они уехали и увезли ее оттуда навсегда.
Я стоял в пыли сощурившись, одурманенный происходящим и не верящий ни во что. Когда ветер расчистил обзор, унеся дорожную пыль и расстелив ее по листьям стоящих вдоль дороги лопухов и полыни, на горизонте, еле попадая в колеи, появился автобус. Невидящими от слез глазами я смотрел как он остановился возле меня, чуть съехав с дороги, как из его горячего нутра вышла и кинулась ко мне моя бабушка. Она вытирала мне слезы носовым платком, а я стоял и смотрел на часы без стрелок, на часы, которые остановили время, оставив девочку в фиалковом платье со мной навсегда.
04.2017
Пыльные, потные, с немытыми головами и содранными локтями и коленками, подкрашенные зеленкой и йодом дети наслаждались каникулами: играли в прятки, катались на качелях и велосипедах, удили рыбу, строили шалаши и лазали по деревьям и садам. Жара была невыносима только для взрослых – а этим гномам все было нипочем! И такие чудеса в природе происходят до сих пор.
***
Были тогда похороны. Были венки и ленты. Платочки бабусек и их маленькие седые головки трепетали в мареве летающей в воздухе пыли. Многие спрятались под высокой березой в тени, кто-то ушел к автобусу. Подслушивая разговоры взрослых я узнал, что к Прониным давно никто не приходил, и что, оказывается, дочка «старшАя» опять вышла замуж и ее муж, который новый, тоже сел в тюрьму, наверное чтобы было не скучно старому… а так-то не мешало бы оградку подкрасить им… Прониным… Пахло свечками и спичками, табаком, мужицким потом, пылью и сырой землей. Иногда откуда-то ветер приносил понюхать свежих яблок и недавно скошенной травы с луговой клубникой, на доли секунд успевая отвлечь меня от происходящего. Тихое поскуливание женщин прерывалось периодическим взвизгиванием лопат, врезающихся в землю с хрустом и каким-то надрывом. Копающие останавливались иногда, пили воду из железного бидона, молчали, вытирая пот и отмахиваясь от наглых мух и слепней. Яма углублялась, постепенно превращаясь в могилу. Я смотрел на каменную плиту за оградкой по соседству. По фамилии высеченной на камне, от последней буквы к первой, полз жук… по фамилии Старовойтов полз. Как бы задумавшись, он остановился в ложбинке большой «C» и замер там, в тени.
Наконец лопаты перестали бесновато танцевать и уткнулись вертикально на поверхности, в комья глинисто-песчанной земли. Под усилившийся плач меня кто-то взял за руку, во вторую сунул большое яблоко и повел в сторону. Помню, мне хотелось обернуться, помню заголосила ворона, перебивая все на свете звуки, я задрал голову вверх в ее поисках и отвлекся на несколько минут. Они вылетели из головы насовсем.
Я не помню видел ли, как опускался гроб, как закапывали яму и складывали на холмик венки. Мой детский мозг скорее всего вычеркнул это из памяти, записав поверх первую серию фильма «Макар-следопыт».
Знаю точно – в тот день, там, на кладбище, навсегда осталась не моя бабушка. Это был чей-то чужой и старый родственник. И деревня была чужой. Мы ехали туда от нашего деревенского дома на автобусе, полном черными людьми. Несмотря на ранний час, они задыхались от жары в его железном брюхе, и от их слез и испаряющегося пота воздух был полон соли. Оттягивались вниз и кривились губы, дрожали на ухабах подбородки и морщинистые щеки старух, разбрызгивая на черные одежды слезы и пот. Влажные женские груди прыгали в такт дорожным ямам, норовя оторваться, и выкатившись из под подола резвыми мячами укатиться под треснутые дермантиновые сиденья. В этой тряске мне казалось, что в конце поездки от жары у многих целиком оплывут и исчезнут лица. Было немного страшно. Мужики, держась за ребристые поручни под потолком ПАЗика, болтались в проходе между сидений, как сушеная вобла у дедушки на чердаке. Они молча проклинали жару и водителя, капали потом на сидящих женщин и изнывали от желания поскорее сесть за стол. Чтобы хлеб, яйцо и соль, чтобы огурец, лук и водка, не чокаясь.
На подъемах автобус постанывал, а иногда и завывал, звуча на октаву выше. Водитель в такие моменты особенно яростно курил, и как-то нервно дергал ручку коробки передач, которая рычала ему в ответ, словно недовольный морской лев. Было похоже, что этим рычагом наш рулевой что-то истерично перемешивает в недрах автобуса, боясь, что оно там вот-вот застынет и мы остановимся. Папиросные окурки вылетали из водительского окна, как гильзы из бойницы отстреливающегося снайпера. Я сидел у кого-то на коленях и дрожал, успокаивая себя: «Все нормально… Так получилось.»
В окне мелькали названия деревень, вязкие, как засыхающий кисель: Ужалье, Киструс, Выжелес… Каждое слово оставалось согласными буквами где-то на нёбе и, кажется, вязало рот. Особенно Выжелес вязал. И до сих пор вяжет…
***
Яблоко на кладбище мне дала девочка в фиалковом платье и гольфах, съежившихся гармошкой у самых сандалий. Она была старше меня. Ее выгоревшие соломенные волосы были собраны хвостиком, на локте красовалась солидная, вызывающая уважение, царапина.
– С велика грохнулась, – сказала она, заметив мое внимание, – Прямо с мостика в пруд, и на корягу попала!
– Да ладно врать, – ответил я ей, кусая яблоко, и высвобождая свою руку.
Мы отошли от взрослых шагов на тридцать-сорок, и пройдя под низкими кустами сирени, отгоняя слепней, вышли на поляну за пределами кладбища. Автобус было видно и отсюда, правда в его тени уже никто не прятался.
– А зачем мне тебе врать? – спросила она заинтересованно.
– Все девченки врут, – сказал я ей, сам понимая, что говорю банальные мальчишеские глупости.
Она хмыкнула и отвернулась, остановившись. Потом достала из кармашка складное увеличительное стекло и направила обжигающую точку света на ползущего по березе лесного муравья.
Я, делая гордый вид, по-футбольному пнул недоеденное яблоко, и шаркая по траве медленно пошел дальше. Конечно же девчонка мне понравилась. Такие снимаются в кино про космических пиратов и миолофон. Их показывают крупным планом, и от света их алмазных глаз зажигаются сердца школьников на всей территории Советского союза. Мальчики младших классов восторгаются их смелостью и умом. Школьники постарше – неосознанно отмечают симметрию выпуклостей на их футболках и влажность их ртов, а ночью познают все прелести первых поллюций. Я хотел поскорее ее забыть. То есть прямо на месте взять и уйти от нее подальше, запечатав в мозгу начинающий расползаться вакуум ее присутствия. Мне не нужны были ее выпуклости! Мне было восемь! Я был в чужом месте с чужими людьми, забытый своей бабушкой конопатый мальчик в шортах с якорем на кармашке.
И тут она испугано ойкнула, как все девочки: звук, вызывающей в мужчине беспокойство и тревогу, желание вскочить с места и осмотревшись, удостовериться, что все в порядке. Природа с рождения вкладывает в девочек способность произносить такой звук, наделяет связки этим колдовским призывом. И возглас этот, почти всегда безошибочно, резонансом отзываясь, бередит в мужском мозге три натянутые струны: смелость, беспокойство за женщину и неукротимое желание ей понравится.
Ее укусила оса. Я помог ей вытащить жало, удивляясь ее стойкости – ни слез, ни всхлипываний. Уже через несколько минут мы шли и болтали, как старые друзья – обо всем и не о чем. Дошли до одинокой яблони, и, усевшись в ее тени, стали хрустеть и чавкать Белым наливом.
— А вот если бы тебе сказали, что можно так сделать, чтобы любое животное водилось в нашем лесу – ты кого бы выбрала?
— Я бы выбрала собаку. Я очень-очень хочу собаку, а мне не разрешают.
Поодаль завелся автобус, и кто-то окликнул нас, перекрикивая газующий двигатель. Мы поднялись, и, отряхнувшись, пошли к нему, продолжая болтать:
– А ты знаешь, что в параллельной вселенной все наоборот? – спросил я ее, откусив сочное яблоко.
– Ну, например?
– Там голуби кормят людей, крошат им хлеб… Одуванчики сдувают у нас с головы волосы… все наоборот!
– Получается, что в параллельной вселенной, прямо сейчас яблоко ест тебя… – она посмотрела на огрызок своего яблока и, швырнув его в кусты, добавила, – А меня уже съели.
Продираясь сейчас сквозь плотно заколоченные двери в своей памяти, ломая замки и находя внезапные отмычки, я вспоминаю, как мы ехали с кладбища. Вспоминаю с трудом. В коллекции остались лишь незначительные осколки: автобус с огненными сиденьями на солнечной стороне, духота, папиросный дым, и снова, и снова чужие черные люди. Без лиц, без имен и отчеств, и, как будто, без голосов. Как старые желтые фотографии с незнакомыми людьми. И только изредка фиалковое цветное пятнышко.
Я пытался выглядывать из-за круглых черных боков в поисках фиалкового платья всю дорогу. Ближе нее у меня здесь никого не было. Ведь моя бабушка так и не приехала на кладбище. Она ехала в другом автобусе, который сломался по дороге. Наш водитель сказал, что у Митрича, скорее всего, сорвало какой-то ремень, и сюда он не поедет. Нет смысла ехать сюда, если мастерские в Киструсе! Я мало чего понял из этих слов, но они вызвали во мне протест: – «Как это нет смысла? А я? Я – смысл! Я смысл ехать именно сюда, а не в мастерские Киструса!»
Вырулив, наш автобус выехал на проселочную дорогу, и как по рельсам пополз по глубоким колеям, изредка подпрыгивая. Я не знал куда везет меня этот автобус, но удивительным образом меня это почти не волновало. Я думал только о том, что будет, когда автобус остановится и мы освободимся из его железного плена. Оголтелые овода и мухи плавали в стоящем воздухе салона. Черные люди хлопали себя по оголенным частям тела и взмахивали руками, отпугивая их. Запахло огурцом. Мужички на заднем сиденье, морщась, допивали водку из огненного горлышка. В окне мельтешили кусты малины и стволы сосен. Точно такие же, как в нашем лесу, в котором тоже не водились собаки.
***
На поминках было еще больше незнакомых людей. В чужом доме ели из чужих тарелок. Чужие руки, с иссохшимися пальцами, как куриными лапами цепляли чужие блины и кутью. В какой-то неестественной и искуственной тишине комнаты кто-то все время тихо переговаривался полушепотом, и монотонные эти диалоги слипались с громким тиканьем настенных часов. Отдельные слова, произнесенные чуть громче, казалось, бились о часы так, что дрожали стрелки на циферблате, а маятник начинал возмущенно раскачиваться асинхронно, сбиваясь от такой наглости. Невозможно громкими казались любые, банальные в остальное время звуки: звяканье вилок о тарелки, петушиные крики с улицы, вперемежку с чириканьем осатаневших от жары птиц. Даже мухи жужжали слишком громко. За окнами вдоль дома проехал неуместно громкий мотоцикл. За спиной водителя, одетого в одни только плавки, сидела красивая и молодая девушка с приятно неопрятными длинными волосами. Оба неуместно смеялись, подставляя горячему ветру свои неуместно живые лица и глаза, полные молодости. В их счастье и неподдельной радости, всем, сидящим за столом, виделся какой-то почти упрек за неудобство, доставленное этому осиротевшему дому. За все эти звуки, за каждое движение, сделанное невовремя, каждый внутри себя чувствовал какой-то почти что стыд.
Во главе стола сидел сухой старик. В момент, когда все затихло и угомонилось, он кое-как поднялся, двое мужичков помогли ему, поддержав под руки. Его лицо было темным и заветренным, как закопченный кирпич. В его суковатую ладонь вставили стакан. Старика потряхивало, как от холода. Он довольно громко прокашлялся, и начал что-то шептать, кажется про веру, и затем, как мне показалось, даже не договорив – выпил, плеснув мимо рта на выцветшую рубашку. Утеревшись и занюхав рукавом, он неуверенно откусил кусок котлеты, которую чья-то рука поднесла ему на блестящей вилке почти под самый нос. Опустившись на стул, старик заплакал.
Стали поминать. Дрожжевые блины, вареная картошка, помидоры и огурцы, заправленные постным маслом. Котлеты и отваренная курица. Зелень. Соль. Водка. Водка. Водка. И лампадка с дрожащей свечечкой, и наблюдающий за всеми нами из уголка пыльный образок.
С каждым выпитым граммом в комнате становилось жарче и громче.
Самым удивительным было то, что на меня никто не обращал никакого внимания! Меня не заставляли обедать, угрожая оставить без сладкого, или не пускать на улицу после ужина. Никому не было интересно – хочу ли я есть. Меня вообще как будто не было! Однако я был голоден и стал посматривать на стол, решив чего-нибудь незаметно стащить. В дальнем его конце, почти у самого окна, на большом блюде лежала одинокая заветренная сосиска. Сморщенными своими боками она напомнила мне недавний поход в общественную баню…
Это было пару недель назад. Дядя Сережа, муж папиной сестры, приехавший в отпуск, взял меня тогда с собой. Точнее сказать я сам напросился, из любопытства. Он согласился и отправил меня за полотенцем, а сам остался на кухне. Вернувшись из комнаты я увидел, как он допивал водку из горла. Крякнув, он обмакнул пучок зеленого лука в соль, и подмигнув мне, стал заворачивать новую бутылку в полотенце. «Будешь есть много соли – будешь космонавтом!» – сказал он. По дороге мы несколько раз останавливались, и он прикладывался к этой прихваченной бутылке, закусывая сорванным через забор яблоком. Когда мы дошли до бани, бутылка была пуста.
После тесной раздевалки мы оказались в общей помывочной комнате. Я, конечно, не видел насколько она большая, но объем ее ощущался как-то сразу: в нем гуляли голоса, блуждая от стены к стене, в нем маялся осязаемый туман, который пеленой залепил глаза, и, будто прихлопнув по макушке, залез в ноздри чуть обжигая. Воздух был белый, тяжелый и плотный, как мамина ингаляция под одеялом. Дышать сразу стало неудобно. Пахло сыростью, хозяйственным мылом и мокрыми мочалками. Гремели железные тазы, кто-то громко говорил басом, а где-то слева было слышно характерное позвякивание стакана о стакан. Концентрация пара была настолько сильна, что я даже не сразу понял откуда услышал голос дяди Сережи, который сказал: «Помойся тут пока». Я обернулся вокруг себя, но увидел только пропадающий в тумане силуэт. Застыв на месте и боясь потеряться в этой пелене, я простоял так добрых пять минут. Некоторое время спустя, пар как будто стал рассеиваться и появилась возможность осмотреться.
Это был большой зал с очень высоким потолком. Вдоль стен стояли деревянные лавки. На них сидели взрослые мужики, и громко разговаривая, вытирали пот со своих раскрасневшихся морд. Они выпивали, подливали в стаканы водку и закусывали солеными огурцами из огромной банки, поочередно засовывая в ее глотку волосатые руки. Вдруг что-то произошло. И сразу же, где-то под потолком, в футбольных воротах паутины, прилипнув к ее тонким ниткам, завязла злая мужицкая ругань. Почти не повторяющиеся бранные слова упругим мячиком отскакивали от кафельных стен, ударялись о стеклянные горлышки бутылок, и найдя простор, устремлялись вверх, к потолку, в паутину.
Матерились на дядю Сережу. Находясь в парной он почувствовал себя хуже всех и заблевал шкворчащую огнем печь. Едкий дым, смешавшись с сыростью и запахом мочалок, распространился по помещениям общественной бани. Зажимая кулаками рты и носы, друг за другом из парилки выбежали матерящиеся люди. Все, кроме дяди Сережи. Спустя минуту его вытащили из тесного и жаркого помещения, облили мыльной водой из таза и шумно уронили на пол.
Дядя Сережа обиженный лежал на мокром кафеле, и плакал. Его безумные глаза пьяно таращились, и, скорее всего, из них текла водка. На бакенбардах, тающей ватой, комично, по-дедморозовски, свисала мыльная пена. Я стоял на выходе в раздевалку, прислонившись своим восьмилетним туловищем к дверному косяку, и на сырые трусы натягивал свои мальчишеские шорты с якорем. Мне было очень страшно и очень смешно. Через несколько лет я узнаю, что в тот день при строительстве саркофага на Чернобыльской АС у дяди Сережи погиб родной брат.
В задумчивости этих воспоминаний я стоял у окна и ел вареное вкрутую яйцо. Сухое желтковое месиво хотелось запить, и, машинально взяв со стола железную кружку с прозрачной жидкостью, я отхлебнул. В кружке была водка. Выпучив глаза я закашлялся. У меня перехватило дыхание и сдавило горло, а из глаз натурально брызнули слезы. В панике я стал протискиваться между стеной и спинками стульев к выходу. Выбежав на улицу, и пытаясь унять сердцебиение, я задрал голову вверх и попытался вдохнуть все небо целиком, вместе со снующими там ласточками и фигуристым облаком. Я стоял так, смотрел вверх, и глотал воздух жадно, даже не пытаясь совладать со слезами, которые текли ручьем куда-то в уши. Вкус горького табака перебил запах яблочного ветра и сердечных капель, которыми был почти пропитан воздух.
– Плачешь, малец? Горевать – не щи хлебать, – сказал тот самый старик с кирпичным закопченным лицом. Тихие его слова как будто аккуратно выдавливались откуда-то из глубины. Он заботливо уложил во внутренний карман пиджака с замызганными локтями жестянку Монпасье с самосадом, и сказал: – Нету теперь в деревне никакой Веры.
Он ушел в дом, чуть не столкнувшись с фиалковым платьем на входе.
– Ты чего – водку выпил? – Сказала она мне с крыльца, обуваясь.
– Да уж, глотнул нечаянно…
– Пойдем в сад, там вишня.
Мы двинулись по тропинке в сад, вдоль солнечной стороны дома.
– Яблоки тут кислые и рот вяжут, они осенние, – тараторила она, – Вишня поспела и сладкая. Ее, правда, очень дрозды любят и приходится их гонять. Вон там – кабачки и огурцы, но перезрели уже – жарко очень, так бабушка говорит. Вернее говорила. А тут вот…
Я замедлил шаг и спросил: – А… где твоя бабушка?
Она замялась на секунду, вздохнула и пошла глубже в сад.
– Мы как раз сегодня ее похоронили… – сказала она почти шепотом, – А твоя где?
В тот момент мне показалось, что я падаю в яму. Я был настолько поражен услышанным, что вокруг меня на несколько секунд остановилось время. Замерло движение пчелы у мальвы, и само растение как будто перестало раскачиваться на легком ветерке, который тоже завис. Я был шокирован до глубины своей маленькой, но честной души и совершенно не знал чего сказать.
А она пошла дальше, как ни в чем небывало. На ее загорелой руке болтались мужские наручные часы с металлическим браслетом. Они позвякивали блестящим металлом и пускали ослепляющих солнечных зайцев. Пытаясь сменить тему, я каким-то не своим голосом спросил: – Сколько, интересно, сейчас времени?
Она подняла руку, посмотрела на часы и сказала: «Не знаю...».
Я поравнялся с ней, и она показала часы мне, потрясла их перед глазами и улыбнулась. Циферблат был пуст: две стрелки безвольно болтались под стеклом цепляясь за надпись «Ракета» и друг за друга. Я тоже улыбнулся, и сдерживая смех спросил:
– А зачем же тебе часы?
Она снова посмотрела на них и сказала:
– Я их завожу каждый день. В них календарь работает и сегодня вторник, одиннадцатое августа…
– Ой. И правда ведь! – Меня словно укололи иглой, и пальцы мои в миг похолодели, – У меня ведь сегодня день рождения!
Она посмотрела на меня испытующе, как бы проверяя, не сочиняю ли я, чтобы отвлечь и переключить ее внимание. Я не выдумывал. Мой день рождения действительно пришелся на тот необъяснимо странный день. За сборами и поездкой для меня абсолютно забылась важность этого дня. Даже вчера, ложась спать, я совершенно не думал о празднике, несмотря на то, что ждал его почти месяц, отсчитывая дни.
– Я хочу тебя поздравить и подарить что-то такое, чтобы ты запомнил нашу дружбу, – сказала она серьезным, и каким-то почти взрослым голосом, и сняла с руки часы, – Если ты не будешь их заводить, то запомнишь меня навсегда, потому что на часах всегда будет этот день, – сказала она и вдруг совершенно беспечно и легко поцеловала меня. Стоит ли говорить, что уже к середине сказанных слов, я сравнялся по цвету с теми вишнями, что висели у нас над головой! Я не пытался отстраниться или остановить ее – я сидел словно загипнотизированный ею, такой близкой и совершенно незнакомой девочкой в фиалковом платье.
Мы просидели в саду почти до самого вечера. Ели вишни, сидя в тени садовых деревьев, сдували одуванчики друг на друга и весело верещали, отторгая все недоброе, что случилось сегодня. И расставание наше было внезапным, как первый выстрел салюта на девятое мая. Она убежала в дом попить воды и принести карты. Я ждал ее несметное количество долгих и мучающих сердце минут. В какой-то миг на дороге засигналила машина и я, подскочив, помчался на звук, каким-то неведомым мне чутьем понимая, что это для меня… это послание от нее. Пролетев сквозь двор, я выбежал в распахнутую калитку на дорогу. В клубах пыли мелькали габаритные огни легковой машины. На повороте я смог рассмотреть получше – это был голубой Москвич с прицепленным к крыше багажником, именно такой, о котором она упоминала, рассказывая о родителях. Они уехали и увезли ее оттуда навсегда.
Я стоял в пыли сощурившись, одурманенный происходящим и не верящий ни во что. Когда ветер расчистил обзор, унеся дорожную пыль и расстелив ее по листьям стоящих вдоль дороги лопухов и полыни, на горизонте, еле попадая в колеи, появился автобус. Невидящими от слез глазами я смотрел как он остановился возле меня, чуть съехав с дороги, как из его горячего нутра вышла и кинулась ко мне моя бабушка. Она вытирала мне слезы носовым платком, а я стоял и смотрел на часы без стрелок, на часы, которые остановили время, оставив девочку в фиалковом платье со мной навсегда.
04.2017
Рецензии и комментарии 0