Книга «Осколки закатных аккордов.»
Глава 14. Сломанные игрушки. "Варфоломей". Часть 2. (Глава 15)
Оглавление
- Содержание романа по главам. (страницы пронумерованы с "Ворда") (Глава 1)
- Глава 1. Осень. "Евангелие от Ловисы". (Глава 2)
- Глава 2. Сломанные игрушки. "Ферма дураков". (Глава 3)
- Глава 3. Осень. "Дракон расправляет крылья" (Глава 4)
- Глава 4. Сломанные игрушки. "Девочка, которая хотела счастья". Часть 1. (Глава 5)
- Глава 5. Осень. "У счастливых последней умирает улыбка". (Глава 6)
- Глава 6. Сломанные игрушки. "Ферма дураков". Часть 2. (Глава 7)
- Глава 7. Осень. "И Лавр Зацвёл". (Глава 8)
- Глава 8. Сломанные игрушки. "Рассказ Глафиры: Роза на снегу". Часть 1. (Глава 9)
- Глава 9. Осень. "Дикие цветы". (Глава 10)
- Глава 10. Сломанные игрушки. "Варфоломей". (Глава 11)
- Глава 11. Осень. "Альмагарден". (Глава 12)
- Глава 12. Сломанные игрушки. "Рассказ Глафиры: Роза на снегу". Часть 2. (Глава 13)
- Глава 13. Осень. "Чёрный Донжон". (Глава 14)
- Глава 14. Сломанные игрушки. "Варфоломей". Часть 2. (Глава 15)
- Глава 15. Осень. "Красавица и Чудовище". (Глава 16)
- Глава 16. Сломанные игрушки. "Рассказ Глафиры: Роза на снегу". Часть 3. (Глава 17)
- Глава 17. Осень. "Жак". (Глава 18)
- Глава 18. Сломанные игрушки. "Варфоломей, Ларри, Козёл отпущения". (Глава 19)
- Глава 19. Осень. "Сир-Секар". (Глава 20)
- Глава 20. Сломанные Игрушки. "Жертва Эсфирь". Часть 1. (Глава 21)
- Глава 21. Осень. Новая беда. (глава полностью не влезает, продолжу следующей публикацией) (Глава 22)
- Глава 21. Осень. Новая беда. (продолжение главы) (Глава 23)
- Глава 22. Сломанные игрушки. "Траумштадтская сказка". (Глава 24)
- Глава 23. Осень. "Акко против Зверя". (Глава 25)
- Глава 24. Сломанные игрушки. "Девочка, которая хотела счастья". Часть 2. (Глава 26)
- Глава 25. Осень. "Это наша страна!" (Глава 27)
- Глава 26. Сломанные игрушки. "Парма, Эттвуд, Ларри, Оборотень". (Глава 28)
- Глава 27. Осень. "Вильгельм". (Глава 29)
- Глава 28. Сломанные игрушки. "Жертва Эсфирь". Часть 2. (Глава 30)
- Глава 29. Осень. "Тихий праздник". (Глава 31)
- Глава 30. Сломанные игрушки. "Навоз и кровь". (Глава 32)
- Глава 31. Осень. "Последняя песня Ангела". (Глава 33)
- Глава 32. Сломанные игрушки. "Шафрановое небо". (Глава 34)
- Глава 33. Осень. "Засыпай, на руках у меня засыпай..." (Глава 35)
- Глава 34. Сломанные игрушки. "Девочка, которая хотела счастья..." Часть 3. (Глава 36)
- Глава 35. Зима. "Инсайд". (Глава 37)
- Эпилог. Периферия Вселенной. Часть 1 (Глава 38)
- Эпилог. Периферия Вселенной. Часть 2. (Глава 39)
Возрастные ограничения 18+
Глава 14. Сломанные игрушки. «Варфоломей». Часть 2.
Ты Бога просил о святом избавленьи.
Но выбиты зубы и сломан хребет.
Ты ласковым зверем плескался в купели,
Не заметив воды мутно-розовый цвет.
139
Ты в ангелах видел воздушные крылья –
Что были пришиты к тушам свиней.
Ты видел улыбку в приподнятых брылях,
Мнил поцелуем пусканье слюней.
Но что же такое? Мой глупый зверёныш…
Ты друг обманулся, виляя хвостом.
Пригрев искру счастья в закрытых ладонях –
Ты вспыхнул как факел адским огнём.
И оскалом застыли маски комедий,
И швы разошлись на опухших губах.
Обнажённые души, и железные цепи,
И нежное сердце в грубых руках…
Разжались объятья. И высохли слёзы.
Хрипом задёргался дряблый кадык.
Темнота не давала ответ на вопросы –
Она неизбежностью рушила их.
И тьмы протянулись склизлые руки,
Смрадным холодом душу объяв.
Ты дёргался в липких и мерзостных муках,
От горла до чресел, от сердца до гланд.
И ангелы сбросили мёртвые маски –
Сплошь рыла свиные да зубы в крови.
Мой друг… Ты верил ведь в сказки.
Так знай. В аду… Не бывает любви.
Мне было, примерно, как тебе сейчас. Может, чуть старше. Я был очень пылким, гордым, и как мне казалось – справедливым юношей. Я выступал в защиту УРБов, впрягался за слабых, увлекался наукой и верой в Бога… Я, признаться, любил себя, и не очень любил людей. В тот роковой день, я вместе с одногруппницей по колледжу, а звали её Соломея, устроили пикет в защиту «унтерменшей» на Либенштрассе – главной пешеходной улице Вальдштадта.
Я был так счастлив, предвкушая этот день! Я был влюблён, весь мир казался не таким уж мерзким; и, признаться, даже проблемы УРБов отошли на второй план. Я, наивный юноша, с трудом верил, что в мире, где есть ЛЮБОВЬ, есть место чьим-то страданиям! А Соломею я любил до слёз, до рвущей боли, до шевелений в животе, которые прозвали «бабочками»… И вот, этот пикет, будь он благословлён, который объединял наши устремления и нашу тихую войну за справедливый мир,
140
мог свести нас вместе… Ведь я ни за что бы не решился сам заговорить с Солой в неформальной обстановке… хотя и знал, как она того хотела. Так вот, в тот субботний июньский вечер, мы с Соломеей встали с плакатами на Пятачке Шарманщиков. Я был облачён в чёрную студенческую униформу, на шею я повесил фанерную табличку, на которой красовалась надпись: «Милосердие, или экстремизм?!», и руками Солы нарисовано красочное изображение окровавленного унтерменша, подвешенного за крюк. Соломея принесла гитару, и играла для публики церковные песни в современной обработке, положенные на всем понятные несложные мотивы. Вечером в субботу на Либенштрассе очень людно. Народ шёл почти сплошной толпой; тут были и уличные музыканты: клезмеры, да старики-шарманщики, затягивающие свои сентиментальные напевы; были и акробаты, и факиры, и попрошайки, и торговцы сомнительными реликвиями… Влажное солнце припекало голову, и я сел на скамейку. Не снимая с шеи я поставил на колени перед собой большущий фанерный плакат «Милосердие, или экстремизм?!», обличающий, как нам тогда казалось, пропаганду правительства, спонсирующего бесчисленные урбокмплексы и мясокомбинаты по всему Эспенлянду. Плакат, нарисованный Солой, он грел моё сердце. Так вот, я, сморённый влажным июньским солнцем, едва не задремал на этой скамейке, когда Соломея, поддавшись магии собственной музыки, отошла в сторону Рильморского Парка. И тут я услышал оклик.
— Слышь, дырявый, ползи отсюда, пока тебя самого не охолостили и не пустили на шашлык.
Я вздрогнул. Я, признаться, ждал от этой прогулки совсем другое. Я уже был настроен на нежность и единение с Соломеей; я, прямо скажу, испытывал томное и сладостное влечение, а перед глазами мелькали прекрасные и романтичные картины родного Вальдштадта весною, и наши с Солой бесконечные прогулки по этому прекрасному и романтичному для влюблённых городу…
Я поднял глаза на своего визави. Предо мной стоял невысокого роста жилистый мужчина с узким «волчьим» лицом. Я сразу понял, что он – из сидельцев. В Липовой Парме, увы, вообще много каторжан; ещё со времён Железного Гофмана здесь расположено большинство «лагерей» Эспенлянда. Сиделец был не один. Рядом с ним смущённо потупилась красивая, я бы даже сказал – безумно красивая молодая девушка, нежная и светлая, как цветок белой лилии. Девушка держала за руку девочку, лет восьми. Такую же светлую и прекрасную. Они напоминали бесценные бриллианты, на страже которых стояла безжалостная грубая сила. От их вида становилось больно, ведь именно сочетание, союз нежности и жесткости – даёт чудовищную «целостную» энергию, раскалывающую что угодно — как лёд и пламя, меч и роза, ласка и пытка… Именно нежная, женственная девушка может пробудить в яростном и уверенном в себе мужчине ту небывалую жестокость, которой он никогда не достиг бы, будучи одиноким.
В один миг я испытал самую чёрную зависть и самый глубокий ужас, но свой выбор для себя я сделал сразу. Я никогда не был вонючим куколдом и мазохистом, натирающим на чужое счастье, исходящим чёрной желчью и загустевшей спермой на эмоции унижения и страха. Я не собирался терпеть несправедливость, «альфасамцовые» наезды от кого бы то ни было, а тем паче от тех, кто был куда сильнее и счастливей меня. И от кого при этом разило мерзостью… Я ответил ему. Грубо, и не считаясь с осторожностью.
— Пошёл ты на «olo», вонючий зек, я тебя – падаль, не боюсь, и ты, мразь сиделая, можешь хоть сейчас резать меня, я плюю тебе в лицо, скотомогильник ходячий, и тёлке своей, и отпрыску несчастному скажи, что не все тебя, мразь, должны бояться.
141
Я понимал, хотя и смутно, что в тот момент совершаю самоубийство. Но что-то внутри меня подсказывало: «Ты прав. И неважно, что ты слабее. Не бойся своей правды, неси её гордо, неси её до последнего вздоха».
Зек просто побледнел, а потом посерел от ярости. Я вряд ли забуду его глаза. Они расширились, будто он испытал чудовищную боль. Наверное, его, авторитета, или пахана – уж не знаю, как правильно их там называть – никто за всю жизнь так не оскорблял. А его спутницы – жена и дочь, такие нежные и женственные, вопрошающие уставились на «защитника и пастыря».
Зек, едва сдерживая разрывающую его ярость, достал из-за пояса огромный нож, и кинулся на меня. Но и я не придерживался рабской морали, отнюдь. Той ублюдочной современной морали, по которой, де, современный мужчина никогда не должен носить с собой оружия, надеясь на навыки дипломатии и продажную полицию. Будто защищали они когда трусов и куколдов, этих безответных жертв, этого удобного и уже готового мяса… Я, будто ведомый какой-то силой свыше, молниеносно достал из кармана небольшой, но острый винтервандский нож, и, ринувшись как сумасшедший в атаку, первым поразил сидельца в грудь. А потом, не давая опомниться ни себе, ни ему, бил не переставая, как швейная машинка, схватив того за пиджак; бил в грудь, в живот, в пах, поразив и не раз в самый центр его тестикул, о – я победил как самец! Опустил и морально унизил врага – это же их правила, их РЕАЛЬНОСТЬ, они же это любят… ох как любят унижать других и боятся за себя! Я бил в лицо, пронзил оба глаза; сиделец завалился набок, а я, опьянённый кровью и жаждой справедливости, божественным «джихадом», взял его за волосы, и перерезал ему горло. Отнюдь не одним движением; я упивался, «пиля» шею до о самого позвоночника. Как тогда – помню этот момент. Момент триумфа и справедливости. Безумной, самоубийственной справедливости. Вонючая кровь подонка фонтаном заливала мостовую. Я не сразу осознал, что вокруг собралась толпа народу. Среди них – была и Соломея…
Не выдержав эмоционального накала, безумного пульса и отчаянного ликования моей «освободившейся» от страха души — что-то перегорело в моём мозгу, и я потерял сознание. Я провалился в чёрную бездну, и как казалось тогда, провёл там долгие годы. Впрочем, как я понял позднее, у меня случилось сильнейшее психическое истощение, и я проспал трое суток подряд…
Проснулся я в больничной палате. В голове была абсолютная пустота. Как оказалось, меня в тот вечер тоже неслабо ранили. Нож «сидельца» оставил на животе широкую рану, которая здорово опухла и сочилась сукровицей из-под тугих швов. Меня спасла табличка, да-да, та самая табличка, нарисованная Соломеей! Которую я повесил на шею и так и не снял… Нож зека вонзился прямо в «сердце» нарисованного УРБба, подвешенного на крюк; и снова, как это образно – племя порабощённых приняло на себя наши страдания, искупив нашу вину и подарив жизнь… Удар сидельца был такой силы, что пробил фанерку насквозь, но растерял на ней всю энергию, войдя в мой живот на каких-то четыре сантиметра.
Я думал, что меня, долечив, посадят. И я уже представлял, как бы убить себя до того, как окажусь в тюрьме, а зная Вальдштадские тюрьмы, смерть была бы самым желанным выходом. Знаешь, я вообще ненавижу культ страха, созданный в нашей стране, особенно для людей и без того робких. Нас везде учат бояться, рисуя страшные картины тюрьмы, войны, жизни и смерти. И мне внушали всю жизнь перманентный страх, но я был уже готов разрубить этот гордиев узел Их душащих пут. И первый великий шаг я уже сделал, отступать было некуда… Знаешь, Раймонд. Мой отец как-то рассказывал мне одну притчу, послушай.
142
Однажды Максимилиан lll Асмарский, как называли его в народе – Кровавый Кайзер — осадил город Лусс, и послал туда гонцов, чтобы взять дань — котёл с золотом. Горожане, боясь гнева Максимилиана, выплатили дань, и гонцы вернулись с котлом.
Второй раз Кровавый Кайзер послал гонцов за данью, однако те вернулись с пустыми руками, сказав: «люди в страхе, плачут, клянутся, что у них больше ничего нет».
«Раз боятся и плачут, значит есть, за что трястись!» – ответил Кровавый Кайзер Максимилиан, и снова послал гонцов. И действительно, те вернулись с золотом.
В четвёртый раз послал Асмарский Кайзер гонцов, и их сопровождали рейтары, должные внушать жителям ужас, готовые изрубить толпу мечами. Но гонцы вернулись ни с чем…
Кайзер спросил их: «Неужто они страх потеряли, эти жалкие луссцы? Как настроение в городе?»
«Странно всё!» – Ответствовали гонцы. – «Мы врывались в дома, потрошили ларцы и амбары, а нам открыто смеялись в лицо, а люди на улицах стали танцевать и петь песни!»
Тогда Максимилиан сказал: «Оставим Лусс. Вот теперь я вижу, что с них нечего взять».
Помню, как сейчас: Варфоломея я слушал с огромным интересом. Я было подумал тогда, стоя у врат Кальгорского монастыря, что хотел бы иметь такого отца, как он. И в его образе, как и в других людях «отмеченных бедою», было что-то прекрасное, но и жуткое вместе с тем. Была невыразимая тайна, или боль; на месте с кровью вырванных страхов, мучительно отрезанных крыльев и выжженного сердца – зияла стылая пропасть, и из тьмы её поднимались едва различимые облачка колючей гари… Гари, что бывает на пепелищах, и оседает в печах крематория. Выжженный человек. Пустой город, в котором не осталось ни золота, ни жителей, ни самих домов…
— Потерявший всё – безстрашен и лёгок. – Подытожил монах, озвучив мысль, громко стучащую в моей голове. – Но за свободу приходится заплатить болезненную цену…
Неожиданно для себя я понял, что у правосудия не было цели сажать меня в тюрьму вообще. Там сложилось много обстоятельств. И то, что тот человек ударил ножом первым, и то, что его оружие было вдвое длиннее моего; я же убил его простым рабочим ножом, каким винтервандские охотники чистят рыбу и строгают дерево… И, в первую очередь то, что убитый мною Янкель Кишмет находился в розыске, и был «головной болью» всего Дождевого Предела, откуда приехал скрываться в Парму. Он был тем, кого называют «авторитетом» в преступном мире. Впрочем, эта тема чужда для меня… Я могу понять преступления как таковые, даже от самых страшных деяний человек не застрахован, как и от тюрьмы. Но мне чужда и непонятная вся их субкультура, эта чернушная романтика, выросшая в беспросветности лагерей и протянувшая свои метастазы на волю. Впрочем, любая мерзость — гнилая накипь людских сердец… Лезет она из самих людей, а не из лагерей и зон. Убери, снеси все тюрьмы – люди сами создадут себе ад среди Рая.
По делу я проходил как свидетель, потерпевший и обвиняемый сразу. Но по последнему пункту был полностью оправдан. Случаются такие повороты… Уже сейчас я понимаю, что это отнюдь не из-за справедливости «властьимущих» структур, и не из-за торжества добра и правды. Нет. Просто Янкель по какой-то причине не вписался в Их планы; впал в опалу, если угодно. И я, бросившись в
143
эту бурную реку, был чудесным образом «возвращён на берег». Но случись эта же ситуация чуть в другом раскладе, в другое время или с другим «Янкелем», всё было бы по-другому.
Но после суда мой адвокат – почтенных лет мужчина с выправкой военного, увлёк меня в тихий сквер и сказал, что я должен срочно бежать из Вальштадта, и желательно изменить до неузнаваемости внешность. Он сказал мне, что это у «закона» нет претензий ко мне, но люди из тех кругов – ищут меня и найдут, и просто смертью я не отделаюсь. Далеко не отделаюсь. Признаюсь, честно, от его слов мне сделалось страшно. Вообще, страх, он то приходит, то отступает совсем; и момент отступления страха — есть минуты геройства, их надо уметь использовать. Говорят, герой боится после битвы, а трус – во время. Но до этой самой битвы боятся все, только одних страх погружает в оцепенение и ужас, а других — в освобождающую ярость…
Помню тогда я много думал о Соломее. Она ни разу не навестила меня в больнице; я ни разу с того рокового дня не посетил колледж… Оттуда меня благополучно исключили, как только узнали о произошедшим со мной злоключении. События вертелись слишком быстро, и водоворот их увлекал меня куда-то в зловещую бездну. Вечером того дня, возвращаясь после разговора с адвокатом домой, я нашёл в почтовом ящике письмо от Солы. В нём были короткие и сухие строки:
«Я пишу тебе, потому что хочу, чтобы ты знал. Не смей приближаться ко мне. Если ты попробуешь преследовать меня, и даже отправить ответ на это письмо, будешь иметь дело с моим отцом. Мне не нужен друг-убийца. Я видела всё. Ты – сам дьявол. Как ты мог оставить ту женщину и маленькую девочку без отца… Наверно, в тебе совсем нет сердца. Как ты смел защищать УРБов… будь ты проклят. Прощай.»
Признаюсь, письмо Солы сразило меня сильнее страха. Возможно сильнее тех козней и пыток, что готовил мне «криминальный мир» Пармы. А может быть – именно они в конечном итоге спасли мне жизнь… Потому что я уже на следующий день сел в поезд, даже не особо выбирая маршрут, сел на первый, что отправлялся от Вальдштадского вокзала. У меня за спиной был лишь маленький рюкзак – тёплая куртка да мешочек сухарей! А ещё – прочная и довольно толстая верёвка, чтоб можно было комфортно повеситься. Судьба это, или нет, но поезд увёз меня в Кальюртский район – былинный край северной Пармы, и шесть дней скитаясь по тайге, я вышел не без помощи добрых людей в воротам этого монастыря…
Я провёл здесь сорок девять лет. Я не знал счастья семьи, отношений с женщиной, радостей любви и отцовства. Жалею ли я? И да, и нет. Возможно, отказавшись от самого главного, я обрёл богатство в другой шкале ценностей. Всё моё богатство, которым немногие из людей похвастаться могут – это безстрашие. Я не нашёл и тени счастья, отнюдь… Вокруг меня всегда были боль и сомнения, отчаяние рвалось и рвётся из сердца… Но при этом, я ощущаю покой. Этот покой неколебим, и даже окажись я в лапах мастеров пыточной науки Империи Син, даже окажись в бездне ада… Я буду так же спокоен, но также безмерно печален, как здесь и сейчас, разговаривая с тобой… Верить или не верить моим словам, считать ли их бравадой – решать тебе. Скажу лишь, что и в тебе я вижу искру Света, которая ещё разгорится. А вот, к слову, парень побывал в лапах синцев!
Варфоломей приветливо улыбнулся отворившему калитку светленькому миниатюрному юноше. Издали на вид ему лет двадцать, не больше. Но если приглядеться поближе, с содроганием
144
понимаешь, что он уже старик, и всё лицо его испещрено мелкими морщинами… Я ещё тогда, сразу, заметил, что улыбка на лице старика-юноши неестественна, и похожа на маску.
Так, я познакомился с Улыбчивым Ларри.
Ты Бога просил о святом избавленьи.
Но выбиты зубы и сломан хребет.
Ты ласковым зверем плескался в купели,
Не заметив воды мутно-розовый цвет.
139
Ты в ангелах видел воздушные крылья –
Что были пришиты к тушам свиней.
Ты видел улыбку в приподнятых брылях,
Мнил поцелуем пусканье слюней.
Но что же такое? Мой глупый зверёныш…
Ты друг обманулся, виляя хвостом.
Пригрев искру счастья в закрытых ладонях –
Ты вспыхнул как факел адским огнём.
И оскалом застыли маски комедий,
И швы разошлись на опухших губах.
Обнажённые души, и железные цепи,
И нежное сердце в грубых руках…
Разжались объятья. И высохли слёзы.
Хрипом задёргался дряблый кадык.
Темнота не давала ответ на вопросы –
Она неизбежностью рушила их.
И тьмы протянулись склизлые руки,
Смрадным холодом душу объяв.
Ты дёргался в липких и мерзостных муках,
От горла до чресел, от сердца до гланд.
И ангелы сбросили мёртвые маски –
Сплошь рыла свиные да зубы в крови.
Мой друг… Ты верил ведь в сказки.
Так знай. В аду… Не бывает любви.
Мне было, примерно, как тебе сейчас. Может, чуть старше. Я был очень пылким, гордым, и как мне казалось – справедливым юношей. Я выступал в защиту УРБов, впрягался за слабых, увлекался наукой и верой в Бога… Я, признаться, любил себя, и не очень любил людей. В тот роковой день, я вместе с одногруппницей по колледжу, а звали её Соломея, устроили пикет в защиту «унтерменшей» на Либенштрассе – главной пешеходной улице Вальдштадта.
Я был так счастлив, предвкушая этот день! Я был влюблён, весь мир казался не таким уж мерзким; и, признаться, даже проблемы УРБов отошли на второй план. Я, наивный юноша, с трудом верил, что в мире, где есть ЛЮБОВЬ, есть место чьим-то страданиям! А Соломею я любил до слёз, до рвущей боли, до шевелений в животе, которые прозвали «бабочками»… И вот, этот пикет, будь он благословлён, который объединял наши устремления и нашу тихую войну за справедливый мир,
140
мог свести нас вместе… Ведь я ни за что бы не решился сам заговорить с Солой в неформальной обстановке… хотя и знал, как она того хотела. Так вот, в тот субботний июньский вечер, мы с Соломеей встали с плакатами на Пятачке Шарманщиков. Я был облачён в чёрную студенческую униформу, на шею я повесил фанерную табличку, на которой красовалась надпись: «Милосердие, или экстремизм?!», и руками Солы нарисовано красочное изображение окровавленного унтерменша, подвешенного за крюк. Соломея принесла гитару, и играла для публики церковные песни в современной обработке, положенные на всем понятные несложные мотивы. Вечером в субботу на Либенштрассе очень людно. Народ шёл почти сплошной толпой; тут были и уличные музыканты: клезмеры, да старики-шарманщики, затягивающие свои сентиментальные напевы; были и акробаты, и факиры, и попрошайки, и торговцы сомнительными реликвиями… Влажное солнце припекало голову, и я сел на скамейку. Не снимая с шеи я поставил на колени перед собой большущий фанерный плакат «Милосердие, или экстремизм?!», обличающий, как нам тогда казалось, пропаганду правительства, спонсирующего бесчисленные урбокмплексы и мясокомбинаты по всему Эспенлянду. Плакат, нарисованный Солой, он грел моё сердце. Так вот, я, сморённый влажным июньским солнцем, едва не задремал на этой скамейке, когда Соломея, поддавшись магии собственной музыки, отошла в сторону Рильморского Парка. И тут я услышал оклик.
— Слышь, дырявый, ползи отсюда, пока тебя самого не охолостили и не пустили на шашлык.
Я вздрогнул. Я, признаться, ждал от этой прогулки совсем другое. Я уже был настроен на нежность и единение с Соломеей; я, прямо скажу, испытывал томное и сладостное влечение, а перед глазами мелькали прекрасные и романтичные картины родного Вальдштадта весною, и наши с Солой бесконечные прогулки по этому прекрасному и романтичному для влюблённых городу…
Я поднял глаза на своего визави. Предо мной стоял невысокого роста жилистый мужчина с узким «волчьим» лицом. Я сразу понял, что он – из сидельцев. В Липовой Парме, увы, вообще много каторжан; ещё со времён Железного Гофмана здесь расположено большинство «лагерей» Эспенлянда. Сиделец был не один. Рядом с ним смущённо потупилась красивая, я бы даже сказал – безумно красивая молодая девушка, нежная и светлая, как цветок белой лилии. Девушка держала за руку девочку, лет восьми. Такую же светлую и прекрасную. Они напоминали бесценные бриллианты, на страже которых стояла безжалостная грубая сила. От их вида становилось больно, ведь именно сочетание, союз нежности и жесткости – даёт чудовищную «целостную» энергию, раскалывающую что угодно — как лёд и пламя, меч и роза, ласка и пытка… Именно нежная, женственная девушка может пробудить в яростном и уверенном в себе мужчине ту небывалую жестокость, которой он никогда не достиг бы, будучи одиноким.
В один миг я испытал самую чёрную зависть и самый глубокий ужас, но свой выбор для себя я сделал сразу. Я никогда не был вонючим куколдом и мазохистом, натирающим на чужое счастье, исходящим чёрной желчью и загустевшей спермой на эмоции унижения и страха. Я не собирался терпеть несправедливость, «альфасамцовые» наезды от кого бы то ни было, а тем паче от тех, кто был куда сильнее и счастливей меня. И от кого при этом разило мерзостью… Я ответил ему. Грубо, и не считаясь с осторожностью.
— Пошёл ты на «olo», вонючий зек, я тебя – падаль, не боюсь, и ты, мразь сиделая, можешь хоть сейчас резать меня, я плюю тебе в лицо, скотомогильник ходячий, и тёлке своей, и отпрыску несчастному скажи, что не все тебя, мразь, должны бояться.
141
Я понимал, хотя и смутно, что в тот момент совершаю самоубийство. Но что-то внутри меня подсказывало: «Ты прав. И неважно, что ты слабее. Не бойся своей правды, неси её гордо, неси её до последнего вздоха».
Зек просто побледнел, а потом посерел от ярости. Я вряд ли забуду его глаза. Они расширились, будто он испытал чудовищную боль. Наверное, его, авторитета, или пахана – уж не знаю, как правильно их там называть – никто за всю жизнь так не оскорблял. А его спутницы – жена и дочь, такие нежные и женственные, вопрошающие уставились на «защитника и пастыря».
Зек, едва сдерживая разрывающую его ярость, достал из-за пояса огромный нож, и кинулся на меня. Но и я не придерживался рабской морали, отнюдь. Той ублюдочной современной морали, по которой, де, современный мужчина никогда не должен носить с собой оружия, надеясь на навыки дипломатии и продажную полицию. Будто защищали они когда трусов и куколдов, этих безответных жертв, этого удобного и уже готового мяса… Я, будто ведомый какой-то силой свыше, молниеносно достал из кармана небольшой, но острый винтервандский нож, и, ринувшись как сумасшедший в атаку, первым поразил сидельца в грудь. А потом, не давая опомниться ни себе, ни ему, бил не переставая, как швейная машинка, схватив того за пиджак; бил в грудь, в живот, в пах, поразив и не раз в самый центр его тестикул, о – я победил как самец! Опустил и морально унизил врага – это же их правила, их РЕАЛЬНОСТЬ, они же это любят… ох как любят унижать других и боятся за себя! Я бил в лицо, пронзил оба глаза; сиделец завалился набок, а я, опьянённый кровью и жаждой справедливости, божественным «джихадом», взял его за волосы, и перерезал ему горло. Отнюдь не одним движением; я упивался, «пиля» шею до о самого позвоночника. Как тогда – помню этот момент. Момент триумфа и справедливости. Безумной, самоубийственной справедливости. Вонючая кровь подонка фонтаном заливала мостовую. Я не сразу осознал, что вокруг собралась толпа народу. Среди них – была и Соломея…
Не выдержав эмоционального накала, безумного пульса и отчаянного ликования моей «освободившейся» от страха души — что-то перегорело в моём мозгу, и я потерял сознание. Я провалился в чёрную бездну, и как казалось тогда, провёл там долгие годы. Впрочем, как я понял позднее, у меня случилось сильнейшее психическое истощение, и я проспал трое суток подряд…
Проснулся я в больничной палате. В голове была абсолютная пустота. Как оказалось, меня в тот вечер тоже неслабо ранили. Нож «сидельца» оставил на животе широкую рану, которая здорово опухла и сочилась сукровицей из-под тугих швов. Меня спасла табличка, да-да, та самая табличка, нарисованная Соломеей! Которую я повесил на шею и так и не снял… Нож зека вонзился прямо в «сердце» нарисованного УРБба, подвешенного на крюк; и снова, как это образно – племя порабощённых приняло на себя наши страдания, искупив нашу вину и подарив жизнь… Удар сидельца был такой силы, что пробил фанерку насквозь, но растерял на ней всю энергию, войдя в мой живот на каких-то четыре сантиметра.
Я думал, что меня, долечив, посадят. И я уже представлял, как бы убить себя до того, как окажусь в тюрьме, а зная Вальдштадские тюрьмы, смерть была бы самым желанным выходом. Знаешь, я вообще ненавижу культ страха, созданный в нашей стране, особенно для людей и без того робких. Нас везде учат бояться, рисуя страшные картины тюрьмы, войны, жизни и смерти. И мне внушали всю жизнь перманентный страх, но я был уже готов разрубить этот гордиев узел Их душащих пут. И первый великий шаг я уже сделал, отступать было некуда… Знаешь, Раймонд. Мой отец как-то рассказывал мне одну притчу, послушай.
142
Однажды Максимилиан lll Асмарский, как называли его в народе – Кровавый Кайзер — осадил город Лусс, и послал туда гонцов, чтобы взять дань — котёл с золотом. Горожане, боясь гнева Максимилиана, выплатили дань, и гонцы вернулись с котлом.
Второй раз Кровавый Кайзер послал гонцов за данью, однако те вернулись с пустыми руками, сказав: «люди в страхе, плачут, клянутся, что у них больше ничего нет».
«Раз боятся и плачут, значит есть, за что трястись!» – ответил Кровавый Кайзер Максимилиан, и снова послал гонцов. И действительно, те вернулись с золотом.
В четвёртый раз послал Асмарский Кайзер гонцов, и их сопровождали рейтары, должные внушать жителям ужас, готовые изрубить толпу мечами. Но гонцы вернулись ни с чем…
Кайзер спросил их: «Неужто они страх потеряли, эти жалкие луссцы? Как настроение в городе?»
«Странно всё!» – Ответствовали гонцы. – «Мы врывались в дома, потрошили ларцы и амбары, а нам открыто смеялись в лицо, а люди на улицах стали танцевать и петь песни!»
Тогда Максимилиан сказал: «Оставим Лусс. Вот теперь я вижу, что с них нечего взять».
Помню, как сейчас: Варфоломея я слушал с огромным интересом. Я было подумал тогда, стоя у врат Кальгорского монастыря, что хотел бы иметь такого отца, как он. И в его образе, как и в других людях «отмеченных бедою», было что-то прекрасное, но и жуткое вместе с тем. Была невыразимая тайна, или боль; на месте с кровью вырванных страхов, мучительно отрезанных крыльев и выжженного сердца – зияла стылая пропасть, и из тьмы её поднимались едва различимые облачка колючей гари… Гари, что бывает на пепелищах, и оседает в печах крематория. Выжженный человек. Пустой город, в котором не осталось ни золота, ни жителей, ни самих домов…
— Потерявший всё – безстрашен и лёгок. – Подытожил монах, озвучив мысль, громко стучащую в моей голове. – Но за свободу приходится заплатить болезненную цену…
Неожиданно для себя я понял, что у правосудия не было цели сажать меня в тюрьму вообще. Там сложилось много обстоятельств. И то, что тот человек ударил ножом первым, и то, что его оружие было вдвое длиннее моего; я же убил его простым рабочим ножом, каким винтервандские охотники чистят рыбу и строгают дерево… И, в первую очередь то, что убитый мною Янкель Кишмет находился в розыске, и был «головной болью» всего Дождевого Предела, откуда приехал скрываться в Парму. Он был тем, кого называют «авторитетом» в преступном мире. Впрочем, эта тема чужда для меня… Я могу понять преступления как таковые, даже от самых страшных деяний человек не застрахован, как и от тюрьмы. Но мне чужда и непонятная вся их субкультура, эта чернушная романтика, выросшая в беспросветности лагерей и протянувшая свои метастазы на волю. Впрочем, любая мерзость — гнилая накипь людских сердец… Лезет она из самих людей, а не из лагерей и зон. Убери, снеси все тюрьмы – люди сами создадут себе ад среди Рая.
По делу я проходил как свидетель, потерпевший и обвиняемый сразу. Но по последнему пункту был полностью оправдан. Случаются такие повороты… Уже сейчас я понимаю, что это отнюдь не из-за справедливости «властьимущих» структур, и не из-за торжества добра и правды. Нет. Просто Янкель по какой-то причине не вписался в Их планы; впал в опалу, если угодно. И я, бросившись в
143
эту бурную реку, был чудесным образом «возвращён на берег». Но случись эта же ситуация чуть в другом раскладе, в другое время или с другим «Янкелем», всё было бы по-другому.
Но после суда мой адвокат – почтенных лет мужчина с выправкой военного, увлёк меня в тихий сквер и сказал, что я должен срочно бежать из Вальштадта, и желательно изменить до неузнаваемости внешность. Он сказал мне, что это у «закона» нет претензий ко мне, но люди из тех кругов – ищут меня и найдут, и просто смертью я не отделаюсь. Далеко не отделаюсь. Признаюсь, честно, от его слов мне сделалось страшно. Вообще, страх, он то приходит, то отступает совсем; и момент отступления страха — есть минуты геройства, их надо уметь использовать. Говорят, герой боится после битвы, а трус – во время. Но до этой самой битвы боятся все, только одних страх погружает в оцепенение и ужас, а других — в освобождающую ярость…
Помню тогда я много думал о Соломее. Она ни разу не навестила меня в больнице; я ни разу с того рокового дня не посетил колледж… Оттуда меня благополучно исключили, как только узнали о произошедшим со мной злоключении. События вертелись слишком быстро, и водоворот их увлекал меня куда-то в зловещую бездну. Вечером того дня, возвращаясь после разговора с адвокатом домой, я нашёл в почтовом ящике письмо от Солы. В нём были короткие и сухие строки:
«Я пишу тебе, потому что хочу, чтобы ты знал. Не смей приближаться ко мне. Если ты попробуешь преследовать меня, и даже отправить ответ на это письмо, будешь иметь дело с моим отцом. Мне не нужен друг-убийца. Я видела всё. Ты – сам дьявол. Как ты мог оставить ту женщину и маленькую девочку без отца… Наверно, в тебе совсем нет сердца. Как ты смел защищать УРБов… будь ты проклят. Прощай.»
Признаюсь, письмо Солы сразило меня сильнее страха. Возможно сильнее тех козней и пыток, что готовил мне «криминальный мир» Пармы. А может быть – именно они в конечном итоге спасли мне жизнь… Потому что я уже на следующий день сел в поезд, даже не особо выбирая маршрут, сел на первый, что отправлялся от Вальдштадского вокзала. У меня за спиной был лишь маленький рюкзак – тёплая куртка да мешочек сухарей! А ещё – прочная и довольно толстая верёвка, чтоб можно было комфортно повеситься. Судьба это, или нет, но поезд увёз меня в Кальюртский район – былинный край северной Пармы, и шесть дней скитаясь по тайге, я вышел не без помощи добрых людей в воротам этого монастыря…
Я провёл здесь сорок девять лет. Я не знал счастья семьи, отношений с женщиной, радостей любви и отцовства. Жалею ли я? И да, и нет. Возможно, отказавшись от самого главного, я обрёл богатство в другой шкале ценностей. Всё моё богатство, которым немногие из людей похвастаться могут – это безстрашие. Я не нашёл и тени счастья, отнюдь… Вокруг меня всегда были боль и сомнения, отчаяние рвалось и рвётся из сердца… Но при этом, я ощущаю покой. Этот покой неколебим, и даже окажись я в лапах мастеров пыточной науки Империи Син, даже окажись в бездне ада… Я буду так же спокоен, но также безмерно печален, как здесь и сейчас, разговаривая с тобой… Верить или не верить моим словам, считать ли их бравадой – решать тебе. Скажу лишь, что и в тебе я вижу искру Света, которая ещё разгорится. А вот, к слову, парень побывал в лапах синцев!
Варфоломей приветливо улыбнулся отворившему калитку светленькому миниатюрному юноше. Издали на вид ему лет двадцать, не больше. Но если приглядеться поближе, с содроганием
144
понимаешь, что он уже старик, и всё лицо его испещрено мелкими морщинами… Я ещё тогда, сразу, заметил, что улыбка на лице старика-юноши неестественна, и похожа на маску.
Так, я познакомился с Улыбчивым Ларри.
Рецензии и комментарии 0