Книга «Осколки закатных аккордов.»
Глава 26. Сломанные игрушки. "Парма, Эттвуд, Ларри, Оборотень". (Глава 28)
Оглавление
- Содержание романа по главам. (страницы пронумерованы с "Ворда") (Глава 1)
- Глава 1. Осень. "Евангелие от Ловисы". (Глава 2)
- Глава 2. Сломанные игрушки. "Ферма дураков". (Глава 3)
- Глава 3. Осень. "Дракон расправляет крылья" (Глава 4)
- Глава 4. Сломанные игрушки. "Девочка, которая хотела счастья". Часть 1. (Глава 5)
- Глава 5. Осень. "У счастливых последней умирает улыбка". (Глава 6)
- Глава 6. Сломанные игрушки. "Ферма дураков". Часть 2. (Глава 7)
- Глава 7. Осень. "И Лавр Зацвёл". (Глава 8)
- Глава 8. Сломанные игрушки. "Рассказ Глафиры: Роза на снегу". Часть 1. (Глава 9)
- Глава 9. Осень. "Дикие цветы". (Глава 10)
- Глава 10. Сломанные игрушки. "Варфоломей". (Глава 11)
- Глава 11. Осень. "Альмагарден". (Глава 12)
- Глава 12. Сломанные игрушки. "Рассказ Глафиры: Роза на снегу". Часть 2. (Глава 13)
- Глава 13. Осень. "Чёрный Донжон". (Глава 14)
- Глава 14. Сломанные игрушки. "Варфоломей". Часть 2. (Глава 15)
- Глава 15. Осень. "Красавица и Чудовище". (Глава 16)
- Глава 16. Сломанные игрушки. "Рассказ Глафиры: Роза на снегу". Часть 3. (Глава 17)
- Глава 17. Осень. "Жак". (Глава 18)
- Глава 18. Сломанные игрушки. "Варфоломей, Ларри, Козёл отпущения". (Глава 19)
- Глава 19. Осень. "Сир-Секар". (Глава 20)
- Глава 20. Сломанные Игрушки. "Жертва Эсфирь". Часть 1. (Глава 21)
- Глава 21. Осень. Новая беда. (глава полностью не влезает, продолжу следующей публикацией) (Глава 22)
- Глава 21. Осень. Новая беда. (продолжение главы) (Глава 23)
- Глава 22. Сломанные игрушки. "Траумштадтская сказка". (Глава 24)
- Глава 23. Осень. "Акко против Зверя". (Глава 25)
- Глава 24. Сломанные игрушки. "Девочка, которая хотела счастья". Часть 2. (Глава 26)
- Глава 25. Осень. "Это наша страна!" (Глава 27)
- Глава 26. Сломанные игрушки. "Парма, Эттвуд, Ларри, Оборотень". (Глава 28)
- Глава 27. Осень. "Вильгельм". (Глава 29)
- Глава 28. Сломанные игрушки. "Жертва Эсфирь". Часть 2. (Глава 30)
- Глава 29. Осень. "Тихий праздник". (Глава 31)
- Глава 30. Сломанные игрушки. "Навоз и кровь". (Глава 32)
- Глава 31. Осень. "Последняя песня Ангела". (Глава 33)
- Глава 32. Сломанные игрушки. "Шафрановое небо". (Глава 34)
- Глава 33. Осень. "Засыпай, на руках у меня засыпай..." (Глава 35)
- Глава 34. Сломанные игрушки. "Девочка, которая хотела счастья..." Часть 3. (Глава 36)
- Глава 35. Зима. "Инсайд". (Глава 37)
- Эпилог. Периферия Вселенной. Часть 1 (Глава 38)
- Эпилог. Периферия Вселенной. Часть 2. (Глава 39)
Возрастные ограничения 18+
Глава 26. Сломанные игрушки. «Парма, Эттвуд, Ларри, Оборотень».
Здесь тучи садятся на серый хребет
И небо роднится с землёю
Здесь чист первозданный божественный свет
Здесь воздух пропитан мечтою.
Здесь дышится легче, и чище вода
Здесь дожди обернутся снегами
Здесь всё неизменно, так было всегда
На границе земли с небесами.
267
Там сокол расправил крыло на ветру
Под тобою парит в поднебесье
И звёздной ночи сестрицу-луну
Коснётся мотив дивных песен.
Здесь ели угрюмо скривились к земле
И солнце за облаком тонет
Ладони протянем к полночной звезде
Где ветер метелями стонет.
И бездна разверзнет холодную пасть
Светило дневное поглотит
И тьма обретёт безвозмездную власть
И льдом закрепит на восходе.
Так получилось, что в Кальгортской пустыни я провёл один год. Хотя приезжал туда, как и Варфоломей, как Ларри, как Эттвуд Порко – навсегда. Я искал тихой смерти в Пармской тайге, почти как те старики и безнадёжные больные в старом Винтерванде, что уходили в одиночестве в седую тундру, и принимали свою неизбежность. Их боль, их агонию, их бред или морок; их распад и трупную вонь – не видел никто из людей. Безнадёжной болезни и страданию лучше без свидетелей… Ибо даже добрые люди, видя страшное мучение и ничем не способные помочь – превращаются в невольных палачей. И почти всегда начинают отворачиваться от чужой боли, ведь настоящая боль, душевная или физическая – мерзкое зрелище. Пусть лучше оно не имеет свидетелей…
За год пребывания в Кальгортской пустыни, я много бродил по окрестной тайге. Я сроднился с нею, стал «лесным человеком», бродягой первозданной Пармы; и мог по несколько дней не возвращаться под сень монастыря, ночуя прямо под звёздами. В холода я укутывался, как в кокон, в армейскую брезентовую плащ-палатку, делал настил и навес из елового лапника. В тёплые летние ночи я лишь накрывался плащ-палаткой с головой, спасаясь от бледных, медлительных, но чрезвычайно крупных и злых комаров. По сырым низинам обитал чёрный гнус, мелкий и кровожадный, вот от него спастись было почти невозможно… Но это всё мелочи; я не так уж тяготел к комфорту…
В лесах, особенно на исходе лета, в самое благословенное время — видимо-невидимо грибов; больше всего я любил обабки и подосиновики, и конечно же, белые – но их было немного. Когда есть грибы, можно неделями жить только на них, туша их в котелке с крапивой и черемшой. А когда хочется сладкого – тайга щедро одаривала ягодами. Сколько их там было июле и августе! Особенно в сосняках-зеленомошниках, на высокогорной тундре и сфагновых болотах… Я впервые познакомился с голубикой, черникой, морошкой, шикшей… А как восхитительна таёжная земляника! И сладкая, как мёд, малина, и бодряще-кислая дикая жимолость… В родных Юшлорских степях, по которым я совсем не тосковал, из диких ягод росла лишь степная клубника; да изредка, в основном на юге Акелдамской пустоши – дикая вишня…
Я редко рыбачил один. Это хобби, признаться, не особо прижилось. Хотя хариус и пелядь
268
северных рек, это что-то! В лесу мне не бывало страшно… Даже тёмными тревожными ночами, в сырых шелестящих осинниках, зная, что вокруг на сотни километров, не считая Монастыря и села Кальюрт – ни единой человеческой души… В Кальюрте проживало полторы тысячи человек, и население стремительно сокращалось… Не было работы, не было развлечений, не оставалось перспектив в северном таёжном райцентре… Разве что работала пилорама, да население разбирало на металлолом давно заброшенную Верхне-Плаквинскую узкоколейку… Почти пятьсот километров рельсов, проложенных через горную тайгу. И ночами, даже там, в местном «светочи цивилизации», совсем рядом выли волки; а зимой, говорят, они едва ли не каждую неделю таскали скотину…
На север, восток, и северо-запад — простирались практически незаселённые и неисследованные земли – хребет Мермаунт, или Мередианные Горы, как великий каменный пояс опоясывал поперёк весь Эспенлянд, уходя своим северным концом в Снежное Море.
— Парма – ещё не Север. – Часто говорил Варфоломей. Кальюртский район, только начало Настоящего Севера, что простирался ещё на две тысячи километров до самых арктических пустошей и фьёрдов Снежного Моря. Шестьсот лет назад те края начинал исследовать сам Эспен Ллойд, но с тех пор Север так практически и не был освоен. И это здорово. Его чарующее, как бы звёздное дыхание исцеляли души, что так нуждались в врачующей прохладе и первозданной чистоте… Святой край; и порою хотелось, из благодарности и глубокого почтения к этой земле, припасть к ней челом, и обнять седую древнюю мать…
За время таёжных скитаний, я не встретил ни одного опасного дикого зверя. Только видел их следы, порою протоптанные поверх моих, какие-то пару минут назад, когда я думал возвратиться по тропе. Видел шерсть, прилипшую к смоле, и жуткие следы медвежьих когтей на деревьях… Я часто слышал волков ночами – их леденящую душу подлунную песню. Слышал и чудовищный треск в паре десятков метров, будто целый танк продирался сквозь буреломы. Но ко мне никто не подходил. Разе что относительно безобидные лоси, кабаны, и зверушки помельче. Они обычно сами пугались меня, и спешили скрыться. Или скрывался я, ведь лосю и кабану лучше не переходить дорогу – это его дом, его край. Я — гость. И я уважал Хозяина. Возможно, поэтому тайга и была благосклонна ко мне…
Не раз мне доводилось слышать жуткие рассказы монахов и Кальюртских охотников о гигантских волках-людоедах, весом под сто килограмм, что заходя ночами в село резали телят и свиней, разрывали цепных собак, и даже нападали на одиноких гуляк прямо на улицах Кальюрта. Последнее такое убийство, говорят, произошло два года назад. Волки растерзали ребёнка…
Рассказывали и о медведях-шатунах, худых, как сама смерть, и не желающих умирать, даже когда мощными ружьями были разворочены в фарш череп, и органы, и позвоночник… О шатунах, что вламывались зимой в дома… О старых горбатых соломенных медведях – особом подвиде, вес которых доходил до тонны, а свирепость не знала границ. Позже в Вальдштадтском краеведческом музее я видел чучело такого медведя с светло-соломенной косматой шерстью и большим горбом на спине. Когти медведя напоминали серпы, и были немногим короче…
Тем не менее, мне казалось, что в лесу меня хранит какая-то добрая сила. Что захожу под его сень не как враждебный пугливый колонист, а как истосковавшийся блудный сын возвращается домой… Это трудно передать словами. Но я будто дружил с древними духами Пармской тайги, и был с ними одной крови… Я не боялся смерти. Я готов был встретить её с пониманием и грустной улыбкой…
269
Может поэтому, она обходила меня стороной.
Варфоломей не раз предупреждал меня. Он говорил — бойся Ворока – злого духа тайги, быстрых рек и ущелий… Бойся его — ловца первобытных кошмаров. Он проявляется, когда мир истончается своим полотном, и незримое обретает плоть. Кто такой Ворок, спрашивал я? Варфоломей отвечал: он воплощение ужаса человека перед первобытной Природой. Он как оборотень, но не пресловутый человек-волк; для тебя он станет тем, кого ты больше всего боишься… Он будет знать о тебе всё, и если пожелает, тебя никто никогда не найдёт… Даже останков твоих. Ворок — демон, приходящий из параллельного мира, он может увлечь за собой… Когда бьёт Маятник Земли, пространство вибрирует как камертон, и стирается грань между канвами реальностей… Что казалось страшной сказкой, обернётся былью. Сколько нечисти скрывают чёрные карманы вселенских складок… В Парме много литосферных разломов, говорил старец; оттуда текут соки земли, питающие и хорошее, и дурное… Какую силу способны взрастить они, извергнуть из чёрного Лона, тебе лучше не знать… Здесь, под Пармой, земля живая, не присыпанная километрами песков и глин, как у вас. Здесь удары мятника-камертона меняют мир, и меняют страшно.
Я всегда с интересом слушал Варфоломея. И, признаться, сам ощущал под собою беспокойство земли, о котором говорил загадочный старец. Так бывает в горах, на разломах… Ты будто ходишь по шкуре титанического Зверя, и слышишь, как бьётся его сердце, как вздымается могучая грудь… Ты даже различаешь его мысли – они ворочаются, как грозовые облака из огня и камня… Я слышал стон бездонных недр, Земля о чём-то говорила мне, она жаловалась… От её инфразвука леденела кровь, а через завесу скреблось что-то, о чём не принято говорить… Разве что, на «Ферме Дураков». Пару раз, глубокой ночью, я видел странные лучи, поднимающиеся от земли к звёздам. Сначала красный и тонкий, будто лазер, он остро и неприятно мерцал, шарил по ночным светилам и тонул в черноте. А потом, дрогнув, гас; и я наблюдал, как от земли к звёздам поднимаются пульсирующие бледно-голубые сгустки… Потом, и они таяли в темноте, а в глубине недр активизировалось знакомое приглушённое жужжание.
Я совсем не храбрец, но здесь, все эти явления не вызвали паники и психических травм. Напротив: я припадал к Земле ладонями, ушами, я слышал её, разговаривал с ней. Здесь я впервые почувствовал вращение Великого Маятника, что монотонно гудел, как работающая под подушкой электробритва. А временами начинал протяжно быть: «Боммм-Боммм…». И я закрывал глаза, отдавшись странному, тёмному, потустороннему потоку…
От старых солдат можно слышать, что на войне погибают те, кто больше всего цеплялся за жизнь. И выживают те, кто хотел с этой жизнью расстаться… Клад находит тот, кто его не ищет, по воле случая; а кто кладёт на поиск всю жизнь – только теряет средства и время… И любят обычно тех, кто в любви не нуждается, а кто вымаливает любовь у Вселенной – получает одиночество и предательства.
Быть может, я потому и не сгинул в дремучих лесах, что не боялся, и был почти равнодушен к собственной смерти… Наверно, иногда можно проехаться, как на сёрфе, на пресловутом «законе подлости», но только тогда, когда тебе будет всё равно…
Обойти и исследовать даже ближние окрестности монастыря почти невозможно. Даже
270
воображаемый квадрат территории, с углами в Верхней Плакве, урочище Крапивная, бывшем посёлке ПармЛага «Красные Глухари», и горой Большой Тылль. Меня, как для человека, выросшего на плоской, как поверхность моря, равнине, не переставала водить тропами лешего пересечённость и лесистость Пармы. Перепады высот превышали 2,5 км по вертикали, от речных долин, ложбинных болот, до снежников на скалистых вершинах. Совершенно не было плоских площадок, размером хотя бы с футбольное поле. Везде уклоны, обрывы, камни, дебри… Если бы можно было поглядеть сверху, взору предстала бы поверхность, похожая море в лютый шторм. Горы – застывшие волны, которые тоже медленно вздымаются и низвергаются в долины… Святые седые Мермаунтские горы, вершинами собирающие туман, древние, как опоры земли, и безмолвные, как само небо. В ложбинах между хребтов всегда протекали реки – прозрачные и ледяные, и ревели водопады, и в сырых замшелых ущельях таили свой зёв предательские карстовые воронки…
Лес в Парме, и вправду – в основном липовый. Частый-частый, с густым подлеском и травостоем. Много вездесущей осины, здесь они были кривые, замшелые, болезненные… Не похожие на наших степных красавиц с лоснящейся зеленовато-серой корой. Равно как и берёзы, в тайге чёрные и бородавчатые, и только ближе к верхушке знакомые берестой. Выше по склонам, где всё сильнее оголялись скалы и курумы – выживал под ветрами кедрач, можжевельник, кривостойные ельники… Берега рек вплотную к воде скрывали тала и черёмуха, ольха и рябина. На заболоченных заливных лугах трёхметровой упругой стеной рос Чёртов Борщевик.
В начале сентября я взобрался на самую высокую гору Среднего Мермаунта. На гору Большой Тылль, высотой почти три тысячи метров. Конечно, не на самую его вершину, а на небольшое каменистое плато, которое называли «Пузо». Взобраться на отвесную кварцитовую стену его «Плеч», стало бы достижением и для экипированных альпинистов… Вечные снежники лежат там; преданно и неусыпно висят грузные влажные тучи, скрывая мрачную вершину от ненужных глаз… С этой горой связана одна трагичная легенда. Прошлые хранители этих мест рассказывали, что давным-давно на Парме жил добрый великан, звали его Большой Тылль. Он помогал людям, охранял родной край от врагов и несчастий, и растил свой великанский огород, и капуста на нём была размером с луну. И жена его, великанша Пирет, выжимала тучи, проливая их тихим дождём, и ночами зажигала светильники-звёзды. Так продолжалось тысячи лет, пока не обнаружил эти земли Красный Дракон. И принялся Дракон пожирать людей, и яд он впрыскивал в сердца оставшихся, и брат пошёл войной на брата, а сын – на отца. Увидел это добрый Тылль, и сразился с Красным Драконом. Чудовищной была эта битва. До сих пор бездонные ущелья и пропасти – земли шрамы, что была как пашня испахана когтями Дракона, и борозды этой пашни поднялись выше облаков… В той чудовищной битве Дракон победил Большого Тылля, и обезглавил его. С тех пор Пармские земли узнали горе, и люди уже не стали прежними, и тьма легла на благословенный край… А Большой Тылль превратился в гору, у подножья её – Голова-Камень. Где пролилась его кровь – текут теперь чистые, как слеза ангела, реки… А жена Тылля, великанша Пирет, окаменела от горя по другую сторону Плаквы-реки, и теперь, возвышаясь над тайгой, над облаками, стоят два каменных великана — молчаливые и бессильные стражи липовой Пармы…
Несколько раз я ночевал на озере Чахлый Рёк. Находится оно в глубоком разломе, в трёх днях пути от Пустыни. Дорога туда – едва заметная тропа вдоль берега Рёквы, протоптанная зверьём да охотниками. Тропа проходит по заболоченной низменности, зажатой между двух горных хребтов, Пасиком и Медвежьим. Низменность заросла хвощом и папоротником, и солнце туда не
271
заглядывало даже в полдень. По берегам верхней Рёквы – буреломы, и предательски заросшие травой промоины, где в желтоватой воде по скользким камням ползали раки. Рёква вытекает из Чахлого Рёка, убегая далеко на запад, к равнинам Дождевого Предела и Паласскому Морю… Озеро Рёк – бездонное. Все попытки измерить его глубину терпели неудачи, и лот проваливался в бездну на километр и ниже. Считается, что озеро это — отверстие, через которое Подземный Океан, что лежит в десятках километрах под поверхностью земли, сливает излишки воды. Вода в Рёке всегда чёрная и пульсирует. Озеро мертво. Даже птицы не щебечут вблизи… А я любил подолгу сидеть на его берегу, на толстом стволе плакучей ивы, что прогнулось над бездонной водой. Сидеть, и просто смотреть в Око земли…
Потом приходила золотая осень. И тайга облачилась в жёлто-багряные краски, и таких листопадов я не видел нигде в жизни… А сколько грибов дарил лес! Грузди, опята, маслята, лисички… Монахи заготавливали их впрок, солили, сушили; или тушили в чугунке с луком и молодой картошкой…
За листопадами пришли затяжные дожди, и Кальгортская пустынь неделями плыла в тумане, обдуваема всеми ветрами, и сон покоем давил на грудь… В начале ноября выпал первый снег. Он шёл всю ночь, шуршал по жестяной крыше… Ледяная крупка. Дыхание звёздного Севера. А на вершинах Помяненного хребта, Пасика и Малькырта, под утро лежали белоснежные сугробы. И больше не было дождей. Зима на шесть месяцев стала единственной хозяйкой этих мест.
Зима в Парме оказалась довольно комфортной. Удивительно, думал я… Как же возможно такое, что здесь, на тысячу километров севернее родного Траума, и на полтора километра выше – такие мягкие снежные зимы, и температура в основном — 5, — 10, изредка — 15 градусов; в то время как у нас, далеко на юго-востоке отсюда, даже без Окон – минус 30 считалось «ещё не холодно». Климат Пармы мягкий, сюда с Западного океана морской ветер гонит без конца тяжкие облака и свежую прохладу бескрайней воды, и тучи эти цепляются за горные хребты, оседая на них туманом и моросью… Мне очень нравился такой климат. Без лютых морозов, без жары, почти без солнца. Я хотел остаться здесь навсегда. Но старец Варфоломей не раз напоминал мне. Он говорил: твоя судьба – не здесь. А я испытывал смешанные чувства. И одно из них было – обида. Как обида бездомного пса, которого собираются выгнать из приютившего дома. Хотя, в то же время, я и сам не хотел провести всю жизнь в обществе троих мужчин, пускай даже – самых лучших, из всех людей, что мне доводилось встречать… Такая жизнь была ничуть не милее смерти.
За время пребывания в благословенной Пармской земле, мне довелось пережить кошмар. Это стало тяжёлым, мучительным испытанием…
Был дождливый апрель. Когда сугробы уже сошли, и прелые листья дурманят своим ароматом, а тучи висят прямо – протяни руку. На тракте, в тридцати километрах от Кальюрта, мощным паводком разрушило мост. Село оказалось совсем отрезано от мира, нужно срочно было строить новую переправу через могучую Плакву. Варфоломей, Ларри и Эттвуд надолго покинули Пустынь, они работали и ночевали в Кальюрте, это был хороший шанс заработать. Я остался один. Один в огромном старинном доме на каменистом плато на высоте 838 метров. Не знаю, что случилось тогда; я, проведя десятки ночей в первобытной тайге, здесь уже вечером ощутил что-то нехорошее. Монахи ушли рано утром. День я провёл на улице – надо было подкармливать пчёл, они скоро начнут пробуждаться, а запасы мёда истощились за зиму… Я ставил в ульи кормушки с
272
густым сиропом… Потом рубил дрова. Но дождь к вечеру стал сильнее. На плато опустился сырой туман. Подгольцевые ельники странно шумели и качались, хотя был полный штиль. Воздух загустел. Я отчего-то ощутил страшную тоску, близкую к делирию: хотелось выть, рвать на себе одежду… Потом налетел ветер, и какой-то чудовищно-низкий рокот донёсся из сумеречного леса. Всё нутро оледенело, помню, как сейчас, я из последних сил, борясь с параличом, сумел скрыться в дверном проёме и затворить за собой дверь. Хлипкую, деревянную дверь с маленьким смотровым окошком. Далее я не мог сделать ни шагу. Сумерки сгустились, сырой воздух стал фиолетово-серого оттенка. И я увидел взором, который невозможно было скрыть за веками или отворотить, его…
Он заговорил голосом, который нитями вытягивал нервы и тянул, тянул мою руку к дверной ручке…
О трёх ногах… О семи головах… О глазе одном… Что течёт молоком…
О железных когтях… О козлиных рогах… О отвисших грудях…
Плакву выпью… В Рёк загляну… Тылля Большого за горло возьму…
Тысячи грудей набухло… Тысячи удов скрипят… Тысячи солнц потухло… Тысячи душ протухло… Тысячи хлебов пожухло…Тысячи ртов говорят… В кожу мою облачивши… Мясом утробу набивши… Семенем лоно наливши… Уд и муде теребивши… Слово молитвы забывши… Дверь предо мной открывши…На роги жертвенника заклят…
Я помню, как тянулся к дверной ручке, а с другой стороны к ней тянулись десяток мохнатых когтистых лап… Помню, как внизу моего живота зашевелились скользкие щупальца, поглаживая органы и парализуя мерзким потусторонним кошмаром… Как завороженный я заглянул в смотровое окошко, и узрел за дверью бледную семиголовую свинью высотою с дом, вставшую на дыбы. Она потрясала сотнями набухших грудей, из которых сочилось густое белое молоко… Груди шевелились, и из них, прорвав жирную, как парафин плоть, полезли чёрные металлические пластинки, острые, как тонкие лезвия… Они звенели о стекло, а плоть взрывалась страшными ранами… Рой лезвий жужжал, как пчелы, и пожирал плоть мёртвой свиньи… Шесть жутких голов, без глаз и без ртов, испускали тоскливый визг, а одна голова, я не сразу осознал это… То была моя голова, перекошенная омерзительной гримасой, с толстым рогом, застрявшем во рту. И только один белёсый глаз таращился на лбу, из которого текла белая, в сгустках, жидкость… Из свиньи вылез Демон, и выглядел он, как Самая Красивая Женщина, что только можно вообразить… Она распахнула чёрные крылья, как сама Неброэль, и из мужских её чресл выполз скользкий змей с ликом Мастемы… На демоне красное платье, а на голове её – корона из бледных эрегированных членов, выпускающих густую, с крупинками и сгустками, сперму… Дьяволица улыбалась, самой милой лучистой улыбкой на свете, невинной, как кровь агнца… Я чувствовал, как под гладкой кожей её кричали закланные души и ворочалась сшитая плоть… Демон улыбался мне, а я всё думал, что где-то уже видел Её…
Потом она набила осколками мою кожу, показала её мне; и я понял, что стою освежованный, и кто-то держит спусковой крючок моих нервов, готовых в любой момент убить болью… Женщина вдохнула в набитое чучело жизнь, и кукла поклонилась Ей… Я видел всё это, стоя за стеклом, а пальцы мои задеревенели на дверной ручке… Что-то заставило обернуться меня к зеркалу, что висело напротив двери, и в нём, подрагивая в загустевшем сумраке, горел семиглавый золотой
273
светильник, над которым восходило Всевидящее Око… И всё вокруг превратилось в роковой чёрный водоворот, затягивающий в бездну…
И вдруг, я вспомнили слова молитвы. Молитвы Звёздных Детей, которую читал в далёком детстве, в той самой потрёпанной книге, книге, которую так любил класть под подушку… Песни о Падении Альвара.
Я словно отделился от тела, весь превратившись в молитву. Я твердил:
Господь мира Надзвёздного, справедливый Добрый Творец… Тот, который никогда не ошибается, не лжёт и не издевается… И не узнает погибели в мире бога чужого… Дай мне познать то, что Ты знаешь, и полюбить то, что Ты любишь… Вложи в мои руки меч, в сердце – безстрашие, а в уста – истину. Выведи меня из искушения, Избави от когтей лукавого… Я часть света Твоего, часть духа Твоего, я призываю Тебя, я возвращаюсь к Тебе… Ибо я не от мира сего, а мир сей – не мой.
Ибо я не от мира сего, а мир сей, не мой…
И в Этом мире наступит Царство Твоё. Наступит, и никогда не уйдёт… Никогда не уйдёт…
Никогда не уйдёт…
Я не видел ничего, не слышал ничего, кроме своей молитвы. Она заполнила всё. Она как свет – нежный, бело-жёлтый свет, что ласкал, обнимал за плечи, заполнял собою невесомое тело и дух, который вдруг я ощутил могучим, как огнекрылый серафим, и грозным, как меч архангела… За моими плечами стояло великое воинство – а я плакал, плакал от восторга и счастья, мне было так хорошо, так хорошо, как не бывает на земле… Нет, не бывает никогда! Я сокрушил демона. Смёл его, как огненный вихрь трупного червя… А потом… Потом я потерял сознание. И последнее, что я видел, это склонившегося надо мной большого косматого волка, и он улыбнулся, осторожно лизнув меня в лицо…
Проснулся я поздно. Я лежал у закрытой двери, а в окошко ласково просился свет полуденного солнца. Щебетали птицы. Звенела капель. Капельки ночного дождя и конденсат срывались с деревьев и крыши. Я отворил двери… Лицо обласкал тёплый, совсем весенний ветер… Запахи древесной коры, прелых листьев и трав, смолистых елей… Небо было голубым-голубым…
Чуть позже я обнаружил, что все пчёлы в ульях погибли… А дверь снаружи была обожжена, будто под ней развели костёр…
В следующие ночи всё было спокойно. Только встреча эта, чем она была – я не знаю до сих пор, убила какую-то часть живого, что было внутри меня…
Монахи вернулись на седьмой день отсутствия. Я, хоть и любил одиночество, обрадовался их возвращению. Был ясный, солнечный день. Трава подсохла, летали ласточки. Но я сразу увидел, почувствовал, какую-то горечь и тьму, исходившую от Варфоломея. Его лицо сделалось худым и серым; в обрамлении седых волос и чёрной скуфьи, оно казалось совсем погасшим.
274
Он отвёл меня в сторону тогда, и сказал: «Ты должен уйти завтра на рассвете». Я всё понял тогда, и даже кое-что, чего понять было нельзя. Что можно только почувствовать…
Я ушёл. Но уже за воротами монастыря меня догоняет Улыбчивый Ларри, и передаёт незапечатанный конверт с листком внутри. Я смотрю ему в глаза, и вижу бездну. Бездну космоса… Это не человек уже, нет… Бледный, полупрозрачный, и лёгкий как призрак. Вечный юноша, в его полвека он выглядел на шестнадцать… Он улыбается мне, но не ртом. Его рот всегда кривит жуткая гримаса. Он улыбается глазами. И кивает: мол, возьми. Помимо конверта он протянул мне узелок с ароматным мёдом и вялеными ягодами. Я как никогда прежде вдруг увидел всю его судьбу, его жизнь, и меня пробрала дрожь. В тот миг я понял, что стою напротив Святого. Но сколько неземных страданий выпало на долю этого уже не человека…
Я ушёл.
В Кальюрте я удачно успел на вечерний автобус до городка Старый Алатырск; от него до Вальдштадта оставалось не больше десяти часов. Там автобусы ходят чаще… Но по сторонам, куда бы вы не ехали в Липовой Парме – всё те же бесконечные леса и горы, подёрнутые синевой… И апрель улыбался мне во след; южнее, на подъездах к Вальдштадту, уже показались среди рыжей сухой травы подснежники, а у теплотрасс и вовсе зеленела свежая мурава… Я развернул листок, который передал мне монах Илларион.
«Ты знаешь, брат, в нашем роду у всех была непростая судьба. Я расскажу тебе про своего деда. Он провёл всю жизнь в ПармЛаге, и умер там, так и не увидев свободы. За что же, спросишь ты? В 2915 году его арестовали, как подозреваемого в деле об одном крупном хищении государственной собственности. Я точно знаю, что его били. Там всегда били… Так вот дед не склонился перед мучителями и смеялся им в лицо. Вскоре выяснилось, что Иван (так звали моего деда) – невиновен. Но начальник полиции, что допрашивал его, подошёл к нему, и сказал: «Слишком гордый ты. В моём кабинете люди ползают на брюхе, а ты мало того, что шапку не снял, как вошёл впервые, так ещё и в глаза мне смотреть осмелился, и сапога не целовал, топчущего тебя. Я сделаю так. Чтобы ты знал своё место. Люди должны знать своё место, иначе на земле будет хаос. Для общества, страны, и для твоего же блага (о чем ты ещё не раз поблагодаришь меня), будет хорошо, если ты на следующей недели ты поедешь по этапу валить лес на Север».
Вот так сложилась судьба моего деда. Но он, хотя бы, к тем годам уже познал Любовь, уже оставил наследника… Он так и не сдался, до конца. Если вы не сдаётесь, это имеет значение…
Я тоже любил. Любил сильно-сильно. Только мы с Нею даже не держались за руку. Любила ли она меня? Теперь, я в этом уверен. Я очень многое стал знать. Не верить… Именно знать.
Теперь я чувствую. Просто чувствую, что Её уже нет в живых. Здесь. На этом свете. Её звали Оля. Самая красивая и удивительная девушка на свете… Ангел, с пепельными волосами. Жалею ли я, что мы так и не сделали друг друга самыми счастливыми людьми на земле? Возможно… Об этом жалеет какая-то часть меня.
Но как говорится: там, где мы ломаемся – мы становимся сильнее. Потеряв великое счастье, я обрёл великое Знание, и великую Силу. Я понял Бога, я разжёг в себе его искру, и она, став великим пламенем, сжигает меня… Сжигает всё мирское, людское, всю низость и невежество,
275
ошибки… Я скоро вернусь к Богу, обрету вечное пристанище в Его царстве… И я чувствую, что и ты скоро откроешь в себе Путеводную Звезду, что приведёт тебя в Истине. Но ты пойдёшь другим путём. Более долгим, но более… простым, лёгким.
В мире есть две силы, и одна хочет, чтобы ты страдал, и твои нити в основах плоти связаны в страшные и крепкие узлы, и как паутины, они улавливают беды. Я про твои гены, про родовое проклятье и внимание к тебе Тех, чего внимания лучше бы избегать… Но душа твоя почти пробудилась, и она – разорвёт эти путы…
Начинается Великая Жатва, и грязи в мире недолго изливаться через край. Как говорил один отмеченный человек, что жил после меня:
«Когда времена приблизятся к бездне, любовь человека к человеку превратится в сухое растение. В пустыне тех времён будет расти лишь два растения – растение выгоды и растение самолюбия. Но цветы этих растений можно будет принять за цветы любви. Всё человечество в это проклятое время поглощено равнодушием...».
Так вот, чем темнее ночь, тем важнее в ней такие люди, как ты.
Помни о своей ценности, даже когда тебя будут смешивать с грязью. Не бери на себя греха… Грех – это когда твоя плоть над твоим духом властна. Посмотри, все смертные грехи – будь то гнев, гордыня, похоть, обжорство – всё исходит от плоти разнузданной, когда воля Духа над ней ослабевает… Плоть без духа – чистый сосуд мерзости и греха. Но дух сильнее. Он всё обуздать может, и подчинив плоть свою – обретёт силу над судьбой и материей. Для этого мы здесь… И я точно знаю, что ты должен пробудить свой дух, и примириться со своим обновлённым «я». Стать совершенней, чем ты есть, и вернуться домой, к Богу, обновленным.
Плоть захватила дух, усыпив его. Они — порождения Вселенской Гнили, захватили Землю. Они загнали людей в пещеру тьмы и невежества, и семь печатей наложили на Дух. Бог – сокровище, спрятанное в нашей душе. Они больше всего боятся, что мы обнаружим и извлечём это сокровище…
Пока мы, люди, видим лишь рябь на поверхности вещей и истины… Но я всегда отчаянно рвался к правде и свету, и порой, видел его сияние даже за толщей страха и лжи… Пока, наконец, как кувшинка не распустился под солнцем, пройдя толщу грязи и темноты.
Цель зла — не уничтожить творение Бога под названием ДУХ, а испортить его настолько, чтоб ни один из нас не смог найти пути назад, к Творцу. И тем самым принеся не смерть, но вечную боль человеку. Они питаются болью… Питаются страхом и похотью. Запомни, брат. Любые сильные эмоции – крик, гнев, возбуждение, сильная радость, смех – притягивают сущностей, которые питаются ими, как оводы кровью. Но это мелкие сущности… Наш великий страх может привлечь внимание кого покрупнее. Попытайся никогда не испытать его… И гаси в себе похоть. Дьявол входит через чресла, и если дашь ему волью – станешь как Эттвуд.
Система дьявола энтропична, в ней нарастает хаос, и она разрушает сама себя. Нет восходящей эволюции – нас обманывают… Теряя изначальный божественный свет и любовь – Дьявол теряет возможность Творить и Радоваться. А потому он кормится нашей энергией. Потому ему
276
потребовалось превращать нашу планету в тюрьму-скотоферму… Хотя изначально она была куда «светлее». Говоря «Дьявол», я бы не сказал, что это единая личность. Это давно целый сонм демонов, эгрегоров, сущностей… Но все они, как плоды одного древа, имеют единый корень… Это почти замкнутая система, почти выдавившая из себя Божественный Свет, её можно сравнить с круговоротом воды в природе… Что умирает, рождается вновь, и хитрые силки Системы не выпустят так просто на Свободу… Как влага, испаряясь, снова проливается на океан и сушу…
Чудовищная система Нечистого должна быть разрушена. Хотя бы, в сердце одного человека… Довольно Вселенной терпеть эту мерзость, это заболевание… Ты знаешь, боль Земли отдаётся в далёких галактиках, и звёзды скорбят вместе с нами.
Знаешь, в чём отличие системы Дьявола от системы Бога? У Дьявола всегда счастье на крови. Иначе Тёмные не могут. У любого их «доброго» поступка всегда будут корни, уходящие в зло. Вот и умей определять: если люди счастливы благодаря угнетению и боли других – их воля от Нечистого. Если из жизни страдающих проделать отверстие толщиной с иглу в жизнь счастливых – последних испепелило бы вмиг. Вот она какая, «справедливость» невежд и эгоистов… Тот, кто от Бога, умеет быть счастлив не мучая других… И тонко чувствует чужие страдания, пытаясь сводить их к минимуму. Добро от зла отличается справедливостью, расширенной эмпатией и трепетным, уважительным отношением. Без налёта эгоизма и потребления, но с волей как бы охладить и утешить… Это трудно объяснить, брат. Но ты поймёшь, чуть позже.
Сейчас миром правят не наши силы, но так не будет продолжаться вечно. Добро в масштабах вселенной всегда сильнее. Знай это. Я не говорю верь… ЗНАЙ.
Истина освободит нас.
И ещё. Не держи обиды на Варфоломея. Он вовсе не злой человек, просто не достаточно сильный… И он – оборотень, блуждающая кожа.
Прощай, брат. Я буду за тебя молиться.
Честь имею, Илларион Труман».
А я всё, как дурак, смотрел на свою ладонь. И там написано было – что я никогда не буду любим, что я проживу долгую, совершенно безрадостную жизнь, что я буду всегда проигравшим, одиноким, оболганным, нелюбимым… Что к преклонным годам я получу тяжёлую и чрезвычайно болезненную травму (что-то связанное с позвоночником и ногами), и остаток долгой позорной жизни проведу в инвалидном кресле, и не будет рядом никого родного, любящего… Я смотрел на эти линии, на эти мерзкие иероглифы на ладонях, и понимал, что кто-то злой и сильный не отступится так просто от моей судьбы, и их поганые корни давно проросли в тело, изменив структуру каждой клеточки; и пытаются подобраться к Духу, сломать его, или одурманить сном…
Предсказание – это как смотреть на реку и знать, куда она притечёт. Ты видишь воду Здесь, но уже знаешь, где и когда она окажется Там. Будущее уже существует, как существует прошлое. Роковое событие посылает вперёд себя чёрную тоску. Перед тем, как пойти дождю, темнеет небо, набегают тучи.
Я чувствовал неотвратимую стену тьмы, что маячила впереди и двигалась на меня, обложив со всех сторон…
Я отказался тогда от такой судьбы. Я решил для себя, что если меня не найдёт моя Любовь, и
277
вместе мы не найдём смысл и прямой путь к Богу, я уничтожу «своё», прошитое Их гнилью, тело.
Может ли ошибаться хиромантия?
МОЖЕТ. Если ты очень, очень-очень не желаешь такой судьбы. Ведь самая большая сила во вселенной – добрая. Но последнее я понял не скоро…
Через пять дней я вернулся в родной, но нелюбимый Траум. За неполный год, проведённый на Пармской Земле, я стал сильно старше. Через месяцы и годы, память о монахах с исковерканной судьбой стала потихоньку стираться из памяти. Только письмо Иллариона осталось навеки в моём сердце. Иногда мне думалось, что вся Пармская история – вообще неправда; плод моей воспалённой фантазии. И Илларион, это будто я сам в Параллельном Мире, который приоткрыл Маятник Земли, и позволил заглянуть в Бездну…
Я совсем не рассказал о третьем обитателе Кальгортской Пустыни. О послушнике Эттвуде. Исправлю этот недочёт сейчас. Мы мало общались с Эттвудом. Но помню, когда я впервые увидел его, мне стало не по себе. Я не умею видеть ауру человека, но в этот раз — увидел её. Будто его аура сама выпячивалась, желала, чтобы её рассмотрели… Я узрел множество протянутых в пространство трубок, подключенных к телу Эттвуда, как провода. И через эти трубки выкачивали его энергию, и взамен транслировали страх и болезненную липкую мерзость, будто впрыскивая свои нечистоты. Душа его смотрелась такой серой, обессилившей… будто изнурённый раком терминальной стадии организм. А тело его было грузным, грязным, зловонным.
Эттвуду сорок пять. Всю свою жизнь он жил вдвоём с мамой, совсем уже старой; он почти не работал, жил на зарплаты, потом на пенсию мамы. К нему приклеились пороки… Поработили его. Он много, очень много ел. Он обожал мясо УРБов, свинину, молоко, сдобу. Он очень любил сладкое – торты, пирожные, молочные десерты. Тяжёлая, наполненная мерзостью и энергией боли пища делала его слабым, засоряла тело его… Его тело не дышало, были забиты все энергетические каналы, там, где должны течь чистые живые реки – застыли зловонные болота.
Я видел всё это, и мне становилось не по себе… Но самое жуткое было не обжорство, а похоть, которая изливалась из несчастного волнами. В его ауру, как личинки мясного овода, вросли мафлоки и суккубы; они напоминали уродливые бородавки и наросты, и пили из Эттвуда похоть, пили страх… И возбуждали в нём всё большее желание; изнашивая его, как дойную скотину.
У Эттвуда из-за постоянного страха и стресса густая кровь, отчего он очень быстро выдыхался, не мог делать никакой работы… Но монахи, особенно Илларион, относились к нему по-доброму. Я ни раз видел, случайно, как Эттвуд занимался онанизмом. Он делал это по много раз в день, то уединившись в келье, а иногда и прямо на лесной опушке за оградкой монастыря… Я делал вид, что не замечаю его, хотя однажды буквально столкнулся с ним в библиотеке, когда он занимался этим за стеллажом. Я заметил, что у толстяка аномально большие яйца и длинный, как шланг, член. Ещё тогда я подумал, отчего же люди приписывают яйцам храбрость и агрессивность, даже называя их «душой мужчины». В Эттвуде совершенно не было «мужских» качеств… Ярость и храбрость на самом деле никоим образом не связана с яйцами. Эти органы аномально больше у самых робких животных – домашних хряков, быков, козлов, УРБов… Так их изуродовала селекция, отбирающая на осеменение самых «производительных», из кого можно выдавить как можно больше племенной спермы. Но у самых бесстрашных и агрессивных животных в природе – волка,
278
медведя, росомахи, медоеда, рыси… — маленькие яйца, которые едва различимы под шерстью, и не мешаются в бою и охоте. И нет им смысла всегда пребывать в похоти, возводить её в культ; у большинства диких животных и вовсе — период гона несколько дней в году. Самые храбрые воины среди людей – монахи ордена Гебет-унд-Блют; берсеркеры, не знавшие боли, страха и пороков – вообще были скопцами. Поэтому связывать храбрость с органом похоти большое невежество и ошибка… И жалок тот храбрец, кого можно лишить храбрости одним ударом.
Как-то я подумал, а может быть, Эттвуд был УРБом? Например, приёмным ребёнком, воспитанным в семье людей; воспитанным, как человек?
В это было страшно поверить, но я не находил ни одного довода против. Тем более даже грузная и бледная внешность его делала его так похожим на этих существ…
Эттвуд боялся, но сильней всего на свете желал унижений. Он хотел, чтобы женщина унижала его, оскорбляла, изменяла ему, относилась к его любви и вожделению как к мерзости, брезговала его тела, его семени, его чувств… Но в то же время никогда не отпускала и была рядом. Но он был никем, совершенно никем не любим. Эттвуд был очень слабым. Он был романтиком, а его как скотину стригли и грызли. Он панически боялся всего на свете, не выносил малейшей боли, часто плакал, не мог работать… Человек без воли, но он был добрым. Я видел его… Как большой ребёнок. Грузный, щетинистый мужчина, с душой бесконечно несчастного десятилетнего ребёнка… Больше всего на свете Эттвуд мечтал о любви. О девушке, женщине в своей жизни. И знаете, что здесь самое страшное… Этт делал всё, чтобы эту любовь повстречать. Это я, и редкие люди моей породы – гордые одиночки, которые никогда не станут ухаживать и добиваться, даже если будут влюблены. Но он… Он был совсем другой, в нём не было гордости. И знаете что… Это, в некотором роде, вызвало восхищение. Плаксивый Эттвуд, полный плотских желаний, искал любви женщин. Сперва в школе, затем в «клубе милосердия». Потом – по объявлениям, и даже пытался знакомиться просто – на улице. Но все. Все женщины отвергали его. С кем-то у него складывались недолгие отношения, но его – всегда предавали, или просто бросали.
Был один чудовищный случай: Эттвуд – житель Фойербрука. И в Кальгортскую пустынь он приехал оттуда. Так вот, по переписке, через брачное агентство Этт познакомился с одной женщиной – почти ровесницей ему по годам, очень красивой (на его взгляд) Сарой Маршмау. Она жила за семь тысяч километров, в Брише, и в одиночку воспитывала маленькую дочку. Этт, согласен был даже взять в жёны женщину с чужим ребёнком, и воспитывать его как своего. Хотя лично я считаю, что для несчастного одинокого девственника воспитывать чужого ребёнка и жить с «грязной», уже познавшей страсть и привязанность женщиной – гнусное унижение, в тысячу раз лучше которого смерть. Воспитывать чужого ребёнка, это как стать навозом для чужого семени… Да и для женщины, так называемой «РСП», новый «отец» и муж вряд ли станет любимым, он будет нужен лишь как ресурс. Ведь она уже любила, и страдала, и прогорела; а теперь – ребёнок вся её отрада и жизнь, а покладистый благородный рогоносец нужен лишь чтобы питать, как жирный навоз, брошенную её и осиротевшее дитя. А она уж отплатит «благородному спасителю» вялым сексом, формальными объятиями и безвкусным борщом на ужин. Унизительная, безрадостная жизнь, лучше уж монастырь или петля. Но Эттвуд так не считал. Он готов был помогать, заботиться, и любить даже чужого ребёнка, и носить даже такую женщину, как Сара Маршмау, на руках. Да, он был очень добрым и нежным… Он поехал в Бриш, на деньги мамы и на свои, которые зарабатывал почти полгода. И когда он прибыл поездом в Бриш, весь трясясь и холодея… Сара не пришла на встречу. Она не пришла и потом. Эттвуд чуть не сошёл с ума, а
279
вернувшись через неделю домой, стал писать ей письма. И Сара ответила ему. Она сказала, что просто передумала встречаться, так как всё равно не видит с ним будущего. А он продолжал писать ей. Много, как сумасшедший, признаваясь в любви и «пуская сопли». Она перестала ему отвечать. Эттвуд в свои сорок пять лет был девственником. Ни одна из женщин в огромном Фойербруке и за его пределами не пожелали быть с ним, спасти его. Спасти этого слабого, доброго, большого ребёнка, безнадёжно облепленного астральными паразитами… Полюбить его. Окружить заботой. Дать ему вдохновение и силы победить свою слабость и прочувствовать до дрожи, что такое настоящее счастье…
Мне очень жаль Эттвуда. Его жизнь была тем, что сильней всего страшило и отвращало меня. Я удивлялся, почему он не покончил собой… Но удивляться тут было нечему. Этт страшно боялся любой боли, боялся смерти, боялся всего… Я не знал, где, как, ему найти гордость и силу… И зачем, зачем он вообще был рождён, и кто, какое гнусное зло кормилось его страданием…
«Варфоломей, столкни нечастного в пропасть, когда он повернётся к тебе спиной. Сделай так, как в незапамятные времена поступали с больными и слабыми детьми в южном Рамаллоне, сбрасывая их со скалы. Это будет тем «срединным путём» добра, идущим вразрез с лицемерной мейнстримной моралью, о котором мне говорил Илларион. Это будет утешением и прохладой эвтаназии. Это будет концом невыносимой боли. Сделай это, угрюмый Оборотень. О ты, озлобившейся служитель не Бога, но Добра…»
Я долго мысленно повторял это, вспоминая УРБа Эттвуда, воспитанного среди «людей», и так и не нашедшего среди них счастья.
Здесь тучи садятся на серый хребет
И небо роднится с землёю
Здесь чист первозданный божественный свет
Здесь воздух пропитан мечтою.
Здесь дышится легче, и чище вода
Здесь дожди обернутся снегами
Здесь всё неизменно, так было всегда
На границе земли с небесами.
267
Там сокол расправил крыло на ветру
Под тобою парит в поднебесье
И звёздной ночи сестрицу-луну
Коснётся мотив дивных песен.
Здесь ели угрюмо скривились к земле
И солнце за облаком тонет
Ладони протянем к полночной звезде
Где ветер метелями стонет.
И бездна разверзнет холодную пасть
Светило дневное поглотит
И тьма обретёт безвозмездную власть
И льдом закрепит на восходе.
Так получилось, что в Кальгортской пустыни я провёл один год. Хотя приезжал туда, как и Варфоломей, как Ларри, как Эттвуд Порко – навсегда. Я искал тихой смерти в Пармской тайге, почти как те старики и безнадёжные больные в старом Винтерванде, что уходили в одиночестве в седую тундру, и принимали свою неизбежность. Их боль, их агонию, их бред или морок; их распад и трупную вонь – не видел никто из людей. Безнадёжной болезни и страданию лучше без свидетелей… Ибо даже добрые люди, видя страшное мучение и ничем не способные помочь – превращаются в невольных палачей. И почти всегда начинают отворачиваться от чужой боли, ведь настоящая боль, душевная или физическая – мерзкое зрелище. Пусть лучше оно не имеет свидетелей…
За год пребывания в Кальгортской пустыни, я много бродил по окрестной тайге. Я сроднился с нею, стал «лесным человеком», бродягой первозданной Пармы; и мог по несколько дней не возвращаться под сень монастыря, ночуя прямо под звёздами. В холода я укутывался, как в кокон, в армейскую брезентовую плащ-палатку, делал настил и навес из елового лапника. В тёплые летние ночи я лишь накрывался плащ-палаткой с головой, спасаясь от бледных, медлительных, но чрезвычайно крупных и злых комаров. По сырым низинам обитал чёрный гнус, мелкий и кровожадный, вот от него спастись было почти невозможно… Но это всё мелочи; я не так уж тяготел к комфорту…
В лесах, особенно на исходе лета, в самое благословенное время — видимо-невидимо грибов; больше всего я любил обабки и подосиновики, и конечно же, белые – но их было немного. Когда есть грибы, можно неделями жить только на них, туша их в котелке с крапивой и черемшой. А когда хочется сладкого – тайга щедро одаривала ягодами. Сколько их там было июле и августе! Особенно в сосняках-зеленомошниках, на высокогорной тундре и сфагновых болотах… Я впервые познакомился с голубикой, черникой, морошкой, шикшей… А как восхитительна таёжная земляника! И сладкая, как мёд, малина, и бодряще-кислая дикая жимолость… В родных Юшлорских степях, по которым я совсем не тосковал, из диких ягод росла лишь степная клубника; да изредка, в основном на юге Акелдамской пустоши – дикая вишня…
Я редко рыбачил один. Это хобби, признаться, не особо прижилось. Хотя хариус и пелядь
268
северных рек, это что-то! В лесу мне не бывало страшно… Даже тёмными тревожными ночами, в сырых шелестящих осинниках, зная, что вокруг на сотни километров, не считая Монастыря и села Кальюрт – ни единой человеческой души… В Кальюрте проживало полторы тысячи человек, и население стремительно сокращалось… Не было работы, не было развлечений, не оставалось перспектив в северном таёжном райцентре… Разве что работала пилорама, да население разбирало на металлолом давно заброшенную Верхне-Плаквинскую узкоколейку… Почти пятьсот километров рельсов, проложенных через горную тайгу. И ночами, даже там, в местном «светочи цивилизации», совсем рядом выли волки; а зимой, говорят, они едва ли не каждую неделю таскали скотину…
На север, восток, и северо-запад — простирались практически незаселённые и неисследованные земли – хребет Мермаунт, или Мередианные Горы, как великий каменный пояс опоясывал поперёк весь Эспенлянд, уходя своим северным концом в Снежное Море.
— Парма – ещё не Север. – Часто говорил Варфоломей. Кальюртский район, только начало Настоящего Севера, что простирался ещё на две тысячи километров до самых арктических пустошей и фьёрдов Снежного Моря. Шестьсот лет назад те края начинал исследовать сам Эспен Ллойд, но с тех пор Север так практически и не был освоен. И это здорово. Его чарующее, как бы звёздное дыхание исцеляли души, что так нуждались в врачующей прохладе и первозданной чистоте… Святой край; и порою хотелось, из благодарности и глубокого почтения к этой земле, припасть к ней челом, и обнять седую древнюю мать…
За время таёжных скитаний, я не встретил ни одного опасного дикого зверя. Только видел их следы, порою протоптанные поверх моих, какие-то пару минут назад, когда я думал возвратиться по тропе. Видел шерсть, прилипшую к смоле, и жуткие следы медвежьих когтей на деревьях… Я часто слышал волков ночами – их леденящую душу подлунную песню. Слышал и чудовищный треск в паре десятков метров, будто целый танк продирался сквозь буреломы. Но ко мне никто не подходил. Разе что относительно безобидные лоси, кабаны, и зверушки помельче. Они обычно сами пугались меня, и спешили скрыться. Или скрывался я, ведь лосю и кабану лучше не переходить дорогу – это его дом, его край. Я — гость. И я уважал Хозяина. Возможно, поэтому тайга и была благосклонна ко мне…
Не раз мне доводилось слышать жуткие рассказы монахов и Кальюртских охотников о гигантских волках-людоедах, весом под сто килограмм, что заходя ночами в село резали телят и свиней, разрывали цепных собак, и даже нападали на одиноких гуляк прямо на улицах Кальюрта. Последнее такое убийство, говорят, произошло два года назад. Волки растерзали ребёнка…
Рассказывали и о медведях-шатунах, худых, как сама смерть, и не желающих умирать, даже когда мощными ружьями были разворочены в фарш череп, и органы, и позвоночник… О шатунах, что вламывались зимой в дома… О старых горбатых соломенных медведях – особом подвиде, вес которых доходил до тонны, а свирепость не знала границ. Позже в Вальдштадтском краеведческом музее я видел чучело такого медведя с светло-соломенной косматой шерстью и большим горбом на спине. Когти медведя напоминали серпы, и были немногим короче…
Тем не менее, мне казалось, что в лесу меня хранит какая-то добрая сила. Что захожу под его сень не как враждебный пугливый колонист, а как истосковавшийся блудный сын возвращается домой… Это трудно передать словами. Но я будто дружил с древними духами Пармской тайги, и был с ними одной крови… Я не боялся смерти. Я готов был встретить её с пониманием и грустной улыбкой…
269
Может поэтому, она обходила меня стороной.
Варфоломей не раз предупреждал меня. Он говорил — бойся Ворока – злого духа тайги, быстрых рек и ущелий… Бойся его — ловца первобытных кошмаров. Он проявляется, когда мир истончается своим полотном, и незримое обретает плоть. Кто такой Ворок, спрашивал я? Варфоломей отвечал: он воплощение ужаса человека перед первобытной Природой. Он как оборотень, но не пресловутый человек-волк; для тебя он станет тем, кого ты больше всего боишься… Он будет знать о тебе всё, и если пожелает, тебя никто никогда не найдёт… Даже останков твоих. Ворок — демон, приходящий из параллельного мира, он может увлечь за собой… Когда бьёт Маятник Земли, пространство вибрирует как камертон, и стирается грань между канвами реальностей… Что казалось страшной сказкой, обернётся былью. Сколько нечисти скрывают чёрные карманы вселенских складок… В Парме много литосферных разломов, говорил старец; оттуда текут соки земли, питающие и хорошее, и дурное… Какую силу способны взрастить они, извергнуть из чёрного Лона, тебе лучше не знать… Здесь, под Пармой, земля живая, не присыпанная километрами песков и глин, как у вас. Здесь удары мятника-камертона меняют мир, и меняют страшно.
Я всегда с интересом слушал Варфоломея. И, признаться, сам ощущал под собою беспокойство земли, о котором говорил загадочный старец. Так бывает в горах, на разломах… Ты будто ходишь по шкуре титанического Зверя, и слышишь, как бьётся его сердце, как вздымается могучая грудь… Ты даже различаешь его мысли – они ворочаются, как грозовые облака из огня и камня… Я слышал стон бездонных недр, Земля о чём-то говорила мне, она жаловалась… От её инфразвука леденела кровь, а через завесу скреблось что-то, о чём не принято говорить… Разве что, на «Ферме Дураков». Пару раз, глубокой ночью, я видел странные лучи, поднимающиеся от земли к звёздам. Сначала красный и тонкий, будто лазер, он остро и неприятно мерцал, шарил по ночным светилам и тонул в черноте. А потом, дрогнув, гас; и я наблюдал, как от земли к звёздам поднимаются пульсирующие бледно-голубые сгустки… Потом, и они таяли в темноте, а в глубине недр активизировалось знакомое приглушённое жужжание.
Я совсем не храбрец, но здесь, все эти явления не вызвали паники и психических травм. Напротив: я припадал к Земле ладонями, ушами, я слышал её, разговаривал с ней. Здесь я впервые почувствовал вращение Великого Маятника, что монотонно гудел, как работающая под подушкой электробритва. А временами начинал протяжно быть: «Боммм-Боммм…». И я закрывал глаза, отдавшись странному, тёмному, потустороннему потоку…
От старых солдат можно слышать, что на войне погибают те, кто больше всего цеплялся за жизнь. И выживают те, кто хотел с этой жизнью расстаться… Клад находит тот, кто его не ищет, по воле случая; а кто кладёт на поиск всю жизнь – только теряет средства и время… И любят обычно тех, кто в любви не нуждается, а кто вымаливает любовь у Вселенной – получает одиночество и предательства.
Быть может, я потому и не сгинул в дремучих лесах, что не боялся, и был почти равнодушен к собственной смерти… Наверно, иногда можно проехаться, как на сёрфе, на пресловутом «законе подлости», но только тогда, когда тебе будет всё равно…
Обойти и исследовать даже ближние окрестности монастыря почти невозможно. Даже
270
воображаемый квадрат территории, с углами в Верхней Плакве, урочище Крапивная, бывшем посёлке ПармЛага «Красные Глухари», и горой Большой Тылль. Меня, как для человека, выросшего на плоской, как поверхность моря, равнине, не переставала водить тропами лешего пересечённость и лесистость Пармы. Перепады высот превышали 2,5 км по вертикали, от речных долин, ложбинных болот, до снежников на скалистых вершинах. Совершенно не было плоских площадок, размером хотя бы с футбольное поле. Везде уклоны, обрывы, камни, дебри… Если бы можно было поглядеть сверху, взору предстала бы поверхность, похожая море в лютый шторм. Горы – застывшие волны, которые тоже медленно вздымаются и низвергаются в долины… Святые седые Мермаунтские горы, вершинами собирающие туман, древние, как опоры земли, и безмолвные, как само небо. В ложбинах между хребтов всегда протекали реки – прозрачные и ледяные, и ревели водопады, и в сырых замшелых ущельях таили свой зёв предательские карстовые воронки…
Лес в Парме, и вправду – в основном липовый. Частый-частый, с густым подлеском и травостоем. Много вездесущей осины, здесь они были кривые, замшелые, болезненные… Не похожие на наших степных красавиц с лоснящейся зеленовато-серой корой. Равно как и берёзы, в тайге чёрные и бородавчатые, и только ближе к верхушке знакомые берестой. Выше по склонам, где всё сильнее оголялись скалы и курумы – выживал под ветрами кедрач, можжевельник, кривостойные ельники… Берега рек вплотную к воде скрывали тала и черёмуха, ольха и рябина. На заболоченных заливных лугах трёхметровой упругой стеной рос Чёртов Борщевик.
В начале сентября я взобрался на самую высокую гору Среднего Мермаунта. На гору Большой Тылль, высотой почти три тысячи метров. Конечно, не на самую его вершину, а на небольшое каменистое плато, которое называли «Пузо». Взобраться на отвесную кварцитовую стену его «Плеч», стало бы достижением и для экипированных альпинистов… Вечные снежники лежат там; преданно и неусыпно висят грузные влажные тучи, скрывая мрачную вершину от ненужных глаз… С этой горой связана одна трагичная легенда. Прошлые хранители этих мест рассказывали, что давным-давно на Парме жил добрый великан, звали его Большой Тылль. Он помогал людям, охранял родной край от врагов и несчастий, и растил свой великанский огород, и капуста на нём была размером с луну. И жена его, великанша Пирет, выжимала тучи, проливая их тихим дождём, и ночами зажигала светильники-звёзды. Так продолжалось тысячи лет, пока не обнаружил эти земли Красный Дракон. И принялся Дракон пожирать людей, и яд он впрыскивал в сердца оставшихся, и брат пошёл войной на брата, а сын – на отца. Увидел это добрый Тылль, и сразился с Красным Драконом. Чудовищной была эта битва. До сих пор бездонные ущелья и пропасти – земли шрамы, что была как пашня испахана когтями Дракона, и борозды этой пашни поднялись выше облаков… В той чудовищной битве Дракон победил Большого Тылля, и обезглавил его. С тех пор Пармские земли узнали горе, и люди уже не стали прежними, и тьма легла на благословенный край… А Большой Тылль превратился в гору, у подножья её – Голова-Камень. Где пролилась его кровь – текут теперь чистые, как слеза ангела, реки… А жена Тылля, великанша Пирет, окаменела от горя по другую сторону Плаквы-реки, и теперь, возвышаясь над тайгой, над облаками, стоят два каменных великана — молчаливые и бессильные стражи липовой Пармы…
Несколько раз я ночевал на озере Чахлый Рёк. Находится оно в глубоком разломе, в трёх днях пути от Пустыни. Дорога туда – едва заметная тропа вдоль берега Рёквы, протоптанная зверьём да охотниками. Тропа проходит по заболоченной низменности, зажатой между двух горных хребтов, Пасиком и Медвежьим. Низменность заросла хвощом и папоротником, и солнце туда не
271
заглядывало даже в полдень. По берегам верхней Рёквы – буреломы, и предательски заросшие травой промоины, где в желтоватой воде по скользким камням ползали раки. Рёква вытекает из Чахлого Рёка, убегая далеко на запад, к равнинам Дождевого Предела и Паласскому Морю… Озеро Рёк – бездонное. Все попытки измерить его глубину терпели неудачи, и лот проваливался в бездну на километр и ниже. Считается, что озеро это — отверстие, через которое Подземный Океан, что лежит в десятках километрах под поверхностью земли, сливает излишки воды. Вода в Рёке всегда чёрная и пульсирует. Озеро мертво. Даже птицы не щебечут вблизи… А я любил подолгу сидеть на его берегу, на толстом стволе плакучей ивы, что прогнулось над бездонной водой. Сидеть, и просто смотреть в Око земли…
Потом приходила золотая осень. И тайга облачилась в жёлто-багряные краски, и таких листопадов я не видел нигде в жизни… А сколько грибов дарил лес! Грузди, опята, маслята, лисички… Монахи заготавливали их впрок, солили, сушили; или тушили в чугунке с луком и молодой картошкой…
За листопадами пришли затяжные дожди, и Кальгортская пустынь неделями плыла в тумане, обдуваема всеми ветрами, и сон покоем давил на грудь… В начале ноября выпал первый снег. Он шёл всю ночь, шуршал по жестяной крыше… Ледяная крупка. Дыхание звёздного Севера. А на вершинах Помяненного хребта, Пасика и Малькырта, под утро лежали белоснежные сугробы. И больше не было дождей. Зима на шесть месяцев стала единственной хозяйкой этих мест.
Зима в Парме оказалась довольно комфортной. Удивительно, думал я… Как же возможно такое, что здесь, на тысячу километров севернее родного Траума, и на полтора километра выше – такие мягкие снежные зимы, и температура в основном — 5, — 10, изредка — 15 градусов; в то время как у нас, далеко на юго-востоке отсюда, даже без Окон – минус 30 считалось «ещё не холодно». Климат Пармы мягкий, сюда с Западного океана морской ветер гонит без конца тяжкие облака и свежую прохладу бескрайней воды, и тучи эти цепляются за горные хребты, оседая на них туманом и моросью… Мне очень нравился такой климат. Без лютых морозов, без жары, почти без солнца. Я хотел остаться здесь навсегда. Но старец Варфоломей не раз напоминал мне. Он говорил: твоя судьба – не здесь. А я испытывал смешанные чувства. И одно из них было – обида. Как обида бездомного пса, которого собираются выгнать из приютившего дома. Хотя, в то же время, я и сам не хотел провести всю жизнь в обществе троих мужчин, пускай даже – самых лучших, из всех людей, что мне доводилось встречать… Такая жизнь была ничуть не милее смерти.
За время пребывания в благословенной Пармской земле, мне довелось пережить кошмар. Это стало тяжёлым, мучительным испытанием…
Был дождливый апрель. Когда сугробы уже сошли, и прелые листья дурманят своим ароматом, а тучи висят прямо – протяни руку. На тракте, в тридцати километрах от Кальюрта, мощным паводком разрушило мост. Село оказалось совсем отрезано от мира, нужно срочно было строить новую переправу через могучую Плакву. Варфоломей, Ларри и Эттвуд надолго покинули Пустынь, они работали и ночевали в Кальюрте, это был хороший шанс заработать. Я остался один. Один в огромном старинном доме на каменистом плато на высоте 838 метров. Не знаю, что случилось тогда; я, проведя десятки ночей в первобытной тайге, здесь уже вечером ощутил что-то нехорошее. Монахи ушли рано утром. День я провёл на улице – надо было подкармливать пчёл, они скоро начнут пробуждаться, а запасы мёда истощились за зиму… Я ставил в ульи кормушки с
272
густым сиропом… Потом рубил дрова. Но дождь к вечеру стал сильнее. На плато опустился сырой туман. Подгольцевые ельники странно шумели и качались, хотя был полный штиль. Воздух загустел. Я отчего-то ощутил страшную тоску, близкую к делирию: хотелось выть, рвать на себе одежду… Потом налетел ветер, и какой-то чудовищно-низкий рокот донёсся из сумеречного леса. Всё нутро оледенело, помню, как сейчас, я из последних сил, борясь с параличом, сумел скрыться в дверном проёме и затворить за собой дверь. Хлипкую, деревянную дверь с маленьким смотровым окошком. Далее я не мог сделать ни шагу. Сумерки сгустились, сырой воздух стал фиолетово-серого оттенка. И я увидел взором, который невозможно было скрыть за веками или отворотить, его…
Он заговорил голосом, который нитями вытягивал нервы и тянул, тянул мою руку к дверной ручке…
О трёх ногах… О семи головах… О глазе одном… Что течёт молоком…
О железных когтях… О козлиных рогах… О отвисших грудях…
Плакву выпью… В Рёк загляну… Тылля Большого за горло возьму…
Тысячи грудей набухло… Тысячи удов скрипят… Тысячи солнц потухло… Тысячи душ протухло… Тысячи хлебов пожухло…Тысячи ртов говорят… В кожу мою облачивши… Мясом утробу набивши… Семенем лоно наливши… Уд и муде теребивши… Слово молитвы забывши… Дверь предо мной открывши…На роги жертвенника заклят…
Я помню, как тянулся к дверной ручке, а с другой стороны к ней тянулись десяток мохнатых когтистых лап… Помню, как внизу моего живота зашевелились скользкие щупальца, поглаживая органы и парализуя мерзким потусторонним кошмаром… Как завороженный я заглянул в смотровое окошко, и узрел за дверью бледную семиголовую свинью высотою с дом, вставшую на дыбы. Она потрясала сотнями набухших грудей, из которых сочилось густое белое молоко… Груди шевелились, и из них, прорвав жирную, как парафин плоть, полезли чёрные металлические пластинки, острые, как тонкие лезвия… Они звенели о стекло, а плоть взрывалась страшными ранами… Рой лезвий жужжал, как пчелы, и пожирал плоть мёртвой свиньи… Шесть жутких голов, без глаз и без ртов, испускали тоскливый визг, а одна голова, я не сразу осознал это… То была моя голова, перекошенная омерзительной гримасой, с толстым рогом, застрявшем во рту. И только один белёсый глаз таращился на лбу, из которого текла белая, в сгустках, жидкость… Из свиньи вылез Демон, и выглядел он, как Самая Красивая Женщина, что только можно вообразить… Она распахнула чёрные крылья, как сама Неброэль, и из мужских её чресл выполз скользкий змей с ликом Мастемы… На демоне красное платье, а на голове её – корона из бледных эрегированных членов, выпускающих густую, с крупинками и сгустками, сперму… Дьяволица улыбалась, самой милой лучистой улыбкой на свете, невинной, как кровь агнца… Я чувствовал, как под гладкой кожей её кричали закланные души и ворочалась сшитая плоть… Демон улыбался мне, а я всё думал, что где-то уже видел Её…
Потом она набила осколками мою кожу, показала её мне; и я понял, что стою освежованный, и кто-то держит спусковой крючок моих нервов, готовых в любой момент убить болью… Женщина вдохнула в набитое чучело жизнь, и кукла поклонилась Ей… Я видел всё это, стоя за стеклом, а пальцы мои задеревенели на дверной ручке… Что-то заставило обернуться меня к зеркалу, что висело напротив двери, и в нём, подрагивая в загустевшем сумраке, горел семиглавый золотой
273
светильник, над которым восходило Всевидящее Око… И всё вокруг превратилось в роковой чёрный водоворот, затягивающий в бездну…
И вдруг, я вспомнили слова молитвы. Молитвы Звёздных Детей, которую читал в далёком детстве, в той самой потрёпанной книге, книге, которую так любил класть под подушку… Песни о Падении Альвара.
Я словно отделился от тела, весь превратившись в молитву. Я твердил:
Господь мира Надзвёздного, справедливый Добрый Творец… Тот, который никогда не ошибается, не лжёт и не издевается… И не узнает погибели в мире бога чужого… Дай мне познать то, что Ты знаешь, и полюбить то, что Ты любишь… Вложи в мои руки меч, в сердце – безстрашие, а в уста – истину. Выведи меня из искушения, Избави от когтей лукавого… Я часть света Твоего, часть духа Твоего, я призываю Тебя, я возвращаюсь к Тебе… Ибо я не от мира сего, а мир сей – не мой.
Ибо я не от мира сего, а мир сей, не мой…
И в Этом мире наступит Царство Твоё. Наступит, и никогда не уйдёт… Никогда не уйдёт…
Никогда не уйдёт…
Я не видел ничего, не слышал ничего, кроме своей молитвы. Она заполнила всё. Она как свет – нежный, бело-жёлтый свет, что ласкал, обнимал за плечи, заполнял собою невесомое тело и дух, который вдруг я ощутил могучим, как огнекрылый серафим, и грозным, как меч архангела… За моими плечами стояло великое воинство – а я плакал, плакал от восторга и счастья, мне было так хорошо, так хорошо, как не бывает на земле… Нет, не бывает никогда! Я сокрушил демона. Смёл его, как огненный вихрь трупного червя… А потом… Потом я потерял сознание. И последнее, что я видел, это склонившегося надо мной большого косматого волка, и он улыбнулся, осторожно лизнув меня в лицо…
Проснулся я поздно. Я лежал у закрытой двери, а в окошко ласково просился свет полуденного солнца. Щебетали птицы. Звенела капель. Капельки ночного дождя и конденсат срывались с деревьев и крыши. Я отворил двери… Лицо обласкал тёплый, совсем весенний ветер… Запахи древесной коры, прелых листьев и трав, смолистых елей… Небо было голубым-голубым…
Чуть позже я обнаружил, что все пчёлы в ульях погибли… А дверь снаружи была обожжена, будто под ней развели костёр…
В следующие ночи всё было спокойно. Только встреча эта, чем она была – я не знаю до сих пор, убила какую-то часть живого, что было внутри меня…
Монахи вернулись на седьмой день отсутствия. Я, хоть и любил одиночество, обрадовался их возвращению. Был ясный, солнечный день. Трава подсохла, летали ласточки. Но я сразу увидел, почувствовал, какую-то горечь и тьму, исходившую от Варфоломея. Его лицо сделалось худым и серым; в обрамлении седых волос и чёрной скуфьи, оно казалось совсем погасшим.
274
Он отвёл меня в сторону тогда, и сказал: «Ты должен уйти завтра на рассвете». Я всё понял тогда, и даже кое-что, чего понять было нельзя. Что можно только почувствовать…
Я ушёл. Но уже за воротами монастыря меня догоняет Улыбчивый Ларри, и передаёт незапечатанный конверт с листком внутри. Я смотрю ему в глаза, и вижу бездну. Бездну космоса… Это не человек уже, нет… Бледный, полупрозрачный, и лёгкий как призрак. Вечный юноша, в его полвека он выглядел на шестнадцать… Он улыбается мне, но не ртом. Его рот всегда кривит жуткая гримаса. Он улыбается глазами. И кивает: мол, возьми. Помимо конверта он протянул мне узелок с ароматным мёдом и вялеными ягодами. Я как никогда прежде вдруг увидел всю его судьбу, его жизнь, и меня пробрала дрожь. В тот миг я понял, что стою напротив Святого. Но сколько неземных страданий выпало на долю этого уже не человека…
Я ушёл.
В Кальюрте я удачно успел на вечерний автобус до городка Старый Алатырск; от него до Вальдштадта оставалось не больше десяти часов. Там автобусы ходят чаще… Но по сторонам, куда бы вы не ехали в Липовой Парме – всё те же бесконечные леса и горы, подёрнутые синевой… И апрель улыбался мне во след; южнее, на подъездах к Вальдштадту, уже показались среди рыжей сухой травы подснежники, а у теплотрасс и вовсе зеленела свежая мурава… Я развернул листок, который передал мне монах Илларион.
«Ты знаешь, брат, в нашем роду у всех была непростая судьба. Я расскажу тебе про своего деда. Он провёл всю жизнь в ПармЛаге, и умер там, так и не увидев свободы. За что же, спросишь ты? В 2915 году его арестовали, как подозреваемого в деле об одном крупном хищении государственной собственности. Я точно знаю, что его били. Там всегда били… Так вот дед не склонился перед мучителями и смеялся им в лицо. Вскоре выяснилось, что Иван (так звали моего деда) – невиновен. Но начальник полиции, что допрашивал его, подошёл к нему, и сказал: «Слишком гордый ты. В моём кабинете люди ползают на брюхе, а ты мало того, что шапку не снял, как вошёл впервые, так ещё и в глаза мне смотреть осмелился, и сапога не целовал, топчущего тебя. Я сделаю так. Чтобы ты знал своё место. Люди должны знать своё место, иначе на земле будет хаос. Для общества, страны, и для твоего же блага (о чем ты ещё не раз поблагодаришь меня), будет хорошо, если ты на следующей недели ты поедешь по этапу валить лес на Север».
Вот так сложилась судьба моего деда. Но он, хотя бы, к тем годам уже познал Любовь, уже оставил наследника… Он так и не сдался, до конца. Если вы не сдаётесь, это имеет значение…
Я тоже любил. Любил сильно-сильно. Только мы с Нею даже не держались за руку. Любила ли она меня? Теперь, я в этом уверен. Я очень многое стал знать. Не верить… Именно знать.
Теперь я чувствую. Просто чувствую, что Её уже нет в живых. Здесь. На этом свете. Её звали Оля. Самая красивая и удивительная девушка на свете… Ангел, с пепельными волосами. Жалею ли я, что мы так и не сделали друг друга самыми счастливыми людьми на земле? Возможно… Об этом жалеет какая-то часть меня.
Но как говорится: там, где мы ломаемся – мы становимся сильнее. Потеряв великое счастье, я обрёл великое Знание, и великую Силу. Я понял Бога, я разжёг в себе его искру, и она, став великим пламенем, сжигает меня… Сжигает всё мирское, людское, всю низость и невежество,
275
ошибки… Я скоро вернусь к Богу, обрету вечное пристанище в Его царстве… И я чувствую, что и ты скоро откроешь в себе Путеводную Звезду, что приведёт тебя в Истине. Но ты пойдёшь другим путём. Более долгим, но более… простым, лёгким.
В мире есть две силы, и одна хочет, чтобы ты страдал, и твои нити в основах плоти связаны в страшные и крепкие узлы, и как паутины, они улавливают беды. Я про твои гены, про родовое проклятье и внимание к тебе Тех, чего внимания лучше бы избегать… Но душа твоя почти пробудилась, и она – разорвёт эти путы…
Начинается Великая Жатва, и грязи в мире недолго изливаться через край. Как говорил один отмеченный человек, что жил после меня:
«Когда времена приблизятся к бездне, любовь человека к человеку превратится в сухое растение. В пустыне тех времён будет расти лишь два растения – растение выгоды и растение самолюбия. Но цветы этих растений можно будет принять за цветы любви. Всё человечество в это проклятое время поглощено равнодушием...».
Так вот, чем темнее ночь, тем важнее в ней такие люди, как ты.
Помни о своей ценности, даже когда тебя будут смешивать с грязью. Не бери на себя греха… Грех – это когда твоя плоть над твоим духом властна. Посмотри, все смертные грехи – будь то гнев, гордыня, похоть, обжорство – всё исходит от плоти разнузданной, когда воля Духа над ней ослабевает… Плоть без духа – чистый сосуд мерзости и греха. Но дух сильнее. Он всё обуздать может, и подчинив плоть свою – обретёт силу над судьбой и материей. Для этого мы здесь… И я точно знаю, что ты должен пробудить свой дух, и примириться со своим обновлённым «я». Стать совершенней, чем ты есть, и вернуться домой, к Богу, обновленным.
Плоть захватила дух, усыпив его. Они — порождения Вселенской Гнили, захватили Землю. Они загнали людей в пещеру тьмы и невежества, и семь печатей наложили на Дух. Бог – сокровище, спрятанное в нашей душе. Они больше всего боятся, что мы обнаружим и извлечём это сокровище…
Пока мы, люди, видим лишь рябь на поверхности вещей и истины… Но я всегда отчаянно рвался к правде и свету, и порой, видел его сияние даже за толщей страха и лжи… Пока, наконец, как кувшинка не распустился под солнцем, пройдя толщу грязи и темноты.
Цель зла — не уничтожить творение Бога под названием ДУХ, а испортить его настолько, чтоб ни один из нас не смог найти пути назад, к Творцу. И тем самым принеся не смерть, но вечную боль человеку. Они питаются болью… Питаются страхом и похотью. Запомни, брат. Любые сильные эмоции – крик, гнев, возбуждение, сильная радость, смех – притягивают сущностей, которые питаются ими, как оводы кровью. Но это мелкие сущности… Наш великий страх может привлечь внимание кого покрупнее. Попытайся никогда не испытать его… И гаси в себе похоть. Дьявол входит через чресла, и если дашь ему волью – станешь как Эттвуд.
Система дьявола энтропична, в ней нарастает хаос, и она разрушает сама себя. Нет восходящей эволюции – нас обманывают… Теряя изначальный божественный свет и любовь – Дьявол теряет возможность Творить и Радоваться. А потому он кормится нашей энергией. Потому ему
276
потребовалось превращать нашу планету в тюрьму-скотоферму… Хотя изначально она была куда «светлее». Говоря «Дьявол», я бы не сказал, что это единая личность. Это давно целый сонм демонов, эгрегоров, сущностей… Но все они, как плоды одного древа, имеют единый корень… Это почти замкнутая система, почти выдавившая из себя Божественный Свет, её можно сравнить с круговоротом воды в природе… Что умирает, рождается вновь, и хитрые силки Системы не выпустят так просто на Свободу… Как влага, испаряясь, снова проливается на океан и сушу…
Чудовищная система Нечистого должна быть разрушена. Хотя бы, в сердце одного человека… Довольно Вселенной терпеть эту мерзость, это заболевание… Ты знаешь, боль Земли отдаётся в далёких галактиках, и звёзды скорбят вместе с нами.
Знаешь, в чём отличие системы Дьявола от системы Бога? У Дьявола всегда счастье на крови. Иначе Тёмные не могут. У любого их «доброго» поступка всегда будут корни, уходящие в зло. Вот и умей определять: если люди счастливы благодаря угнетению и боли других – их воля от Нечистого. Если из жизни страдающих проделать отверстие толщиной с иглу в жизнь счастливых – последних испепелило бы вмиг. Вот она какая, «справедливость» невежд и эгоистов… Тот, кто от Бога, умеет быть счастлив не мучая других… И тонко чувствует чужие страдания, пытаясь сводить их к минимуму. Добро от зла отличается справедливостью, расширенной эмпатией и трепетным, уважительным отношением. Без налёта эгоизма и потребления, но с волей как бы охладить и утешить… Это трудно объяснить, брат. Но ты поймёшь, чуть позже.
Сейчас миром правят не наши силы, но так не будет продолжаться вечно. Добро в масштабах вселенной всегда сильнее. Знай это. Я не говорю верь… ЗНАЙ.
Истина освободит нас.
И ещё. Не держи обиды на Варфоломея. Он вовсе не злой человек, просто не достаточно сильный… И он – оборотень, блуждающая кожа.
Прощай, брат. Я буду за тебя молиться.
Честь имею, Илларион Труман».
А я всё, как дурак, смотрел на свою ладонь. И там написано было – что я никогда не буду любим, что я проживу долгую, совершенно безрадостную жизнь, что я буду всегда проигравшим, одиноким, оболганным, нелюбимым… Что к преклонным годам я получу тяжёлую и чрезвычайно болезненную травму (что-то связанное с позвоночником и ногами), и остаток долгой позорной жизни проведу в инвалидном кресле, и не будет рядом никого родного, любящего… Я смотрел на эти линии, на эти мерзкие иероглифы на ладонях, и понимал, что кто-то злой и сильный не отступится так просто от моей судьбы, и их поганые корни давно проросли в тело, изменив структуру каждой клеточки; и пытаются подобраться к Духу, сломать его, или одурманить сном…
Предсказание – это как смотреть на реку и знать, куда она притечёт. Ты видишь воду Здесь, но уже знаешь, где и когда она окажется Там. Будущее уже существует, как существует прошлое. Роковое событие посылает вперёд себя чёрную тоску. Перед тем, как пойти дождю, темнеет небо, набегают тучи.
Я чувствовал неотвратимую стену тьмы, что маячила впереди и двигалась на меня, обложив со всех сторон…
Я отказался тогда от такой судьбы. Я решил для себя, что если меня не найдёт моя Любовь, и
277
вместе мы не найдём смысл и прямой путь к Богу, я уничтожу «своё», прошитое Их гнилью, тело.
Может ли ошибаться хиромантия?
МОЖЕТ. Если ты очень, очень-очень не желаешь такой судьбы. Ведь самая большая сила во вселенной – добрая. Но последнее я понял не скоро…
Через пять дней я вернулся в родной, но нелюбимый Траум. За неполный год, проведённый на Пармской Земле, я стал сильно старше. Через месяцы и годы, память о монахах с исковерканной судьбой стала потихоньку стираться из памяти. Только письмо Иллариона осталось навеки в моём сердце. Иногда мне думалось, что вся Пармская история – вообще неправда; плод моей воспалённой фантазии. И Илларион, это будто я сам в Параллельном Мире, который приоткрыл Маятник Земли, и позволил заглянуть в Бездну…
Я совсем не рассказал о третьем обитателе Кальгортской Пустыни. О послушнике Эттвуде. Исправлю этот недочёт сейчас. Мы мало общались с Эттвудом. Но помню, когда я впервые увидел его, мне стало не по себе. Я не умею видеть ауру человека, но в этот раз — увидел её. Будто его аура сама выпячивалась, желала, чтобы её рассмотрели… Я узрел множество протянутых в пространство трубок, подключенных к телу Эттвуда, как провода. И через эти трубки выкачивали его энергию, и взамен транслировали страх и болезненную липкую мерзость, будто впрыскивая свои нечистоты. Душа его смотрелась такой серой, обессилившей… будто изнурённый раком терминальной стадии организм. А тело его было грузным, грязным, зловонным.
Эттвуду сорок пять. Всю свою жизнь он жил вдвоём с мамой, совсем уже старой; он почти не работал, жил на зарплаты, потом на пенсию мамы. К нему приклеились пороки… Поработили его. Он много, очень много ел. Он обожал мясо УРБов, свинину, молоко, сдобу. Он очень любил сладкое – торты, пирожные, молочные десерты. Тяжёлая, наполненная мерзостью и энергией боли пища делала его слабым, засоряла тело его… Его тело не дышало, были забиты все энергетические каналы, там, где должны течь чистые живые реки – застыли зловонные болота.
Я видел всё это, и мне становилось не по себе… Но самое жуткое было не обжорство, а похоть, которая изливалась из несчастного волнами. В его ауру, как личинки мясного овода, вросли мафлоки и суккубы; они напоминали уродливые бородавки и наросты, и пили из Эттвуда похоть, пили страх… И возбуждали в нём всё большее желание; изнашивая его, как дойную скотину.
У Эттвуда из-за постоянного страха и стресса густая кровь, отчего он очень быстро выдыхался, не мог делать никакой работы… Но монахи, особенно Илларион, относились к нему по-доброму. Я ни раз видел, случайно, как Эттвуд занимался онанизмом. Он делал это по много раз в день, то уединившись в келье, а иногда и прямо на лесной опушке за оградкой монастыря… Я делал вид, что не замечаю его, хотя однажды буквально столкнулся с ним в библиотеке, когда он занимался этим за стеллажом. Я заметил, что у толстяка аномально большие яйца и длинный, как шланг, член. Ещё тогда я подумал, отчего же люди приписывают яйцам храбрость и агрессивность, даже называя их «душой мужчины». В Эттвуде совершенно не было «мужских» качеств… Ярость и храбрость на самом деле никоим образом не связана с яйцами. Эти органы аномально больше у самых робких животных – домашних хряков, быков, козлов, УРБов… Так их изуродовала селекция, отбирающая на осеменение самых «производительных», из кого можно выдавить как можно больше племенной спермы. Но у самых бесстрашных и агрессивных животных в природе – волка,
278
медведя, росомахи, медоеда, рыси… — маленькие яйца, которые едва различимы под шерстью, и не мешаются в бою и охоте. И нет им смысла всегда пребывать в похоти, возводить её в культ; у большинства диких животных и вовсе — период гона несколько дней в году. Самые храбрые воины среди людей – монахи ордена Гебет-унд-Блют; берсеркеры, не знавшие боли, страха и пороков – вообще были скопцами. Поэтому связывать храбрость с органом похоти большое невежество и ошибка… И жалок тот храбрец, кого можно лишить храбрости одним ударом.
Как-то я подумал, а может быть, Эттвуд был УРБом? Например, приёмным ребёнком, воспитанным в семье людей; воспитанным, как человек?
В это было страшно поверить, но я не находил ни одного довода против. Тем более даже грузная и бледная внешность его делала его так похожим на этих существ…
Эттвуд боялся, но сильней всего на свете желал унижений. Он хотел, чтобы женщина унижала его, оскорбляла, изменяла ему, относилась к его любви и вожделению как к мерзости, брезговала его тела, его семени, его чувств… Но в то же время никогда не отпускала и была рядом. Но он был никем, совершенно никем не любим. Эттвуд был очень слабым. Он был романтиком, а его как скотину стригли и грызли. Он панически боялся всего на свете, не выносил малейшей боли, часто плакал, не мог работать… Человек без воли, но он был добрым. Я видел его… Как большой ребёнок. Грузный, щетинистый мужчина, с душой бесконечно несчастного десятилетнего ребёнка… Больше всего на свете Эттвуд мечтал о любви. О девушке, женщине в своей жизни. И знаете, что здесь самое страшное… Этт делал всё, чтобы эту любовь повстречать. Это я, и редкие люди моей породы – гордые одиночки, которые никогда не станут ухаживать и добиваться, даже если будут влюблены. Но он… Он был совсем другой, в нём не было гордости. И знаете что… Это, в некотором роде, вызвало восхищение. Плаксивый Эттвуд, полный плотских желаний, искал любви женщин. Сперва в школе, затем в «клубе милосердия». Потом – по объявлениям, и даже пытался знакомиться просто – на улице. Но все. Все женщины отвергали его. С кем-то у него складывались недолгие отношения, но его – всегда предавали, или просто бросали.
Был один чудовищный случай: Эттвуд – житель Фойербрука. И в Кальгортскую пустынь он приехал оттуда. Так вот, по переписке, через брачное агентство Этт познакомился с одной женщиной – почти ровесницей ему по годам, очень красивой (на его взгляд) Сарой Маршмау. Она жила за семь тысяч километров, в Брише, и в одиночку воспитывала маленькую дочку. Этт, согласен был даже взять в жёны женщину с чужим ребёнком, и воспитывать его как своего. Хотя лично я считаю, что для несчастного одинокого девственника воспитывать чужого ребёнка и жить с «грязной», уже познавшей страсть и привязанность женщиной – гнусное унижение, в тысячу раз лучше которого смерть. Воспитывать чужого ребёнка, это как стать навозом для чужого семени… Да и для женщины, так называемой «РСП», новый «отец» и муж вряд ли станет любимым, он будет нужен лишь как ресурс. Ведь она уже любила, и страдала, и прогорела; а теперь – ребёнок вся её отрада и жизнь, а покладистый благородный рогоносец нужен лишь чтобы питать, как жирный навоз, брошенную её и осиротевшее дитя. А она уж отплатит «благородному спасителю» вялым сексом, формальными объятиями и безвкусным борщом на ужин. Унизительная, безрадостная жизнь, лучше уж монастырь или петля. Но Эттвуд так не считал. Он готов был помогать, заботиться, и любить даже чужого ребёнка, и носить даже такую женщину, как Сара Маршмау, на руках. Да, он был очень добрым и нежным… Он поехал в Бриш, на деньги мамы и на свои, которые зарабатывал почти полгода. И когда он прибыл поездом в Бриш, весь трясясь и холодея… Сара не пришла на встречу. Она не пришла и потом. Эттвуд чуть не сошёл с ума, а
279
вернувшись через неделю домой, стал писать ей письма. И Сара ответила ему. Она сказала, что просто передумала встречаться, так как всё равно не видит с ним будущего. А он продолжал писать ей. Много, как сумасшедший, признаваясь в любви и «пуская сопли». Она перестала ему отвечать. Эттвуд в свои сорок пять лет был девственником. Ни одна из женщин в огромном Фойербруке и за его пределами не пожелали быть с ним, спасти его. Спасти этого слабого, доброго, большого ребёнка, безнадёжно облепленного астральными паразитами… Полюбить его. Окружить заботой. Дать ему вдохновение и силы победить свою слабость и прочувствовать до дрожи, что такое настоящее счастье…
Мне очень жаль Эттвуда. Его жизнь была тем, что сильней всего страшило и отвращало меня. Я удивлялся, почему он не покончил собой… Но удивляться тут было нечему. Этт страшно боялся любой боли, боялся смерти, боялся всего… Я не знал, где, как, ему найти гордость и силу… И зачем, зачем он вообще был рождён, и кто, какое гнусное зло кормилось его страданием…
«Варфоломей, столкни нечастного в пропасть, когда он повернётся к тебе спиной. Сделай так, как в незапамятные времена поступали с больными и слабыми детьми в южном Рамаллоне, сбрасывая их со скалы. Это будет тем «срединным путём» добра, идущим вразрез с лицемерной мейнстримной моралью, о котором мне говорил Илларион. Это будет утешением и прохладой эвтаназии. Это будет концом невыносимой боли. Сделай это, угрюмый Оборотень. О ты, озлобившейся служитель не Бога, но Добра…»
Я долго мысленно повторял это, вспоминая УРБа Эттвуда, воспитанного среди «людей», и так и не нашедшего среди них счастья.
Рецензии и комментарии 0