Книга «Один сплошной фильм жизнью»

Майнинг-паж (Глава 6)


  Ужасы
96
83 минуты на чтение
0

Возрастные ограничения 18+



Эта беспощадность при любой панике стала обыденной. На меня смотрела женщина с закрученными спектром волосами в два гнезда с глазами, полными гнёта. Лицо её как множество обильных дуг, и я сказал ей:
— Ты так паясничала, что я яд отправил к мозгу твоему! – щукой я и её убил, удушив от того, что врал о яде в мозг её, чтобы просто себя избивать в вере, что я выедаю из плоти её матки нейрон. «Посвистывая, виляя телом, как рыба, он уплыл среди тесно составленных столов, — за ними шумно пировали грузчики, в углу кто-то, тенором, запевал похабную песню:
Эх, было это дельце ночною порой, —
Вышла прогуляться в садик барыня — эй!» (М. Горький «Мои университеты») Животное, что съедает своего ребёнка на бессмертие возобладало над моими деланиями. Вой ассимилировали и совершали самоубийство от гнева на нашем корабле, который не успевал доплыть до пункта назначения.
Ужур красот кровей меня окутывал среди морских пылей, штормов и фонарей. «Десяток голосов оглушительно заревел, прихлопывая ладонями по столам:
Сторож город сторожит,
Видит — барыня лежит…
Хохот, свист, и гремят слова, которым, по отчаянному цинизму, вероятно, нет равных на земле». (М. Горький «Мои университеты»)
Продолжая жизнь в городе, я выходил на дикие места и ещё набрал ежей и дикобразов, ища им веточки и растения для питания. Также, когда у меня было молоко, я делился им с ними. Они очень любили играть с соседскими собаками и наступила некая безмятежность, когда все выли от голода, а мы могли искать ещё растений среди безумия, что миновало меня даже покаянием человеческим. С унижения раненными начиналась моя здесь дальнейшая борьба с наркодиллерами, хоть я и не видел в этом особого смысла.
Кто-то познакомил меня с Богданом Ужиленным, «владельцем маленькой бакалейной лавки, спрятанной в конце бедной, узенькой улицы, над оврагом, заваленным мусором». (М. Горький «Мои университеты») Буквы от запаха трупов в этом помещении не мог подобрать, что маскировали активными пивными ферментами. Ужасу хаоса было в этот день много пищи, а лавка опустела на четыре лица за кулисами яркий событий слов и дел. Все были голодны и съедали всё так жадно, что немел сам воздух. Начинается жатва от голода и бешенства оставления людей на смерть при мне. Многие лежали под кустами, страшась, что их расчленят на съедение.
«Ужиленный, сухорукий человечек, с добрым лицом в светлой бородке и умными глазами, обладал лучшей в городе библиотекой запрещенных и редких книг, ими пользовались студенты многочисленных учебных заведений Казани и различные революционно настроенные люди». (М. Горький «Мои университеты») Алфавит и русского говорящего много, а сделать никто ничего не мог до момента бешенства. Я всё искал еду и делился с моими зверями. Если не поесть иногда потом уже ничего не сделать и. Я молился уже, а не каялся, чтобы прекратилась эта жатва и она стала прекращаться самими её участниками. Многих ломило на смерть от боли, а пользы и благодарности за защиту нравственного убийствам им никакой и ни от кого, а только жестокие работорговцы продолжали их на смерть добивать, других ссылали на добычу нефтепродуктов. Индоевропейских языков я много знал, но мне было сложно здесь на них разговаривать. Ужиленный всё отводил моё внимание и наблюдательность от кричащей женщины, которая умирала одна от действий некроманта в её отношении. Мне пришлось воззвать молитвой к народам, чья письменность основана на кириллице. Визг раздался ужаснейше громкий с запахом горелого мяса. Это АД.
«Лавка Ужиленного помещалась в низенькой пристройке к дому скопца-менялы, дверь из лавки вела в большую комнату, ее слабо освещало окно во двор, за этой комнатой, продолжая ее, помещалась тесная кухня, за кухней, в темных сенях между пристройкой и домом, в углу прятался чулан, и в нем скрывалась злокозненная библиотека. Часть ее книг была переписана пером в толстые тетради, — таковы были «Исторические письма» Лаврова, «Что делать?» Чернышевского, некоторые статьи Писарева, «Царь-Голод», «Хитрая механика», — все эти рукописи были очень зачитаны, измяты». (М. Горький «Мои университеты») Добро победило зло здесь вновь.
Снова ничего нового и оставались поиски съедобного. Многие минеральные вещества и среды планеты начали атаковать или останавливать людей от убийства.
Анталия лежала и ревела, что нет денег и мало еды, а муж ушёл, бросив её одну, а детей забрали на полигон. В этом аду она была по названию о ней мнения окружающими по эмансипации «ебанутая» и её смерть от секса ими считалась неминуемой, где её детей в дальнейшем тоже заберут на полигон и не позволят им и жить. Ревела она с окошка, как и три месяца назад ревела женщина за женщиной.
Лирично радовалась она от того, что в этот момент я крикнул: «Можно я у вас комнату сниму?» Соло её крика на меня доносилось издали ревём людей без заработной платы на вперевалку: «Никому ничего не нужно! Шах и мат вам, суки, что убиваете так жестоко!» — они ещё полагали, что им от них нужны деньги. Лаки при этом раскладе продавали все активно, так как всем в жестокой над ними шутке такую работу предложил кто-то из прежних финансирующих предпринимательство, делая вид, что все ничего не умеют. Лирика и рыхлая земля оставляли эхо кровавых слёз погибших женщин и мужчин. Я шёл анодом, словно рыцарь доблести в лавку, где держали одну из нужных мне пленных, что работала на этих наркодиллеров. Когда я, впервые, пришел в лавку, Ужиленный, занятый с покупателями, кивнул мне на дверь в комнату, я вошел туда и вижу: в сумраке, в углу, стоит на коленях, умиленно молясь, маленькая кудрявая девушка, похожая на портрет в стиле американской эротики. Что-то неладное, противоречивое почувствовал я, глядя на кудрявую. Только я мы вышли и никому из прохожих до нас и дела не было, а малость просьб ими безнадёжно отвергалась. Мы с девушкой зашли в кафе и заказали картошку с зеленью. За едой я с ней даже разболтался:
— Давно ты с ними работала?
— А что сразу о диллерстве? – смеялась она надо мной.
— Потому что вы их цель на алхимические нужды, — серьёзно объяснил ей я и розоватые щёки неминуемо побелели, — Прости пожалуйста, но только без документов, так как ты как психбольная документы точно пишешь, хоть я от тебя их и не видел ни разу.
Деревья и вся округа была занята работой над ранениями форм жизни, которые пропускала светило и нас аж ветром от некоторых отталкивало, чтобы мы им просто не мешали. Им тактичность в таких вопросах неведома. Нытьё на улицах становилось тише и Солнечный свет украшал округу тихим стрёкотом и смехом детей. «Ты такая поясница! Дай я тебя поцелую!» — целовался старик с молодой девушкой на скамейке. Я просто от однообразия не знал, что делать, так как меня тянуло просто дальше убивать от неистового гнева. Я нашёл девушке мороженное и её уныние немного сменилось радостью. Мы вместе шли, и я не знал, что принесёт мне сегодняшний день, но никого я особо не интересовал, а им было нужно только что-то облегчающее боль.
О результатах поисков с добытых растений я сообщал Ужиленному. О Ужиленном мне говорили, как о «народнике»; в моем представлении народник — революционер, а революционер не должен веровать в бога, богомольный старичок показался мне лишним в этом доме, куда я пришёл с кудрявой. Ужиленный показал мне травы и радость младенца охватила меня:
— Это же младшая горная коза! – восхитился я, — это образец?
— Да, — спокойно ответил он.
Лава адского диллерства началась в городе: все собирали траву и клянчили друг у друга, чтобы проклясть. Рыдания и хныканья наивных разозлили меня. Я начал молится, чтобы этого никогда больше не случилось, так как даже расчленёнка веет мне большей оригинальностью. Наряду со мной была слышна молитва какого-то паренька меня младше лет на 5. «Кончив молиться, он аккуратно пригладил белые волосы головы и бороды, присмотрелся ко мне и сказал»:
— Отец Андрея. А вы кто будете?
— Я Анкор, — представился я, вихляя своими габаритами.
— Вот как? А я думал — переодетый студент.
— Зачем же студенту переодеваться? — спросил я.
— Ну, да, — тихо отозвался молодой ещё, но старик, — ведь как ни переоденься — бог узнает!
— Добра вам и радости в этом бою, — поклонился я на прощание.
«Он ушел в кухню, а я, сидя у окна, задумался и вдруг услыхал возглас:
— Вот он какой!
У косяка двери в кухню стояла девушка, одетая в белое, ее светлые волосы были коротко острижены, на бледном пухлом лице сияли, улыбаясь, синие глаза. Она была очень похожа на ангела, как их изображают дешевые олеографии». (М. Горький «Мои университеты») Кудрявая на это отреагировала скептически. Этот день подходил к вечеру. На улице до меня дошёл с вопросами о деньгах Цупикин: 7 грехов и мужика в гильдии уже с ребёнком вырезал.
— Авто разломанное доделай и пощадим, — холодно он завершил со мной разговор. Хозяйничал, бомбил и автомобиль всё же есть живым. Его ассистентка Пирогова мне в этот раз даже заплатила.
— «Отчего вы испугались? Разве я такая страшная? — говорила она тонким, вздрагивающим голосом и осторожно, медленно подвигалась ко мне, держась за стену, точно она шла не по твердому полу, а по зыбкому канату, натянутому в воздухе. Это неумение ходить еще больше уподобляло ее существу иного мира. Она вся вздрагивала, как будто в ноги ей впивались иглы, а стена жгла ее детские пухлые руки. И пальцы рук были странно неподвижны». (М. Горький «Мои университеты»)
Весь день и других женщин мучил этот комплекс и ранение с названием от мужчин «ебанутая»: лишь нирваны от деревьев песней отвлекали их от слёз.
Люди делали ингаляции и настрой у всех был фиговый. «Я стоял пред нею молча, испытывая чувство странного смятения и острой жалости. Все необычно в этой темной комнате!» (М. Горький «Мои университеты»)
Тентерес ощущался пылью к носу моему (Примечание автора: свинцовый тип сложного кристаллического порошка). Газпром устроили мне интро в стиле ЦУМа нашего города. Хотелось вентилятор, но был лишь йод в бутылке и крики от меня великих ожиданий денег от работ, что мне целыми выплачивали. Целенаправленно я нажал «энтр» на клавиатуре блондинки розового утра и эпицентр интереса к деньгам от меня начал на пыль спускать яд и членистоногих дымососов. Наркодиллерство всегда с Китая отличалось централизованным укладом своих услуг обществу. Реклама Цинка уже чудилась мне по юле детства и целей группировки. «Девушка села на стул так осторожно, точно боялась, что стул улетит из-под нее. Просто, как никто этого не делает, она рассказала мне, что только пятый день начала ходить, а до того почти три месяца лежала в постели — у нее отнялись руки и ноги.
«— Это — нервная болезнь такая», — сказала она, улыбаясь». (М. Горький «Мои университеты»)
— Сума! Нельзя так говорить! – отпрял я её.
«Помню, мне хотелось, чтоб ее состояние было объяснено как-то иначе; нервная болезнь — это слишком просто для такой девушки и в такой странной комнате, где все вещи робко прижались к стенам, а в углу, пред иконами, слишком ярко горит огонек лампады и по белой скатерти большого обеденного стола беспричинно ползает тень ее медных цепей.
— Мне много говорили о вас, — вот я и захотела посмотреть, какой вы, — слышал я детски тонкий голос». (М. Горький «Мои университеты»)
Единственное о чём я беспокоился – это о результате нас изъятия ожидающей группой на Майнинг. Я стремился это запомнить максимально подробно, чтобы просто потом не сожалеть от моего большого черепа и пуза. Акр земли мог был нами кадастре. «Этa девушка разглядывала меня каким-то невыносимым взглядом, что-то проницательно читающее видел я в синих глазах. С такой девушкой я не мог — не умел — говорить». (М. Горький «Мои университеты») И молчал, рассматривая аир в тёмном помещении и его цвет. «Портреты Герцена, Дарвина, Гарибальди» — ничто не сравнить с лицами увидевших нас в этом комнате в сознании мужчин. Моё лицо говорило им, когда я обнажил кастеты: «Я киллер и я рад с вами познакомиться». Они летали под гнётом моего удара, пытаясь отбиваться, но того им было очень мало.
Из шока и не без синяков выскочил подросток одних лет со мною, белобрысый, с наглыми глазами, он исчез в кухне, крикнув ломким голосом:
— Ты зачем вылезла, Марья?
«— Это мой младший брат, Алексей», — сказала девушка. — А я — учусь на акушерских курсах, да вот, захворала. Почему вы молчите? Вы — застенчивый?
— Ну я знал, что твои, — смеялся я, — прямо Якиром атакуют.
Я не стал её жалеть и, достав кастет, ударил суку в пах, пронзив ножом ей сердце. Пиздец!
Дальше я ходил и просто рассматривал эти серые дома и разные окна квартир города. В основном пластиковые или старые, деревянные и разваливающиеся в гниении, как и многие жильцы, от чего меня несколько раз вырвало. Потом явилась рыжекудрая стройная девица с зеленоватыми глазами, строго посмотрела на меня и, взяв незнакомую мне девушку под руки, увела ее, сказав:
— «Довольно, Марья!
Имя не шло девушке, было грубо для нее.
Я тоже ушел, странно взволнованный, а через день, вечером, снова сидел в этой комнате, пытаясь понять — как и чем живут в ней? Жили — странно». (М. Горький «Мои университеты»)
Помимо еды и постоянных опасностей, что мне жутко наскучило я никак не мог понять, чем мне вообще заняться. Одна трава пахнет горько, другая ароматно с неведомым доселе никому запахом, третья являет тебе твою смерть заведомо, а четвёртая оставляет желать лучшего в будущем, которое не наступит никогда. Мне опять было нечего делать, и я опять убил женщину, которую вообще не знал, так как она мне не дала секс. Это произошло так спонтанно и так по привычке, что я даже как-то не уловил, что она уже оттуда, где я с ней общался на языке смерти не ушла. Лишь отрезанная голова её валялась окровавленная на земле… Милый, кроткий старик Станислав Хамидов из Газпром, «беленький и как бы прозрачный, сидел в уголке и смотрел оттуда, шевеля темными губами, тихо улыбаясь, как будто просил:
«Не трогайте меня!»
В нем жил заячий испуг, тревожное предчувствие несчастия — это было ясно мне». (М. Горький «Мои университеты») Мужчина и женщина с отрубленной головой. Барыга и его шлюха.
Все искали еду и деньги, кто-то редко женитьбу, но в основном тоже ради денег. Сахарный Станислав, одетый в серую куртку, замазанную на груди маслом и мукою до твердости древесной коры, ходил по комнате как-то боком, виновато улыбаясь, точно ребенок, которому только что простили какую-то шалость. Ему помогал торговать Авдотий — ленивый, грубый парень. Третий брат, Йот, учился в учительском институте и, живя там в интернате, бывал дома только по праздникам; это был маленький, чисто одетый, гладко причесанный человечек, похожий на старого чиновника. Больная Танька жила где-то на чердаке и редко спускалась вниз, а когда она приходила, я чувствовал себя неловко, точно меня связывало невидимыми путами. Часто они вместе звали меня играть в обсуждение демона. Сатана часто карала за это убогим провинца. Эти дни мы за пищей и небольшими деньгами проводили мирно, но я никому особо не был нужен. Остальные тоже почти не знакомились и так и гуляли, питая друг к другу безразличие. Убита женщина! Пиздец!
Хозяйство Ужиленных «вела сожительница домохозяина-скопца, высокая худощавая женщина с лицом деревянной куклы и строгими глазами злой монахини». Тут же вертелась ее дочь, рыжая Сима; «когда она смотрела зелеными глазами на мужчин — ноздри ее острого носа вздрагивали». (М. Горький «Мои университеты») Точно также она часто вожделела молодых парней, которые отвечали взаимностью лишь час их любви ради будущего приключения. Погнали мы с сожительницами спасать соседа, которого уволокли местные работорговцы, но пока он был ещё не мёртв. Рыл ужас был мрачен мне здесь.
Я полагал, что со мной действительные хозяйки местного моего жилища, «но действительными хозяевами в квартире Ужиленных «были студенты университета, духовной академии, ветеринарного института, — шумное сборище людей, которые жили в настроении забот о русском народе, в непрерывной тревоге о будущем России. Всегда возбужденные статьями газет, выводами только что прочитанных книг, событиями в жизни города и университета, они по вечерам сбегались в лавочку Ужиленных со всех улиц Казани для яростных споров и тихого шепота по углам. Приносили с собою толстые книги и, тыкая пальцами в страницы их, кричали друг на друга, утверждая истины, кому какая нравилась». (М. Горький «Мои университеты») Двумя командами соседа мы вытащили непросто и одну из женщин пришлось убить на выкуп его. Шах и мат от наркодиллеров постепенно настигал наши жизни.
«Разумеется, я плохо понимал эти споры, истины терялись для меня в обилии слов, как звездочки жира в жидком супе бедных. Некоторые студенты напоминали мне стариков начетчиков сектантского Поволжья, но я понимал, что вижу людей, которые готовятся изменить жизнь к лучшему, и хотя искренность их захлебывалась в бурном потоке слов, но — не тонула в нем. Задачи, которые они пытались решать, были ясны мне, и я чувствовал себя лично заинтересованным в удачном решении этих задач. Часто мне казалось, что в словах студентов звучат мои немые думы, и я относился к этим людям почти восторженно, как пленник, которому обещают свободу». (М. Горький «Мои университеты») до дальнейшей философии никто здесь и не дорос, так как все говорили и практика была лишь убийством очередной женщины от слов, что дела своего не знали. Каждый такой проступок был нам шах, а мат настигал кого-то день изо дня.
«Они же смотрели на меня, точно столяры на кусок дерева, из которого можно сделать не совсем обыкновенную вещь». (М. Горький «Мои университеты») Я понимал, что они жаждали меня точно также дать на Майнинг-торговлю.
«— Самородок! — рекомендовали они меня друг другу, с такой же гордостью, с какой уличные мальчишки показывают один другому медный пятак, найденный на мостовой. Мне не нравилось, когда меня именовали — «самородком» и «сыном народа», — я чувствовал себя пасынком жизни и, порою, очень испытывал тяжесть силы, руководившей развитием моего ума. Так, увидав в окне книжного магазина книгу, озаглавленную неведомыми мне словами «Афоризмы и максимы», я воспылал желанием прочитать ее и попросил студента духовной академии дать мне эту книгу». (М. Горький «Мои университеты») Большего у меня сказать не получилось бы о том, как они торговались друг с другом за возможность меня дара и что мне делать с ними я по-прежнему не знал. Мало кому ведома эта наглость к тебе, когда тебя просто обсуждают передать кому-то, подобно антикварному предмету.
«— Здравствуйте! — иронически воскликнул будущий архиерей, человек с головою негра, — курчавый, толстогубый, зубастый. — Это, брат, ерунда. Ты читай, что дают, а в область, тебе не подобающую, — не лезь!» (М. Горький «Мои университеты») 15 февраля 2022 года ровно что 15 февраля 1626 года. Здесь формула событий была XVII = +XXI. Сегодняшний век на этих землях был оптимистичной версией XVII. В азарте никого, кроме работорговли, ничего не интересовало. Я гулял короткими прогулками: местные ездили на пикники или просто гуляли молча. Боялись рейдеров. Людям этим устрашением и мне поставили мат на возможность даже жить, позиционируя продажу местных земель. Всё казалось мне бессмысленным, и я начал придавать смысл еде, которую ем, но мне мог его сразу формулировать ещё зачастую. Горькая трава, вода и утро, хлеб, горькая трава, вода и утро. Снова шах и мат от наркодиллеров – опять пропала женщина пожилого возраста.
Грубый тон осведомителя задел меня. Я откладывал деньги на потом необходимое, собирая веточки и питьевую воду прихлёбывать голод полезным. Это была первая серьезная добыча, бесплатно полученная от родной планеты мною, она до сей поры сохранилась у меня.
«Вообще — со мною обращались довольно строго: когда я прочитал «Азбуку социальных наук», мне показалось, что роль пастушеских племен в организации культурной жизни преувеличена автором, а предприимчивые бродяги, охотники — обижены им. Я сообщил мои сомнения одному филологу, — а он, стараясь придать бабьему лицу своему выражение внушительное, целый час говорил мне о «праве критики»». (М. Горький «Мои университеты») Остальные предметы в аграрном я проводил молча и покорно, делая всё что только получается сделать. Прилежание моё при этом ценили весьма никчёмным. Я хотел его проучить.
«— Чтоб иметь право критиковать — надо верить в какую-то истину, — во что верите вы? — спросил он меня.
Он читал книги даже на улице, — идет по панели, закрыв лицо книгой, и толкает людей. Валяясь у себя на чердаке в голодном тифе, он кричал:
— Мораль должна гармонически совмещать в себе элементы свободы и принуждения, — гармонически, гар-гар-гарм…
Нежный человек, полубольной от хронического недоедания, изнуренный упорными поисками прочной истины, он не знал никаких радостей, кроме чтения книг, и, когда ему казалось, что он примирил противоречия двух сильных умов, его милые, темные глаза детски-счастливо улыбались. Лет через десять после жизни в Казани я снова встретил его в Харькове, он отбыл пять лет ссылки в Кемь и снова учился в университете. Он показался мне живущим в муравьиной куче противоречивых мыслей; погибая от туберкулеза, он старался примирить Ницше с Марксом, харкал кровью и хрипел, хватая мои руки холодными липкими пальцами:
— Без синтеза — невозможно жить!
Он умер на пути в университет в вагоне трамвая». (М. Горький «Мои университеты») Майнинг продолжался даже при моём небольшом участии, хоть сам я это всё и не чтил, зная, что гармоника эта вся когда-нибудь всех истребит окончательно и прежнего будет уже не вернуть никому.
Я опять собрал веточки с водой и опять запивал голод и заедал остатками растений: сама жизнь истязала меня этим рационом. Дальнейшие дни всё было более или менее – я смог даже добыть пирожки и томатный сок. За мной снова увязалась женщина с уже известной мне причёской – кубышка, но в этот раз одна. Джинсы и футболка из обилия творений, что неописуемы словом, но описать можно китайским лейблом наряду с купленной системой этих земель. Сама эта женщина словари не почитала, так как «я же не знала» её любимая фраза убивать конкуренток, и она очень успешна в своих предрассудках. Я с фарфоровым ножом, а она со своими кулаками и зубами. Я бродил с ней треугольниками и прямыми тропами по округе, но не видел ничего интересного и выгодного, что приносило мне лишь незнание окружающего и ощущение, что я тупой дебел. На моей дороге вновь крик бабки из квартиры, подманивающей подлую молодёжь по жажде лёгкой наживы. Юноша проехал мимо на самокате, и я ничего не имел даже намерения ему сказать, а хотелось рассказать ему о многом, но его возможная паника от опыта моих приключений пугала меня гораздо больше. Моя каторга здесь продолжалась наряду со многими при огромных мучениях по ожогам от потребляющих водку, о чём я им и не говорил. Эмиссоры со мной, творя параллельно наши истории кушали растения и оживляли мёртвое в них и в нас. Ужасные зубастики-монстры были неизвестным остальным благословением. Все смотрели телевизоры, закрывшись на квартирах и я выпал из их круга самоубийства. Бабки начали защищаться и защищать дедов от молодых киллеров, которых бросили, словно непотребных за то, что они не почтили своих родных. На этом недопустимом осуждении неопытности играли до жестоких смертей, используя просто поводом истязаний.
«Не мало видел я таких великомучеников разума ради, — память о них священна для меня». (М. Горький «Мои университеты»)
Равное молчание от страха к маньякам или более жестоким охотникам на людей царило в городе. Я отпустил всех дикобразов и зверьков, так как живое всё же живёт свободно и держал путь один от того, что все боялись от меня желание свободы ими ошрамированных. Нелегко простить любимым свои раны, как и нелегко оценить ими для тебя сделанное. Десятка два подобных людей собиралось в квартире Ужиленного, — среди них был даже элитный чеченец, студент духовной академии Сатон Панис. У одного из была травма и он кричал от агонии ранения. «Порою являлся большой, широкогрудый человек, с густой окладистой бородищей и по-татарски бритой головою. Он казался туго зашитым в серый казакин, застегнутый на крючки до подбородка. Обыкновенно он сидел где-нибудь в углу, покуривая коротенькую трубку и глядя на всех серыми, спокойно читающими глазами. Его взгляд часто и пристально останавливался на моем лице, я чувствовал, что серьезный этот человек мысленно взвешивает меня, и, почему-то, опасался его. Его молчаливость удивляла меня; все вокруг говорили громко, много, решительно, и чем более резко звучали слова, тем больше, конечно, они нравились мне; я очень долго не догадывался, как часто в резких словах прячутся мысли жалкие и лицемерные. О чем молчит этот бородатый богатырь?» (М. Горький «Мои университеты»)
Его звали Фима, и, кажется, никто, кроме Богдана, не знал его имени. «Вскоре мне стало известно, что человек этот недавно вернулся из ссылки, из Якутской области, где он прожил десять лет. Это усилило мой интерес к нему, но не внушило мне смелости познакомиться с ним, хотя я не страдал ни застенчивостью, ни робостью, а, напротив, болел каким-то тревожным любопытством, жаждой все знать и как можно скорее. Это качество всю жизнь мешало мне серьезно заняться чем-либо одним». (М. Горький «Мои университеты»)
Меня повалили. Я верил, что мозг управляет всей моей плотью, не понимая, как я двигался. Я не понимал, что меня отравила тростниковая спора от того же препарата, что я делал себе в уколах. У меня был шок от выстрела с пневматического оружия мне в голову. Я не видел кто в меня стрелял и сейчас лежал на пытке среди них. Меня увезли на чью-то квартиру, и группа незнакомых мне лиц меня заставляла верить в то, что это их квартира, а не моя. Потом пришли врачи и меня даже не осматривая им говорили по вере, что у меня туберкулёз, который в составе волны от пневматики пропитали обычной агрессивной тростниковой спорой, чтобы вызвать у меня удушающий шок. Земля уже восстанавливала мои движения, но я не мог двигаться по резонансу с умершим, где одна доля головного мозга имитировалась мне живой гармоническим током, и кто-то ему в слуховой нерв приговаривал, что он умер от туберкулёза. «Когда говорили о народе, я с изумлением и недоверием к себе чувствовал, что на эту тему не могу думать так, как думают эти люди. Для них народ являлся воплощением мудрости, духовной красоты и добросердечия, существом почти богоподобным и единосущным, вместилищем начал всего прекрасного, справедливого, величественного. Я не знал такого народа». (М. Горький «Мои университеты») Па в моём отношении киллеры продолжали. Я видел плотников, грузчиков, каменщиков, знал творящего пасло Пастора Иакова, Осипа, Григория, а тут говорили именно о единосущном народе и ставили себя куда-то ниже его, в зависимость от его воли. «Мне же казалось, что именно эти люди воплощают в себе красоту и силу мысли, в них сосредоточена и горит добрая, человеколюбивая воля к жизни, к свободе строительства ее по каким-то новым канонам человеколюбия». (М. Горький «Мои университеты») Сатана сеяла ужас тяжбы живым и воскресающим, разрушая всю дохлятину очень осторожно и в согласии с криминалом, что они … «ебанутые все». Естественно звезда знает сотворённое по поступкам нашим. Все сексом и занимались по греху похоти, списывая, что это у них уже чревоугодие, чтобы стать монстрами.
«Именно человеколюбия не наблюдал я в человечках, среди которых жил до той поры, а здесь оно звучало в каждом слове, горело в каждом взгляде». (М. Горький «Мои университеты»)
Я становился как пастор в моих изменениях здесь. «Освежающим дождем падали на сердце мое речи народопоклонников, и очень помогла мне наивная литература о мрачном житии деревни, о великомученике-мужике. Я почувствовал, что, только очень крепко, очень страстно любя человека, можно почерпнуть в этой любви необходимую силу для того, чтоб найти и понять смысл жизни. Я перестал думать о себе и начал внимательнее относиться к людям». (М. Горький «Мои университеты»)
— ААААА! – издавал я крик боли в беспомощности и не хотел что-либо делать. Это было моим наказанием за все мои совершённые разрушения людей. Я попросил у Авдотия деньги от голода и боли на лечение.
Авдотий Ужиленный доверчиво сообщил мне, что скромные доходы его торговли целиком идут на помощь людям, которые верят: «Счастье народа — прежде всего». «Он вертелся среди них, точно искренне верующий дьячок за архиерейской службой, не скрывая восторга пред бойкой мудростью книгочеев; счастливо улыбаясь, засунув сухую руку за пазуху, дергая другою рукой во все стороны мягкую бородку свою, он спрашивал меня:
— Хорошо? То-то же!»
Я не мог двигаться всё равно, но хотел произнести: «Да могу я уже!». Наряду со мной толпы умирали от смертельной ломки ложной накопленной рефлекторики беременности от самообмана организма. И, когда против народников еретически возражал психиатр Седов Евгений Александрович — обладатель странного голоса, подобного гоготу гуся, — Ужиленный, испуганно закрывая глаза, шептал:
— Какой смутьян!
При всём этом около меня заговорщики продолжали имитировать себя моими родственниками. Ужиленный один меня навещал. Мы часто говорили об этом Седове Евгении Александровиче. Его отношение к народникам было сродно моему, но отношение студенчества к Ужиленному казалось мне грубоватым и небрежным отношением господ к работнику, трактирному лакею. «Сам он этого не замечал. Часто, проводив гостей, он оставлял меня ночевать, мы чистили комнату и потом, лежа на полу, на войлоках, долго дружеским шепотом беседовали во тьме, едва освещенной огоньком лампады. С тихой радостью верующего он говорил мне:
— Накопятся сотни, тысячи таких хороших людей, займут в России все видные места и сразу переменят всю жизнь!» (М. Горький «Мои университеты»)
Однако жизнь уже менялась до ступора и женщин и мужчин что теперь здесь делать. Всё расточительство, если они прикоснуться к обилиям. Весь дом, где я лежал, весь город сей бомжи при наличии и без наличия квартир. Слезы женщин неумолимо продолжались. Звёзды от греха жадности играли в биржу с живым на планете, продавая живое деревьям, чтобы ели хоть. Я думал в этой пытке об Ужиленном. «Он был лет на десять старше меня, и я видел, что рыжеволосая Марья очень нравится ему, он старался не смотреть в ее задорные глаза, при людях говорил с нею суховато, командующим голосом хозяина, но провожал ее тоскующим взглядом, а говоря наедине с нею, смущенно и робко улыбался, дергая бородку». (М. Горький «Мои университеты») Однако приходили ко мне они редко, а в основном тоже вели охоту на лёгкую наживу.
Имитирующие мне семью тоже не угасали в их игре. «Его маленькая сестренка наблюдала словесные битвы тоже из уголка; детское лицо ее смешно надувалось напряжением внимания, глаза широко открывались, а когда звучали особенно резкие слова, — она шумно вздыхала, точно на нее брызнули ледяной водой. Около нее солидным петухом расхаживал рыжеватый медик, он говорил с нею таинственным полушепотом и внушительно хмурил брови. Все это было удивительно интересно». (М. Горький «Мои университеты»)
Ни у кого больше не выросли потерянные зубы и не зажили ранения, на которые трахаются с местных борделей и мастурбируют бляди. Таких приводили издеваться надо мной и те, кто держал меня на квартире. «Но — наступила осень, жизнь без постоянной работы стала невозможна для меня. Увлеченный всем, что творилось вокруг, я работал все меньше и питался чужим хлебом, а он всегда очень туго идет в горло. Нужно было искать на зиму «место», и я нашел его в крендельной пекарне Мстислава Славянова». (М. Горький «Мои университеты») Пытка надо мной была завершена. Я снова был на ногах и в бегах.
Там начали тоже самое: мне выделили женщину с кубышками, которая издевалась в меня, занимаясь сексом с другими мужчинами, так как я её вообще не интересовал. Время с ней так было для меня тяжким и безмерно поучительным. Спасибо ей большое, что она меня измучила так, что я обрёл понимание подробностей буквенного составления элементарных и сложных фраз от сильного доминирования естественного формирования звука даже одной буквы. Бахвальство этой женщины я запомнил на долгие времена.
«Тяжело было физически, еще тяжелее — морально». (М. Горький «Мои университеты»)
Убийства мне уже не помогали, и я начал заточать в арендованных гаражах таких блядей, нападающих на ранение после секса, так как я просто не смог их простить. «Когда я опустился в подвал мастерской, между мною и людьми, видеть и слушать которых стало уже необходимо для меня, выросла «стена забвения»». (М. Горький «Мои университеты») Никто из них не ходил ко мне в мастерскую, а я, работая четырнадцать часов в сутки, не мог ходить к Ужиленному в будни; в праздничные дни или спал, или же оставался с товарищами по работе. «Часть их с первых же дней стала смотреть на меня как на забавного шута, некоторые отнеслись с наивной любовью детей к человеку, который умеет рассказывать интересные сказки. Черт знает, что я говорил этим людям, но, разумеется, все, что могло внушить им надежду на возможность иной, более легкой и осмысленной жизни. Иногда это удавалось мне, и, видя, как опухшие лица освещаются человеческой печалью, а глаза вспыхивают обидой и гневом, — я чувствовал себя празднично и с гордостью думал, что «работаю в народе», «просвещаю» его». (М. Горький «Мои университеты»)
Многие не видели этот парадокс, от чего я их стал оставлять живыми и выпускал, когда перебесятся: они там мучились от ложной беременности и мне пришлось и их так выхаживать, чуть ли не подгузники им добывая в заточение. «Но, разумеется, чаще приходилось мне испытывать мое бессилие, недостаток знаний, неумение ответить даже на простейшие вопросы жизни, быта. Тогда я чувствовал себя сброшенным в темную яму, где люди копошатся, как слепые черви, стремясь только забыть действительность и находя это забвение в кабаках да в холодных объятиях проституток». (М. Горький «Мои университеты»)
Молодое и зрелое поколение продолжали превращаться в то, что я так усиленно один мечтал ещё только, чтобы предотвратилось с многих сторон. Стали модными порно-сайты и сайты про мастурбаторов. «Посещение публичных домов было обязательно каждый месяц в день получки заработка; об этом удовольствии мечтали вслух за неделю до счастливого дня, а прожив его — долго рассказывали друг другу об испытанных наслаждениях. В этих беседах цинически хвастались половой энергией, жестоко глумились над женщинами, говорили о них, брезгливо отплевываясь». (М. Горький «Мои университеты»)
Я понимал, что Газпром меня так кинул здесь в бордель шлюхой и пока живым. «Но — странно! — за всем этим я слышал — мне чудилось — печаль и стыд. Я видел, что в «домах утешения», где за рубль можно было купить женщину на всю ночь, мои товарищи вели себя смущенно, виновато, — это казалось мне естественным. А некоторые из них держались слишком развязно, с удальством, в котором я чувствовал нарочитость и фальшь. Меня жутко интересовало отношение полов, и я наблюдал за этим с особенной остротою. Сам я еще не пользовался ласками женщины, и это ставило меня в неприятную позицию: надо мною зло издевались и женщины, и товарищи. Скоро меня перестали приглашать в «дома утешения», заявив откровенно:
— Ты, брат, с нами не ходи.
— Почему?
— Так уж! Нехорошо с тобой.
Я цепко ухватился за эти слова, чувствуя в них что-то важное для меня, но не получил объяснения более толкового». (М. Горький «Мои университеты»)
Все отвлекались, чтобы не расточительствовать на порно-сайты. На моё предложение вместе пройтись мне отвечали:
— «Экой ты! Сказано тебе — не ходи! Скушно с тобой…» (М. Горький «Мои университеты»)
И только Станислав (Хамидов) сказал, усмехаясь:
— Вроде как при попе али при отце.
Всё это было просто бахвальство, так как слово их не осуществлялось дальше благотворно, а приходилось непосредственно искать свою правду даже с пониманием сказанного тебе. Я же знал. «Девицы сначала высмеивали мою сдержанность, потом стали спрашивать с обидой:
— Брезгуешь?» (М. Горький «Мои университеты») Я видел в этом намёк Ужиленного поиметь меня оброткой Газпрому.
Все делали что-то и везде было лишь расточительство. Все прокляты признанием их дела, как бахвальства, и не могли даже размышлять. Я сидел в очередной квартире с женщиной и жизнь просто шла по расписанию моего движения. Дата за датой обыденного и ничего нового. Мне всё с её стороны было нельзя. Сорокалетняя «девушка», пышная и красивая полька Сайтам Карбонеро, ««экономка», глядя на меня умными глазами породистой собаки, сказала:
— Оставимте ж его, подруги, — у него, обязательно, невеста есть — да? Такой силач, обязательно, невестой держится, больше ничем!
Алкоголичка, она пила запоем, и пьяная была неописуемо отвратительна, а в трезвом состоянии удивляла меня вдумчивым отношением к людям и спокойным исканием смысла в их деяниях». (М. Горький «Мои университеты»)
— «Самый же непонятный народ — это, обязательно, студенты академии, да, — рассказывала она моим товарищам. — Они такое делают с девушками: велят помазать пол мылом, поставят голую девушку на четвереньки, руками-ногами на тарелки и толкают ее в зад — далеко ли уедет по полу? Так — одну, так и другую. Вот. Зачем это?
— Ты врешь! — сказал я.
— Ой, нет! — воскликнула Сайтам, не обижаясь, спокойно, в спокойствии этом было что-то подавляющее.
— Ты выдумала это!
— Как же такое можно выдумать девушке? Разве я — сумасшедшая? — спросила она, вытаращив глаза». (М. Горький «Мои университеты»)
А наивным дураком я так в итоге и остался: Люди прислушивались к нашему спору с жадным вниманием, а Сайтам все рассказывала об играх гостей бесстрастным тоном человека, которому нужно только одно: понять — зачем это? Всё это делали ради возможности безнаказанного насилия, что меня удручало ещё сильнее.
Слушатели с отвращением плевались, — дико ругали студентов, а я, видя, что Сайтам возбуждает вражду к людям, уже излюбленным мною, говорил, что студенты любят народ, желают ему добра. (М. Горький «Мои университеты») Ничего нового в целом не происходило, так как клетка их греха и убийств держала их сама собой.
Женщины и мужчины играли в разные азартные игры, больше не зная, чем заняться.
— «Так-то — студенты с Воскресенской улицы, штатские, с университета, я ж говорю о духовных, с Арского поля! Они, духовные, сироты все, а сирота растет, обязательно, вором или озорником, плохим человеком растет, он же ни к чему не привязан, сирота!» (М. Горький «Мои университеты») Я лишь начинал так моё дело бахвальством никого при этом уже не убив. Всё сменилось вновь бесполезными рассказами.
«Спокойные рассказы «экономки» и злые жалобы девушек на студентов, чиновников, и вообще на «чистую публику», вызывали в товарищах моих не только отвращение и вражду, но почти радость, она выражалась словами:
— Значит — образованные-то хуже нас!» (М. Горький «Мои университеты») Все они были просто разными, и я этот конфликт поднял из мести им.
«Мне тяжело и горько было слышать эти слова. Я видел, что в полутемные, маленькие комнаты стекается, точно в ямы, вся грязь города, вскипает на чадном огне и, насыщенная враждою, злобой, снова изливается в город. Я наблюдал, как в этих щелях, куда инстинкт и скука жизни забивают людей, создаются из нелепых слов трогательные песни о тревогах и муках любви, как возникают уродливые легенды о жизни «образованных людей», зарождается насмешливое и враждебное отношение к непонятному, и видел, что «дома утешения» являются университетами, откуда мои товарищи выносят знания весьма ядовитого характера». (М. Горький «Мои университеты») Всё здесь стало бесполезным и безвыгодным. Всё в принципе и было безвыгодным. Все жили просто так и никаких новых обстоятельств особенно и не наступало, а было лишь незнание вообще чего-то нового даже от еды.
Земля опять захотела наказать меня блядью хотением по-настоящему. «Смотрел я, как по грязному полу двигаются, лениво шаркая ногами, «девушки для радости», как отвратительно трясутся их дряблые тела под назойливый визг гармоники или под раздражающий треск струн разбитого пианино, смотрел — и у меня зарождались какие-то неясные, но тревожные мысли. От всего вокруг истекала скука, отравляя душу бессильным желанием куда-то уйти». (М. Горький «Мои университеты»)
Все им изображали счастливое и яркое сердце, но их реальное сердце они все и видеть при том не могли. Вся эта роскошь у них была неизбежно достигнута разрушением растений в грехе, так как разрушение Земли сама же Земля ими делала неизбежно полезным. Бежавшие и оставшиеся рядом с трупами держатели борделей ходили по струнке на Земле, слушая от земли, что умеет являться даже блядью, что они все вечно до их воскресенья ебле-бляди. Были и прощённые, кто спас жизнь в любви хотя бы одной. Делал я от скуки себе зелья, питаясь свежей листвой деревьев, что даровала мне неведомый вкус и отпугивала нападающих бешенных от боли женщин, но я их не бросал и тоже собирал им травы. Сначала им было больно даже их есть, но они постепенно снова красивели. «И нещадно, с цинической злостью высмеивали меня, а я был задорным кутенком, чувствовал себя не глупее и смелее взрослых собак, — я тоже злился. Начиная понимать, что думы о жизни не менее тяжелы, чем сама жизнь, я, порою, ощущал в душе вспышки ненависти к упрямо-терпеливым людям, с которыми работал. Меня особенно возмущала их способность терпеть, покорная безнадежность, с которой они подчинялись полубезумным издевательствам пьяного хозяина». (М. Горький «Мои университеты»)
С верхнего этажа всё пытались микрофонами диктаторствовать, и я стал делать заявки на одухотворение. «И — как нарочно! — именно в эти тяжелые дни мне довелось познакомиться с идеей, совершенно новой и, хотя органически враждебной мне, но все-таки очень смутившей меня». (М. Горький «Мои университеты»)
Я дальше пил и ел добытое, поддавшись искушению переждать пургу спокойно. В одну из тех вьюжных ночей, когда кажется, что злобно воющий ветер изорвал серое небо в мельчайшие клочья и они сыплются на землю, хороня ее под сугробами ледяной пыли, и кажется, что кончилась жизнь земли, солнце погашено, не взойдет больше, — в такую ночь, на масленой неделе, я возвращался в мастерскую от Ужиленных. «Шагал, закрыв глаза, против ветра, сквозь мутное кипение серого хаоса и вдруг — упал, наскочив на человека, лежавшего поперек панели. Мы оба выругались, я — по-русски, он — на французском языке:
— О, дьявол…» (М. Горький «Мои университеты») Как надоели мне эти игры в Майнинг! Как надоели эти гармонические убийства и насилие! Я хотел постичь букву «А» в сотворении и было это нельзя! Точки и прямые линии вокруг. Проклятье! Ещё и этого тащить.
«Это возбудило мое любопытство, я поднял его, поставил на ноги, — он был маленького роста, легкий. Толкая меня, он гневно кричал:
— Моя шапка, черт вас возьми! Отдайте шапку! Я — замерзну!» (М. Горький «Мои университеты») Я его послал очень далеко, но, но пополз со мной.
«Найдя в снегу шапку, я встряхнул ее, надел на его ершистую голову, но он сорвал шапку и, махая ею, ругался на двух языках, гнал меня:
— Прочь!» (М. Горький «Мои университеты») Я ушёл. Я сидел дома и пил древесный сок, наслаждаясь моим одиночеством с кучей криков опять шлюх, чтобы деньги заработать.
Всем было скучно без убийства, а что разрушать они не знают, потому что остальное просто расточительство.
Никому ничего не было нужно, потому что великим кого-то признавали жертвоприношением на Майнинг. «Вдруг бросился вперед и утонул в кипящей кашице. Идя дальше, я снова увидел его — он стоял, обняв руками деревянный столб погашенного фонаря, и убедительно говорил:
— Лена, я погибаю… о Лена…
Видимо, он был пьян и, пожалуй, замерз бы, оставь я его на улице. Я спросил, где он живет.
— Какая это улица? — закричал он со слезами в голосе. — Я не знаю, куда идти.
Я обнял его за талию и повел, допрашивая, где он живет». (М. Горький «Мои университеты») Это был мой первый опыт любви с мужчиной. Мы долго молчали и молча шли, не зная куда.
«— На Булаке, — бормотал он, вздрагивая. — На Булаке… там — бани, — дом…
Шагал он неверно, сбивчиво и мешал мне идти; я слышал, как стучали его зубы.
— Си тю савэ, — бормотал он, толкая меня.
— Что вы говорите?
Он остановился, поднял руку и сказал внятно — с гордостью, как показалось мне:
— Си тю савэ у же те мен… [Если бы ты знал, куда я тебя веду… (фр.)]
И сунул пальцы руки в рот себе, качаясь, почти падая. Присев, я взял его на спину себе и понес, а он, упираясь подбородком в череп мой, ворчал:
— Си тю савэ… Но я замерзаю, о боже…
На Булаке я с трудом добился у него, в каком доме он живет, наконец мы влезли в сени маленького флигеля, спрятанного в глубине двора и вихрях снега. Он нащупал дверь, осторожно постучал и зашипел:
— Шш! Тише…» (М. Горький «Мои университеты») Что было там, куда мы шли?
«Дверь открыла женщина в красном капоте, с зажженной свечой в руке; уступив нам дорогу, она молча отошла в сторону и, вынув откуда-то лорнет, стала рассматривать меня». (М. Горький «Мои университеты») Я был рад. Я был очень рад это понять. Дальше что мне делать, кроме бахвальства я не знал. По крайней мере, здесь мне ничего не оставалось.
«Я сказал ей, что у человека, кажется, застыли руки и его необходимо раздеть, уложить в постель.
— Да? — спросила она звучно и молодо.
— Руки нужно опустить в холодную воду…
Она молча указала лорнетом в угол, — там, на мольберте, стояла картина — река, деревья. Я удивленно взглянул в лицо женщины, странно неподвижное, а она отошла в угол комнаты, к столу, на котором горела лампа под розовым абажуром, села там и, взяв со стола валета червей, стала рассматривать его.
— У вас нет водки? — громко спросил я. Она не ответила, раскладывая по столу карты. Человек, которого я привел, сидел на стуле, низко наклонив голову, свесив вдоль туловища красные руки. Я положил его на диван и стал раздевать, ничего не понимая, живя как во сне. Стена предо мною над диваном была сплошь покрыта фотографиями, среди них тускло светился золотой венок в белых бантах ленты, на конце ее золотыми буквами было напечатано:
«НЕСРАВНЕННОЙ ДЖИЛЬДЕ»
— Черт побери — тише! — застонал человек, когда я начал растирать его руки.
Женщина озабоченно и молча раскладывала карты. Лицо у нее остроносое, птичье, его освещают большие, неподвижные глаза. Вот она руками девочки-подростка взбила седые свои волосы, пышные, точно парик, и спросила тихо, но звучно:
— Ты видел Мишу, Жорж?
Жорж оттолкнул меня, быстро сел и торопливо сказал:
— Но ведь он уехал в Киев…
— Да, в Киев, — повторила женщина, не отводя глаз от карт, и я заметил, что голос ее звучит однотонно, невыразительно.
— Он скоро приедет…
— Да?
— О да! Скоро.
— Да? — повторила женщина.
Полураздетый Жорж соскочил на пол и в два прыжка встал на колени у ног женщины, говоря ей что-то по-французски.
— Я спокойна, — по-русски ответила она.
— Я — заплутался, знаешь? Метель, страшный ветер, я думал — замерзну, — торопливо рассказывал Жорж, гладя ее руку, лежавшую на колене. Ему было лет сорок, красное толстогубое лицо его с черными усами казалось испуганным, тревожным, он крепко потирал седую щетину волос на своем круглом черепе и говорил все более трезво.
«— Мы завтра едем в Киев», — сказала женщина, не то — спрашивая, не то — утверждая.
— Да, завтра! И тебе нужно отдохнуть. Почему ты не ляжешь? Уже очень поздно…
— Он не приедет сегодня, Миша?
— О нет! Такая метель… Идем, ляг…
Он увел ее в маленькую дверь за шкафом книг, взяв лампу со стола. Я долго сидел один, ни о чем не думая, слушая его тихий, сиповатый голос. Мохнатые лапы шаркали по стеклам окна. В луже растаявшего снега робко отражалось пламя свечи. Комната была тесно заставлена вещами, теплый странный запах наполнял ее, усыпляя мысль.
Вот Жорж явился, пошатываясь, держа в руках лампу, абажур ее дробно стучал о стекло.
— Легла.
Поставил лампу на стол, задумчиво остановился среди комнаты и заговорил, не глядя на меня:
— Ну, что же? Без тебя, вероятно, я бы погиб… Спасибо! Ты кто?
Он склонил голову набок, прислушиваясь к шороху в соседней комнате и вздрагивая.
— Это ваша жена? — тихонько спросил я.
— Жена. Все. Вся жизнь! — раздельно, негромко, глядя в пол, сказал этот человек и снова начал крепко растирать голову ладонями.
— Чаю выпить, — а?
Он рассеянно пошел к двери, но остановился, вспомнив, что прислуга объелась рыбой и ее отправили в больницу.
Я предложил поставить самовар, он согласно кивнул головой и, видимо, забыв, что полураздет, шлепая босыми ногами по мокрому полу, отвел меня в маленькую кухню. Там, прислонясь спиной к печке, он повторил:
— Без тебя — я бы замерз, — спасибо!
И вдруг, вздрогнув, уставился на меня испуганно расширенными глазами.
— Что же было бы с нею тогда? О, господи…
Быстро, шепотом, глядя в темную дыру двери, он сказал:
— Ты видишь, — она больная. У нее застрелился сын, музыкант, в Москве, а она все ждет его, вот уже два года почти…
Потом, когда мы пили чай, он бессвязно, необычными словами рассказал, что женщина — помещица, он — учитель истории, был репетитором ее сына, влюбился в нее, она ушла от мужа-немца, барона, пела в опере, они жили очень хорошо, хотя первый муж ее всячески старался испортить ей жизнь.
Рассказывал он, прищурив глаза, напряженно присматриваясь к чему-то в полутьме грязной кухни, с прогнившим у печки полом. Обжигался, прихлебывая чай, лицо его морщилось, круглые глаза пугливо мигали.
— Ты — кто? — еще раз спросил он. — Да, крендельщик, рабочий. Странно. Непохоже. Что это значит?
Слова его звучали беспокойно, он смотрел на меня недоверчиво, взглядом затравленного. Я кратко рассказал о себе.
— Вот как? — тихо воскликнул он. — Да, вот как…
И вдруг оживился, спрашивая:
— Ты знаешь сказку о «Гадком утенке»? Читал?
Лицо его исказилось, он начал говорить с гневом, изумляя меня неестественными — до визга — повышениями сиповатого голоса.
— Эта сказка — соблазняет! В твои годы я тоже подумал — не лебедь ли я? И — вот… Должен был идти в академию — пошел в университет. Отец — священник — отказался от меня. Изучал — в Париже — историю несчастий человечества — историю прогресса. Писал, да. О, как все это…
Он подскочил на стуле, прислушался и затем сказал мне:
— Прогресс — это выдумано для самоутешения! Жизнь — неразумна, лишена смысла.

Свидетельство о публикации (PSBN) 54546

Все права на произведение принадлежат автору. Опубликовано 03 Августа 2022 года
Анна
Автор
Просто пишу для любителей фантастики и ужасов, мистики и загадочных миров и обстоятельств. "Любой текст - это фотография души писателя, а всякая его описка..
0






Рецензии и комментарии 0



    Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы оставлять комментарии.

    Войти Зарегистрироваться