Книга «Управдом. Часть 1. В Москве.»
Глава 11. Джаз, Морфей и Михельсон. (Глава 11)
Оглавление
- Глава 1. Дворник калабухова дома. (Глава 1)
- Глава 2. На приёме у доктора. (Глава 2)
- Глава 3. Ода полярной авиации. (Глава 3)
- Глава 4. Выпускник Вхутемас. (Глава 4)
- Глава 5. Пролетарская пивная. (Глава 5)
- Глава 6. Придача. (Глава 6)
- Глава 7. Нехорошая квартирка мадам Поласухер. (Глава 7)
- Глава 8. Спиритизм под закисью. (Глава 8)
- Глава 9. Тугощёковское послание. (Глава 9)
- Глава 10. Поиски. (Глава 10)
- Глава 11. Джаз, Морфей и Михельсон. (Глава 11)
- Глава 12. Третий. (Глава 12)
- Глава 13. Второй. (Глава 13)
- Глава 14. Сокровище. (Глава 14)
- Глава 15. Пытки комсомольца. (Глава 15)
- Глава 16. Командовать отрядом буду я! (Глава 16)
- Глава 17. Штурм Летнего. (Глава 17)
Возрастные ограничения 18+
После неудачных поисков клада Остап покончил с праздностью и приступил к выполнению своих прямых обязанностей управдома. Для начала Бендеру пришлось отбиться от пылких нападок со стороны Юлии Юрьевны. Её молодое, горячее тело, истосковавшееся в тюремном заточении по крепким мужским объятиям, страстно требовало близких отношений. И то, что Бендер ничего не помнил, не являлось для Вяземской оправданием, а скорее, наоборот, было ещё одной причиной повторения той ночи, которую они провели с Остапом в тесной взаимосвязи под одним одеялом. Но Остап, в отличие от Юли, вовсе не горел желанием продолжения и развития их стихийного совокупления. Он дал ей понять, что это был всего лишь эпизод, который следует поскорее забыть, и попытался удержать их сожительство на чисто деловом уровне. Поэтому, первым делом, чтобы исключить возможность спонтанного интима со своей секретаршей, он переехал в гостиную и стал ночевать на диване. Затем начал нагружать Вяземскую большим объёмом тяжёлой и неблагодарной работы. По задумке Остапа Бендера, это должно было пробудить в девушке, если не отвращение, то хотя бы ненависть к своему начальнику. Остап свалил на неё всю бумажную и кропотливую работу по переписке с вышестоящими инстанциями. А также доверил ей стирку, готовку и уборку квартиры. То, что справляться с этим у неё неплохо получается, управдом убедился при их знакомстве. Юлия Юрьевна всё же не теряла надежды на служебный роман. Она бросала на Остапа взгляды полные тоски и вожделения. Спекулировала своим одиночеством и недавней отсидкой. И при каждом удобном случае выставляла напоказ свою доступность, покладистый нрав и голые ляжки. Остап был холоден. Он не питал к ней чувств. В его большом сердце по прежнему много места занимала нежная и удивительная Зося Викторовна Синицкая, к большому огорчению теперь ещё и Фемиди. Но, что ещё более важно, Остап чувствовал, что там поселилась ещё одна. С недавних пор в его сердце начала обустраивать своё место Зинаида Прокофьевна Бунина. И как опытная горничная, она планомерно выметала оттуда воспоминания о Синицкой-Фемиди, стирала пыль черноморских скитаний, выбрасывала ненужный хлам ошибок молодости, наводила порядок и уют, а как знающая своё дело медсестра залечивала раны, заживляла остающиеся шрамы, наполняла большое сердце Остапа стерильной чистотой и успокоением. Что это? – с трепетом думал Остап. – Любовь? А что такое любовь? Не дающая покоя навязчивость? А может, река, на противоположном берегу которой и стоит второй соучастник событий и ждёт. Иногда эта река спокойная и ласковая, и плавно несёт свои тихие воды. А иногда это бурный поток, с порогами и водопадами, и глубиной в пять аршин. Заходить страшно! И тут — или одновременно заходят оба, или первый шаг — самому. Был бы хороший стимул. И с прискорбием Остап осознавал, что во всех его романах, амурных похождения и мелких интрижках, которые, собственно то, и любовью назвать, язык не поднимется, первый шаг всегда делал он, и был у него один-единственный стимул – корысть. Она одна заставляла Остапа делать первый шаг и входить в эту реку. И с мадам Грицацуевой – первой своей законной супругой, там, правда, и реки то не было ни какой, так — ручей, который Остап перепрыгнул в один короткий свадебный прыжок и пошёл дальше, не заметив. Какая это вообще пошлость – жениться ради стула! И с Зосей Синицкой, где корысть сыграла свою роковую роль, она же свела, она же и разлучила, оставив Остапа одного, ни с чем и не у дел. Но с Зиной. Тут не было корысти, не было стимула заходить в реку, а девушка стояла на том берегу и вздыхала. А о чём? Как узнать? И Бендер стал бывать в гостях у доктора, растягивал чаепития, стараясь остаться с Зиной наедине и побеседовать тет-а-тет. Но что-то ему мешало. Беседы выходили скомканными, и излить душу не получалось. То Борменталь отвлекал развлечениями, то Дарья Петровна лезла с насущными заботами, то Шарик нарушал приватность беседы своим навязчивым присутствием. Тем не менее, Остап всё отчаяннее начинал подумывать, куда бы сводить Зинаиду Прокофьевну на первое свидание и поведать ей о живых водах пробудившегося в нём родника. Но взвалив на себя кучу неотложных дел, Остап не мог пока выделить для этого времени. Рутинные будни управдома не давали великому комбинатору расслабиться. Он с головой погрузился в труды по благоустройству здания. Его кипучая деятельность на своём посту поражала обитателей калабуховского дома своей твёрдой последовательностью. Бендер наконец-то вызвал долгожданных слесарей к кухарке, которые заменили трубы ей, а заодно и другим менее сердобольным и настырным жильцам с похожими проблемами. Велел восстановить заколоченный парадный вход во второй подъезд, чтобы жители дома цивилизованно проходили в квартиры через него, а не пробирались в обход через чёрный вход, как трущобные беспризорники неблагополучных гетто. Распорядился провести электроосвещение на все лестничные пролёты, установить цветы на площадках, поддерживать чистоту в подъездах силами самих жильцов. Добрым словом и карательными мерами заставил всех членов жилтоварищества полностью погасить коммунальные задолженности. Остап улаживал споры между соседями, разрешал семейные конфликты, выселил из дома пару нелегалов и одного скандалиста-композитора, чьи муки творчества мешали спокойно жить не только его соседям, но и жителям близлежащих кварталов. После того, как в доме установился образцовый порядок, Бендер наделил бывшего швейцара Фёдора широкими полномочиями и поручил ему следить за поддержанием этого порядка, а обо всех нарушениях докладывать Остапу лично. Бендер на какое-то время даже забыл о загранице. Он увлёкся строительством социализма. Не прошло и двух недель, как вверенный ему дом по показателям коммунистического благополучия вышел на одно из первых мест среди жилтовариществ Хамовников. Можно было и передохнуть.
В одно субботнее утро, второй половины октября, управдом устроил себе выходной. Он собрался навестить своих старых друзей в общежитии имени Семашко. А то, живя в шаговой доступности до Сивцева Вражка, великий комбинатор даже не удосужился зайти к ним в гости. «Как-то это не по-товарищески», — посетила Остапа мысль. К тому же в его гардеробе явно не хватало тёплого пальто на предстоящую зиму. «Вот по дороге и куплю», — решил он. Погожий, тёплый денёк не предвещал дождя. Бендер шёл, выискивая взглядом приличный магазин одежды. Оживление на улицах развлекало Остапа. Город усиленно готовился праздновать четырнадцатилетие революции. Вышедшая на субботник столица облачалась в багрово-пурпурные тона. Какие-то рабочие крепили к фонарным столбам растянутый поперёк улицы транспарант: «Достойно встретим годовщину Великого Октября». Пионеры, будто партизаны, шныряли между деревьями, собирали мусор и жгли огромные кучи палой листвы. Густой дым от этих пожарищ, напоминал трагические события тысяча восемьсот двенадцатого года, как будто Москва собиралась встречать не годовщину октябрьской революции, а подступающие полки маршала Нея. На фасады домов торжественно лезли портреты государственных деятелей и разномастной братвы из Коминтерна. Вместе с ними туда забирались революционеры и бунтовщики разных эпох и государств, начиная от Спартака и Марата до Ганди и Либкнехта. Был тут и Боливар с неизменными громоздкими, как шаньги, эполетами, и Стенька Разин (куда ж без него родимого!), и Панчо Вилья крест-накрест опоясанный пулемётными лентами, и какой-то чернокожий амбал с острова Гаити — яростный противник работорговли, колониализма и бюрократизма, и ещё много, тому подобных личностей, прославившихся не столько своей высокой идейностью, сколько эпатажем и количеством отправленных в расход эксплуататоров трудового народа. Почему то на улицах, по которым пролегал путь Остапа, было развешено очень много изображений Будённого. (Видимо сказывалась близость конезавода). Его выдающиеся усы резко выделялись и красовались на общем сером фоне пресных рыл партийных функционеров. И чем больше был портрет Семёна Михайловича, тем суровее и непроницаемей становилось выражение его доброго лица, тем строже становился взгляд, тем интенсивнее топорщились усы. Сильнее всего Остапа поразило циклопическое полотнище с изображением главного кавалериста страны, занимавшее целую стену трёхэтажного дома. С него Семён Михайлович взирал так, что будь Бендер чуть моложе и впечатлительнее, он непременно побежал бы записываться добровольцем в Первую Конную, и тут же, не задумываясь, отправился бы в Каракумы сражаться с басмачами Ибрагим-бека или рубить китайских милитаристов на КВЖД.
Магазин, встретившийся Остапу, торговал в основном продукцией близлежащей швейной фабрики «Труд» концерна «Москвошвея». Ассортимент не отличался богатством выбора. Лучше всего на Остапе смотрелось чёрное драповое пальто с серебристо-пепельным беличьим воротником. В нём Бендер выглядел, как дипломат тропической страны, чьё восприятие русской зимы сводилось к понятиям: сугробы, снежная баба и катание на тройке с бубенцами, а холода были сродни аттракциону «русские горки» или «русская рулетка» – это уж кому как повезёт.
— Да, это не Рио-де-Жанейро, – сказал Бендер с огорчением, глядя на себя в зеркало. — Это какая-то шкура недобитого буржуя.
— Ну, почему же, — заметил молодой черноглазый продавец — кипа и пейсы, ему подошли бы больше чем новомодный полубокс. — Очень популярная модель. Её в основном берут беспартийные инженеры и…
— Морально-разложившиеся уроды, — перебил его Остап.
— Я хотел сказать, артисты эстрады, но пусть будет по-вашему. Я не настаиваю.
— Что артисты эстрадные, что уроды моральные – одно пальто! – передавая драповое недоразумение обратно продавцу, съёрничал Бендер, добавив: – Нет, не все, конечно. Но в основном… Особенно теперь при нынешнем упадке нравов.
— Возможно, возможно, – продавец принял у Остапа пальто, с таким виноватым видом, будто это именно он и ловил по подворотням белок на воротник.
— Ну, с этим всё ясно — фасончик для гнилой интеллигенции, – подытожил Остап. — Скажите, а нет ли у вас чего-нибудь менее официального. Более практичного и качественного?
Продавец подступил к Остапу Бендеру, и, понизив голос, примерно до тридцати пяти децибел, посоветовал:
— Этажом выше живёт отличный портной. Закройщик! Пальто можете у него заказать. Берёт не дорого. Шьёт быстро. Качество отменное.
— Вы его так расхваливаете. Он что, ваш родственник?
— Папа, — ответил продавец, стыдливо краснея.
Бендер поднялся этажом выше и заказал пальто у родителя продавца, умение торговать которого повышало благосостояние семьи, но наносило урон лёгкой промышленности страны советов. Впечатлённый хваткой портного Остап выбрался на улицу. Через две недели сыну турецкоподданного надлежало явиться на примерку. А пока Остап двигался на встречу с друзьями. Преодолев полквартала, остававшиеся до Сивцева Вражка, он к своему великому изумлению не обнаружил там искомого розового домика с мезонином. Вместо общежития имени товарища Семашко бурел мутным болотом вырытый котлован, обнесённый частично разобранным забором; из досок изгороди дети смастерили плот и катались по поверхности рукотворного озера, шаловливо галдя и весело матерясь. Общежитие исчезло вместе со студентами-химиками, с Иванопуло, с вегетарианцем Колей и его лжевегетарианкой женой, с памятью о днях, прожитых под крышей этой общаги, с воробьяниновской бритвой… Постояв какое-то время в раздумьях, и дождавшись, пока его настроение утонет в этой жиже цвета какао, Остап развернулся и двинулся в обратном направлении. Он понуро брёл, сутулясь под немигающими взглядами членов политбюро и усачей Будённых. Не понимая зачем и всё ещё пребывая в некоторой растерянности, зашёл в кафе со скромным, аполитичным названием «Рандеву». Милая обстановка, вежливые официанты, никакого пафоса и следов классовой борьбы, один из последних островков подлинной гастрономии в бушующем море московского общепита. Вот! Вот, куда стоит сходить с Зинаидой Прокофьевной. Остап глубоко вдохнул, расправил спину, словно собирался замахать могучими крылами. Настроение выкарабкалось из котлована имени Бертольда Шварца и, отряхиваясь, фыркая, как амазонская выдра, уверенно стало подниматься. Бендер поинтересовался, до которого часа работает кафе, вышел и бодро пошагал домой, в надежде, что Зина не откажет ему в свидании. Не прошло и пяти минут, а Остап уже жал на кнопку звонка квартиры Ф.Ф. Преображенского.
Открыл сам доктор Борменталь, смурной и безразличный.
— Ты, чего такой? Со хмура, что ли? — вспомнил Остап выражение Бурде.
— Чего? — доктор впустил гостя.
— Спрашиваю, хмурый такой почему?.. Глаза какие-то дикие…
— Это от морфия, — небрежно бросил Борменталь. — Вот. Решил себя побаловать. Как говорил Цицерон: «Deteriora sequor» (Лат. следую худшему).
— От морфия? А это, вообще как, нормально? — Остап насторожился, как перепуганный сурикат.
— Это? нормально… — поджав губы, врач закатил глаза, но тут же встрепенулся. – Хотя, нет. Ты, что имеешь ввиду, Остап.
— Я имел ввиду, не опасно ли это?
— Опасно… Очень опасно, — доктор был серьёзен и вдумчив, — но опасен не сам морфий как таковой… Всё-таки, это в первую очередь лекарство. Опасна зависимость, которую он вызывает. А она, надо признаться, формируется очень быстро. Но, как гласит латинская мудрость: «Non est culpa vini, sed culpa bibentis». Что означает: «Виновато не вино, виноват пьющий». Несколько моих коллег, кстати, от морфия погибли. Надо сказать, одного моего университетского товарища, Филипп Филиппович, даже пытался вылечить от морфинизма, но ничего не вышло. В итоге этот однокурсник, не в силах побороть свой недуг, застрелился. Но я к морфию прибегаю только в экстренных случаях или по очень веским причинам.
— А сейчас, есть причина?
— Да, причина есть, — неторопливо проговорил доктор, — в кабинет проходи, расскажу.
— А где, Зина? — осведомился Остап, усаживаясь в кресло.
— Уехали они с Дарьей Петровной за билетами.
— За какими билетами? — обеспокоился Бендер и нервно заёрзал.
Доктор Борменталь посмотрел на Остапа ледяными, прозрачными глазами морфиниста, размял пальцами свой нос и медленно, будто его речевой аппарат сломался и начал тормозить, заговорил:
— Сегодня утром пришло письмо от профессора… Филиппа Филипповича. Так вот он пишет, что обосновался в Лейпциге. Ему там, в университете выделили кафедру. И он приглашает Зину и Дарью Петровну переехать к нему. Не нравится, знаете ли, ему немецкая прислуга… Подождите, как он пишет, — Борменталь схватил со стола листок, развернул его и процитировал. – «Эти немцы невыносимы, грубы и до омерзения пунктуальны. Если б вы знали, голубчик, как мне не хватает душевного тепла и русской речи», — вот как он пишет. А меня просит потерпеть. Пишет, что через год-полтора освободится место на кафедре, и я тоже смогу к нему переехать.
— И что же? Зина согласилась ехать? — переезд Дарьи Петровны в Лейпциг мало волновал Остапа.
— Я же говорю — поехали за билетами уже, — напомнил загрустивший доктор. — Сегодня ночью на поезде отбывают. А я тут остаюсь… Вот морфием и решил тоску прогнать. Некрасиво, конечно…
Выдра настроения снова нырнула на дно котлована, и кажется, утонула там. К горлу подступил комок. Холод наполнил грудь. Родник живой воды сковало льдом. Большое сердце Остапа сжалось, точно пробитый аэростат, и падало, падало с высоты ночного неба куда-то в темноту на подлые, острые камни.
— А мне можно тоже тоску прогнать? — попросил Остап, не дожидаясь, пока его сдувшийся мотор упадёт и разобьётся о булыжники.
— У тебя то, что стряслось? — глаза лекаря округлились, и чёрные точки зрачков шилом пронзили Остапу грудь. Сердце достигло камней и больно разбилось о них.
— Долго объяснять, — сморщился управдом, — так можно?
— Можно, — скрипя, согласился доктор. — Идём в смотровую. Только предупреждаю, — на ходу вразумлял Борменталь, — если завтра заявишься ко мне и попросишь ещё… Я вынужден буду тебя прогнать.
— А почему я непременно должен буду придти? Может совсем наоборот.
— Эх… Как говориться, Ignoti nulla cupido. То есть, к неизвестному нет влечения или о чем не знают, того не желают.
— Не волнуйтесь, Иван Арнольдович. У меня есть сила воли, — заверил Остап.
— Сила воли тут ни при чём, — Борменталь указал Остапу, куда ему сесть, а сам подошёл к шкафу. — Если хочешь знать, чем больше сила воли — тем легче угодить в ловушку зависимости. Думаешь, неделю, две поколюсь, побалуюсь, тоску поразгоняю, и брошу. У меня же сила воли то, вон какая! Не обхватишь!
Доктор стоял спиной к Остапу и что-то взвешивал, отмерял, растворял в воде, мешал, сладкозвучно позвякивая чем-то стеклянным. Движения его были резкими, отточенными, выверенными, но малость нервозными, как у народовольца, мастерящего ядрёный пироксилиновый гостинец для какой-нибудь ненавистной августейшей особы, а то и вовсе — для батюшки-царя. При этом доктор продолжал говорить:
— А когда, понимаешь что попал… в зависимость, то уже поздно. (Доктор щёлкнул пальцами) Ты привык! И уже не можешь обходиться без морфина гидрохлорида. И вся твоя сила воли только и направлена на то, где бы и как его раздобыть!
Остап настороженно следил за действиями доктора Борменталя, слушал его речи, и ему всё меньше хотелось принимать в себя морфий. Эфир, закись азота, теперь вот эта гадость. Последствия употребления первых двух препаратов, до сих пор аукались Остапу головными болями и вспышками ипохондрии. Сомнения разъедали Бендера: ещё не поздно передумать. Тонкая струйка брызнула из иглы и возвестила о готовности раствора к употреблению.
— Готово, — пугающе произнёс доктор. Он повернулся, держа в приподнятой руке инъекционный шприц, недобро сверкающий хромированными деталями. — Ну-с, Остап Ибрагимович, закатывайте рукав, я вам укол поставлю.
Бендер закатал, Борменталь поставил. Зажав место укола, Остап короткими глотками начал ловить воздух, будто очутился в проруби. Но вместо холода по его бренному телу волной разлилось вязкое тепло восковой свечи. Великий комбинатор вдруг весь обмяк и размазался по кушетке. Необоримая слабость обуяла его. Резко захотелось ничего не делать. Нахлынула апатия и бодрая вялость, и кушетка начала вырываться из-под жопы. Мрачные мысли ушли, светлые не явились. Но стало как-то поспокойнее и боль притупилась.
Дождавшись, пока опиат полностью завладеет Остапом, доктор предложил:
— Пойдём в кабинет. Выкурим по сигаре. Расскажешь, что там у тебя случилось.
В кабинете, борясь с новыми ощущениями, пуская слюни и дым кольцами, Остап рассказал доктору Борменталю душещипательную историю об общежитии имени Семашко, о котловане и потерянной связи с друзьями молодости. Время от времени Остап непроизвольно закрывал глаза и впадал в полудрёму. Он ронял на пол сигару, извинялся, подбирал её, раскуривал, опять ронял и в итоге прожёг персидский ковёр.
— Эх, — Борменталь безучастно глядел на обугленную по краям дырку в ковре, — надо было тебе чуть поменьше дозу приготовить. Ты, вообще, как себя чувствуешь?
— Как сильно пьяный. Только соображаю вроде бы как нормально, — ответил Остап, тоже апатично взирая на прогоревшее изделие персидских ткачей. — Странно как-то… Как будто и сплю и не сплю.
— Остап, а ты слушал когда-нибудь джаз? — с присущей ему интеллигентностью неожиданно спросил Борменталь.
— Джа-аз?.. — великий комбинатор протёр ладонью лицо, силясь вспомнить, где бы он мог слышать джаз.
Из всего объёма музыкальных событий, которые ему доводилось лицезреть, он только припоминал слёт пионерских и комсомольских ансамблей самодеятельности Нечерноземья в городе Кологриве. Там один коллектив — воспитанников местного дома культуры – и, правда, позиционировал себя как джаз-банд. Только ритмы, исполняемые ими, мало соответствовали классическому новоорлеанскому стилю. Бас-балалайка заменяла стандартный контрабас, духовую секцию составляли два горна без сурдин и туба, а вся ударная установка была представлена одним пионерским барабаном. Саксофоны, банджо, кларнеты, флексатоны и рояль в Кологрив к тому времени видимо ещё не завезли. Также для Остапа осталось загадкой: что в джазовом оркестре делает ложкарь.
— Нет, — твёрдо сказал Остап, — не слушал.
— Ну, тогда едем! — доктор вырос из кресла, ровно как средиземноморский кипарис. — Сегодня в доме Грибоедова концерт. Вход для всех — полтора червонца. Мы как раз успеваем. Морфий и джаз — это будет незабываемо.
— А не дороговато по полтора червонца? — возмутился Остап несуразности траты.
— Остап, это же джаз. Сейчас редко, где его можно услышать. К тому же организаторы обещают грандиозный сюрприз. Едем! — Борменталь уже переодел рубашку, и натягивал пиджак.
Транспортным средством избрали трамвай. Громыхая, он тащился по своему маршруту, визжал и скрипел на поворотах, и норовил пуститься под откос. В трамвае бултыхало, словно его колёса ехали не по рельсам, а прямиком по брусчатке. От этого Остапа мутило, и чуть не вырвало на сидящего рядом кондуктора. Бендер ерзал, хотел сойти раньше времени, он испытывал жуткий дискомфорт, весь исчесался, так что на горле остались кровавые подтёки. Всю поездку он пытался закурить, но Борменталь одёргивал его, не давая зажечь спичку, и поднести ко вставленной в зубы папиросе.
— Ну, наконец-то, — вываливаясь из трамвая, известил Остап. — Я уж думал не доедем.
— Доехали же, — буркнул доктор, которому эта поездка тоже не доставила большого удовольствия. — Можешь закурить.
— В фойе покурю, — проявил силу воли Остап.
Дом Грибоедова одним своим видом неизбежно прививал тягу к прекрасному. Шикарная облицовка снаружи, красивое убранство внутри. Витражи, мрамор, лепные потолки. На афише в вестибюле клуба значилось: «Только сегодня!!! Вечер авангардной музыки». Доктор ушёл покупать входные билеты и программки, а Бендер остался один. Он навалился на стену рядом с солидной каменной урной и попыхивал папиросой, томно разглядывая суетящуюся публику. В большинстве своём это были мужчины в строгих костюмах или армейских френчах. Проплыла пара интеллектуалов в светло-серых сюртуках, белея точно паруса. Навёл шороху нервный всклокоченный субъект во фраке, бешено промчавшийся по холлу с криками о неисправном вольтметре. Женщины присутствовали, но и их одежды не сильно выделялись среди этой толпы мышинно-защитного цвета. И тут Бендер увидел её. Она, словно сошла с окрашенных в красные тона улиц, словно своим присутствием тут, показывала те идеалы к которым, проливая кровь, твёрдой поступью шла революция, таща за собой коммунизм. Если бы красный цвет ещё и не был цветом порока… Длинное в пол алое, плотно облегающее платье с блёстками русалочьей чешуёй искрилось в лучах вестибюльной иллюминации. Глубокое декольте платья волновало окружающих. Все проходящие мимо особи мужского пола старались заглянуть в него. И даже пара интеллектуалов в грязно-снежных сюртуках, прервала свою беседу о чём-то возвышенном, и погрузила очи и бесстыжие мыслишки в вырез платья. Поверх обнажённых плеч накинута огненно-рыжая лисья шкура отливающая золотом, такая пушистая и лоснящаяся, что казалось, будто лиса отдала ей свой мех только на вечер поносить, с условием возврата, поскольку лисе в этой шубе ходить ещё всю зиму, а шуба у неё одна. Точёную шею украшали коралловые бусы — настоящие коралловые бусы тонкой работы старинных ювелиров. С ушей спелой земляникой свисали рубиновые серьги в неприличное число карат. Бирманские рубины прекрасно сочетались с короткой стрижкой каштановых волос. Вокруг головы ободок, в которой воткнуто перо, безвозмездно пожертвованное красным ара из своего хвоста. Губы, ализариновые, остроочерченные, собирающиеся, если не напиться крови, то, как минимум, хорошенько искусать. Она стояла и курила через тонкий длиннющий мундштук, выпуская дым под потолок и внимательно следя за тем, как он там расходится. Мундштук скорее напоминал индейскую духовую охотничью трубку — сарбакан, и был такого размера, что его обладательница с трудом различала дымившуюся на его дальнем конце «Герцеговину Флор». Дочь американского миллиардера Вандербильда не была повержена только потому, что в данный момент находилась за тысячи миль отсюда и не могла видеть всей этой роскошной красоты. Как же она была прекрасна! Живое воплощение деградирующей богемы последних дней НЭПа. Ярко-красная роза декаданса, только и расцветшая ради того, чтобы засохнуть, и быть брошенной на свою собственную могилу.
— Здравствуйте, Элла! — Бендер стал приближаться к ней.
После их первой встречи прошло больше четырёх лет, а то майское утро надолго врезалось в короткую память девушки. И хотя, в дальнейшем Остап широко не распространялся об этом эпизоде своей биографии – всё-таки на тот момент он состоял в официальном браке, — но в то утро за разговорами о шелках и мехе, природная харизма Остапа и лёгкость поведения Эллочки нашли друг друга. Остап обрёл стул, Элла – золотое ситечко, а инженер Щукин – первые весенние рога.
— Хо-хо!
Элла заметила Остапа и двинулась ему навстречу пружинящей походкой. Под платьем у неё скрывались туфли с чудовищно высокими каблуками, на которых Эллочка ещё не научилась толком ходить. Подойдя, протянула Остапу руку в атласной малиновой до локтя перчатке, при этом чуть не ткнула ему в левый глаз угольком своего папиросного копья. Руку предполагалось пожать, но морфий, блуждающий по сосудам Остапа, велел её поцеловать.
— Парни-иша-а… — протянула Элла, игриво плотоядно улыбаясь.
— Как поживает товарищ Щукин?
Остап, конечно, осознавал, что инженер Щукин далеко в прошлом. Ведь, чтобы заработать на одни только эллины серьги, ему пришлось бы трудиться примерно лет сто, без обедов, отпусков, с подработками и донорской сдачей крови.
— Мрак, — сказала дама в красном и опять едва не выжгла Остапу глаз, теперь уже правый. Муж действительно остался где-то во мраке прошедших лет.
— Тоже пришли послушать джаз?
— Железно, — лексикон Эллочки, в отличие от её внешнего вида, не сильно изменился, не блистал и не изумлял.
Не выдержав посягательств на своё зрение, Остап вынул из мундштука Эллы папиросу и точным броском запустил её в урну. Девушка захлопала своими большими влажными глазами, удивлённо рассматривая осиротевший конец своего сарбакана.
— Хамите, парниша?
— Что вы, Элла. Разве я могу хамить такой очаровательной даме! — и Бендер поцеловал ей руку, сжимающую мундштук.
— Кр-р-расота! — оттаяла Эллочка, закатывая глаза. И снова расплылась в людоедской улыбке.
— Здравствуете, — сухо сказал подошедший доктор Борменталь.
По привычке Элла подала руку и ему. Доктор ухватился за протянутую кисть и попытался через перчатку нащупать пульс. Эллочка-людоедка опять беспомощно захлопала веками, как крыльями мотылёк, угодивший в паутину.
— Прекращайте нюхать кокаин. Он вас погубит, — проговорил врач, строго глядя на Эллу, потерявшую дар речи от неожиданного известия. — У вас же страшная аритмия.
— А сами то!
Богемная жизнь научила Эллу различать признаки наркотического опьянения различными препаратами. Севшие, сжавшиеся до размеров макового зёрнышка, зрачки выдали Борменталя. Бывшая щукинская супруга вырвала свою миниатюрную ручку из цепкой хватки доктора. Она показушно отвернулась, недовольная разоблачением, но гордая своей наблюдательностью, осталась стоять на месте.
— Мне можно, я врач, — неловко оправдался Борменталь. — И вот, я вам как врач ответственно заявляю — бросайте! Вы хрупкая девушка. У вас нежное сердце. В один прекрасный момент оно не выдержит и у вас случится приступ. А вам ещё детей рожать!
— Не учите меня жить!
Скудный словарный запас Эллочки убивал начитанную образованность доктора. Он злился. А гидрохлорид морфина подливал масла.
— А я и не учу. Я вам говорю. Бросайте нюхать, — разошёлся Борменталь. — И курить бросайте. Это тоже вредно. И не красиво. Вы же женщина, а пихаете в себя всякую дрянь.
— Жуть!
Доктор Борменталь так бы и дальше продолжал наставлять Эллу на путь истинный, если бы не появился эллин благодетель — толстый и рослый человек в военной форме.
— Элла, что случилось? — поинтересовался он, глядя на готовую разрыдаться Эллочку. Затем из-под густых бровей зыркнул на двух мужчин стоявших рядом с ней.
— Иван Арнольдович! Какими судьбами? Не знал, что вы поклонник джаза.
— Пётр Александрович, — изумился Борменталь неожиданной встрече. — А вы как тут?
— Да, вот. С Эллой решили на концерт сходить, — Пётр Александрович приобнял свою спутницу. — Элла иди пока в зал, займи наш столик. Мне нужно с товарищем доктором переговорить, — он грубовато шлёпнул Эллу ниже поясницы. И вдогонку: — Наш столик номер два.
Все трое взглядами проводили удаляющуюся красну девицу, непристойно виляющую задом.
— Секретарша моя, — не без гордости проговорил Пётр Александрович и как-то блудливо с прицокиванием добавил: — Машинисточка. Печатает плохо, зато всё остальное делает хорошо.
— Так о чём вы хотели поговорить? — Борменталь был весь во внимании. — У вас возобновились боли?
— Нет, нет. Всё хорошо. Никаких болей! Работает как часы — дважды в день! — заявил собеседник. — Я только хотел узнать, как дела у Филиппа Филипповича? Когда он приедет?
— Не знаю, — доктор врал, не задумываясь. Морфий любит, когда врут, не задумываясь. — А что вы от него хотели?
— Видите ли… — пациент профессора Преображенского перешёл на шёпот. — После операции, как я уже сказал, всё работает хорошо. Но видите ли… — Пётр Александрович чуть кивнул в направлении, куда удалилась Элла. — Мне бы длину увеличить. Сантиметров на пять-семь. Ох, Элла была бы рада. Да и я, знаете ли…
Только теперь Борменталь заметил неестественный блеск в глазах Петра Александровича и белёсые крупинки порошка осевшие на его жёлтых протабаченных усах. Проводить ему нотацию о вреде злоупотребления кокаином доктор не стал. Остапа же подмывало спросить у Петра Александровича, какой размер у него сейчас, раз Эллу это не радует.
— Профессор вернётся не скоро, — с сожалением сказал доктор Борменталь.
— А вы не могли бы провести такую операцию? По увеличению, — Пётр Александрович опустил взгляд на свою ширинку.
— Не знаю, не знаю, — доктор несколько раз провёл пальцами по клиновидной бороде. — Как увеличить?..
— Мне же профессор вставил железы какого-то там орангутанга. Может и тут мне можно чей-нибудь орган пересадить? — высказал свои догадки Пётр Александрович.
— Ага. Например, от мёртвого осла! — не сдержался Остап.
— А что, не плохая идея. У осла хозяйство внушительное, – на полном серьёзе подхватил кавалер Эллочки. Когда он перевёл взор на Борменталя, блеск в его глазах стал каким-то идиотским. — Что скажете доктор? Можно мне от осла пересадить? Только почему же от мёртвого? — он как-то резко, недоверчиво посмотрел на предложившего эту идею Остапа. Но тут же, опять обращаясь к доктору Борменталю, продолжил: — А, впрочем, неважно. Лишь бы – побольше!
И Пётр Александрович развёл руки в стороны, примерно показав желаемый размер. Агрегат подобной заявленной величины мог бы нанести миниатюрной Эллочке тяжёлую психологическую травму и фатальные увечья брюшной полости, но Пётр Александрович почему то полагал, что именно такой калибр должен понравиться его молодой пассии. Диалог между кокаинистом и двумя морфинистами всё больше погружался в омут сюрреализма.
— От осла… А вам не кажется, что это будет через чур… помпезно. Да и куда вам такой размер. Вам же его в штанах носить, а не в тубусе. Соблюдайте рамки приличия, — доктор сблизил руки просящего на половину от заявленной длинны. — А вот как до такого увеличить, можно подумать. Давайте это через недельку обсудим.
— Хорошо. Я вам тогда позвоню, — согласился обладатель военного френча и эллочкиного тела, и вприпрыжку побежал за столик к своей ненаглядной людоедке.
— Он что, это серьёзно? — спросил Остап у доктора, когда они тоже пробирались к свои местам.
— Может серьёзно, а может это у него юмор такой. Кто ж его знает!
Сидя за столом в ожидании концерта, устремив сонные взгляды на сцену, Остап и Бормнталь заказали по чашке кофе. На сцене стояло что-то вроде небольшого сейфа на тонких ножках. Из его крышки и одной из боковых стенок торчали блестящие трубки. Рядом с этой конструкцией на высокой подставке был закреплён ромб из проволоки. Чёрные провода, подходившие к устройствам, плохо различались в сумраке пустующих подмостков.
— Что-то не очень это похоже на музыкальный инструмент, — подметил Бендер, затягиваясь папиросой после глотка горячего кофе.
— Да. Не похоже. Но это же вечер авангардной музыки. Вдруг что-то новенькое придумали, — доктору не удалось раздобыть программки, и теперь он пребывал в волнительном неведении и догадках. — Помню, как-то на подобном концерте выступал один, с позволенья сказать, коллектив. Так вот, у них вместо инструментов были сплошь стеклянные изделия Госмедторгпрома. И они на них очень так бойко играли! — под кофе закурил и Борменталь. – М-мм. К слову сказать, среди их инструментария я узнал трёхлитровую кружку Эсмарха, пропавшую у нас из институтской больницы в прошлом году. Редкая, между прочим, вещь.
И тут луч прожектора осветил возникшего на сцене конферансье, ознаменовав начало долгожданного «Вечера авангардной музыки».
— Товарищи, представляем вашему вниманию терменвокс — новое веяние в музыке! — голос ведущего вечера был торжественен и могуч. — Его изобретатель, наш с вами соотечественник, Лев Сергеевич Термен играл на подобном инструменте самому товарищу Ленину, — зал изумлённо вздохнул. — И Владимир Ильич одобрил игру на терменвоксе!!! — публика зааплодировала. — И вот теперь, впервые в нашем клубе, для вас на этом инструменте сыграет товарищ Рентген-Ковальский, ученик и соратник Льва Термена! — снова аплодисменты.
Сцена осветилась полностью, и к сейфу вышел всклокоченный субъект во фраке. Он замер рядом с аппаратом, поднёс руки к торчащим из него трубкам, как будто дирижёр, собирающийся показать ловкий умопомрачительный фокус. Его суровый, безумный вид заставил зрителей замолчать и затаить дыхание. В зале воцарилась гнетущая тишина, как пред артподготовкой.
— Какой ужас, — проронил Остап, видевший этого гражданина носящимся по вестибюлю и вопящем о вольтметре. — Интересно, а Рентген-Ковальский это у него сценический псевдоним или реальная фамилия?
— Даже не знаю, — Борменталь стряхнул пепел. — Но не удивлюсь, если из этого агрегата сейчас вырвутся лучи смерти и сожгут первые ряды.
Пауза перед выступлением угрожающе затягивалась. Тишина съела весь кислород в зале. Напряжение достигло своего пика, и предчувствие чего-то страшного и неизбежного стало осязаемо, ещё мгновение, и женщины со вскриками пачками попадали бы в обморок, и вот тут Рентген-Ковальский начал медленно шевелить пальцами и едва заметно подёргивать кистями рук. Из сейфа полились звуки, странные, необычные, пугающие и восхитительные одновременно. Ни мотива, ни мелодии — просто завораживающий набор звуков. Они распространялись по залу с наглой решимостью, такой, что даже далёкие от физики слушатели проникались теорией электромагнитного поля. Постепенно какофония стала обретать форму, начала прорисовываться мелодия.
— Боюсь ошибиться, — навострил уши доктор, — но, кажется, это «Жаворонок» Глинки.
Остап, разбирающийся в классической музыке не так хорошо, как Борменталь, молчал — его опять замутило.
Жаваронок улетел в стратосферу, и Рентген-Ковальский принялся извлекать новые ноты из воздуха. Он всматривался куда-то в пустоту перед собой, филигранно перебирал пальцами и осторожно двигал ладонями, точно дёргал за струны невидимой арфы или дирижировал оркестром из параллельного мира, зримого только им. Бендер узнал мотив. «Интернационал». Космический, межпланетный «Интернационал», призывающий вставать проклятьем заклеймённый не только род людской, но и обитателей Луны, Марса, Юпитера, Энцелада, туманности Андромеды, а также голодных рабов из созвездий Волопаса и Южной Гидры. Галактическая мелодия «Интернационала», рождённая изобретением Термена, спровоцировала в Остапе взрыв сверхновой звезды. Возмущённый разум закипел, богатый внутренний мир запросился наружу. Бендер стартанул, и через считанные секунды уже делился своим внутренним миром, обедом и только что выпитым кофе с раковиной в уборной. Закончив, Остап заодно решил оправиться, но вдруг столкнулся с деликатной и постыдной проблемой. Мочевой пузырь — в отличие от желудка — никак не хотел выдавать своё содержимое белому санфаянсовому другу. Ни в какую. Будто бы Бендер разучился это делать. Он стоял в позе брюссельского фонтана, напрягал всевозможные мышцы, включая желваки и шею; вены на висках вздулись, живот вспотел. Ситуация становилась патовой. Время тикало, пузырь упорствовал. Спустя полчаса томительных ожиданий Бендеру всё-таки удалось его опорожнить. Для этого Остапу понадобились неимоверные усилия всего организма, тяжёлые раздумья, два перекура и большое количество инвектив в адрес Борменталя, того умника, который впервые получил морфин и того мудака, который разместил писсуары на такой неудобной высоте. Вернулся Бендер под жидкие аплодисменты, которыми публика награждала закончившего музицировать Рентген-Ковальского.
— Ну, и много я пропустил? — вновь усаживаясь за столик, спросил Остап.
— Не особо, — термевокс Борменталю тоже не понравился. — Мелодии однотипные, исполнение слабенькое, экспрессии маловато. Правда, ваша знакомая пару раз пыталась выбежать на сцену, но её вовремя останавливал Пётр Александрович. А ты чего так долго?
Остап, не скупясь на крепкие выражения и ненормативную речь, изложил Борменталю суть своей задержки в туалете.
— Это да. Бывает. Побочное действие морфия — спазмы гладкой мускулатуры. Вызывают тошноту, рвоту и затруднения с мочеиспусканием, — в устах доктора всё бендеровское сквернословие облачилось в приличную медицинскую терминологию. — Как говориться, за всё надо платить! Ut persolvo pro omnia.
Бендер устало посмотрел на разумничевшегося доктора, перешедшего на латынь.
— Предупреждать надо о побочных действиях, — упрекнул врача Остап. — Знал бы, так подумал бы ещё, стоит ли вообще этим марафетом колоться.
— Scientia potentia est. (Знание – сила), – вновь по-латински произнёс Борменталь. – Хотя нет… Nemo omnia potest scrie! (Никто не может знать всего) Да. Так будет точнее, — доктор задумался, перебирая в памяти подходящие латинские поговорки. – Точно! Errare humanum est! (Человеку свойственно ошибаться)
— Может, хватит уже, — рассердился Остап Бендер. — У нас в гимназии по латинскому языку такая противная учительница была. Брр… Так что я эту пошлую латынь с детства не люблю.
Честно признаться, доктор Борменталь и сам недолюбливал этот мёртвый язык, лишь иногда выдавая дежурные пословицы, отдавая тем самым дань медицинскому братству, но под морфином латынь бесконтрольно пёрла из него, как приторная учтивость из спившегося петербуржского интеллигента.
— Non est via in medicina sine linqua Latina (Нет пути в медицине без латинского языка), — извлёк очередную пословицу Борменталь. Только тут он обратил внимание на движение в зале и добавил: — Кажется, антракт начался.
Пока тянулся антракт, за опущенным занавесом бурлила работа: кто-то что-то со скрипом двигал, чем-то бряцал; изредка гудела труба, будто ей отдавили мозоль; возмущённо заныла скрипка, недовольная плохо смазанным смычком; нескладным перебором клавиш дало о себе знать фортепьяно; приглушённые голоса заговорщицки перепирались; портьера колыхалась в такт голосам, словно хотела побыстрее распахнуться и открыть публике готовящееся злодеяние. Наконец занавес поднялся. На сцене стоял конферансье, розовощёкий от выпитого коньяка. За его спиной застыли с инструментами в руках музыканты. Всё в чёрных фраках и белых рубашках, у горла белые же бабочки, лица приветливые, улыбающиеся. Только у скрипача была красная бабочка и сосредоточенное лицо.
— Товарищи! — заговорил ведущий. — Сегодня перед вами выступит биг-бенд «Столичные ребята»! Под управлением Александра Наумовича Цаплина! — зал разразился овациями. Скрипач с красной бабочкой опасливо поклонился. — Джаз!!! — рявкнул конферансье, патетично раскланялся и покинул сцену.
Зрители замерли в нетерпении. Скрипач поводил смычком перед музыкантами и запиликал. Биг-бенд подхватил ритм. Играли слаженно, виртуозно. За роялем усердствовал пианист. Он так энергично и бесперебойно жал на клавиши, что казалось, будто человеку со стандартным количеством рук и общепринятым набором пальцев это не под силу. От него не отставал и ударник, спрятавшийся за обширной установкой. Установка внушала трепет: тарелки, литавры, тамбурины, три малых, два средних и один огромный барабан с изображением самолёта и надписью – «Покупай акции Добролёта!», ещё она вмещала две подставки с какими-то шаманскими маримбами в виде сушёных тыкв и подвешенный бубен. Самого барабанщика практически не было видно за ней, лишь его палочки взметались над всем этим нагромождением ударного оборудования. Спектр издаваемых им звуков колебался от лёгкого серебряного позвякивания колокольчика и зубопротезного клацанья до тревожной эшафотной дроби и тяжёлых гаубичных раскатов большого барабана. Создавалось впечатление, что если он и дальше будет продолжать наяривать в том же необузданном духе, то вызовет грозу с градом и молниями. Духовые секции спорили друг с другом. По приказу смычка Цаплина попеременно вскакивали то трубы с тромбонами, то саксофоны с кларнетами. В особо эмоциональном моменте композиции обе секции одновременно поднялись и ухнули так, что небольшой ураган сдул всю пудру с дамочек из первых рядов и парик с одного плюгавого мужичка. Развязней всех вёл себя молодой контрабасист. Его контрабас вертелся, как танцовщица в портовом бардаке. Сам он неприлично шевелил тазом и двусмысленно подмигивал Эллочке. Это не нравилось Петру Александровичу, и в какой-то момент он пригрозил распоясавшемуся джазмену кулаком. Но музыканта это не остановило – только раззадорило. На самом деле контрабасист играл с огнём. У Петра Александровича имелся при себе наградной револьвер, а безнаказанность высокого партийного поста и две дорожки кокаина в антракте, могли подвигнуть его открыть беспорядочную стрельбу.
После десятка композиций, сыгранных в бравой, кумачёво-пролетарской стилистике, ансамбль взял тайм-аут. Снова на сцену вывалился конферансье. Всё то время пока «Столичные ребята» музицировали, не выходя за рамки партийной цензуры, конферансье плотно налегал в гримёрке на спиртное. Его штормило, но держался он бодро. Приняв торжественную позу, торжественную настолько, насколько ему позволяли выпитое, осанка, приступ подагры и шейный остеохондроз, ведущий открыл рот.
— Дамы и господа! – вдруг он осёкся. По залу пробежал лёгкий ропот. А Пётр Александрович, подавился маслиной, и как-то нехорошо закашлял. Конферансье тут же вспомнил, какой сейчас на дворе год и продолжил, резко обрывая слова и делая ненормальные паузы между фразами. — Товарищи!!! Его не было с нами несколько лет. И вот!.. Проездом из Варшавы в Багдад! Только сегодня! Специально для вас! Выступает!.. Бриллиантовый саксофон России, человек-легенда! Леопольд Елисеевич Лепёшкинд! Поприветствуем его, товарищи! Ура!!!
Конферансье захлопал и отчалил обратно в гримёрку, где его ожидали початый «Арарат», второй помощник осветителя, непросыхающий со дня взятия Бастилии, буфетчица Клавдия Ильинична – ярая поклонница крепкого алкоголя и выпавший в осадок Рентген-Ковальский, оставшийся недовольным своим собственным выступлением и за полчаса без закуски умудрившийся принять идеально горизонтальное положение.
— А вот, кажется, и обещанный сюрприз, — шепнул Остапу улыбающийся доктор Борменталь.
Бендер удручённо посмотрел на доктора, вздохнул и устремил взор на сцену.
Под шум оваций на подмостки в кожаном плаще густого красного цвета вышла рослая широкоплечая мадам уже далеко не средних лет с необъятным бюстом и ещё более необъятным задом. Она катила перед собой инвалидное кресло, на котором и располагался этот самый анонсированный «бриллиантовый саксофон». Правда, к саксофону прирос какой-то сухой старикашка в неприлично дорогом костюме. Его седые волосы спадали прядями на плечи, будто испанский мох. Длинные, цепкие пальцы обвили инструмент. Старик больше походил на экспонат анатомического музея, чем на здравствующего музыканта. Из всего живого на его лице выделялись только тёмно-розовые мясистые губы, которые он вдруг начал интенсивно облизывать широким, как лопата, языком. Делал он это так бесстыже и непристойно, что грудь выкатившей кресло мадам стала часто вздыматься, пульс у неё тоже явно участился, сама же она раскраснелась и будто бы даже засмущалась, томно закатила глаза, а из её горла вырвался глухой, протяжный стон. Не сразу совладав с эмоциями, она невольно приоткрыла завесу над истинной подоплёкой своей тяги к джазовой музыке. И если бы в зале сидел Сеня Бурдов, то в этой озабоченной немолодой женщине он признал бы свою старую знакомую — ответственную работницу Наркомпроса Феоктисту с двойной фамилией Тарасовну, взявшую шефство над человеком-легендой на время его пребывания в Стране Советов. Закончив облизывать губы, саксофонист чуть привстал с кресла и поклонился. Зал вновь разразился овациями. И даже Бендер похлопал в ладоши. Только его аплодисменты были обращены к выдающимся формам бурдовской знакомой, выкатившей «бриллиантового». Собравшись играть, старый виртуоз-развратник опять облизал губы. В притихшем было зале, явственно послышался болезненный стон пышногрудой труженицы культуры и невротический смешок Эллочки-людоедки, чей запас слов, хоть ещё и не дорос до размеров словаря Вильяма Шекспира, но уже давно пополнился таким редким, но метким неологизмом, как «куннилингус», так глубоко почитаемым в прогрессивных кругах лиц слабого пола, лишённых пуританской застенчивости.
Тут заиграл саксофонист. Играл он действительно великолепно. На его фоне весь цаплинский джаз-бенд выглядел школьной самодеятельностью. Но они старались, как могли, подыгрывая в такт раздухарившемуся старикашке, приверженцу классической новоорлеанской школы. Под негритянские, почти блюзовые мотивы Остап закимарил. Сквозь сон он увидел Ипполита Матвеевича, танцующего на сцене вместе с биг-бендом.
— Ха, Киса! – сказал вслух Остап и от неожиданности звучания собственного голоса проснулся.
— Чего? – переспросил Борменталь.
— Так необычно сейчас было, – растеряно проговорил управдом. – Увидел во сне сейчас своего знакомого на сцене. Только всё так реально, как будто я и не спал вовсе.
— А-аа… — протянул доктор, зачем-то перешедший к Остапу на вы. – Это Морфей показывает вам свои фильмы. Не пугайтесь, Остап. Смотрите. Opium facit dormire, quare est in eo virtus dormitiva (Лат. Опиум действует снотворно, так как в нём имеется снотворная сила), — добавил упоротый Цицерон.
Бендер закурил. Человек-легенда и музыканты из оркестра Цаплина своей игрой снова убаюкали великого комбинатора. Остап опять увидел на сцене Воробьянинова, отплясывающего под их аккомпанемент. Нелепый, комичный танец старика, из небытия приглашённого Морфеем в видения Бендера. Что-то необычное чувствовалось в поведении предводителя старгородского дворянства. Он отбивал чечётку, двигал коленями из стороны в сторону; ладони сжаты в кулаки. Периодически он выставлял указательный палец на одной руке, а на другой – два – указательный и средний, менял руки местами, разводил и сводил их вместе, при этом Воробьянинов пристально смотрел на Остапа, как старый, прожжённый ворон.
Бендер открыл глаза. – Я всё понял, – глухо произнёс он.
В одно субботнее утро, второй половины октября, управдом устроил себе выходной. Он собрался навестить своих старых друзей в общежитии имени Семашко. А то, живя в шаговой доступности до Сивцева Вражка, великий комбинатор даже не удосужился зайти к ним в гости. «Как-то это не по-товарищески», — посетила Остапа мысль. К тому же в его гардеробе явно не хватало тёплого пальто на предстоящую зиму. «Вот по дороге и куплю», — решил он. Погожий, тёплый денёк не предвещал дождя. Бендер шёл, выискивая взглядом приличный магазин одежды. Оживление на улицах развлекало Остапа. Город усиленно готовился праздновать четырнадцатилетие революции. Вышедшая на субботник столица облачалась в багрово-пурпурные тона. Какие-то рабочие крепили к фонарным столбам растянутый поперёк улицы транспарант: «Достойно встретим годовщину Великого Октября». Пионеры, будто партизаны, шныряли между деревьями, собирали мусор и жгли огромные кучи палой листвы. Густой дым от этих пожарищ, напоминал трагические события тысяча восемьсот двенадцатого года, как будто Москва собиралась встречать не годовщину октябрьской революции, а подступающие полки маршала Нея. На фасады домов торжественно лезли портреты государственных деятелей и разномастной братвы из Коминтерна. Вместе с ними туда забирались революционеры и бунтовщики разных эпох и государств, начиная от Спартака и Марата до Ганди и Либкнехта. Был тут и Боливар с неизменными громоздкими, как шаньги, эполетами, и Стенька Разин (куда ж без него родимого!), и Панчо Вилья крест-накрест опоясанный пулемётными лентами, и какой-то чернокожий амбал с острова Гаити — яростный противник работорговли, колониализма и бюрократизма, и ещё много, тому подобных личностей, прославившихся не столько своей высокой идейностью, сколько эпатажем и количеством отправленных в расход эксплуататоров трудового народа. Почему то на улицах, по которым пролегал путь Остапа, было развешено очень много изображений Будённого. (Видимо сказывалась близость конезавода). Его выдающиеся усы резко выделялись и красовались на общем сером фоне пресных рыл партийных функционеров. И чем больше был портрет Семёна Михайловича, тем суровее и непроницаемей становилось выражение его доброго лица, тем строже становился взгляд, тем интенсивнее топорщились усы. Сильнее всего Остапа поразило циклопическое полотнище с изображением главного кавалериста страны, занимавшее целую стену трёхэтажного дома. С него Семён Михайлович взирал так, что будь Бендер чуть моложе и впечатлительнее, он непременно побежал бы записываться добровольцем в Первую Конную, и тут же, не задумываясь, отправился бы в Каракумы сражаться с басмачами Ибрагим-бека или рубить китайских милитаристов на КВЖД.
Магазин, встретившийся Остапу, торговал в основном продукцией близлежащей швейной фабрики «Труд» концерна «Москвошвея». Ассортимент не отличался богатством выбора. Лучше всего на Остапе смотрелось чёрное драповое пальто с серебристо-пепельным беличьим воротником. В нём Бендер выглядел, как дипломат тропической страны, чьё восприятие русской зимы сводилось к понятиям: сугробы, снежная баба и катание на тройке с бубенцами, а холода были сродни аттракциону «русские горки» или «русская рулетка» – это уж кому как повезёт.
— Да, это не Рио-де-Жанейро, – сказал Бендер с огорчением, глядя на себя в зеркало. — Это какая-то шкура недобитого буржуя.
— Ну, почему же, — заметил молодой черноглазый продавец — кипа и пейсы, ему подошли бы больше чем новомодный полубокс. — Очень популярная модель. Её в основном берут беспартийные инженеры и…
— Морально-разложившиеся уроды, — перебил его Остап.
— Я хотел сказать, артисты эстрады, но пусть будет по-вашему. Я не настаиваю.
— Что артисты эстрадные, что уроды моральные – одно пальто! – передавая драповое недоразумение обратно продавцу, съёрничал Бендер, добавив: – Нет, не все, конечно. Но в основном… Особенно теперь при нынешнем упадке нравов.
— Возможно, возможно, – продавец принял у Остапа пальто, с таким виноватым видом, будто это именно он и ловил по подворотням белок на воротник.
— Ну, с этим всё ясно — фасончик для гнилой интеллигенции, – подытожил Остап. — Скажите, а нет ли у вас чего-нибудь менее официального. Более практичного и качественного?
Продавец подступил к Остапу Бендеру, и, понизив голос, примерно до тридцати пяти децибел, посоветовал:
— Этажом выше живёт отличный портной. Закройщик! Пальто можете у него заказать. Берёт не дорого. Шьёт быстро. Качество отменное.
— Вы его так расхваливаете. Он что, ваш родственник?
— Папа, — ответил продавец, стыдливо краснея.
Бендер поднялся этажом выше и заказал пальто у родителя продавца, умение торговать которого повышало благосостояние семьи, но наносило урон лёгкой промышленности страны советов. Впечатлённый хваткой портного Остап выбрался на улицу. Через две недели сыну турецкоподданного надлежало явиться на примерку. А пока Остап двигался на встречу с друзьями. Преодолев полквартала, остававшиеся до Сивцева Вражка, он к своему великому изумлению не обнаружил там искомого розового домика с мезонином. Вместо общежития имени товарища Семашко бурел мутным болотом вырытый котлован, обнесённый частично разобранным забором; из досок изгороди дети смастерили плот и катались по поверхности рукотворного озера, шаловливо галдя и весело матерясь. Общежитие исчезло вместе со студентами-химиками, с Иванопуло, с вегетарианцем Колей и его лжевегетарианкой женой, с памятью о днях, прожитых под крышей этой общаги, с воробьяниновской бритвой… Постояв какое-то время в раздумьях, и дождавшись, пока его настроение утонет в этой жиже цвета какао, Остап развернулся и двинулся в обратном направлении. Он понуро брёл, сутулясь под немигающими взглядами членов политбюро и усачей Будённых. Не понимая зачем и всё ещё пребывая в некоторой растерянности, зашёл в кафе со скромным, аполитичным названием «Рандеву». Милая обстановка, вежливые официанты, никакого пафоса и следов классовой борьбы, один из последних островков подлинной гастрономии в бушующем море московского общепита. Вот! Вот, куда стоит сходить с Зинаидой Прокофьевной. Остап глубоко вдохнул, расправил спину, словно собирался замахать могучими крылами. Настроение выкарабкалось из котлована имени Бертольда Шварца и, отряхиваясь, фыркая, как амазонская выдра, уверенно стало подниматься. Бендер поинтересовался, до которого часа работает кафе, вышел и бодро пошагал домой, в надежде, что Зина не откажет ему в свидании. Не прошло и пяти минут, а Остап уже жал на кнопку звонка квартиры Ф.Ф. Преображенского.
Открыл сам доктор Борменталь, смурной и безразличный.
— Ты, чего такой? Со хмура, что ли? — вспомнил Остап выражение Бурде.
— Чего? — доктор впустил гостя.
— Спрашиваю, хмурый такой почему?.. Глаза какие-то дикие…
— Это от морфия, — небрежно бросил Борменталь. — Вот. Решил себя побаловать. Как говорил Цицерон: «Deteriora sequor» (Лат. следую худшему).
— От морфия? А это, вообще как, нормально? — Остап насторожился, как перепуганный сурикат.
— Это? нормально… — поджав губы, врач закатил глаза, но тут же встрепенулся. – Хотя, нет. Ты, что имеешь ввиду, Остап.
— Я имел ввиду, не опасно ли это?
— Опасно… Очень опасно, — доктор был серьёзен и вдумчив, — но опасен не сам морфий как таковой… Всё-таки, это в первую очередь лекарство. Опасна зависимость, которую он вызывает. А она, надо признаться, формируется очень быстро. Но, как гласит латинская мудрость: «Non est culpa vini, sed culpa bibentis». Что означает: «Виновато не вино, виноват пьющий». Несколько моих коллег, кстати, от морфия погибли. Надо сказать, одного моего университетского товарища, Филипп Филиппович, даже пытался вылечить от морфинизма, но ничего не вышло. В итоге этот однокурсник, не в силах побороть свой недуг, застрелился. Но я к морфию прибегаю только в экстренных случаях или по очень веским причинам.
— А сейчас, есть причина?
— Да, причина есть, — неторопливо проговорил доктор, — в кабинет проходи, расскажу.
— А где, Зина? — осведомился Остап, усаживаясь в кресло.
— Уехали они с Дарьей Петровной за билетами.
— За какими билетами? — обеспокоился Бендер и нервно заёрзал.
Доктор Борменталь посмотрел на Остапа ледяными, прозрачными глазами морфиниста, размял пальцами свой нос и медленно, будто его речевой аппарат сломался и начал тормозить, заговорил:
— Сегодня утром пришло письмо от профессора… Филиппа Филипповича. Так вот он пишет, что обосновался в Лейпциге. Ему там, в университете выделили кафедру. И он приглашает Зину и Дарью Петровну переехать к нему. Не нравится, знаете ли, ему немецкая прислуга… Подождите, как он пишет, — Борменталь схватил со стола листок, развернул его и процитировал. – «Эти немцы невыносимы, грубы и до омерзения пунктуальны. Если б вы знали, голубчик, как мне не хватает душевного тепла и русской речи», — вот как он пишет. А меня просит потерпеть. Пишет, что через год-полтора освободится место на кафедре, и я тоже смогу к нему переехать.
— И что же? Зина согласилась ехать? — переезд Дарьи Петровны в Лейпциг мало волновал Остапа.
— Я же говорю — поехали за билетами уже, — напомнил загрустивший доктор. — Сегодня ночью на поезде отбывают. А я тут остаюсь… Вот морфием и решил тоску прогнать. Некрасиво, конечно…
Выдра настроения снова нырнула на дно котлована, и кажется, утонула там. К горлу подступил комок. Холод наполнил грудь. Родник живой воды сковало льдом. Большое сердце Остапа сжалось, точно пробитый аэростат, и падало, падало с высоты ночного неба куда-то в темноту на подлые, острые камни.
— А мне можно тоже тоску прогнать? — попросил Остап, не дожидаясь, пока его сдувшийся мотор упадёт и разобьётся о булыжники.
— У тебя то, что стряслось? — глаза лекаря округлились, и чёрные точки зрачков шилом пронзили Остапу грудь. Сердце достигло камней и больно разбилось о них.
— Долго объяснять, — сморщился управдом, — так можно?
— Можно, — скрипя, согласился доктор. — Идём в смотровую. Только предупреждаю, — на ходу вразумлял Борменталь, — если завтра заявишься ко мне и попросишь ещё… Я вынужден буду тебя прогнать.
— А почему я непременно должен буду придти? Может совсем наоборот.
— Эх… Как говориться, Ignoti nulla cupido. То есть, к неизвестному нет влечения или о чем не знают, того не желают.
— Не волнуйтесь, Иван Арнольдович. У меня есть сила воли, — заверил Остап.
— Сила воли тут ни при чём, — Борменталь указал Остапу, куда ему сесть, а сам подошёл к шкафу. — Если хочешь знать, чем больше сила воли — тем легче угодить в ловушку зависимости. Думаешь, неделю, две поколюсь, побалуюсь, тоску поразгоняю, и брошу. У меня же сила воли то, вон какая! Не обхватишь!
Доктор стоял спиной к Остапу и что-то взвешивал, отмерял, растворял в воде, мешал, сладкозвучно позвякивая чем-то стеклянным. Движения его были резкими, отточенными, выверенными, но малость нервозными, как у народовольца, мастерящего ядрёный пироксилиновый гостинец для какой-нибудь ненавистной августейшей особы, а то и вовсе — для батюшки-царя. При этом доктор продолжал говорить:
— А когда, понимаешь что попал… в зависимость, то уже поздно. (Доктор щёлкнул пальцами) Ты привык! И уже не можешь обходиться без морфина гидрохлорида. И вся твоя сила воли только и направлена на то, где бы и как его раздобыть!
Остап настороженно следил за действиями доктора Борменталя, слушал его речи, и ему всё меньше хотелось принимать в себя морфий. Эфир, закись азота, теперь вот эта гадость. Последствия употребления первых двух препаратов, до сих пор аукались Остапу головными болями и вспышками ипохондрии. Сомнения разъедали Бендера: ещё не поздно передумать. Тонкая струйка брызнула из иглы и возвестила о готовности раствора к употреблению.
— Готово, — пугающе произнёс доктор. Он повернулся, держа в приподнятой руке инъекционный шприц, недобро сверкающий хромированными деталями. — Ну-с, Остап Ибрагимович, закатывайте рукав, я вам укол поставлю.
Бендер закатал, Борменталь поставил. Зажав место укола, Остап короткими глотками начал ловить воздух, будто очутился в проруби. Но вместо холода по его бренному телу волной разлилось вязкое тепло восковой свечи. Великий комбинатор вдруг весь обмяк и размазался по кушетке. Необоримая слабость обуяла его. Резко захотелось ничего не делать. Нахлынула апатия и бодрая вялость, и кушетка начала вырываться из-под жопы. Мрачные мысли ушли, светлые не явились. Но стало как-то поспокойнее и боль притупилась.
Дождавшись, пока опиат полностью завладеет Остапом, доктор предложил:
— Пойдём в кабинет. Выкурим по сигаре. Расскажешь, что там у тебя случилось.
В кабинете, борясь с новыми ощущениями, пуская слюни и дым кольцами, Остап рассказал доктору Борменталю душещипательную историю об общежитии имени Семашко, о котловане и потерянной связи с друзьями молодости. Время от времени Остап непроизвольно закрывал глаза и впадал в полудрёму. Он ронял на пол сигару, извинялся, подбирал её, раскуривал, опять ронял и в итоге прожёг персидский ковёр.
— Эх, — Борменталь безучастно глядел на обугленную по краям дырку в ковре, — надо было тебе чуть поменьше дозу приготовить. Ты, вообще, как себя чувствуешь?
— Как сильно пьяный. Только соображаю вроде бы как нормально, — ответил Остап, тоже апатично взирая на прогоревшее изделие персидских ткачей. — Странно как-то… Как будто и сплю и не сплю.
— Остап, а ты слушал когда-нибудь джаз? — с присущей ему интеллигентностью неожиданно спросил Борменталь.
— Джа-аз?.. — великий комбинатор протёр ладонью лицо, силясь вспомнить, где бы он мог слышать джаз.
Из всего объёма музыкальных событий, которые ему доводилось лицезреть, он только припоминал слёт пионерских и комсомольских ансамблей самодеятельности Нечерноземья в городе Кологриве. Там один коллектив — воспитанников местного дома культуры – и, правда, позиционировал себя как джаз-банд. Только ритмы, исполняемые ими, мало соответствовали классическому новоорлеанскому стилю. Бас-балалайка заменяла стандартный контрабас, духовую секцию составляли два горна без сурдин и туба, а вся ударная установка была представлена одним пионерским барабаном. Саксофоны, банджо, кларнеты, флексатоны и рояль в Кологрив к тому времени видимо ещё не завезли. Также для Остапа осталось загадкой: что в джазовом оркестре делает ложкарь.
— Нет, — твёрдо сказал Остап, — не слушал.
— Ну, тогда едем! — доктор вырос из кресла, ровно как средиземноморский кипарис. — Сегодня в доме Грибоедова концерт. Вход для всех — полтора червонца. Мы как раз успеваем. Морфий и джаз — это будет незабываемо.
— А не дороговато по полтора червонца? — возмутился Остап несуразности траты.
— Остап, это же джаз. Сейчас редко, где его можно услышать. К тому же организаторы обещают грандиозный сюрприз. Едем! — Борменталь уже переодел рубашку, и натягивал пиджак.
Транспортным средством избрали трамвай. Громыхая, он тащился по своему маршруту, визжал и скрипел на поворотах, и норовил пуститься под откос. В трамвае бултыхало, словно его колёса ехали не по рельсам, а прямиком по брусчатке. От этого Остапа мутило, и чуть не вырвало на сидящего рядом кондуктора. Бендер ерзал, хотел сойти раньше времени, он испытывал жуткий дискомфорт, весь исчесался, так что на горле остались кровавые подтёки. Всю поездку он пытался закурить, но Борменталь одёргивал его, не давая зажечь спичку, и поднести ко вставленной в зубы папиросе.
— Ну, наконец-то, — вываливаясь из трамвая, известил Остап. — Я уж думал не доедем.
— Доехали же, — буркнул доктор, которому эта поездка тоже не доставила большого удовольствия. — Можешь закурить.
— В фойе покурю, — проявил силу воли Остап.
Дом Грибоедова одним своим видом неизбежно прививал тягу к прекрасному. Шикарная облицовка снаружи, красивое убранство внутри. Витражи, мрамор, лепные потолки. На афише в вестибюле клуба значилось: «Только сегодня!!! Вечер авангардной музыки». Доктор ушёл покупать входные билеты и программки, а Бендер остался один. Он навалился на стену рядом с солидной каменной урной и попыхивал папиросой, томно разглядывая суетящуюся публику. В большинстве своём это были мужчины в строгих костюмах или армейских френчах. Проплыла пара интеллектуалов в светло-серых сюртуках, белея точно паруса. Навёл шороху нервный всклокоченный субъект во фраке, бешено промчавшийся по холлу с криками о неисправном вольтметре. Женщины присутствовали, но и их одежды не сильно выделялись среди этой толпы мышинно-защитного цвета. И тут Бендер увидел её. Она, словно сошла с окрашенных в красные тона улиц, словно своим присутствием тут, показывала те идеалы к которым, проливая кровь, твёрдой поступью шла революция, таща за собой коммунизм. Если бы красный цвет ещё и не был цветом порока… Длинное в пол алое, плотно облегающее платье с блёстками русалочьей чешуёй искрилось в лучах вестибюльной иллюминации. Глубокое декольте платья волновало окружающих. Все проходящие мимо особи мужского пола старались заглянуть в него. И даже пара интеллектуалов в грязно-снежных сюртуках, прервала свою беседу о чём-то возвышенном, и погрузила очи и бесстыжие мыслишки в вырез платья. Поверх обнажённых плеч накинута огненно-рыжая лисья шкура отливающая золотом, такая пушистая и лоснящаяся, что казалось, будто лиса отдала ей свой мех только на вечер поносить, с условием возврата, поскольку лисе в этой шубе ходить ещё всю зиму, а шуба у неё одна. Точёную шею украшали коралловые бусы — настоящие коралловые бусы тонкой работы старинных ювелиров. С ушей спелой земляникой свисали рубиновые серьги в неприличное число карат. Бирманские рубины прекрасно сочетались с короткой стрижкой каштановых волос. Вокруг головы ободок, в которой воткнуто перо, безвозмездно пожертвованное красным ара из своего хвоста. Губы, ализариновые, остроочерченные, собирающиеся, если не напиться крови, то, как минимум, хорошенько искусать. Она стояла и курила через тонкий длиннющий мундштук, выпуская дым под потолок и внимательно следя за тем, как он там расходится. Мундштук скорее напоминал индейскую духовую охотничью трубку — сарбакан, и был такого размера, что его обладательница с трудом различала дымившуюся на его дальнем конце «Герцеговину Флор». Дочь американского миллиардера Вандербильда не была повержена только потому, что в данный момент находилась за тысячи миль отсюда и не могла видеть всей этой роскошной красоты. Как же она была прекрасна! Живое воплощение деградирующей богемы последних дней НЭПа. Ярко-красная роза декаданса, только и расцветшая ради того, чтобы засохнуть, и быть брошенной на свою собственную могилу.
— Здравствуйте, Элла! — Бендер стал приближаться к ней.
После их первой встречи прошло больше четырёх лет, а то майское утро надолго врезалось в короткую память девушки. И хотя, в дальнейшем Остап широко не распространялся об этом эпизоде своей биографии – всё-таки на тот момент он состоял в официальном браке, — но в то утро за разговорами о шелках и мехе, природная харизма Остапа и лёгкость поведения Эллочки нашли друг друга. Остап обрёл стул, Элла – золотое ситечко, а инженер Щукин – первые весенние рога.
— Хо-хо!
Элла заметила Остапа и двинулась ему навстречу пружинящей походкой. Под платьем у неё скрывались туфли с чудовищно высокими каблуками, на которых Эллочка ещё не научилась толком ходить. Подойдя, протянула Остапу руку в атласной малиновой до локтя перчатке, при этом чуть не ткнула ему в левый глаз угольком своего папиросного копья. Руку предполагалось пожать, но морфий, блуждающий по сосудам Остапа, велел её поцеловать.
— Парни-иша-а… — протянула Элла, игриво плотоядно улыбаясь.
— Как поживает товарищ Щукин?
Остап, конечно, осознавал, что инженер Щукин далеко в прошлом. Ведь, чтобы заработать на одни только эллины серьги, ему пришлось бы трудиться примерно лет сто, без обедов, отпусков, с подработками и донорской сдачей крови.
— Мрак, — сказала дама в красном и опять едва не выжгла Остапу глаз, теперь уже правый. Муж действительно остался где-то во мраке прошедших лет.
— Тоже пришли послушать джаз?
— Железно, — лексикон Эллочки, в отличие от её внешнего вида, не сильно изменился, не блистал и не изумлял.
Не выдержав посягательств на своё зрение, Остап вынул из мундштука Эллы папиросу и точным броском запустил её в урну. Девушка захлопала своими большими влажными глазами, удивлённо рассматривая осиротевший конец своего сарбакана.
— Хамите, парниша?
— Что вы, Элла. Разве я могу хамить такой очаровательной даме! — и Бендер поцеловал ей руку, сжимающую мундштук.
— Кр-р-расота! — оттаяла Эллочка, закатывая глаза. И снова расплылась в людоедской улыбке.
— Здравствуете, — сухо сказал подошедший доктор Борменталь.
По привычке Элла подала руку и ему. Доктор ухватился за протянутую кисть и попытался через перчатку нащупать пульс. Эллочка-людоедка опять беспомощно захлопала веками, как крыльями мотылёк, угодивший в паутину.
— Прекращайте нюхать кокаин. Он вас погубит, — проговорил врач, строго глядя на Эллу, потерявшую дар речи от неожиданного известия. — У вас же страшная аритмия.
— А сами то!
Богемная жизнь научила Эллу различать признаки наркотического опьянения различными препаратами. Севшие, сжавшиеся до размеров макового зёрнышка, зрачки выдали Борменталя. Бывшая щукинская супруга вырвала свою миниатюрную ручку из цепкой хватки доктора. Она показушно отвернулась, недовольная разоблачением, но гордая своей наблюдательностью, осталась стоять на месте.
— Мне можно, я врач, — неловко оправдался Борменталь. — И вот, я вам как врач ответственно заявляю — бросайте! Вы хрупкая девушка. У вас нежное сердце. В один прекрасный момент оно не выдержит и у вас случится приступ. А вам ещё детей рожать!
— Не учите меня жить!
Скудный словарный запас Эллочки убивал начитанную образованность доктора. Он злился. А гидрохлорид морфина подливал масла.
— А я и не учу. Я вам говорю. Бросайте нюхать, — разошёлся Борменталь. — И курить бросайте. Это тоже вредно. И не красиво. Вы же женщина, а пихаете в себя всякую дрянь.
— Жуть!
Доктор Борменталь так бы и дальше продолжал наставлять Эллу на путь истинный, если бы не появился эллин благодетель — толстый и рослый человек в военной форме.
— Элла, что случилось? — поинтересовался он, глядя на готовую разрыдаться Эллочку. Затем из-под густых бровей зыркнул на двух мужчин стоявших рядом с ней.
— Иван Арнольдович! Какими судьбами? Не знал, что вы поклонник джаза.
— Пётр Александрович, — изумился Борменталь неожиданной встрече. — А вы как тут?
— Да, вот. С Эллой решили на концерт сходить, — Пётр Александрович приобнял свою спутницу. — Элла иди пока в зал, займи наш столик. Мне нужно с товарищем доктором переговорить, — он грубовато шлёпнул Эллу ниже поясницы. И вдогонку: — Наш столик номер два.
Все трое взглядами проводили удаляющуюся красну девицу, непристойно виляющую задом.
— Секретарша моя, — не без гордости проговорил Пётр Александрович и как-то блудливо с прицокиванием добавил: — Машинисточка. Печатает плохо, зато всё остальное делает хорошо.
— Так о чём вы хотели поговорить? — Борменталь был весь во внимании. — У вас возобновились боли?
— Нет, нет. Всё хорошо. Никаких болей! Работает как часы — дважды в день! — заявил собеседник. — Я только хотел узнать, как дела у Филиппа Филипповича? Когда он приедет?
— Не знаю, — доктор врал, не задумываясь. Морфий любит, когда врут, не задумываясь. — А что вы от него хотели?
— Видите ли… — пациент профессора Преображенского перешёл на шёпот. — После операции, как я уже сказал, всё работает хорошо. Но видите ли… — Пётр Александрович чуть кивнул в направлении, куда удалилась Элла. — Мне бы длину увеличить. Сантиметров на пять-семь. Ох, Элла была бы рада. Да и я, знаете ли…
Только теперь Борменталь заметил неестественный блеск в глазах Петра Александровича и белёсые крупинки порошка осевшие на его жёлтых протабаченных усах. Проводить ему нотацию о вреде злоупотребления кокаином доктор не стал. Остапа же подмывало спросить у Петра Александровича, какой размер у него сейчас, раз Эллу это не радует.
— Профессор вернётся не скоро, — с сожалением сказал доктор Борменталь.
— А вы не могли бы провести такую операцию? По увеличению, — Пётр Александрович опустил взгляд на свою ширинку.
— Не знаю, не знаю, — доктор несколько раз провёл пальцами по клиновидной бороде. — Как увеличить?..
— Мне же профессор вставил железы какого-то там орангутанга. Может и тут мне можно чей-нибудь орган пересадить? — высказал свои догадки Пётр Александрович.
— Ага. Например, от мёртвого осла! — не сдержался Остап.
— А что, не плохая идея. У осла хозяйство внушительное, – на полном серьёзе подхватил кавалер Эллочки. Когда он перевёл взор на Борменталя, блеск в его глазах стал каким-то идиотским. — Что скажете доктор? Можно мне от осла пересадить? Только почему же от мёртвого? — он как-то резко, недоверчиво посмотрел на предложившего эту идею Остапа. Но тут же, опять обращаясь к доктору Борменталю, продолжил: — А, впрочем, неважно. Лишь бы – побольше!
И Пётр Александрович развёл руки в стороны, примерно показав желаемый размер. Агрегат подобной заявленной величины мог бы нанести миниатюрной Эллочке тяжёлую психологическую травму и фатальные увечья брюшной полости, но Пётр Александрович почему то полагал, что именно такой калибр должен понравиться его молодой пассии. Диалог между кокаинистом и двумя морфинистами всё больше погружался в омут сюрреализма.
— От осла… А вам не кажется, что это будет через чур… помпезно. Да и куда вам такой размер. Вам же его в штанах носить, а не в тубусе. Соблюдайте рамки приличия, — доктор сблизил руки просящего на половину от заявленной длинны. — А вот как до такого увеличить, можно подумать. Давайте это через недельку обсудим.
— Хорошо. Я вам тогда позвоню, — согласился обладатель военного френча и эллочкиного тела, и вприпрыжку побежал за столик к своей ненаглядной людоедке.
— Он что, это серьёзно? — спросил Остап у доктора, когда они тоже пробирались к свои местам.
— Может серьёзно, а может это у него юмор такой. Кто ж его знает!
Сидя за столом в ожидании концерта, устремив сонные взгляды на сцену, Остап и Бормнталь заказали по чашке кофе. На сцене стояло что-то вроде небольшого сейфа на тонких ножках. Из его крышки и одной из боковых стенок торчали блестящие трубки. Рядом с этой конструкцией на высокой подставке был закреплён ромб из проволоки. Чёрные провода, подходившие к устройствам, плохо различались в сумраке пустующих подмостков.
— Что-то не очень это похоже на музыкальный инструмент, — подметил Бендер, затягиваясь папиросой после глотка горячего кофе.
— Да. Не похоже. Но это же вечер авангардной музыки. Вдруг что-то новенькое придумали, — доктору не удалось раздобыть программки, и теперь он пребывал в волнительном неведении и догадках. — Помню, как-то на подобном концерте выступал один, с позволенья сказать, коллектив. Так вот, у них вместо инструментов были сплошь стеклянные изделия Госмедторгпрома. И они на них очень так бойко играли! — под кофе закурил и Борменталь. – М-мм. К слову сказать, среди их инструментария я узнал трёхлитровую кружку Эсмарха, пропавшую у нас из институтской больницы в прошлом году. Редкая, между прочим, вещь.
И тут луч прожектора осветил возникшего на сцене конферансье, ознаменовав начало долгожданного «Вечера авангардной музыки».
— Товарищи, представляем вашему вниманию терменвокс — новое веяние в музыке! — голос ведущего вечера был торжественен и могуч. — Его изобретатель, наш с вами соотечественник, Лев Сергеевич Термен играл на подобном инструменте самому товарищу Ленину, — зал изумлённо вздохнул. — И Владимир Ильич одобрил игру на терменвоксе!!! — публика зааплодировала. — И вот теперь, впервые в нашем клубе, для вас на этом инструменте сыграет товарищ Рентген-Ковальский, ученик и соратник Льва Термена! — снова аплодисменты.
Сцена осветилась полностью, и к сейфу вышел всклокоченный субъект во фраке. Он замер рядом с аппаратом, поднёс руки к торчащим из него трубкам, как будто дирижёр, собирающийся показать ловкий умопомрачительный фокус. Его суровый, безумный вид заставил зрителей замолчать и затаить дыхание. В зале воцарилась гнетущая тишина, как пред артподготовкой.
— Какой ужас, — проронил Остап, видевший этого гражданина носящимся по вестибюлю и вопящем о вольтметре. — Интересно, а Рентген-Ковальский это у него сценический псевдоним или реальная фамилия?
— Даже не знаю, — Борменталь стряхнул пепел. — Но не удивлюсь, если из этого агрегата сейчас вырвутся лучи смерти и сожгут первые ряды.
Пауза перед выступлением угрожающе затягивалась. Тишина съела весь кислород в зале. Напряжение достигло своего пика, и предчувствие чего-то страшного и неизбежного стало осязаемо, ещё мгновение, и женщины со вскриками пачками попадали бы в обморок, и вот тут Рентген-Ковальский начал медленно шевелить пальцами и едва заметно подёргивать кистями рук. Из сейфа полились звуки, странные, необычные, пугающие и восхитительные одновременно. Ни мотива, ни мелодии — просто завораживающий набор звуков. Они распространялись по залу с наглой решимостью, такой, что даже далёкие от физики слушатели проникались теорией электромагнитного поля. Постепенно какофония стала обретать форму, начала прорисовываться мелодия.
— Боюсь ошибиться, — навострил уши доктор, — но, кажется, это «Жаворонок» Глинки.
Остап, разбирающийся в классической музыке не так хорошо, как Борменталь, молчал — его опять замутило.
Жаваронок улетел в стратосферу, и Рентген-Ковальский принялся извлекать новые ноты из воздуха. Он всматривался куда-то в пустоту перед собой, филигранно перебирал пальцами и осторожно двигал ладонями, точно дёргал за струны невидимой арфы или дирижировал оркестром из параллельного мира, зримого только им. Бендер узнал мотив. «Интернационал». Космический, межпланетный «Интернационал», призывающий вставать проклятьем заклеймённый не только род людской, но и обитателей Луны, Марса, Юпитера, Энцелада, туманности Андромеды, а также голодных рабов из созвездий Волопаса и Южной Гидры. Галактическая мелодия «Интернационала», рождённая изобретением Термена, спровоцировала в Остапе взрыв сверхновой звезды. Возмущённый разум закипел, богатый внутренний мир запросился наружу. Бендер стартанул, и через считанные секунды уже делился своим внутренним миром, обедом и только что выпитым кофе с раковиной в уборной. Закончив, Остап заодно решил оправиться, но вдруг столкнулся с деликатной и постыдной проблемой. Мочевой пузырь — в отличие от желудка — никак не хотел выдавать своё содержимое белому санфаянсовому другу. Ни в какую. Будто бы Бендер разучился это делать. Он стоял в позе брюссельского фонтана, напрягал всевозможные мышцы, включая желваки и шею; вены на висках вздулись, живот вспотел. Ситуация становилась патовой. Время тикало, пузырь упорствовал. Спустя полчаса томительных ожиданий Бендеру всё-таки удалось его опорожнить. Для этого Остапу понадобились неимоверные усилия всего организма, тяжёлые раздумья, два перекура и большое количество инвектив в адрес Борменталя, того умника, который впервые получил морфин и того мудака, который разместил писсуары на такой неудобной высоте. Вернулся Бендер под жидкие аплодисменты, которыми публика награждала закончившего музицировать Рентген-Ковальского.
— Ну, и много я пропустил? — вновь усаживаясь за столик, спросил Остап.
— Не особо, — термевокс Борменталю тоже не понравился. — Мелодии однотипные, исполнение слабенькое, экспрессии маловато. Правда, ваша знакомая пару раз пыталась выбежать на сцену, но её вовремя останавливал Пётр Александрович. А ты чего так долго?
Остап, не скупясь на крепкие выражения и ненормативную речь, изложил Борменталю суть своей задержки в туалете.
— Это да. Бывает. Побочное действие морфия — спазмы гладкой мускулатуры. Вызывают тошноту, рвоту и затруднения с мочеиспусканием, — в устах доктора всё бендеровское сквернословие облачилось в приличную медицинскую терминологию. — Как говориться, за всё надо платить! Ut persolvo pro omnia.
Бендер устало посмотрел на разумничевшегося доктора, перешедшего на латынь.
— Предупреждать надо о побочных действиях, — упрекнул врача Остап. — Знал бы, так подумал бы ещё, стоит ли вообще этим марафетом колоться.
— Scientia potentia est. (Знание – сила), – вновь по-латински произнёс Борменталь. – Хотя нет… Nemo omnia potest scrie! (Никто не может знать всего) Да. Так будет точнее, — доктор задумался, перебирая в памяти подходящие латинские поговорки. – Точно! Errare humanum est! (Человеку свойственно ошибаться)
— Может, хватит уже, — рассердился Остап Бендер. — У нас в гимназии по латинскому языку такая противная учительница была. Брр… Так что я эту пошлую латынь с детства не люблю.
Честно признаться, доктор Борменталь и сам недолюбливал этот мёртвый язык, лишь иногда выдавая дежурные пословицы, отдавая тем самым дань медицинскому братству, но под морфином латынь бесконтрольно пёрла из него, как приторная учтивость из спившегося петербуржского интеллигента.
— Non est via in medicina sine linqua Latina (Нет пути в медицине без латинского языка), — извлёк очередную пословицу Борменталь. Только тут он обратил внимание на движение в зале и добавил: — Кажется, антракт начался.
Пока тянулся антракт, за опущенным занавесом бурлила работа: кто-то что-то со скрипом двигал, чем-то бряцал; изредка гудела труба, будто ей отдавили мозоль; возмущённо заныла скрипка, недовольная плохо смазанным смычком; нескладным перебором клавиш дало о себе знать фортепьяно; приглушённые голоса заговорщицки перепирались; портьера колыхалась в такт голосам, словно хотела побыстрее распахнуться и открыть публике готовящееся злодеяние. Наконец занавес поднялся. На сцене стоял конферансье, розовощёкий от выпитого коньяка. За его спиной застыли с инструментами в руках музыканты. Всё в чёрных фраках и белых рубашках, у горла белые же бабочки, лица приветливые, улыбающиеся. Только у скрипача была красная бабочка и сосредоточенное лицо.
— Товарищи! — заговорил ведущий. — Сегодня перед вами выступит биг-бенд «Столичные ребята»! Под управлением Александра Наумовича Цаплина! — зал разразился овациями. Скрипач с красной бабочкой опасливо поклонился. — Джаз!!! — рявкнул конферансье, патетично раскланялся и покинул сцену.
Зрители замерли в нетерпении. Скрипач поводил смычком перед музыкантами и запиликал. Биг-бенд подхватил ритм. Играли слаженно, виртуозно. За роялем усердствовал пианист. Он так энергично и бесперебойно жал на клавиши, что казалось, будто человеку со стандартным количеством рук и общепринятым набором пальцев это не под силу. От него не отставал и ударник, спрятавшийся за обширной установкой. Установка внушала трепет: тарелки, литавры, тамбурины, три малых, два средних и один огромный барабан с изображением самолёта и надписью – «Покупай акции Добролёта!», ещё она вмещала две подставки с какими-то шаманскими маримбами в виде сушёных тыкв и подвешенный бубен. Самого барабанщика практически не было видно за ней, лишь его палочки взметались над всем этим нагромождением ударного оборудования. Спектр издаваемых им звуков колебался от лёгкого серебряного позвякивания колокольчика и зубопротезного клацанья до тревожной эшафотной дроби и тяжёлых гаубичных раскатов большого барабана. Создавалось впечатление, что если он и дальше будет продолжать наяривать в том же необузданном духе, то вызовет грозу с градом и молниями. Духовые секции спорили друг с другом. По приказу смычка Цаплина попеременно вскакивали то трубы с тромбонами, то саксофоны с кларнетами. В особо эмоциональном моменте композиции обе секции одновременно поднялись и ухнули так, что небольшой ураган сдул всю пудру с дамочек из первых рядов и парик с одного плюгавого мужичка. Развязней всех вёл себя молодой контрабасист. Его контрабас вертелся, как танцовщица в портовом бардаке. Сам он неприлично шевелил тазом и двусмысленно подмигивал Эллочке. Это не нравилось Петру Александровичу, и в какой-то момент он пригрозил распоясавшемуся джазмену кулаком. Но музыканта это не остановило – только раззадорило. На самом деле контрабасист играл с огнём. У Петра Александровича имелся при себе наградной револьвер, а безнаказанность высокого партийного поста и две дорожки кокаина в антракте, могли подвигнуть его открыть беспорядочную стрельбу.
После десятка композиций, сыгранных в бравой, кумачёво-пролетарской стилистике, ансамбль взял тайм-аут. Снова на сцену вывалился конферансье. Всё то время пока «Столичные ребята» музицировали, не выходя за рамки партийной цензуры, конферансье плотно налегал в гримёрке на спиртное. Его штормило, но держался он бодро. Приняв торжественную позу, торжественную настолько, насколько ему позволяли выпитое, осанка, приступ подагры и шейный остеохондроз, ведущий открыл рот.
— Дамы и господа! – вдруг он осёкся. По залу пробежал лёгкий ропот. А Пётр Александрович, подавился маслиной, и как-то нехорошо закашлял. Конферансье тут же вспомнил, какой сейчас на дворе год и продолжил, резко обрывая слова и делая ненормальные паузы между фразами. — Товарищи!!! Его не было с нами несколько лет. И вот!.. Проездом из Варшавы в Багдад! Только сегодня! Специально для вас! Выступает!.. Бриллиантовый саксофон России, человек-легенда! Леопольд Елисеевич Лепёшкинд! Поприветствуем его, товарищи! Ура!!!
Конферансье захлопал и отчалил обратно в гримёрку, где его ожидали початый «Арарат», второй помощник осветителя, непросыхающий со дня взятия Бастилии, буфетчица Клавдия Ильинична – ярая поклонница крепкого алкоголя и выпавший в осадок Рентген-Ковальский, оставшийся недовольным своим собственным выступлением и за полчаса без закуски умудрившийся принять идеально горизонтальное положение.
— А вот, кажется, и обещанный сюрприз, — шепнул Остапу улыбающийся доктор Борменталь.
Бендер удручённо посмотрел на доктора, вздохнул и устремил взор на сцену.
Под шум оваций на подмостки в кожаном плаще густого красного цвета вышла рослая широкоплечая мадам уже далеко не средних лет с необъятным бюстом и ещё более необъятным задом. Она катила перед собой инвалидное кресло, на котором и располагался этот самый анонсированный «бриллиантовый саксофон». Правда, к саксофону прирос какой-то сухой старикашка в неприлично дорогом костюме. Его седые волосы спадали прядями на плечи, будто испанский мох. Длинные, цепкие пальцы обвили инструмент. Старик больше походил на экспонат анатомического музея, чем на здравствующего музыканта. Из всего живого на его лице выделялись только тёмно-розовые мясистые губы, которые он вдруг начал интенсивно облизывать широким, как лопата, языком. Делал он это так бесстыже и непристойно, что грудь выкатившей кресло мадам стала часто вздыматься, пульс у неё тоже явно участился, сама же она раскраснелась и будто бы даже засмущалась, томно закатила глаза, а из её горла вырвался глухой, протяжный стон. Не сразу совладав с эмоциями, она невольно приоткрыла завесу над истинной подоплёкой своей тяги к джазовой музыке. И если бы в зале сидел Сеня Бурдов, то в этой озабоченной немолодой женщине он признал бы свою старую знакомую — ответственную работницу Наркомпроса Феоктисту с двойной фамилией Тарасовну, взявшую шефство над человеком-легендой на время его пребывания в Стране Советов. Закончив облизывать губы, саксофонист чуть привстал с кресла и поклонился. Зал вновь разразился овациями. И даже Бендер похлопал в ладоши. Только его аплодисменты были обращены к выдающимся формам бурдовской знакомой, выкатившей «бриллиантового». Собравшись играть, старый виртуоз-развратник опять облизал губы. В притихшем было зале, явственно послышался болезненный стон пышногрудой труженицы культуры и невротический смешок Эллочки-людоедки, чей запас слов, хоть ещё и не дорос до размеров словаря Вильяма Шекспира, но уже давно пополнился таким редким, но метким неологизмом, как «куннилингус», так глубоко почитаемым в прогрессивных кругах лиц слабого пола, лишённых пуританской застенчивости.
Тут заиграл саксофонист. Играл он действительно великолепно. На его фоне весь цаплинский джаз-бенд выглядел школьной самодеятельностью. Но они старались, как могли, подыгрывая в такт раздухарившемуся старикашке, приверженцу классической новоорлеанской школы. Под негритянские, почти блюзовые мотивы Остап закимарил. Сквозь сон он увидел Ипполита Матвеевича, танцующего на сцене вместе с биг-бендом.
— Ха, Киса! – сказал вслух Остап и от неожиданности звучания собственного голоса проснулся.
— Чего? – переспросил Борменталь.
— Так необычно сейчас было, – растеряно проговорил управдом. – Увидел во сне сейчас своего знакомого на сцене. Только всё так реально, как будто я и не спал вовсе.
— А-аа… — протянул доктор, зачем-то перешедший к Остапу на вы. – Это Морфей показывает вам свои фильмы. Не пугайтесь, Остап. Смотрите. Opium facit dormire, quare est in eo virtus dormitiva (Лат. Опиум действует снотворно, так как в нём имеется снотворная сила), — добавил упоротый Цицерон.
Бендер закурил. Человек-легенда и музыканты из оркестра Цаплина своей игрой снова убаюкали великого комбинатора. Остап опять увидел на сцене Воробьянинова, отплясывающего под их аккомпанемент. Нелепый, комичный танец старика, из небытия приглашённого Морфеем в видения Бендера. Что-то необычное чувствовалось в поведении предводителя старгородского дворянства. Он отбивал чечётку, двигал коленями из стороны в сторону; ладони сжаты в кулаки. Периодически он выставлял указательный палец на одной руке, а на другой – два – указательный и средний, менял руки местами, разводил и сводил их вместе, при этом Воробьянинов пристально смотрел на Остапа, как старый, прожжённый ворон.
Бендер открыл глаза. – Я всё понял, – глухо произнёс он.
Рецензии и комментарии 0