Книга «Управдом. Часть 1. В Москве.»
Глава 13. Второй. (Глава 13)
Оглавление
- Глава 1. Дворник калабухова дома. (Глава 1)
- Глава 2. На приёме у доктора. (Глава 2)
- Глава 3. Ода полярной авиации. (Глава 3)
- Глава 4. Выпускник Вхутемас. (Глава 4)
- Глава 5. Пролетарская пивная. (Глава 5)
- Глава 6. Придача. (Глава 6)
- Глава 7. Нехорошая квартирка мадам Поласухер. (Глава 7)
- Глава 8. Спиритизм под закисью. (Глава 8)
- Глава 9. Тугощёковское послание. (Глава 9)
- Глава 10. Поиски. (Глава 10)
- Глава 11. Джаз, Морфей и Михельсон. (Глава 11)
- Глава 12. Третий. (Глава 12)
- Глава 13. Второй. (Глава 13)
- Глава 14. Сокровище. (Глава 14)
- Глава 15. Пытки комсомольца. (Глава 15)
- Глава 16. Командовать отрядом буду я! (Глава 16)
- Глава 17. Штурм Летнего. (Глава 17)
Возрастные ограничения 18+
Здесь Семёна поджидали трудности иного рода – прямо противоположного. Во Втором переулке Тружеников двадцать первых домов было аж целых четыре: «А», «Б», «В» и «В корп. 2». Они уступами, прячась друг за друга, отодвигались от дороги в глубину квартала, так что «В корп. 2» был с трудом различим среди ветвей облезлых лип. Бурде, озябший, синегубый, с растерянно-паническим видом заплутавшего спелеолога, встал, открыв рот, разглядывая здания и согревая дрожащие руки своим неровным дыханием, соображая с чего начать поиски.
При входе в двадцать первый дом с литерой «А» стоял часовой милиционер. Выправка бывшего подпоручика, красивая белая униформа, тёмно-синие галифе, хромовые сапоги, вид бравый, портупея туго стянута; в кобуре чернел наган. Охраняемое милиционером здание имело три этажа. Капитальная кирпичная постройка с аляповатой архитектурой вполне могла бы сойти за бывший купеческий особняк. К его входным дверям, над которыми нависал, поддерживаемый гранитными колоннами, козырёк, вели гранитные же ступени. Стены в несколько слоёв покрывала свежая жёлтая штукатурка. Лишь только в тех местах, где она не прижилась, из-под неё, будто отблески прошлого, проглядывала старая ещё дореволюционная облицовка, игривая, изумрудно-коралловая, озорная, как подштанники у скомороха. Вдоль всего второго этажа тянулся длинный балкон с помпезными чугунными перилами каслинского литья. А из третьего, точно наросты, выпирали многогранные узорчатые эркеры окаймлённые пилястрами коринфского ордера. Выпускник Вхутеин определил не только ордер пилястр, но и разглядел фигурки сатиров и наяд под капителями, правда, из-за высоты их расположения, ему так и не удалось рассмотреть, чем же они там занимаются. Крыша дома была поката, окна широки. Часть окон задёрнута занавесками беспечной, весенней раскраски с цветами и пеликанами, и жвачными парнокопытными. За спиной постового на стене висела табличка: «Наркомат иностранных дел. Отдел Востока. Секретариат департамента Передней Азии». Семён затоптался на месте. В такое учреждение просто так не пустят, и уж тем более не дадут шерстить его подвалы. Художник осторожно заглянул в окно первого этажа, но поймав подозрительный, колючий взгляд милиционера, отошёл. Если Тугощёков и спрятал свой клад в этом доме, то рачительные работники наркомата, скорее всего, давно его отыскали и честно использовали тугощёковскую валюту на развитие международных сношений во благо молодой страны советов. Так что для поисков счастья оставались ещё три здания.
В подвал дома под буквой «Б» вело два входа. Зайдя в правый, можно было подстричься, в левом — пострелять. Стричься Бурде не любил, а стрелять не умел. Семён накинул на себя шкуру буриданова тугодума, и в его душе закипела борьба между эстетом-нигилистом, плюющим на общепринятые нормы морали и устоявшиеся гендерные различия, и пацифистом-псевдоинтеллектуалом, в чей стан он переметнулся, отказавшись от анархических идей. Бурде переводил взгляд с одного заведения на другое, взвешивая и соображая, куда же ему пойти в первую очередь. Парикмахерская называлась просто: «Общедоступная парикмахерская №6». Тир ни как не назывался, но на его вывеске, ловко подняв винтовку, красовался стрелок в будёновке. Бравый вид бойца с берданкой помог Семёну принять решение и Бурде, перешагнув через тело павшего пацифиста, завернул в тир.
На стрельбище было грустно, пахло порохом и сыростью. В арсенал тира входили старенькие, потёртые, но хорошо вычищенные, заботливо смазанные мелкокалиберные ружья. Они разлеглись на столе перед стендом с мишенями строго параллельно друг к другу и перпендикулярно к столу. Мишени – отголоски гражданской войны — представляли весь цвет белого генералитета, включая Унгерна и Шкуро. Жестяные фигурки мишеней были на редкость хорошо выполнены и тщательно, пусть и шаржево, прорисованы, и напоминали скорее игрушки из сувенирной лавки или оригинальные ёлочные украшения. На стенде они располагались в два яруса, а скрытый хитроумный механизм заставлял фигурки совершать различные неестественные телодвижения после точного попадания. Угрюмые, страшные, застывшие в бессильной злобе, оскалившиеся лица фигур, испещрённые десятками пуль, словно бы напряглись и скривились, при виде очередного посетителя. Сильнее всех, казалось, испугался Петлюра. Может быть, оттого что его яркий, часто подкрашиваемый мундир гламурного цвета кобальт сразу бросался в глаза, а может быть потому что, он забавно вскидывал вверх руки и смешно падал с коня при точном попадании, его фигура подвергалась обстрелу больше остальных и была окружена ореолом выщерблин. Над мишенями висел агитплакат: «Учись метко стрелять». Опечаленный и будто запылившийся от долгого сидения работник тира, погружённый в чтение газеты, даже не взглянул в сторону вошедшего Семёна.
В свои неполные сорок пять лет работник тира прошёл три войны, четыре локальных конфликта и несколько приграничных инцидентов, участвовал в подавлении кулацких бунтов и солдатских мятежей, восстаний монархистов и вылазок белобандитов, был много раз ранен, и успел побывать в плену у диких степных повстанцев со странными политическими взглядами и нетрадиционными верованиями. Доказательством его лихого прошлого служил длинный ровный рубец, тянущийся ото лба и практически до затылка и разделяющий череп работника на две неравные половины. Недавно его комиссовали по состоянию здоровья, и теперь, в этом сыром подвале тира на задворках Москвы, мирная жизнь и некомпетентные в военном деле посетители добивали отставного фронтовика. Он индифферентно читал репортаж в газете «Станок» о новом экзотическом пробеге редакционного клуба автолюбителей по маршруту Москва – Коктебель – Москва, с трепетом вспоминая о минувших сабельных походах. Лишь только когда Бурде возвестил о своём присутствии покашливанием, работник тира, не отрывая взгляда от газеты, сухим, уставшим, скорбным голосом провидца-кассира торгующего билетами на «Титаник» проговорил:
— Сколько?
— Вы это об чём? – вытянул шею Бурде.
— Сколько выстрелов брать будете? – уточнил работник, по-прежнему не отводя глаз от статьи. Перипетии автопробега, его волновали гораздо больше, чем ротозей решивший пострелять.
— А… э… — замялся Семён. Он не знал c чего начать и как, не вызывая лишних подозрений, узнать, что же в этом подвале располагалось ранее. В его голове завертелись сумбурные мысли, а на языке нелепые, взаимоисключающие вопросы. И он повторил: – А… э-ээ…
В ответ на эти бурдовские блеяния работник тира развернул стоящую рядом с ним табличку в сторону художника. Там были указаны цены выстрелов, скидки отличникам норм ГТО и обладателям значка «Ворошиловский стрелок», штрафы за испорченное имущество и ответственность за членовредительство. Кроме всего прочего, за десять точных попаданий из десяти полагался приз. Самоуверенно купив десять патронов, Бурдов подошёл к столу. Он долго вертел в руках винтовку, прежде чем обратился к работнику тира:
– А чего тут, куда?
Бывший военный сразу понял, что посетитель в лице Бурдова совершенно не обладает навыками обращения с огнестрельным оружием. С тяжёлым вздохом он оставил Персидского и Ко глотать пыль из под колёс на знойных дорогах солончаковых просторов мыса Казантип, поднялся со стула и подошёл к растерявшемуся Семёну, с ещё более тяжёлым вздохом проговорив: «Ох, уж, мне эти гражданские». Но в этой его реплике, не слышалось ни укора, ни пренебрежения, а скорее была снисходительность и горькая досада по поводу того, что накануне грядущей и, по его собственному убеждению, неизбежной битвы с империалистическими хищниками, ещё столько народонаселения совершенно не умеет стрелять. Он перенял у художника винтовку, нежно обхватив цевьё и приклад. Взяв в руки оружие, работник тира как-то внутренне, да и внешне преобразился, в нем пробудилась скрытая, дремавшая воинственность, появилась гренадёрская стать и солдатская хватка, он сделался серьёзным, собранным и сосредоточенно-напряжённым, как будто теперь ему в одиночку предстояло брать Измаил. Но вместо немедленного начала боевых действий, он эффектно щёлкнул затвором и в краткой, доходчивой форме рассказал Семёну обо всех тактико-технических характеристиках данного образца – калибр, начальную скорость пули, способ заряжания, методы сборки-разборки, тонкости чистки, объяснил основные принципы ведения прицельного огня, вскользь упомянул о бывших, настоящих и вероятных противниках Советской власти, и, непонятно для чего, посвятил Семёна в некоторые премудрости штыковых атак. Затем он вернул ружьё Семёну, даже нет, не вернул, а доблестно вручил, как солдату перед присягой. Для торжественности момента не хватало только фразы, типа: «Береги его как зеницу ока!».
После этого короткого, но очень содержательного военно-патриотического ликбеза, неожиданно, и в первую очередь для самого себя, Семён начал метко стрелять. Видимо в нём заговорили мушкетёрские корни французских предков, а отточенный, профессиональный глазомер дипломированного художника-оформителя не давал сбоев. Первым, после точного выстрела, визгливо заскрипев шарнирными сочленениями, заболтал конечностями и беспомощно обвис, всеми порядком подзабытый, деятель Комуча, фамилию которого не назвал бы, даже изрядно повоевавший на фронтах Гражданской, работник тира. Вслед за ним, удачным попаданием Симон ле Бурде сбросил с коня своего украинского тёзку. Тот марионеточно замахал руками, и на лице Бурдова появилась нехорошая, кровожадная улыбка. Семёна охватил свирепый охотничий азарт. Дальше он палил без разбора, не взирая на чины, регалии и заслуги перед царским режимом. Вот сломался пополам карикатурный адмирал с безумным выражением больших коровьих глаз. Вот казачий атаман в штанах с широкими лампасами завертелся, как пропеллер, и поверженный застыл кверху ногами. А вот поник головой толстопузый, розовощёкий фельдмаршал, и его бульдожья голова, перевернувшись, закачалась на уровне груди, заслоняя ордена, медали и красивый серебристый аксельбант. Пороховые газы щипали ноздри, грохот выстрелов слегка оглушал, мешал хорошо прицелиться похмельный тремор, а от отдачи заболело плечо, но Бурдов на это не обращал внимания: все посланные пули ложились точно в цель. Десятый патрон достался чёрному барону. Он взбрыкнул, вывалился из своей бурки, кувыркнулся вперёд себя, да так и остался, выставив в потолок сапоги с миниатюрными шпорами. Вдоволь насладившись кукольными конвульсиями контрреволюции, Семён успокоился. Десять попаданий из десяти!
— Я, то считал, что ты, болезный, совсем стрелять не умеешь, – приговаривал работник тира, вручая Семёну заслуженный трофей. – А ты ничего! Орёл! – он хлопнул Семёна по плечу так мощно, что Бурдов чуть не выронил из рук бюст Клемента Ефремовича Ворошилова. А именно его гипсовое изваяние и было тем самым обещанным призом за десть точных попаданий. – Как пить дать, орёл! – ещё один хлопок. — Могёшь, когда захочешь! – и снова по плечу. — Эх, всем бы так стрелять… Мы, бы тогда, бы им, сволочам, всем бы показали, как раки зимуют.
Работник тира внезапно о чём то задумался и так и оставил без пояснения, кого именно и что конкретно он имеет ввиду.
— Спасибо, спасибо, – засмущался художник, гордый неожиданной, но заслуженной похвалой. И, не найдя более подходящего момента, спросил: – Скажите, а что в этом подвале располагалось до революции?
— Мне то, по чём знать. Я здесь всего второй год работаю, – отставной красноармеец косо посмотрел на Бурдова, и его добродушие сменилось подозрительностью, а рука машинально потянулась к близлежащему ружью. – А вы, товарищ, с какой целью интересуетесь?
— Я это… Я то… думал, почему я раньше сюда стрелять не приходил. Думал, когда же здесь тир открылся. Хотел вот узнать, когда. А то бы я это… Ещё раньше сюда захаживать стал… пострелять, – неуклюже выкрутился Бурде.
Но отставнику и этих нелепых отговорок было достаточно. Он снова погрузился в раздумья, глядя на винтовки, погладил себя по гладковыбритым щекам, по подбородку, провёл по шраму на голове и произнёс:
— Не знаю. Я тут второй год работаю. В паримкх… в парихер… Тьфу! В цырульне спроси – раз уж так интересно. Ну, и ещё к нам заходи. Я тебя, болезный, ещё лучше стрелять научу. Будешь у меня того! О-го-го, как лупить!
Он подмигнул Бурдову обоими глазами сразу и отправился возвращать расстрелянные мишени в первоначальные позы. Семён же пошёл к выходу, но вдруг обернулся и зачем-то спросил:
— А как раки зимуют?
— Как, как! Каком кверху! Ха-ха-ха! – работник тира над собственной допотопной шуткой смеялся громче только что раздававшихся оружейных залпов. – Ха-ха-ха! Ах-ха-ха…
«Бред какой-то», — пробубнил себе под нос Бурде, так и не понявший сурового окопного юмора. «И с чего это он меня болезным окрестил, — мысленно негодовал он, поднимаясь по ступеням прочь из тира, — сам он, похоже, болезный, ненормальный какой-то… психический». Выйдя из подвала на свежий, морозный воздух, Семён, первым делом, реанимировал лежащего у входа пацифиста. Потом, удручённо запустил пятерню в ворох своих чёрных, густых волос, всё там хорошенько почесал, обогнул дом и спустился в «Парикмахерскую №6», игнорируя возмущение и недовольства эстета-нигилиста.
К дверям парикмахерской было присобачено объявление: «Стрижём, бреем, красим волосы, выводим вшей, блох и пр. с 9 до 18». Решительный художник прочитал объявление, взъерошил и без того лохматую гриву, переглянулся с зажатым в руке Клементом Ефремовичем, наклонившись, поправил заляпанные грязью гамаши, размашисто вытер ноги о несуществующий коврик, набрал в грудь побольше воздуха, рукавом смахнул выступившие на холодке сопли и с силой дёрнул за ручку. Дверь отворилась с жутковатым скрипом, напоминавшем могучий стон богатыря-подранка. Семёна этот звук скорее приободрил — с таким скрипом чаще всего открываются двери, ведущие в тайные подземные сокровищницы с несметными богатствами. Его фантазия разыгралась, и он уже представил себе, как выглядят эти два тугощёковских баула, с каким хрустящим шелестом он будет пересчитывать купюры с изображениями королев и президентов, и у него даже зачесались подушечки пальцев. Но он не заметил, начинающиеся прямо за дверью ступени, и кубарем полетел вниз, буквально ввалившись в парикмахерскую. Единственное, что он успел разобрать, пока летел — это чей-то предупреждающий то ли мужской, то ли женский голос: «Осторожно, там ступени крутые!». Подняться с пола удалось не сразу. Во-первых, при падении Семён сильно намял свои костлявые бока, чуть не поломал рёбра и сильно разбил колено. А во-вторых, он запутался в своём змееподобном шарфе и, как дикарь в джунглях, угодивший в голодные объятия исполинского удава, лихорадочно боролся, тяжело сопя и беспомощно кряхтя, со своим васильково-бежевым чудовищем, прежде чем избавился от его пут. Наконец, поднявшись и отряхнувшись, Бурде огляделся по сторонам: тесное, плотно заставленное помещение с низкими потолками. Мебели, посуды и разного рода парикмахерского и прочего инвентаря было так много, что Бурдову показалось, будто он попал на антресоли своей бережливой бабки-процентщицы. И все находящиеся тут вещи были явно старыми, отживающими свой век образчиками интерьера эпохи абсолютизма. Паровоз под названием – «Советский Союз», на всех парах мчавшийся в коммунизм, проходил реконструктивный период и на пути в светлое будущее рвал связи с тёмным прошлым, избавлялся от всего старого и ненужного. А весь этот старорежимный хлам, выброшенный на обочину истории, скрывался от новой суровой действительности, расползался по подвалам, укромным местам и мрачным глухим углам, вроде этой парикмахерской. Бурде взглядом пробежал по собравшимся тут обломкам империи. Старинный трельяж с тремя круглыми зеркалами в рамах инкрустированных черепахой и слоновой костью. В глубине его зеркал, если хорошо присмотреться и включить больное воображение, можно было разглядеть немолодого камер-пажа в парадной ливрее при тревожном, мерцающем свете свечей на серебряном канделябре, сбривающего вышедшие из моды николаевские полубакенбарды. Но в зеркалах вместо камер-пажа отражалось ореховое кресло с протёртой атласной обивкой, явно скучающее по благородным дворянским задницам. Оно всё никак не могло привыкнуть к рабоче-крестьянским мягким местам, и от этого выглядело ещё более разбитым и дряхлым. Несколько разношерстных банкеток испуганно столпились у стены, словно бараны при виде чабана, разжигающего мангал. Значительную часть пространства занимал тяжеловесный обшарпанный умывальник, к которому прикипел большой и блестящий, как тульский самовар, медный ведёрный рукомойник. Само помещение на две части разделяла раскладная ширма. Её некрасивый геометрический орнамент категорически не понравился Семёну. Была здесь ещё пара этажерок, похожих на крылья подбитого биплана. На их узких полках стояли какие-то чашки, банки, флаконы, бутылочки, лежали коробки, инструменты, и что-то загадочно противное — не то парики, не то чьи-то сбритые длинные волосья. И над всем этим, как напоминание о той суровой действительности, выдавившей сюда всю эту рухлядь, дамокловым мечём, висел плакат времён военного коммунизма с ленинским, пусть и потерявшим сиюминутную актуальность, но не утратившим основного посыла — борьба с трудностями на пути к великой цели, лозунгом: «Или социализм победит вошь, или вошь победит социализм!». Семён ещё раз осмотрел насыщенный интерьер парикмахерской. Да, именно так он и представлял себе мебеля купца первой гильдии. Естественно, они скрылись в подвале до лучших времён, спрятались от длинных безжалостных щупалец экспроприации. Настроение Бурдова резко улучшилось. Ладони вспотели. В груди что-то болезненно затрепетало. И хотя болезненный трепет, скорее всего, был вызван недавним падением, Семён списал это на золотую лихорадку. Он прошарил глазами пол, ища место схрона двух банковских баулов. Но ввиду высокой захламлённости помещения, сразу этого сделать не вышло. Художник смог разглядеть лишь чью-то руку, сжимающую пушистый хвост какого-то сказочного уродца на затёртой плитке пола. Возникшие мелкие проблемы не испугали Семёна Бурдова. Быстро созрел план, не хитрый и до гениального простой: втереться к парикмахеру — кто бы это ни был — в доверие и всё разузнать. Бурде глубоко вздохнул и только сейчас понял, что в парикмахерской отвратительно воняет. Тут висел взрывоопасный букет из нашатырной краски для волос, перекисного отбеливателя, противопедикулёзных сернистых мазей, прочих едких химикалий разной степени токсичности и температуры воспламенения, а также ещё чего-то гадкого, чей приторный запах не могли заглушить даже могучие хвойно-огуречные ароматы отечественного парфюма. Тонкое обоняние эстета-нигилиста не справилось с нагрузкой и он звонко чихнул.
— Будь здоров! — теперь голос казался Семёну скорее женским, чем мужским. — Не зашибся, колченогий? — да, определённо женский, разве что через чур крепкий и очень грубый.
Из-за ширмы вышла женщина с телом грудастого дискобола и лицом толкательницы ядра. На ней была мужская толстовка и кожаный мясницкий фартук. Вид ёё, внушительный, грозный и устрашающий настолько, что казалось, будто она подстригала «под ноль» одной расческой, а вшей выводила простым подзатыльником толстенной руки, ошарашил Семёна. Возникшие проблемы оказались не такими уж и мелкими. «К такой, кажись, вотрёшься в доверие», — озлобленно подумал Бурде. Тугощёков посадил надёжного цербера охранять свои закопанные миллионы. Парикмахерша смахивала с подбородка крошки и что-то интенсивно дожёвывала. Видимо у неё был обед, и поэтому она не сразу вышла встречать долгожданного клиента. А может быть, жевать, судя по её габаритам, было для неё постоянным занятием, от которого её могли отвлечь только очень веские причины, вроде землетрясения, авианалёта, победы мировой революции или, вот как сейчас, визита волосатого гостя. Женщина моментально заполнила собой всё свободное пространство, из-за чего небольшое помещение парикмахерской стало выглядеть совсем крохотным и сжатым. Это вызвало у Бурдова острый приступ клаустрофобии. Он захотел немедленно убежать, но жажда тугощёковских сокровищ вынудила остаться.
— В кресло, проходим, садимся! Одежду вот туда вешаем.
Повелительный тон не оставил Семёну шансов на отступление. Он, пристроив пальто и шарф по указанному месту, покорно уселся в кресло. На него сразу накинули белую скатерть, похожую на гигантскую салфетку, будто Семёну надлежало нехило откушать. Лопатообразная ладонь легла на его грешную голову. Черепная коробка Семёна непроизвольно сжалась, ожидая как минимум скальпирования. Рука пару-тройку раз провела по бурдовской нечёсаной гриве и суровый, но дружелюбный голос спросил:
— Как будем стричься?
Запинаясь, художник объяснил, что стричься он вовсе не собирался — ему бы немножко подравнять и слегка укоротить. Женщина угрожающе нависла над Семёном, как Везувий над беззащитными Помпеями.
— Понятно. Значит освежить, – мастер посмотрела на щетинистое отражение Семёна в зеркале и спросила. – Может ещё и побреемся?
Бурдов с ужасом представил, как эта дебелая баба будет шуровать бритвой рядом с его горлом, и теперь у него, опять же непроизвольно и крепко, сжался сфинктер.
— Нет. Только немного подстричь, – умоляюще пропищал художник.
Началась стрижка. Хищно заклацали ножницы и Бурде мысленно попрощался со своими ушами. На пол посыпались чёрные завитки. Парикмахерша, несмотря на свой суровый вид, оказалась женщиной не опасной, а наоборот добродушной и общительной. Она сделала Семёну комплимент по поводу его густых волос.
– Крапивой моешь?
— Ага, — зачем то соврал Семён.
— Комсомолец?
— Да, — опять сказал неправду запутавшийся художник.
— Билет есть с собой? У нас для комсомольцев и членов профсоюза снижены расценки.
Как сразу выяснилось, билет он якобы оставил дома, но разговор, тем не менее, завязался. Вот только, разговорчивость парикмахерши дополнялась излишним пустословием, из-за чего содержательность беседы резко падала, а продолжительность прямо пропорционально возрастала. Поэтому, чтобы продлить беседу и подробно расспросить о доме, пришлось пожертвовать значительно большим объёмом шевелюры, на который он рассчитывал. Но за то он узнал, что дом этот до революции принадлежал братьям Филиппьевым и так и назывался: «Доходный дом братьев Филиппьевых». Потом мебель, ту что не успели конфисковать, а попросту — растащить, из квартир спустили в подвал. И парикмахерская, оказывается, занимала весь подвал. Это уже в девятнадцатом году, большую часть помещения переоборудовали под тир, и парикмахерской оставили вот этот вот закуток. Парикмахерская именовалась «Лукоморье». Когда-то её стены были соответствующим образом разрисованы: моря, цепи, дубовые рощи, а между деревьями — русалки, коты, кикиморы и прочий краснокнижный пушкинский зоопарк. На полу общепризнанный эпический борец с лишней растительностью на лице — Руслан героически отрубал Черномору бороду. Только в настоящее время картины затёрлись и вся эта красота несколько потускнела. «Так значит это не хвост», — дошло до Бурде. Настроение его упало, но надежда не угасла.
— Ну, вот и всё, комсомолец, почти готово! — женщина колотила Бурдова ладонями обильно спрыснутыми одеколоном по худым, теперь уже побритым щекам. Поборов свои параноидальные страхи, он всё же согласился на бритьё. — Массаж закончен. Можешь идти. С тебя, комсомолец, сорок копеек.
Свежевыбритый, с новой, идеологически приемлемой причёской, конкретно пахнущий одеколоном, Семён бодро вышел из парикмахерской. Предстояло изучить ещё два дома.
Третий двадцать первый дом выглядел нежилым. Заброшенный, всеми покинутый, какого-то грязного, пыльно-табачного цвета, он походил на приют бродячих призраков или тайное логово профессора Мориарти. На крыше проросли тоненькие, чахлые деревца. Дверной проём зиял космической чернотой. Странно, но большинство окон были целыми, будто на самом деле какая-то зловещая, нехорошая аура окружала здание, такая, что даже самые отпетые двоечники и отъявленные хулиганы района, проходя мимо этого дома, не решались в нём ебошить стёкла. Подойдя к дому, Семён эту ауру ощутил. Сначала еле заметно, но чем ближе Бурде подходил к дому, тем сильнее он ощущал типичную канализационную вонь. Создавалось впечатление, что раньше тут был общественный сортир, в который принудительно свозили гадить жителей всей московской губернии, а также примыкающих к ней волостей и уездов. Не дойдя пяти шагов до дома, зловоние превратилось в непреодолимую стену. Голова закружилась, стало невозможно дышать, пустой желудок, подгоняемый рвотным рефлексом, бесновался, пытаясь выпрыгнуть через рот. Если бы Семён позавтракал, то он непременно бы проблевался. Дальнейшее продвижение становилось невозможным. Отвратный фекальный штын встал на пути у Семёна, преградил путь к кладу. Оставалось только вступить в закрытое общество «Доброхим», приобрести противогаз и обследовать подвал по всем законам химико-бактериологической войны, неукоснительно соблюдая технику безопасности и правила проведения газоопасных работ. «И спросить то не у кого, что тут стряслось», — затыкая нос и вытирая заслезившиеся глаза, удивлялся Бурде отсутствию прохожих. Казалось даже воробьи, такие падкие на навоз, облетают дом стороной. «Загадка», — подумал художник. «Мистика», — решил нигилист-эстет. «Хрень какая-то», — злобно буркнул пацифист, его меньше всех радовала перспектива непосредственного знакомства с боевыми отравляющими веществами. Бурдов попятился, обогнул вонючее строение и пошёл в последний из оставшихся двадцать первых домов.
В недрах «В корп. 2» размещался трактир «Садко», где к превосходной сливовой наливке подавали замечательные расстегаи из судака. Падкий на такие заведения Сеня ещё издали заметил его большую круглую вывеску. Собственно из-за этой вывески и богатого выбора морепродуктов трактир в простонародье получил название: «Рыбий глаз». По косвенным признакам художник сразу определил, что данное увеселительное заведение пользуется широким спросом. Естественно к делу поиска запрятанных купеческих богатств сей факт добавлял затруднений. Но Семёна это нисколько не страшило, тем более он проголодался и не прочь был выпить, а из трактира так призывно подвывала гармошка, чьи меха безжалостно рвал опытный виртуоз-самоучка. Не прошло и тридцати секунд, а живописец уже погрузился в любимую атмосферу кабацкого кутежа.
Это был типичный тёмный угол, куда свет советской власти пробивался лишь в виде отблесков на аверсах новых золотых червонцев. Не смотря на то, что едва минул полдень, народу в трактире собралось немало. Гудело как в улье. Накурили так, что повисшее под потолком густое янтарно-сизое облако намеривалось пролиться ядовитым никотиновым дождём и потравить всех, кто имеет хоть какое-то отношение к кавалерии, цыганам, ипподромным бегам и васюкинскому клубу любителей шахмат. Гулящие дамы в компании лысеющего остроносого хлыща сидели за отдельным столом. Они пили контрабандный абсент и гадко хихикали, скаля щербатые ряды зубов. Половые с прилизанными волосами, показушно любезные, щеголяли холуйскими манерами и тоненько шипели, добавляя к большинству слов верноподданническое окончание «-с». Трактирный приказчик в светлой рубахе и чёрном жилете то и дело смотрел на свои карманные часы с блестящей цепью жёлтого металла. Он постоянно их подкручивал и с чем-то сверял, будто управлял временем в трактире и держал его где-то на подступах к столыпинским реформам. Если бы тут висел портрет Александра Третьего во весь его исполинский рост, а пьяный штабс-капитан в перерывах между игрой на гитаре вскакивал и произносил тосты за здоровье графа Растопчина, то можно было подумать, что так оно и есть. Но портрета не было. Не было и штабс-капитана с гитарой, лишь подслеповатый гармонист терзал свой видавший виды инструмент. А поскольку пора вечернего веселья ещё не наступила, то игра его не отличалась особой разнузданностью и удалью. Он, наоборот, играл не быстро, размеренно, с хитрыми, заковыристыми переборами, и выжимаемые им из гармошки звуки, были мелодией, под которую на Средне-Русской возвышенности обычно провожают похмелье и встречают запой. Гармонист сидел у печки за небольшим столиком. Перед ним стояли пустой графин, стакан, на блюдечке валялась пара мятых, словно бы сдувшихся солёных огурцов. Бурде взял литр наливки, пяток расстегаев и подсел к музыканту.
— К вам можно? – спросил Семён, скорее для проформы, чем из вежливости, полагая, что именно гармонист должен знать о трактире всё, а может быть и о тех двадцать третьих домах, куда Семёну не довелось попасть.
— А то! – гармонист поставил музыкальный инструмент себе под ноги, влил в себя оставшуюся в стакане жидкость и пододвинул пустую ёмкость ближе к подсевшему художнику.
Бурдов налил ему, себе. Выпили.
— Хорошо тут у вас, – достигшая пустого желудка наливка согрела Семёна, оказала благотворное воздействие на его усталый, утомлённый розысками организм.
— А то, – бестактно беря расстегай, гармонист, тем не менее, остался столь же немногословен.
— Давно тут играете? – поинтересовался Семён.
— А то!
Однообразность ответов начала наводить Бурдова на мысли об умственной неполноценности маэстро.
— Как давно? – почти зевая, осведомился Бурде, уже подумывающий о смене собеседника.
— Да почитай, как трактир этот построили, перед войной, так тут и играю, – наконец-то гармонист разразился более содержательной репликой. И снова пододвинул стакан.
— Перед какой войной? – хорошо проинформированный в тире о вооружённых конфликтах, которые вела Россия на протяжении последних ста пятидесяти лет, художник утонул в массе вариантов. Но стакан наполнил.
— Как перед какой?! Перед японской! Уж, почитай, четверть века прошло, – сливовая наливка делала гармониста всё более болтливым. – Эх, времечко было…
Растроганный воспоминаниями он потянулся к гармошке. Слушать его выступление пока не входило в планы Семёна Бурдова, поэтому он жестом остановил этот душевный порыв баяниста. С двадцать третьим домом «В корп. 2» всё стало более-менее ясно. Тугощёков просто не имел возможности спрятать тут свой клад, так как здесь весёлая гульба, судя по всему, не прекращалась даже, когда на Большой Пресненской улице кипели баррикадные бои, а в Мытищах бушевала холера. Предстояло ещё выяснить, что гармонисту известно о доме, принадлежащем Наркомату иностранных дел и о дурно-пахнущем строении, принадлежавшем не известно кому.
— А, вы не знаете, до революции, что в том доме было, где сейчас, этот секретариат иностранных дел? — сразу спросил Семён, подливая гармонисту в пустой стакан.
— Как это что? — в голосе музыканта, чувствовалось возмущение и даже какая-то обида, как будто о том что раньше располагалось в этом доме надлежало знать всем интеллигентам, культурным и мало-мальски образованным москвичам. — Публичный дом был!
— Разве? — удивился Семён тому, во что большевики превратили притон разврата.
— А то! Да. Публичный дом был. В таком… восточном стиле, — поддатый гармонист сделал неопределённое, довольно-таки корявое телодвижение плечами, очевидно, показав некое подобие восточной пляски. — Там и девки, то всё работали с Хи-выыы, с Бу-харыыы…
Заслышав упоминание этого древнего города, Бурдов изумлённо и громко заржал. Центр некогда грозного Бухарского эмирата у него ассоциировался исключительно с чрезмерными возлияниями.
— А чего смешного?! — не понимая причину веселья художника, взбрыкнул гармонист. – Да, с Бухары. Потом с этого, как его… с К-Кок-Коканда, — он тянул слова, будто указывая на протяжённость маршрута от вышеназванных городов до столицы, при этом брови его хмурились, а губы выпячивались вперёд, — с-с Сссамарка-анда… Оттуда, в общем, откуда то, — и он, посмотрев по сторонам, махнул рукой, как он решил, в направлении этой самой Передней Азии. — Правда, говорят, что когда вертеп этот прикрыли, большинство девок там так и осталось работать. Кто секретарём, кто переводчицей, кто ещё кем. А, что?! Языками владеют. Да и ещё, кой-чего умеют.
Гармонист хитро улыбнулся, выпил и продолжил:
— А дом этот так и остался стоять. В ём даже занавески не везде поменяли. Перекрасили его только, да и всё.
— А Тугощёков?! — вдруг выпалил Бурдов, которому не очень хотелось, что бы зерноторговец имел какое-то отношение к этому дому, так как это сводило шансы на удачные поиски клада к нулю.
— Был Тугощёков, как же, любил захаживать. И он, и братья Филиппьевы… И даже… — тут гармонист придвинулся к Семёну и перешёл на шёпот, — … сам генерал-губернатор наведывался.
После он начал рассказывать об устоях этого борделя, его традициях, убранстве номеров, ширине кроватей, высоте потолков. Описал вечера, которые устраивали видные мужи знатного сословия, как размашисто они гуляли, как проворно вставляли. Не забыл упомянуть и о восточных красавицах, чьё мастерство могло удовлетворить самых озабоченных клиентов, а умения простирались от невинного танца живота до таких причудливых азиатских выкрутасов, что их, в своё время, побоялись вносить даже в «Камасутру». Бурдов внимал с неподдельным интересом. Примерял всё это к своему опыту и понимал, что нынче гедонизм измельчал. Ему уже не сравниться с тем грандиозным масштабом прошлых лет. До тех сияющих вершин дореволюционного непотребства, современным гедонистам также трудно дотянуться, как от этих самых Самаркандов добраться до Москвы без помощи механических средств передвижения и гужевого транспорта. Но Семён почувствовал, что снова напал на тугощёковский след. И рассыпающийся в подробностях гармонист только уводил его прочь от клада по какой-то левой, сусанинской тропе.
— Ой ли, ой ли, ой ли! — грубо вскрикнул пьяный кладоискатель, не выдержав такого обилия бесстыжих деталей. — А, ты, то откуда всё это знаешь?
— А как же мне не знать! Я же там тоже на гармошке в баре играл! — он, будто оскорбившись, отвернулся и, помолчав, опять заговорил: — Ох, и девки там красивые были. Не чета этим лахудрам, — кивнул в сторону дамочек, потягивающих абсент. — Чернобровые были, глаза тоже чёрные… Бёдра во-о! Эх!
Тут его было уже не удержать, он схватился за свою трёхрядку и начал исполнять задорную композицию на кавказский манер, с характерными кабардинскими переливами, часто топая в такт ногой. Семён заслушался. Музыка и исполнение ему понравились. Он сидел, заболдевший от сливовицы, и непростым способом поедал расстегай: откусил сначала у него углы из слоёного теста, а потом, не спеша, по кругу, смачно вгрызался в его сердцевину из нежной судачьей начинки. От этого приятного заделья его оторвал закончивший лабать гармонист.
— Ну, малохольный, чего тебе ещё сыграть?
«Да, что ж сегодня за день, то такой! — внутренне возмущался Семён, серчая на весь мир, — то болезный, то колченогий, то комсомолец (здесь, правда, я сам виноват), теперь вот этот туда же… нашёл малохольного».
— Не надо, пока, ничего играть… — во рту у Бурдова вертелась какая-то грубость в адрес неучтивого музыканта, но отсылать её он не стал, а молча проглотил. — Ты мне лучше скажи, что с тем вонючим домом стряслось?
— О-ооо… — протянул гармонист, будто ему на ногу уронили утюг. – Стряслось… Это тебе не хухры-мухры! Это целая любовная история. С трагическим, между прочим, концом.
— Любопытно было бы, послушать, — Бурде растянул лиловые губы в самодовольной ухмылке. Именно на это дом он возлагал самые большие надежды. Становясь самим вниманием, Семён распределил остатки наливки по стаканам. — Что всё так серьёзно?
— А то!
Гармонист запрокинул стакан. Занюхал расстегаем. При этом он сильно сморщился, и его лицо приняло мученическую гримасу, словно это был не вкусный расстегай с запахом рыбы и печёного дрожжевого теста, а тёплая солдатская походная портянка с ароматом тягот восьмичасового марш-броска. И он начал рассказ.
История о неразделённой любви золотаря к ударнице производства.
Служил в ассенизационном подотделе МКХ молодой человек. Работал этот молодой человек водителем ассенизаторской машины, а звали его Ерёма. И вот, на одном из митингов, посвящённых годовщине Октябрьской революции, повстречал он девушку. Девушка, как водится, была ударницей производства, любила стихи Демьяна Бедного и работала на швейной фабрике «Труд». И влюбился Ерёма в девушку, как это принято у ассенизаторов, по самые уши. А звали девушку Аврора. И вот стал Ерёма за Авророй ухаживать. А, надо сказать, в силу специфичности своей профессии, была у Ерёмы маленькая подработка. Иногда, когда качество нечистот было отменным и соответствовало лучшим образцам органических удобрений, развозил Ерёма это добро по столичным оранжереям и втихаря сбывал там всё это, самым незаконным образом. Из-за чего растительность в оранжереях благоухала, а Ерёма имел небольшой навар и неограниченное количество цветов. Начал Ерёма одаривать Аврору букетами – роз, гвоздик, тюльпанов, и даже хризантем и гортензий. На ударницу это производило сильное впечатление. Подруги ей завидовали, а ухажёры враз отстали, потому что, не имели возможности дарить Авроре флору в таких количествах. Но была у всей этой благоуханной красоты и обратная сторона. Опять же, в силу специфичности своей профессии, Ерёма излучал стойкий запах неразрывно связанный со своим родом занятий. Ежедневное мытьё, регулярные походы в бани, одеколон, мятная вода и чеснок не убивали эти издержки профессии. Находиться с Ерёмой больше получаса Аврора не могла. Но ассенизатор не сдавался. Он сгорал от страсти. Привыкнет, — думал он, — я же привык. И дарил букеты ещё больше и прекраснее, строя далеко идущие планы о помолвке, женитьбе и внуках. И вот, после двух месяцев знакомства, встреч и целого стога цветов, подаренных Ерёмой, девушка заявила, что им надо расстаться. Так и сказала: Не приходи ко мне больше и цветов своих больше мне не дари, от них всё равно говном воняет! Мир рухнул. Заря любви, так и не превратившись в солнечный день супружества, обратилась в ночь, холодную и пустую, как Евпатория зимой. Расстроенный Ерёма ушёл. Страсть его угасла, но до конца не потухла. Мучился он в догадках, ища причину их разрыва. Думал, что всё дело в нём и его профессии. Но выяснилось, что истинной причиной оказался новый кавалер Авроры. Он не убоялся трудностей, связанных с необходимость дарить букеты в огромных количествах, поскольку работал аппаратчиком замеса на шоколадной фабрике и мог себе позволить завалить Аврору конфетами, плитками и батончиками. А молодые девушки, как известно, больше чем цветы, любят шоколад. Он тоже был ударником производства, ценил поэзию Демьяна Бедного и был членом общества любителей городошного спорта. А ещё от него постоянно исходил приятный, мягкий и приветливый запах шоколада. Это и подкупило юную ударницу производства. Ерёма же затаил злобу. И вот, однажды, убитый горем и неразделённой любовью, возвращался он со смены. Он собрал богатый урожай нечистот с выгребных ям, частных и общественных туалетов, забитых канализационных стоков и одного сильно загаженного питомника бездомных котов. Некстати маршрут его в тот роковой вечер пролегал мимо женского общежития работниц швейной фабрики «Труд», где в цокольном этаже и проживала гражданка Аврора. Увидел Ерёма свет в её окне. Захотелось ему посмотреть, что там делается. Подошёл он и увел, что сидит Аврора на кровати с этим самым шоколадным разлучником. Он кормил её с руки конфетами, а она улыбалась и несказанно радовалась всему происходящему. И всё у них было так невинно, красиво и романтично. Услышал Ерёма в отрытую форточку, как он шепчет ей комплименты по поводу её дивой белой кожи и трудовых успехов, а она ему в ответ произносит похвалы по поводу его трудовых успехов и новых замшевых туфлей с блестящими овальными пряжками. И представил Ерёма себя на его месте. И так ему стало обидно. Пробудилась в нём ревность. С новой силой разгорелась страсть. Закипела от этого огня молодая ассенизаторская кровь. Ударили пары в голову, спутали мысли. И зародился в этом бурлящем, клокочущем котле адский план мести. Подогнал Ерёма свою машину поближе к окну. Размотал шланг, сунул его в открытую форточку, да и спустил всю цистерну нечистот на полюбовников. Чуть не захлебнулись оба в этой жиже. Еле выкарабкались. Дерьмо, конечно, потом откачали, но вонь осталась. Общежитие же пришлось расселить и перенести в другое место. А Ерёма получил три года колонии за хулиганство в особо крупных размерах.
— А Аврора рассталась со своим хахалем и шоколад разлюбила, – закончил гармонист свой поучительный рассказ.
— Ну, а дом то этот до революции чей был? Тугощёкова? – спросил Семён, на которого это история произвела, чисто фольклорное впечатление.
— Нет. Братьев Филлипьевых. Их дом был. Тут на улице, почитай, всё братьев Филиппьевых было. Разве что вертеп этот господину Шарабарину принадлежал, – и музыкант опять указал рукой в сторону Бухары-Хивы. – А, ты, чего всё про Тугощёкова спрашиваешь? Небось, клад его ищешь? Его тут многие ищут, да всё найти никак не могут, – и видя, что на его собеседнике пропало лицо, дружелюбно добавил: – Да ты не серчай, болезный, глядишь, ещё повезёт.
Круг замкнулся. Бурде снова стал «болезным». Тугощёковский след, попетляв по переулкам Труженников, вернулся в ту же точку, с которой Семён начал свой поиск. Клад то был. Но где? Бурдов погрустнел. Он хотел послать своего нового знакомого куда-нибудь далеко-далеко по уже проторенному кокандско-самаркандскому направлению. Но не успел сформулировать: пешком ли ему туда отправиться или на спецтранспорте. Его отвлекли.
— Молодой человек, ещё что-то брать будет-с? – перед Семёном возник напыщенный половой. – Водочки-с? Икорки-с? Может быть, ещё наливочки-с с расстегайчиками-с?
Такое обилие «с» произвело на Бурдова забавное впечатление. Он представил, как бы эту фразу произнесла та симпатичная беззубая проститутка с распущенными пшеничными волосами и плохо припудренным бланшем, в её глазах читалась усталость и тоска по малой родине, и на её исхудавшие колени Семён пялился всё то время, пока музыкант травил свою байку. «Водочки-ш? икорки-ш ш рашштегайшиками-ш?». И, мысленно вступив с ней в порочную связь, Бурде на последние деньги заказал «абшента-ш».
Вернувшиеся после джаза Остап и доктор Борменталь застали Семёна лежащим на полу между первым и вторым этажами. Он него разило одеколоном, выпивкой и канализацией. Нализавшись абсента, художник зачем-то всё-таки спустился в подвал вонючего филиппьевского дома. Грустный бюст Клемента Ефремовича с отломанной головой валялся рядом.
При входе в двадцать первый дом с литерой «А» стоял часовой милиционер. Выправка бывшего подпоручика, красивая белая униформа, тёмно-синие галифе, хромовые сапоги, вид бравый, портупея туго стянута; в кобуре чернел наган. Охраняемое милиционером здание имело три этажа. Капитальная кирпичная постройка с аляповатой архитектурой вполне могла бы сойти за бывший купеческий особняк. К его входным дверям, над которыми нависал, поддерживаемый гранитными колоннами, козырёк, вели гранитные же ступени. Стены в несколько слоёв покрывала свежая жёлтая штукатурка. Лишь только в тех местах, где она не прижилась, из-под неё, будто отблески прошлого, проглядывала старая ещё дореволюционная облицовка, игривая, изумрудно-коралловая, озорная, как подштанники у скомороха. Вдоль всего второго этажа тянулся длинный балкон с помпезными чугунными перилами каслинского литья. А из третьего, точно наросты, выпирали многогранные узорчатые эркеры окаймлённые пилястрами коринфского ордера. Выпускник Вхутеин определил не только ордер пилястр, но и разглядел фигурки сатиров и наяд под капителями, правда, из-за высоты их расположения, ему так и не удалось рассмотреть, чем же они там занимаются. Крыша дома была поката, окна широки. Часть окон задёрнута занавесками беспечной, весенней раскраски с цветами и пеликанами, и жвачными парнокопытными. За спиной постового на стене висела табличка: «Наркомат иностранных дел. Отдел Востока. Секретариат департамента Передней Азии». Семён затоптался на месте. В такое учреждение просто так не пустят, и уж тем более не дадут шерстить его подвалы. Художник осторожно заглянул в окно первого этажа, но поймав подозрительный, колючий взгляд милиционера, отошёл. Если Тугощёков и спрятал свой клад в этом доме, то рачительные работники наркомата, скорее всего, давно его отыскали и честно использовали тугощёковскую валюту на развитие международных сношений во благо молодой страны советов. Так что для поисков счастья оставались ещё три здания.
В подвал дома под буквой «Б» вело два входа. Зайдя в правый, можно было подстричься, в левом — пострелять. Стричься Бурде не любил, а стрелять не умел. Семён накинул на себя шкуру буриданова тугодума, и в его душе закипела борьба между эстетом-нигилистом, плюющим на общепринятые нормы морали и устоявшиеся гендерные различия, и пацифистом-псевдоинтеллектуалом, в чей стан он переметнулся, отказавшись от анархических идей. Бурде переводил взгляд с одного заведения на другое, взвешивая и соображая, куда же ему пойти в первую очередь. Парикмахерская называлась просто: «Общедоступная парикмахерская №6». Тир ни как не назывался, но на его вывеске, ловко подняв винтовку, красовался стрелок в будёновке. Бравый вид бойца с берданкой помог Семёну принять решение и Бурде, перешагнув через тело павшего пацифиста, завернул в тир.
На стрельбище было грустно, пахло порохом и сыростью. В арсенал тира входили старенькие, потёртые, но хорошо вычищенные, заботливо смазанные мелкокалиберные ружья. Они разлеглись на столе перед стендом с мишенями строго параллельно друг к другу и перпендикулярно к столу. Мишени – отголоски гражданской войны — представляли весь цвет белого генералитета, включая Унгерна и Шкуро. Жестяные фигурки мишеней были на редкость хорошо выполнены и тщательно, пусть и шаржево, прорисованы, и напоминали скорее игрушки из сувенирной лавки или оригинальные ёлочные украшения. На стенде они располагались в два яруса, а скрытый хитроумный механизм заставлял фигурки совершать различные неестественные телодвижения после точного попадания. Угрюмые, страшные, застывшие в бессильной злобе, оскалившиеся лица фигур, испещрённые десятками пуль, словно бы напряглись и скривились, при виде очередного посетителя. Сильнее всех, казалось, испугался Петлюра. Может быть, оттого что его яркий, часто подкрашиваемый мундир гламурного цвета кобальт сразу бросался в глаза, а может быть потому что, он забавно вскидывал вверх руки и смешно падал с коня при точном попадании, его фигура подвергалась обстрелу больше остальных и была окружена ореолом выщерблин. Над мишенями висел агитплакат: «Учись метко стрелять». Опечаленный и будто запылившийся от долгого сидения работник тира, погружённый в чтение газеты, даже не взглянул в сторону вошедшего Семёна.
В свои неполные сорок пять лет работник тира прошёл три войны, четыре локальных конфликта и несколько приграничных инцидентов, участвовал в подавлении кулацких бунтов и солдатских мятежей, восстаний монархистов и вылазок белобандитов, был много раз ранен, и успел побывать в плену у диких степных повстанцев со странными политическими взглядами и нетрадиционными верованиями. Доказательством его лихого прошлого служил длинный ровный рубец, тянущийся ото лба и практически до затылка и разделяющий череп работника на две неравные половины. Недавно его комиссовали по состоянию здоровья, и теперь, в этом сыром подвале тира на задворках Москвы, мирная жизнь и некомпетентные в военном деле посетители добивали отставного фронтовика. Он индифферентно читал репортаж в газете «Станок» о новом экзотическом пробеге редакционного клуба автолюбителей по маршруту Москва – Коктебель – Москва, с трепетом вспоминая о минувших сабельных походах. Лишь только когда Бурде возвестил о своём присутствии покашливанием, работник тира, не отрывая взгляда от газеты, сухим, уставшим, скорбным голосом провидца-кассира торгующего билетами на «Титаник» проговорил:
— Сколько?
— Вы это об чём? – вытянул шею Бурде.
— Сколько выстрелов брать будете? – уточнил работник, по-прежнему не отводя глаз от статьи. Перипетии автопробега, его волновали гораздо больше, чем ротозей решивший пострелять.
— А… э… — замялся Семён. Он не знал c чего начать и как, не вызывая лишних подозрений, узнать, что же в этом подвале располагалось ранее. В его голове завертелись сумбурные мысли, а на языке нелепые, взаимоисключающие вопросы. И он повторил: – А… э-ээ…
В ответ на эти бурдовские блеяния работник тира развернул стоящую рядом с ним табличку в сторону художника. Там были указаны цены выстрелов, скидки отличникам норм ГТО и обладателям значка «Ворошиловский стрелок», штрафы за испорченное имущество и ответственность за членовредительство. Кроме всего прочего, за десять точных попаданий из десяти полагался приз. Самоуверенно купив десять патронов, Бурдов подошёл к столу. Он долго вертел в руках винтовку, прежде чем обратился к работнику тира:
– А чего тут, куда?
Бывший военный сразу понял, что посетитель в лице Бурдова совершенно не обладает навыками обращения с огнестрельным оружием. С тяжёлым вздохом он оставил Персидского и Ко глотать пыль из под колёс на знойных дорогах солончаковых просторов мыса Казантип, поднялся со стула и подошёл к растерявшемуся Семёну, с ещё более тяжёлым вздохом проговорив: «Ох, уж, мне эти гражданские». Но в этой его реплике, не слышалось ни укора, ни пренебрежения, а скорее была снисходительность и горькая досада по поводу того, что накануне грядущей и, по его собственному убеждению, неизбежной битвы с империалистическими хищниками, ещё столько народонаселения совершенно не умеет стрелять. Он перенял у художника винтовку, нежно обхватив цевьё и приклад. Взяв в руки оружие, работник тира как-то внутренне, да и внешне преобразился, в нем пробудилась скрытая, дремавшая воинственность, появилась гренадёрская стать и солдатская хватка, он сделался серьёзным, собранным и сосредоточенно-напряжённым, как будто теперь ему в одиночку предстояло брать Измаил. Но вместо немедленного начала боевых действий, он эффектно щёлкнул затвором и в краткой, доходчивой форме рассказал Семёну обо всех тактико-технических характеристиках данного образца – калибр, начальную скорость пули, способ заряжания, методы сборки-разборки, тонкости чистки, объяснил основные принципы ведения прицельного огня, вскользь упомянул о бывших, настоящих и вероятных противниках Советской власти, и, непонятно для чего, посвятил Семёна в некоторые премудрости штыковых атак. Затем он вернул ружьё Семёну, даже нет, не вернул, а доблестно вручил, как солдату перед присягой. Для торжественности момента не хватало только фразы, типа: «Береги его как зеницу ока!».
После этого короткого, но очень содержательного военно-патриотического ликбеза, неожиданно, и в первую очередь для самого себя, Семён начал метко стрелять. Видимо в нём заговорили мушкетёрские корни французских предков, а отточенный, профессиональный глазомер дипломированного художника-оформителя не давал сбоев. Первым, после точного выстрела, визгливо заскрипев шарнирными сочленениями, заболтал конечностями и беспомощно обвис, всеми порядком подзабытый, деятель Комуча, фамилию которого не назвал бы, даже изрядно повоевавший на фронтах Гражданской, работник тира. Вслед за ним, удачным попаданием Симон ле Бурде сбросил с коня своего украинского тёзку. Тот марионеточно замахал руками, и на лице Бурдова появилась нехорошая, кровожадная улыбка. Семёна охватил свирепый охотничий азарт. Дальше он палил без разбора, не взирая на чины, регалии и заслуги перед царским режимом. Вот сломался пополам карикатурный адмирал с безумным выражением больших коровьих глаз. Вот казачий атаман в штанах с широкими лампасами завертелся, как пропеллер, и поверженный застыл кверху ногами. А вот поник головой толстопузый, розовощёкий фельдмаршал, и его бульдожья голова, перевернувшись, закачалась на уровне груди, заслоняя ордена, медали и красивый серебристый аксельбант. Пороховые газы щипали ноздри, грохот выстрелов слегка оглушал, мешал хорошо прицелиться похмельный тремор, а от отдачи заболело плечо, но Бурдов на это не обращал внимания: все посланные пули ложились точно в цель. Десятый патрон достался чёрному барону. Он взбрыкнул, вывалился из своей бурки, кувыркнулся вперёд себя, да так и остался, выставив в потолок сапоги с миниатюрными шпорами. Вдоволь насладившись кукольными конвульсиями контрреволюции, Семён успокоился. Десять попаданий из десяти!
— Я, то считал, что ты, болезный, совсем стрелять не умеешь, – приговаривал работник тира, вручая Семёну заслуженный трофей. – А ты ничего! Орёл! – он хлопнул Семёна по плечу так мощно, что Бурдов чуть не выронил из рук бюст Клемента Ефремовича Ворошилова. А именно его гипсовое изваяние и было тем самым обещанным призом за десть точных попаданий. – Как пить дать, орёл! – ещё один хлопок. — Могёшь, когда захочешь! – и снова по плечу. — Эх, всем бы так стрелять… Мы, бы тогда, бы им, сволочам, всем бы показали, как раки зимуют.
Работник тира внезапно о чём то задумался и так и оставил без пояснения, кого именно и что конкретно он имеет ввиду.
— Спасибо, спасибо, – засмущался художник, гордый неожиданной, но заслуженной похвалой. И, не найдя более подходящего момента, спросил: – Скажите, а что в этом подвале располагалось до революции?
— Мне то, по чём знать. Я здесь всего второй год работаю, – отставной красноармеец косо посмотрел на Бурдова, и его добродушие сменилось подозрительностью, а рука машинально потянулась к близлежащему ружью. – А вы, товарищ, с какой целью интересуетесь?
— Я это… Я то… думал, почему я раньше сюда стрелять не приходил. Думал, когда же здесь тир открылся. Хотел вот узнать, когда. А то бы я это… Ещё раньше сюда захаживать стал… пострелять, – неуклюже выкрутился Бурде.
Но отставнику и этих нелепых отговорок было достаточно. Он снова погрузился в раздумья, глядя на винтовки, погладил себя по гладковыбритым щекам, по подбородку, провёл по шраму на голове и произнёс:
— Не знаю. Я тут второй год работаю. В паримкх… в парихер… Тьфу! В цырульне спроси – раз уж так интересно. Ну, и ещё к нам заходи. Я тебя, болезный, ещё лучше стрелять научу. Будешь у меня того! О-го-го, как лупить!
Он подмигнул Бурдову обоими глазами сразу и отправился возвращать расстрелянные мишени в первоначальные позы. Семён же пошёл к выходу, но вдруг обернулся и зачем-то спросил:
— А как раки зимуют?
— Как, как! Каком кверху! Ха-ха-ха! – работник тира над собственной допотопной шуткой смеялся громче только что раздававшихся оружейных залпов. – Ха-ха-ха! Ах-ха-ха…
«Бред какой-то», — пробубнил себе под нос Бурде, так и не понявший сурового окопного юмора. «И с чего это он меня болезным окрестил, — мысленно негодовал он, поднимаясь по ступеням прочь из тира, — сам он, похоже, болезный, ненормальный какой-то… психический». Выйдя из подвала на свежий, морозный воздух, Семён, первым делом, реанимировал лежащего у входа пацифиста. Потом, удручённо запустил пятерню в ворох своих чёрных, густых волос, всё там хорошенько почесал, обогнул дом и спустился в «Парикмахерскую №6», игнорируя возмущение и недовольства эстета-нигилиста.
К дверям парикмахерской было присобачено объявление: «Стрижём, бреем, красим волосы, выводим вшей, блох и пр. с 9 до 18». Решительный художник прочитал объявление, взъерошил и без того лохматую гриву, переглянулся с зажатым в руке Клементом Ефремовичем, наклонившись, поправил заляпанные грязью гамаши, размашисто вытер ноги о несуществующий коврик, набрал в грудь побольше воздуха, рукавом смахнул выступившие на холодке сопли и с силой дёрнул за ручку. Дверь отворилась с жутковатым скрипом, напоминавшем могучий стон богатыря-подранка. Семёна этот звук скорее приободрил — с таким скрипом чаще всего открываются двери, ведущие в тайные подземные сокровищницы с несметными богатствами. Его фантазия разыгралась, и он уже представил себе, как выглядят эти два тугощёковских баула, с каким хрустящим шелестом он будет пересчитывать купюры с изображениями королев и президентов, и у него даже зачесались подушечки пальцев. Но он не заметил, начинающиеся прямо за дверью ступени, и кубарем полетел вниз, буквально ввалившись в парикмахерскую. Единственное, что он успел разобрать, пока летел — это чей-то предупреждающий то ли мужской, то ли женский голос: «Осторожно, там ступени крутые!». Подняться с пола удалось не сразу. Во-первых, при падении Семён сильно намял свои костлявые бока, чуть не поломал рёбра и сильно разбил колено. А во-вторых, он запутался в своём змееподобном шарфе и, как дикарь в джунглях, угодивший в голодные объятия исполинского удава, лихорадочно боролся, тяжело сопя и беспомощно кряхтя, со своим васильково-бежевым чудовищем, прежде чем избавился от его пут. Наконец, поднявшись и отряхнувшись, Бурде огляделся по сторонам: тесное, плотно заставленное помещение с низкими потолками. Мебели, посуды и разного рода парикмахерского и прочего инвентаря было так много, что Бурдову показалось, будто он попал на антресоли своей бережливой бабки-процентщицы. И все находящиеся тут вещи были явно старыми, отживающими свой век образчиками интерьера эпохи абсолютизма. Паровоз под названием – «Советский Союз», на всех парах мчавшийся в коммунизм, проходил реконструктивный период и на пути в светлое будущее рвал связи с тёмным прошлым, избавлялся от всего старого и ненужного. А весь этот старорежимный хлам, выброшенный на обочину истории, скрывался от новой суровой действительности, расползался по подвалам, укромным местам и мрачным глухим углам, вроде этой парикмахерской. Бурде взглядом пробежал по собравшимся тут обломкам империи. Старинный трельяж с тремя круглыми зеркалами в рамах инкрустированных черепахой и слоновой костью. В глубине его зеркал, если хорошо присмотреться и включить больное воображение, можно было разглядеть немолодого камер-пажа в парадной ливрее при тревожном, мерцающем свете свечей на серебряном канделябре, сбривающего вышедшие из моды николаевские полубакенбарды. Но в зеркалах вместо камер-пажа отражалось ореховое кресло с протёртой атласной обивкой, явно скучающее по благородным дворянским задницам. Оно всё никак не могло привыкнуть к рабоче-крестьянским мягким местам, и от этого выглядело ещё более разбитым и дряхлым. Несколько разношерстных банкеток испуганно столпились у стены, словно бараны при виде чабана, разжигающего мангал. Значительную часть пространства занимал тяжеловесный обшарпанный умывальник, к которому прикипел большой и блестящий, как тульский самовар, медный ведёрный рукомойник. Само помещение на две части разделяла раскладная ширма. Её некрасивый геометрический орнамент категорически не понравился Семёну. Была здесь ещё пара этажерок, похожих на крылья подбитого биплана. На их узких полках стояли какие-то чашки, банки, флаконы, бутылочки, лежали коробки, инструменты, и что-то загадочно противное — не то парики, не то чьи-то сбритые длинные волосья. И над всем этим, как напоминание о той суровой действительности, выдавившей сюда всю эту рухлядь, дамокловым мечём, висел плакат времён военного коммунизма с ленинским, пусть и потерявшим сиюминутную актуальность, но не утратившим основного посыла — борьба с трудностями на пути к великой цели, лозунгом: «Или социализм победит вошь, или вошь победит социализм!». Семён ещё раз осмотрел насыщенный интерьер парикмахерской. Да, именно так он и представлял себе мебеля купца первой гильдии. Естественно, они скрылись в подвале до лучших времён, спрятались от длинных безжалостных щупалец экспроприации. Настроение Бурдова резко улучшилось. Ладони вспотели. В груди что-то болезненно затрепетало. И хотя болезненный трепет, скорее всего, был вызван недавним падением, Семён списал это на золотую лихорадку. Он прошарил глазами пол, ища место схрона двух банковских баулов. Но ввиду высокой захламлённости помещения, сразу этого сделать не вышло. Художник смог разглядеть лишь чью-то руку, сжимающую пушистый хвост какого-то сказочного уродца на затёртой плитке пола. Возникшие мелкие проблемы не испугали Семёна Бурдова. Быстро созрел план, не хитрый и до гениального простой: втереться к парикмахеру — кто бы это ни был — в доверие и всё разузнать. Бурде глубоко вздохнул и только сейчас понял, что в парикмахерской отвратительно воняет. Тут висел взрывоопасный букет из нашатырной краски для волос, перекисного отбеливателя, противопедикулёзных сернистых мазей, прочих едких химикалий разной степени токсичности и температуры воспламенения, а также ещё чего-то гадкого, чей приторный запах не могли заглушить даже могучие хвойно-огуречные ароматы отечественного парфюма. Тонкое обоняние эстета-нигилиста не справилось с нагрузкой и он звонко чихнул.
— Будь здоров! — теперь голос казался Семёну скорее женским, чем мужским. — Не зашибся, колченогий? — да, определённо женский, разве что через чур крепкий и очень грубый.
Из-за ширмы вышла женщина с телом грудастого дискобола и лицом толкательницы ядра. На ней была мужская толстовка и кожаный мясницкий фартук. Вид ёё, внушительный, грозный и устрашающий настолько, что казалось, будто она подстригала «под ноль» одной расческой, а вшей выводила простым подзатыльником толстенной руки, ошарашил Семёна. Возникшие проблемы оказались не такими уж и мелкими. «К такой, кажись, вотрёшься в доверие», — озлобленно подумал Бурде. Тугощёков посадил надёжного цербера охранять свои закопанные миллионы. Парикмахерша смахивала с подбородка крошки и что-то интенсивно дожёвывала. Видимо у неё был обед, и поэтому она не сразу вышла встречать долгожданного клиента. А может быть, жевать, судя по её габаритам, было для неё постоянным занятием, от которого её могли отвлечь только очень веские причины, вроде землетрясения, авианалёта, победы мировой революции или, вот как сейчас, визита волосатого гостя. Женщина моментально заполнила собой всё свободное пространство, из-за чего небольшое помещение парикмахерской стало выглядеть совсем крохотным и сжатым. Это вызвало у Бурдова острый приступ клаустрофобии. Он захотел немедленно убежать, но жажда тугощёковских сокровищ вынудила остаться.
— В кресло, проходим, садимся! Одежду вот туда вешаем.
Повелительный тон не оставил Семёну шансов на отступление. Он, пристроив пальто и шарф по указанному месту, покорно уселся в кресло. На него сразу накинули белую скатерть, похожую на гигантскую салфетку, будто Семёну надлежало нехило откушать. Лопатообразная ладонь легла на его грешную голову. Черепная коробка Семёна непроизвольно сжалась, ожидая как минимум скальпирования. Рука пару-тройку раз провела по бурдовской нечёсаной гриве и суровый, но дружелюбный голос спросил:
— Как будем стричься?
Запинаясь, художник объяснил, что стричься он вовсе не собирался — ему бы немножко подравнять и слегка укоротить. Женщина угрожающе нависла над Семёном, как Везувий над беззащитными Помпеями.
— Понятно. Значит освежить, – мастер посмотрела на щетинистое отражение Семёна в зеркале и спросила. – Может ещё и побреемся?
Бурдов с ужасом представил, как эта дебелая баба будет шуровать бритвой рядом с его горлом, и теперь у него, опять же непроизвольно и крепко, сжался сфинктер.
— Нет. Только немного подстричь, – умоляюще пропищал художник.
Началась стрижка. Хищно заклацали ножницы и Бурде мысленно попрощался со своими ушами. На пол посыпались чёрные завитки. Парикмахерша, несмотря на свой суровый вид, оказалась женщиной не опасной, а наоборот добродушной и общительной. Она сделала Семёну комплимент по поводу его густых волос.
– Крапивой моешь?
— Ага, — зачем то соврал Семён.
— Комсомолец?
— Да, — опять сказал неправду запутавшийся художник.
— Билет есть с собой? У нас для комсомольцев и членов профсоюза снижены расценки.
Как сразу выяснилось, билет он якобы оставил дома, но разговор, тем не менее, завязался. Вот только, разговорчивость парикмахерши дополнялась излишним пустословием, из-за чего содержательность беседы резко падала, а продолжительность прямо пропорционально возрастала. Поэтому, чтобы продлить беседу и подробно расспросить о доме, пришлось пожертвовать значительно большим объёмом шевелюры, на который он рассчитывал. Но за то он узнал, что дом этот до революции принадлежал братьям Филиппьевым и так и назывался: «Доходный дом братьев Филиппьевых». Потом мебель, ту что не успели конфисковать, а попросту — растащить, из квартир спустили в подвал. И парикмахерская, оказывается, занимала весь подвал. Это уже в девятнадцатом году, большую часть помещения переоборудовали под тир, и парикмахерской оставили вот этот вот закуток. Парикмахерская именовалась «Лукоморье». Когда-то её стены были соответствующим образом разрисованы: моря, цепи, дубовые рощи, а между деревьями — русалки, коты, кикиморы и прочий краснокнижный пушкинский зоопарк. На полу общепризнанный эпический борец с лишней растительностью на лице — Руслан героически отрубал Черномору бороду. Только в настоящее время картины затёрлись и вся эта красота несколько потускнела. «Так значит это не хвост», — дошло до Бурде. Настроение его упало, но надежда не угасла.
— Ну, вот и всё, комсомолец, почти готово! — женщина колотила Бурдова ладонями обильно спрыснутыми одеколоном по худым, теперь уже побритым щекам. Поборов свои параноидальные страхи, он всё же согласился на бритьё. — Массаж закончен. Можешь идти. С тебя, комсомолец, сорок копеек.
Свежевыбритый, с новой, идеологически приемлемой причёской, конкретно пахнущий одеколоном, Семён бодро вышел из парикмахерской. Предстояло изучить ещё два дома.
Третий двадцать первый дом выглядел нежилым. Заброшенный, всеми покинутый, какого-то грязного, пыльно-табачного цвета, он походил на приют бродячих призраков или тайное логово профессора Мориарти. На крыше проросли тоненькие, чахлые деревца. Дверной проём зиял космической чернотой. Странно, но большинство окон были целыми, будто на самом деле какая-то зловещая, нехорошая аура окружала здание, такая, что даже самые отпетые двоечники и отъявленные хулиганы района, проходя мимо этого дома, не решались в нём ебошить стёкла. Подойдя к дому, Семён эту ауру ощутил. Сначала еле заметно, но чем ближе Бурде подходил к дому, тем сильнее он ощущал типичную канализационную вонь. Создавалось впечатление, что раньше тут был общественный сортир, в который принудительно свозили гадить жителей всей московской губернии, а также примыкающих к ней волостей и уездов. Не дойдя пяти шагов до дома, зловоние превратилось в непреодолимую стену. Голова закружилась, стало невозможно дышать, пустой желудок, подгоняемый рвотным рефлексом, бесновался, пытаясь выпрыгнуть через рот. Если бы Семён позавтракал, то он непременно бы проблевался. Дальнейшее продвижение становилось невозможным. Отвратный фекальный штын встал на пути у Семёна, преградил путь к кладу. Оставалось только вступить в закрытое общество «Доброхим», приобрести противогаз и обследовать подвал по всем законам химико-бактериологической войны, неукоснительно соблюдая технику безопасности и правила проведения газоопасных работ. «И спросить то не у кого, что тут стряслось», — затыкая нос и вытирая заслезившиеся глаза, удивлялся Бурде отсутствию прохожих. Казалось даже воробьи, такие падкие на навоз, облетают дом стороной. «Загадка», — подумал художник. «Мистика», — решил нигилист-эстет. «Хрень какая-то», — злобно буркнул пацифист, его меньше всех радовала перспектива непосредственного знакомства с боевыми отравляющими веществами. Бурдов попятился, обогнул вонючее строение и пошёл в последний из оставшихся двадцать первых домов.
В недрах «В корп. 2» размещался трактир «Садко», где к превосходной сливовой наливке подавали замечательные расстегаи из судака. Падкий на такие заведения Сеня ещё издали заметил его большую круглую вывеску. Собственно из-за этой вывески и богатого выбора морепродуктов трактир в простонародье получил название: «Рыбий глаз». По косвенным признакам художник сразу определил, что данное увеселительное заведение пользуется широким спросом. Естественно к делу поиска запрятанных купеческих богатств сей факт добавлял затруднений. Но Семёна это нисколько не страшило, тем более он проголодался и не прочь был выпить, а из трактира так призывно подвывала гармошка, чьи меха безжалостно рвал опытный виртуоз-самоучка. Не прошло и тридцати секунд, а живописец уже погрузился в любимую атмосферу кабацкого кутежа.
Это был типичный тёмный угол, куда свет советской власти пробивался лишь в виде отблесков на аверсах новых золотых червонцев. Не смотря на то, что едва минул полдень, народу в трактире собралось немало. Гудело как в улье. Накурили так, что повисшее под потолком густое янтарно-сизое облако намеривалось пролиться ядовитым никотиновым дождём и потравить всех, кто имеет хоть какое-то отношение к кавалерии, цыганам, ипподромным бегам и васюкинскому клубу любителей шахмат. Гулящие дамы в компании лысеющего остроносого хлыща сидели за отдельным столом. Они пили контрабандный абсент и гадко хихикали, скаля щербатые ряды зубов. Половые с прилизанными волосами, показушно любезные, щеголяли холуйскими манерами и тоненько шипели, добавляя к большинству слов верноподданническое окончание «-с». Трактирный приказчик в светлой рубахе и чёрном жилете то и дело смотрел на свои карманные часы с блестящей цепью жёлтого металла. Он постоянно их подкручивал и с чем-то сверял, будто управлял временем в трактире и держал его где-то на подступах к столыпинским реформам. Если бы тут висел портрет Александра Третьего во весь его исполинский рост, а пьяный штабс-капитан в перерывах между игрой на гитаре вскакивал и произносил тосты за здоровье графа Растопчина, то можно было подумать, что так оно и есть. Но портрета не было. Не было и штабс-капитана с гитарой, лишь подслеповатый гармонист терзал свой видавший виды инструмент. А поскольку пора вечернего веселья ещё не наступила, то игра его не отличалась особой разнузданностью и удалью. Он, наоборот, играл не быстро, размеренно, с хитрыми, заковыристыми переборами, и выжимаемые им из гармошки звуки, были мелодией, под которую на Средне-Русской возвышенности обычно провожают похмелье и встречают запой. Гармонист сидел у печки за небольшим столиком. Перед ним стояли пустой графин, стакан, на блюдечке валялась пара мятых, словно бы сдувшихся солёных огурцов. Бурде взял литр наливки, пяток расстегаев и подсел к музыканту.
— К вам можно? – спросил Семён, скорее для проформы, чем из вежливости, полагая, что именно гармонист должен знать о трактире всё, а может быть и о тех двадцать третьих домах, куда Семёну не довелось попасть.
— А то! – гармонист поставил музыкальный инструмент себе под ноги, влил в себя оставшуюся в стакане жидкость и пододвинул пустую ёмкость ближе к подсевшему художнику.
Бурдов налил ему, себе. Выпили.
— Хорошо тут у вас, – достигшая пустого желудка наливка согрела Семёна, оказала благотворное воздействие на его усталый, утомлённый розысками организм.
— А то, – бестактно беря расстегай, гармонист, тем не менее, остался столь же немногословен.
— Давно тут играете? – поинтересовался Семён.
— А то!
Однообразность ответов начала наводить Бурдова на мысли об умственной неполноценности маэстро.
— Как давно? – почти зевая, осведомился Бурде, уже подумывающий о смене собеседника.
— Да почитай, как трактир этот построили, перед войной, так тут и играю, – наконец-то гармонист разразился более содержательной репликой. И снова пододвинул стакан.
— Перед какой войной? – хорошо проинформированный в тире о вооружённых конфликтах, которые вела Россия на протяжении последних ста пятидесяти лет, художник утонул в массе вариантов. Но стакан наполнил.
— Как перед какой?! Перед японской! Уж, почитай, четверть века прошло, – сливовая наливка делала гармониста всё более болтливым. – Эх, времечко было…
Растроганный воспоминаниями он потянулся к гармошке. Слушать его выступление пока не входило в планы Семёна Бурдова, поэтому он жестом остановил этот душевный порыв баяниста. С двадцать третьим домом «В корп. 2» всё стало более-менее ясно. Тугощёков просто не имел возможности спрятать тут свой клад, так как здесь весёлая гульба, судя по всему, не прекращалась даже, когда на Большой Пресненской улице кипели баррикадные бои, а в Мытищах бушевала холера. Предстояло ещё выяснить, что гармонисту известно о доме, принадлежащем Наркомату иностранных дел и о дурно-пахнущем строении, принадлежавшем не известно кому.
— А, вы не знаете, до революции, что в том доме было, где сейчас, этот секретариат иностранных дел? — сразу спросил Семён, подливая гармонисту в пустой стакан.
— Как это что? — в голосе музыканта, чувствовалось возмущение и даже какая-то обида, как будто о том что раньше располагалось в этом доме надлежало знать всем интеллигентам, культурным и мало-мальски образованным москвичам. — Публичный дом был!
— Разве? — удивился Семён тому, во что большевики превратили притон разврата.
— А то! Да. Публичный дом был. В таком… восточном стиле, — поддатый гармонист сделал неопределённое, довольно-таки корявое телодвижение плечами, очевидно, показав некое подобие восточной пляски. — Там и девки, то всё работали с Хи-выыы, с Бу-харыыы…
Заслышав упоминание этого древнего города, Бурдов изумлённо и громко заржал. Центр некогда грозного Бухарского эмирата у него ассоциировался исключительно с чрезмерными возлияниями.
— А чего смешного?! — не понимая причину веселья художника, взбрыкнул гармонист. – Да, с Бухары. Потом с этого, как его… с К-Кок-Коканда, — он тянул слова, будто указывая на протяжённость маршрута от вышеназванных городов до столицы, при этом брови его хмурились, а губы выпячивались вперёд, — с-с Сссамарка-анда… Оттуда, в общем, откуда то, — и он, посмотрев по сторонам, махнул рукой, как он решил, в направлении этой самой Передней Азии. — Правда, говорят, что когда вертеп этот прикрыли, большинство девок там так и осталось работать. Кто секретарём, кто переводчицей, кто ещё кем. А, что?! Языками владеют. Да и ещё, кой-чего умеют.
Гармонист хитро улыбнулся, выпил и продолжил:
— А дом этот так и остался стоять. В ём даже занавески не везде поменяли. Перекрасили его только, да и всё.
— А Тугощёков?! — вдруг выпалил Бурдов, которому не очень хотелось, что бы зерноторговец имел какое-то отношение к этому дому, так как это сводило шансы на удачные поиски клада к нулю.
— Был Тугощёков, как же, любил захаживать. И он, и братья Филиппьевы… И даже… — тут гармонист придвинулся к Семёну и перешёл на шёпот, — … сам генерал-губернатор наведывался.
После он начал рассказывать об устоях этого борделя, его традициях, убранстве номеров, ширине кроватей, высоте потолков. Описал вечера, которые устраивали видные мужи знатного сословия, как размашисто они гуляли, как проворно вставляли. Не забыл упомянуть и о восточных красавицах, чьё мастерство могло удовлетворить самых озабоченных клиентов, а умения простирались от невинного танца живота до таких причудливых азиатских выкрутасов, что их, в своё время, побоялись вносить даже в «Камасутру». Бурдов внимал с неподдельным интересом. Примерял всё это к своему опыту и понимал, что нынче гедонизм измельчал. Ему уже не сравниться с тем грандиозным масштабом прошлых лет. До тех сияющих вершин дореволюционного непотребства, современным гедонистам также трудно дотянуться, как от этих самых Самаркандов добраться до Москвы без помощи механических средств передвижения и гужевого транспорта. Но Семён почувствовал, что снова напал на тугощёковский след. И рассыпающийся в подробностях гармонист только уводил его прочь от клада по какой-то левой, сусанинской тропе.
— Ой ли, ой ли, ой ли! — грубо вскрикнул пьяный кладоискатель, не выдержав такого обилия бесстыжих деталей. — А, ты, то откуда всё это знаешь?
— А как же мне не знать! Я же там тоже на гармошке в баре играл! — он, будто оскорбившись, отвернулся и, помолчав, опять заговорил: — Ох, и девки там красивые были. Не чета этим лахудрам, — кивнул в сторону дамочек, потягивающих абсент. — Чернобровые были, глаза тоже чёрные… Бёдра во-о! Эх!
Тут его было уже не удержать, он схватился за свою трёхрядку и начал исполнять задорную композицию на кавказский манер, с характерными кабардинскими переливами, часто топая в такт ногой. Семён заслушался. Музыка и исполнение ему понравились. Он сидел, заболдевший от сливовицы, и непростым способом поедал расстегай: откусил сначала у него углы из слоёного теста, а потом, не спеша, по кругу, смачно вгрызался в его сердцевину из нежной судачьей начинки. От этого приятного заделья его оторвал закончивший лабать гармонист.
— Ну, малохольный, чего тебе ещё сыграть?
«Да, что ж сегодня за день, то такой! — внутренне возмущался Семён, серчая на весь мир, — то болезный, то колченогий, то комсомолец (здесь, правда, я сам виноват), теперь вот этот туда же… нашёл малохольного».
— Не надо, пока, ничего играть… — во рту у Бурдова вертелась какая-то грубость в адрес неучтивого музыканта, но отсылать её он не стал, а молча проглотил. — Ты мне лучше скажи, что с тем вонючим домом стряслось?
— О-ооо… — протянул гармонист, будто ему на ногу уронили утюг. – Стряслось… Это тебе не хухры-мухры! Это целая любовная история. С трагическим, между прочим, концом.
— Любопытно было бы, послушать, — Бурде растянул лиловые губы в самодовольной ухмылке. Именно на это дом он возлагал самые большие надежды. Становясь самим вниманием, Семён распределил остатки наливки по стаканам. — Что всё так серьёзно?
— А то!
Гармонист запрокинул стакан. Занюхал расстегаем. При этом он сильно сморщился, и его лицо приняло мученическую гримасу, словно это был не вкусный расстегай с запахом рыбы и печёного дрожжевого теста, а тёплая солдатская походная портянка с ароматом тягот восьмичасового марш-броска. И он начал рассказ.
История о неразделённой любви золотаря к ударнице производства.
Служил в ассенизационном подотделе МКХ молодой человек. Работал этот молодой человек водителем ассенизаторской машины, а звали его Ерёма. И вот, на одном из митингов, посвящённых годовщине Октябрьской революции, повстречал он девушку. Девушка, как водится, была ударницей производства, любила стихи Демьяна Бедного и работала на швейной фабрике «Труд». И влюбился Ерёма в девушку, как это принято у ассенизаторов, по самые уши. А звали девушку Аврора. И вот стал Ерёма за Авророй ухаживать. А, надо сказать, в силу специфичности своей профессии, была у Ерёмы маленькая подработка. Иногда, когда качество нечистот было отменным и соответствовало лучшим образцам органических удобрений, развозил Ерёма это добро по столичным оранжереям и втихаря сбывал там всё это, самым незаконным образом. Из-за чего растительность в оранжереях благоухала, а Ерёма имел небольшой навар и неограниченное количество цветов. Начал Ерёма одаривать Аврору букетами – роз, гвоздик, тюльпанов, и даже хризантем и гортензий. На ударницу это производило сильное впечатление. Подруги ей завидовали, а ухажёры враз отстали, потому что, не имели возможности дарить Авроре флору в таких количествах. Но была у всей этой благоуханной красоты и обратная сторона. Опять же, в силу специфичности своей профессии, Ерёма излучал стойкий запах неразрывно связанный со своим родом занятий. Ежедневное мытьё, регулярные походы в бани, одеколон, мятная вода и чеснок не убивали эти издержки профессии. Находиться с Ерёмой больше получаса Аврора не могла. Но ассенизатор не сдавался. Он сгорал от страсти. Привыкнет, — думал он, — я же привык. И дарил букеты ещё больше и прекраснее, строя далеко идущие планы о помолвке, женитьбе и внуках. И вот, после двух месяцев знакомства, встреч и целого стога цветов, подаренных Ерёмой, девушка заявила, что им надо расстаться. Так и сказала: Не приходи ко мне больше и цветов своих больше мне не дари, от них всё равно говном воняет! Мир рухнул. Заря любви, так и не превратившись в солнечный день супружества, обратилась в ночь, холодную и пустую, как Евпатория зимой. Расстроенный Ерёма ушёл. Страсть его угасла, но до конца не потухла. Мучился он в догадках, ища причину их разрыва. Думал, что всё дело в нём и его профессии. Но выяснилось, что истинной причиной оказался новый кавалер Авроры. Он не убоялся трудностей, связанных с необходимость дарить букеты в огромных количествах, поскольку работал аппаратчиком замеса на шоколадной фабрике и мог себе позволить завалить Аврору конфетами, плитками и батончиками. А молодые девушки, как известно, больше чем цветы, любят шоколад. Он тоже был ударником производства, ценил поэзию Демьяна Бедного и был членом общества любителей городошного спорта. А ещё от него постоянно исходил приятный, мягкий и приветливый запах шоколада. Это и подкупило юную ударницу производства. Ерёма же затаил злобу. И вот, однажды, убитый горем и неразделённой любовью, возвращался он со смены. Он собрал богатый урожай нечистот с выгребных ям, частных и общественных туалетов, забитых канализационных стоков и одного сильно загаженного питомника бездомных котов. Некстати маршрут его в тот роковой вечер пролегал мимо женского общежития работниц швейной фабрики «Труд», где в цокольном этаже и проживала гражданка Аврора. Увидел Ерёма свет в её окне. Захотелось ему посмотреть, что там делается. Подошёл он и увел, что сидит Аврора на кровати с этим самым шоколадным разлучником. Он кормил её с руки конфетами, а она улыбалась и несказанно радовалась всему происходящему. И всё у них было так невинно, красиво и романтично. Услышал Ерёма в отрытую форточку, как он шепчет ей комплименты по поводу её дивой белой кожи и трудовых успехов, а она ему в ответ произносит похвалы по поводу его трудовых успехов и новых замшевых туфлей с блестящими овальными пряжками. И представил Ерёма себя на его месте. И так ему стало обидно. Пробудилась в нём ревность. С новой силой разгорелась страсть. Закипела от этого огня молодая ассенизаторская кровь. Ударили пары в голову, спутали мысли. И зародился в этом бурлящем, клокочущем котле адский план мести. Подогнал Ерёма свою машину поближе к окну. Размотал шланг, сунул его в открытую форточку, да и спустил всю цистерну нечистот на полюбовников. Чуть не захлебнулись оба в этой жиже. Еле выкарабкались. Дерьмо, конечно, потом откачали, но вонь осталась. Общежитие же пришлось расселить и перенести в другое место. А Ерёма получил три года колонии за хулиганство в особо крупных размерах.
— А Аврора рассталась со своим хахалем и шоколад разлюбила, – закончил гармонист свой поучительный рассказ.
— Ну, а дом то этот до революции чей был? Тугощёкова? – спросил Семён, на которого это история произвела, чисто фольклорное впечатление.
— Нет. Братьев Филлипьевых. Их дом был. Тут на улице, почитай, всё братьев Филиппьевых было. Разве что вертеп этот господину Шарабарину принадлежал, – и музыкант опять указал рукой в сторону Бухары-Хивы. – А, ты, чего всё про Тугощёкова спрашиваешь? Небось, клад его ищешь? Его тут многие ищут, да всё найти никак не могут, – и видя, что на его собеседнике пропало лицо, дружелюбно добавил: – Да ты не серчай, болезный, глядишь, ещё повезёт.
Круг замкнулся. Бурде снова стал «болезным». Тугощёковский след, попетляв по переулкам Труженников, вернулся в ту же точку, с которой Семён начал свой поиск. Клад то был. Но где? Бурдов погрустнел. Он хотел послать своего нового знакомого куда-нибудь далеко-далеко по уже проторенному кокандско-самаркандскому направлению. Но не успел сформулировать: пешком ли ему туда отправиться или на спецтранспорте. Его отвлекли.
— Молодой человек, ещё что-то брать будет-с? – перед Семёном возник напыщенный половой. – Водочки-с? Икорки-с? Может быть, ещё наливочки-с с расстегайчиками-с?
Такое обилие «с» произвело на Бурдова забавное впечатление. Он представил, как бы эту фразу произнесла та симпатичная беззубая проститутка с распущенными пшеничными волосами и плохо припудренным бланшем, в её глазах читалась усталость и тоска по малой родине, и на её исхудавшие колени Семён пялился всё то время, пока музыкант травил свою байку. «Водочки-ш? икорки-ш ш рашштегайшиками-ш?». И, мысленно вступив с ней в порочную связь, Бурде на последние деньги заказал «абшента-ш».
Вернувшиеся после джаза Остап и доктор Борменталь застали Семёна лежащим на полу между первым и вторым этажами. Он него разило одеколоном, выпивкой и канализацией. Нализавшись абсента, художник зачем-то всё-таки спустился в подвал вонючего филиппьевского дома. Грустный бюст Клемента Ефремовича с отломанной головой валялся рядом.
Рецензии и комментарии 0