Книга «Управдом. Часть 2. В Америку.»
Глава 8. Навстречу мечте хрустальной. (Глава 80)
Оглавление
- Глава 1. По рельсам до взлётной полосы. (Глава 1)
- Глава 2. Лёгкий взлёт. (Глава 2)
- Глава 3. Круг размером с Туркестан. (Глава 3)
- Глава 4. Ленин на Тортуге. (Глава 4)
- Глава 4. Ленин на Тортуге. (Глава 42)
- Глава 5. Тиски Тикси. (Глава 51)
- Глава 5. Тиски Тикси. (Глава 52)
- Глава 6. «Братство неприкаянных» в яранге у лунного шамана Лелекая Вырвагынгына. (Глава 60)
- Глава 7. А, нет, вот они в яранге, а там они в землянке у Капканыча были. (Глава 70)
- Глава 8. Навстречу мечте хрустальной. (Глава 80)
- Глава 8. Навстречу мечте хрустальной. (Глава 81)
- Эпилог. (Глава 100)
Возрастные ограничения 18+
«Буревестнику» было нехорошо. Полёт его стал не ровный. С перебоями работали моторы. Точно простудившись на зимнем арктическом холоде, они подхватили тонзиллит и – то один, то другой, то третий – кашляли и чихали, и время от времени на несколько секунд замирали. Им теперь срочно требовалась неотложная госпитализация, горячие ванны, компресс и санаторно-курортный отдых. Всё-таки прав был этот барбос Алкснис, не пуская Севрюгова в небо и запрещая этот опасный до безумства перелёт. Машина начала гробиться. Разумеется, сказывался и пролёт на левом, самопальном керосине, и гусиный форс-мажор, и череда жёстких посадок, и множество более мелких технических неувязок. Но факт остаётся фактом – «Красный Буревестник» летел на честном слове! И капитан воздушного судна полярный лётчик Севрюгов понимал это как никто другой. Он то и дело выглядывал в окно, с тревогой взирая на чахнущие агрегаты, озабоченно глазел на приборную панель, на суетливо пляшущие стрелки, сипло вздыхал и, бормоча что-то неразборчивое и очевидно крепкое (не иначе), тёр свой волевой подбородок, поросший грубой солдатской щетиной. В кабине вперемешку с папиросным дымом висела гнетущая нервозность. Остап Бендер в силу своей должности второго пилота тоже приуныл. На душе у него скреблась целая стая стервозных, надоедливых кошек. Но этот навязчивый скрежет был вызван не только плачевным состоянием самолёта. Сегодня оставался последний бросок на восток. К вечеру надлежало достичь государственной границы и оказаться в Америке. Всё. Прощай, Родина! Здравствуй, безалаберная жизнь на берегу тёплого океана. Адье, великая страна! Бон диа, Рио-де-Жанейро!!! Только вот не ранее как полгода назад Остап уже имел неприятный опыт пересечения советской границы, после чего наткнувшись на алчность румынских пограничников, он расстался со своим миллионом и чуть не расстался с жизнью, отделавшись в кровь разбитым лицом и лёгкими телесными повреждениями. Ожидать подобного коварства от стражей американских рубежей, наверное, не стоило, но экономическая депрессия, бушующая на территории Соединённых Штатов, на пару с сухим законом, заставляли, как минимум, напрячься. К тому же Берингов пролив это далеко не Днестр, по которому можно было туда-сюда-обратно, пока не тронулся лёд. Это была серьёзная водная преграда, и в случае возникновения пограничного конфликта сродни остапо-румынскому, пятиться было некуда. И главное, великого комбинатора стали одолевать сентиментальные, какие-то белоэмигрантские нюни. Как конченный барон-изгнанник он вдруг затосковал по родине. По берёзам и их сокам, и их же банным веникам, по широте равнин, по самоварам, по блинам, по цыганским романсам, по закатным соловьям, по малиновому звону, по вяленой вобле, по размаху народных гуляний, по Хохломе, по Волге, по молоку и сену, и по прочим сермяжным прелестям, что не засунешь в чемодан и не утащишь с собой на чужбину. С кристальной ясностью блудный сын турецко-подданного внезапно осознал, что теряет всё это. Будто бы множество нитей связывающих его с отчизной начало трещать и рваться, с мясом выдёргивая из Остапа духовные скрепы. И чем дальше летел «Буревестник», удаляясь от отчего дома, тем больше разрывалось этих связей. А те, что по прочнее, те, что рвались не сразу, растягивались, точно резиновые, и с удвоенной силой тянули в обратную сторону. Казалось, дашь слабину, закроешь глаза, а эти резинки сожмутся и забросят тебя назад, куда-нибудь под Рязань или Серпухов в терем с караваем и резными наличниками, или на крутой берег Жигулей, прямо туда, где «из-за острова на стрежень.» Но «Буревестник», невзирая на плохое самочувствие, всё упорно двигался вперёд к далёким, алеутским берегам, рассекая побитым фюзеляжем холодные облака; а нити рвались и рвались… И с каждым таким разрывом, Остап, испытывал, если не физическую боль, то ментальную ссадину, и чувствовал, как беднеет его богатый внутренний мир, как в душе образуется пусть и маленькое, но ни чем не заполненное пространство, и как эту пустоту наводняют всё те же назойливые кошки, и скребут там, бередя мятежную душу.
Но беспокойство испытывал не один Остап Бендер. И доктор Борменталь, и доблестный арктический ас Борис Брунович Севрюгов, и даже неприкаянный художник-передвижник Симон ле Бурде, всех терзали смутные сомнения: правильно ли они поступают, покидая Советскую Россию. Ведь у каждого были с ней свои, подчас, глубоко интимные связи. Да к тому же всех захватила накопившаяся усталость, обуяла апатия (ну это ещё и от шаманского чая) и задолбала постоянная нервотрёпка – неизменная спутница этого авантюрного перелёта, — со всеми вытекающими и входящими.
«Фыр-тыр-тыр!..» Правый двигатель выпустил чёрную струю копоти и заглох. «Песец!» — сказал бы старый беззубый промысловик Капканыч. Но лётчик Севрюгов некоторые буквы в этом слове заменил на более твёрдые и решительные, добавив:
— Сдох, паскуда! Всё, кажись, приплыли. До Аляски, похоже, не доберёмся.
— Совсем? – уточнил Остап с ма-а-аленькой надеждой.
— Ну, да, – кивнул мастер ледовых широт. – Нет, ну может и долетим до неё, но нам, так то, в Фербанкс надо попасть, ну или хотя бы в Анкоридж… А если как рухнем где-нибудь в тундре! И что толку, что мы на Аляске, если до людей добраться не сможем. Опять друг друга есть будем? Хорошо нам на Ямале фортануло – шальное месторождение нефти нашли. А вот то, что нам на Аляске залежи запчастей попадутся, в этом я сильно сомневаюсь… Так что, придётся на Чукотке в Уэлене садиться, в посёлке.
— В Уэлене? – переспросил Остап Бендер, и в глухом его голосе почувствовалась страшная безнадёга.
Но ответ лётчика нисколько не добавил оптимизма в и без того сложную обстановку.
— До него бы дотянуть!
Забрезжили все явные признаки легендарного перелёта, включая и геройски трагический финал. Остап нервно сглотнул, и тяжёлый, стальной шар, обдавая холодком внутренности, быстро покатился вниз по пищеводу к выходу играть в нехитрую карточную игру «очко». Бендер окончательно сник. Лётчик же Севрюгов, напротив, оживился, собрался. Будто бы это не у самолёта отказал двигатель, а у него заработал турбонаддув. Возникшие новые трудности придали ему сил. Теперь он понимал, что на него смотрит, если не вся страна, то как минимум трое членов экипажа «Буревестника», которым не очень хочется пополнять длинный список сгинувших в Арктике горемык.
— Остап, – первый пилот легко постучал по своему штурвалу и нарочито убрал от него крепкие свои руки, подняв их вверх, – подмени меня. Я в Уэлен морзировать буду, узнаю, что там к чему. А то вдруг там тоже какая-нибудь контра успела окопаться, – зачем-то добавил он.
Бендер согласно вздохнул. Севрюгов развернулся к радиопередатчику и поднёс к уху наушники, после чего начал что-то неумело отбивать на ключе. Через какое-то время, видимо приняв ответный сигнал, полярник, с изменившимся лицом отстранившись от радиоаппарата, не обращаясь ни к кому конкретно, вслух удивлённо произнёс:
— Лидочка! Её позывной… И чего она там делает?
— Старая знакомая? – поинтересовался у авиатора Остап.
— Если бы! Просто раньше она в Ленинграде всё время была, оттуда нам радировала, связь поддерживала, метеосводки сообщала и прочие новости, а теперь вдруг – Уэлен! Странно даже… Ну, а так, я её и в глаза то ни разу не видел, и как она выглядит, даже понятия не имею. Только через морзянку с ней и беседовал! Давно, кстати, хотел с ней лично встретиться. Сейчас узнаю, как она на Чукотку попала, когда успела.
И летчик Севрюгов принялся снова что-то колотить на аппарате связи. Посылая свои радиосигналы и принимая ответные от невидимой, но вездесущей Лидочки, пилот улыбался всё шире и даже начал сипло посмеиваться, словно кряхтеть будто дед-пердед. Так продолжалось минут десять, наконец, Остап, которому становилось всё труднее управлять неисправной, заваливающейся на правую сторону машиной, не выдержал.
— Боря, а тебе не кажется, что сейчас не самое подходящий момент для любовной э-ээ… переписки? Мы всё-таки не на вечерней прогулке и не на Тверской. Сам же говоришь, что в любой момент рухнуть можем!
— А? Сейчас, обожди малость, — увлёкшийся лётчик Севрюгов не хотел отрываться. – Ты, главное, курс держи!
— Да я то, держу. А вот, ты явно не тем занимаешься! Нашёл время для кобелирования.
— Эх, Остап, сразу видно, что не романтик ты! – огорчился Севрюгов, прерывая сеанс связи и перенимая у Бендера управление самолётом. – Я только-только посадочную полосу нащупал.
— Посадочную полосу?.. Ты хоть метеосводку то свою от неё узнал? Нет, я, конечно, всё понимаю, — не унимался второй пилот, — у вас там, у полярников своя особая практика общения, вы женщин месяцами не видите, но ты же о Лидочке об этой не знаешь ничего и не видел её. Ну, ладно, с телефонисткой закрутить, там хоть голос её слышно! А тут… Кроме того, как она точки и тире настукивает, тебе и не известно ни чего больше! А вдруг она старая или страшная, как судьба барабанщика.
— Какого ещё, на хер, барабанщика? – уточнил лётчик, ухмыльнувшись.
— Барабанщика второго полка гасконских мушкетёров, – передав управление самолётом обратно, Бендер немного расслабился и, потянувшись, развалился в кресле. – Жил себе человек чуть ли не в Париже, жил. Вино пил, сыр делал… Не знаю, что там ещё французы эти делать любят… Лягушек ел, наверное, кокоток там всяких фаловал, куртизанкам дымоходы чистил… В смысле трубочистом, может быть, служил в каком-нибудь парижском жилтовариществе. Жил, в общем, не тужил, забот не знал. А его — бац! — в армию забрали, барабан — на шею, в мундир нарядили и на войну отправили. Просвещённая Европа! Политика!.. Ну, на войне его, к счастью, не убили, но потрепало его так, что дни свои он закончил в городе Пропойске, не то конюхом, не то помощником конюха!
— Это ты о ком?
— Да, это мне Семён про прапрадеда своего рассказывал. Вспомнил его чего-то. Нелёгкой судьбы человек! – при этом тон Остапа вдруг сделался таким душевно мечтательным, будто бы у него у самого вся молодость прошла в походах наполеоновских войн.
— Тьфу, ты. Вот, этот Бурде балабол моржовый! А мне он плёл, что прапрадед у него чуть ли не этим, как его… капельмейстером в драгунском полку служил.
В этот момент в кабину нарисовался сам праправнук линейной пехоты барабанщика. Полярному лётчику уже успели прояснить некоторые подробности нелепой ночной оказии, и по каким таким неотложным медицинским надобностям его орденоносный организм вдруг понадобился в качестве грелки для окоченевшего художника. Поэтому Севрюгов престал фонтанировать оголтелой злобой, а вернулся к прежнему дружескому подтруниванию над Семёном, разве что более жёсткому и ядрёному, чем прежде.
— А мы вот только тебя, зассанца вспоминали! – быстро переключил своё внимание на вошедшего живописца авиатор. – Чего припёрся, хрен на блюде? Если опять тебя приспичило, то лучше сразу — за дверь! Пока вниз полетишь, все свои нужды и справишь, заодно жизнь свою трухлявую успеешь ещё раз посмотреть, ну и нас от своего присутствия избавишь.
— Я же, Борис Брунович, уже десять раз перед вами извинился, хватит уже мне это припоминать, – виновато прогнусил осрамившийся художник. – А на жизнь свою я вчера успел посмотреть, со стороны её увидел.
— А, ну тогда понятно, от чего это ты зажурчал, — продолжил свои (обоснованные) нападки Севрюгов. – Странно, что тебя от этого непотребства не стошнило.
— Ты, Сеня, чего прискакал то? — узнал у Бурдова за цель визита Остап. — Сидел бы спокойно со своей ногой со сломанной.
— Я просто спросить хотел. А почему правый пропеллер не крутиться? Он, что, не фурычит? Изломался?! — голос у художника задрожал, глаз задёргался, и последнее слово Семён произнёс буквально, то есть конкретно по б-у-к-в-а-м.
— Это нога твоя изломалась! А в авиации это называется — неполадки при полёте! — типа успокоил грозный воздухоплаватель. Он бросил косой взгляд на мелькающую внизу земную твердь и заговорил снова. — Помню, доставлял я как-то магнитометрическую экспедицию на Новосибирские острова, и вот над Карским у нас такая болтанка началась! Двигатель тоже, мать его, заглох! А только машина у меня тогда не эта, а совсем другая была, двухмоторная ещё…
Гремя индустриализацией, первая пятилетка тяжёлыми шагами мерила страну Советов, ударными темпами превращая дремучее гороховое царство в промышленного монстра, серьёзного и крутого, как питерский трамвай. Железная её поступь не обошла стороной и районы крайнего севера, чьи богатства по заданию партии большевиков надлежало осваивать Главному управлению Севморпути. Засучив рукава и подтянув утеплённые, ватные штаны, первая пятилетка азартно принялась обустраивать холодные окраины Страны Советов. И первые шаги пятилетки по вечной мерзлоте были уверенны и тверды, и оставляли глубокие, заметные следы по маршруту следования. Мурманский судоремонтный завод. Аэропорт полярной авиации в городе Архангельск. Диксоновский морской порт с геофизической обсерваторией и радиометеорологическим центром. Громадьё смелых планов начало сбываться, и Арктика вздрогнула от этого пролетарского рвения. А пятилетка всё набирала и набирала обороты, и партия только и успевала щедро раздавать пряники покорителям заполярных просторов. Но чем дальше на восток шло продвижение этих лихих передовиков-покорителей, тем больше становилось трудностей и тем меньше оставалось пряников. Тепла горячих сердец строителей новой жизни ещё хватило, чтобы растопить лёд в районе бухты Нордвик и докопаться до залежей очень полезных ископаемых, но на этом первоначально мощный порыв как-то поугас. Поступь пятилетки становилась неуверенной, следы её мельчали и тонули в глубоких снегах. Чтобы подстегнуть её замедлившийся галоп, партия схватилась за кнут, но холод брал своё. В Певеке пятилетка остановилась и замёрзла вовсе. Единственное, на что у неё ещё хватило сил, так это рассыпать горсть комсомольских зимовок по неизведанным просторам Чукотского полуострова.
Зелёная поросль комсомола, которой в силу юного возраста не довелось нюхнуть пороха гражданской войны, рвалась к великим свершениям. Молодые комсомольцы искренне завидовали героям-победителям, на чью долю выпала удача шашками прорубить окно в светлое будущее, и теперь им, идущим следом по пути в коммунизм тоже не терпелось проявить себя, хотелось своих побед, своих наград, своих моментов славы и доблести. Арктика же давала такой шанс всем без разбора. Само пребывание в этих суровых краях могло приравниваться к подвигу. И желающие испытать себя, помериться силой своего духа с Матерью-природой, убедиться в крепости своего здоровья и высоте морального облика, отправлялись зимовать в редкие посёлки и стойбища затерянные средь дикой тундры. «Комсомольцы, в Арктику!» — бросил клич Совнарком, и даже под это нелёгкое дело крупным тиражом выпустил иллюстрированную брошюру: «Задачи комсомола за полярным кругом». Но, вот, подвести существенную финансовую базу под свой призыв как-то не удосужился и пустил это дело на самотёк, понадеявшись на юношеский запал и пролетарскую смекалку молодёжи. Поэтому, зимовки такие создавались и существовали, опираясь исключительно на голый энтузиазм зимовщиков, и количество народа в них было сравнительно небольшим и редко превышало полтора десятка обветренных, жизнерадостных рыл. Соответственно, решать глобальные, широкомасштабные задачи, вроде строительства домны или возведения планетария, такими малыми силами они не могли, а занимались мелкими, сугубо локальными проектами, как то: геологоразведкой, наблюдением за погодой, изысканиями в области гляциологии, изучением животного мира и тому подобными студенческими полевыми практиками только в условиях крайнего севера и лютых холодов. Но основным занятием зимующих комсомольцев была просветительская работа с местным, отставшим от прогресса населением. Они обучали жителей Чукотского национального округа грамоте, азам марксизма-ленинизма, основам пролетарского быта и европейской культуры, и, как могли, объясняли все неоспоримые преимущества социалистического строя перед первобытнообщинным.
В Уэлене обосновалось целых две таких зимовки, и на третьи сутки Остапа с товарищами в полярном посёлке молодые зимовщики в полном составе нагрянули к ним в гости. Было ленивое послеобеденное время, что жители стран с более мягким климатом называют сиестой и проводят в тени кипарисов и пальм, покачиваясь лёжа в гамаке со стаканом лимонада в одной руке и сигарой в другой, здесь же на северо-восточной оконечности Азии, закутавшись в клубы отчаянно чадящего «Казбека», Остап Бендер и лётчик Севрюгов пили технический спирт, с географической, широтной крепостью в шестьдесят шесть градусов, когда в дверь избушки несмело, но твёрдо постучали. Эту избу, предназначенную для служащих радиостанции, на время предоставила им чуткая радистка Лидочка, с которой Севрюгов наконец-то познакомился лично. Женщиной она оказалась интересной — глаза с поволокой, пикантные усики над пухлой губой, — и отзывчивой, и, уступив свою жилплощадь экипажу «Красного Буревестника», сама перебралась жить на радиостанцию. Впрочем, ей и самой так было удобнее: не надо было каждый день преодолевать приличное расстояние от станции до дома по морозу и злым ветрам. Кроме неё в посёлке, как и на всей остальной территории Чукотки, радистов больше не водилось, поэтому неказистая с виду, но тёплая и уютная внутри, избушка, всецело перешла во владение небесных скитальцев. Правда, сидя в этом замечательном домишке никак нельзя было добраться до Американского континента, да к тому же аварийная посадка как-то неожиданно бесперспективно затянулась. Ведь предыдущие два дня ознаменовали собой отказ Севрюгова продолжать перелёт. Уже на подлёте у самолёта вышел из строя и второй двигатель, и характер их поломок был таков, что скудная ремонтная база посёлка не позволяя вернуть оба двигатели к жизни. Она и один то не позволяла! Бросать же своего верного винтокрылого питомца полярный лётчик не желал. Кроме того, растроганная Лидочка, которая, к слову сказать, тоже давно хотела завести знакомство с прославленным лётчиком, пустила в радиоэфир слух, что отважный Севрюгов благополучно завершил испытания новой противобледенительной системы и прибыл в конечную точку своего непростого маршрута. После чего в Уэлен стали стекаться поздравительные радиограммы не только со всех концов Советского Союза, но и из некоторых держав буржуазного политического строя, имеющих свои виды на арктические недра и остро следящих за положением там дел. Поздравления изобиловали льстивыми, красочными эпитетами, где полёт называли «выдающимся», «не имеющим аналогов», «эпохальным», «беспримерным», «титаническим», а самого лётчика Севрюгова – «Титаном полярного небосвода», «отважным из асов», «первым среди первых», «ледовым героем» и даже «воздушным матадором», и вообще, хвалили его на чём свет стоит. Этот сахарный поток похвальбы окончательно перевесил одну из чаш на весах сомнений, и Севрюгов решил Рубикон, то бишь Берингов пролив, не пересекать. Известие это ошарашило Остапа. Он тут же хотел было нанять на пристани лодку одной из местных зверобойных артелей, чтобы хоть на ней, но переплыть в Америку, вот только артельщики-чукчи отмечали традиционный праздник кита, отгуляв который, выходить в море они уже до весны не имели права — не позволяли многовековые обычаи и Мать-моржиха. Правда, на пристани Остапа обнадёжили, рассказав, что в торговую факторию должно прибыть последнее в эту навигацию судно совместного советско-американского акционерного общества за грузом моржового бивня и изделиями народного промысла, на нём можно будет и отплыть. Но море штормило. Корабль задерживался, а мог и не прибыть вовсе. Вот-вот собирался встать лёд. И господа присяжные заседатели, в лице мулатов в белых штанах, могли и не дождаться Остапа на заседание в этом календарном году. От этой неопределённости он и бухал средь бела дня. Севрюгов же пил от радости. Пришла телеграмма с поздравлениями от президиума Осовиахима и присвоением Севрюгову внеочередного звания комбрига. Доктор Борменталь и Бурде компанию не поддерживали. Они разбрелись по посёлку в поисках себя.
После секундной паузы стук повторился. Управдом и полярник переглянулись. Севрюгов сидел ближе к выходу, он и поднялся открывать дверь. В избушку тут же ворвалась лавина зимовщиков, человек десять-двенадцать, молодых, подтянутых, ещё не успевших запаршиветь от бесконечной полярной ночи-зимы, со свекольно румяными щеками, с задорным, партизанским блеском в ясных, слезящихся от возбуждения и морозца глазах, с душевными, нахальными улыбками на свежих лицах, в тёплых полушубках различного покроя и со светлыми, благородными помыслами. (О последнем, разумеется, можно было лишь догадываться по косвенным признакам — мимике, жестам, чистым шеям, отсутствию вставных зубов жёлтого металла). Они заполнили своей толпой всё маленькое внутреннее пространство домика так, что стало темно и тесно.
— Здравствуйте! — не стройно выпалили гости.
— Чего надо, молодёжь? — несколько грубовато спросил раздражённый (теперь уже) комбриг.
Они с Остапом в процессе возлияния развели нелегкую беседу за жизнь. Бендер утверждал, что жизнь — это сложная штука, Севрюгов, напротив, – простая. В разыгравшемся горячем споре пока удалось нащупать только одну точку соприкосновения: жизнь, как бы сложно или просто она ни была устроена, имела одно неприятное свойство — порой она внезапно заканчивалась, и по этому неоспоримому факту Остап и полярный лётчик расхождений не имели. В остальном же конфликтующие стороны твёрдо стояли на своих позициях и по ходу прений их не уступали. Гости же своим нежданным визитом нарушили плавное течение этой алкогольно-философской полемики.
— Я ни кого в комсомол принимать не буду! — быстро заявил подвыпивший Остап, присмотревшись к юному возрасту посетителей и вспомнив Диксон.
— А мы тут все комсомольцы! Комсомольцы! Да, комсомольцы, — раздалось в ответ несколько голосов. И женский: — Нас ни кого туда принимать уже не надо.
— Это радует. Молодцы, — только и оставалось сказать великому комбинатору. Хотя по его интонациям было понятно, что на этот грандиозный факт ему глубоко и откровенно насрать.
— Ну, так чего пришли? — снова спросил Севрюгов.
Слово взял бойкий молодой человек. По-видимому, это он верховодил всем этим неоперившимся кагалом сопливых полярников. И в дверь колотил, скорее всего, тоже он, поскольку вид у него был самый решительный, а из-под его распахнутого настежь полушубка наружу дерзко рвалась красная косоворотка.
— Мы, комсомольцы комсомольских зимовок на совместном собрании постановили и решили в честь вашего героического перелёта, значит, организовать Уэленское отделение Общества друзей воздушного флота! — выдал он на одном дыхании, без запинки и обиняков. Говорил он чётко, звонко, убедительно, делал красивые акценты и ударения, так, что хотелось ему верить и внимать, внимать и верить. Правда, на лётчика Севрюгова такое известие не произвело должного эффекта, и, заметив это, бойкий молодой человек решил вдаться в некоторые подробности, предшествующие собранию. — Мы тут не далеко живём в двух домиках Свиньина. Круглых таких. Их, значит, Свиньин придумал. Архитектор такой…
— Да, знаю я! — оборвал рассказчика авиатор. — Я с Владимиром Алексеевичем этим летом в Хабаровске встречался. Архитектор!.. Сам ты архитектор. Нагородил мне тут, хрен разберёт чего. Ни какой он, ни архитектор! Он, вообще, инженер военный. А ты мне тут рассказываешь… Ну, да ладно. От меня то вы чего хотели, друзья воздушного флота?
Лётчик натянуто улыбнулся и обвёл хмурым взглядом новоявленных членов общества, находящихся в лёгком смятении после недружелюбных слов прославленного ледового героя.
— Ни сколько не сомневался в вашей высокой компетенции! — махом сориентировался в обстановке всё тот же шустрый малый.
Он возглавлял одну из комсомольских зимовок и отличался тем, что был выдающимся приспособленцем, то есть хорошо держал по ветру нос. Как стрелка компаса, чутко улавливал меняющуюся конъюнктуру и без лишних колебаний следовал заданному вектору. Сам он происходил из рода беспризорников и по официальной классификации относился к плеяде морально дефективных подростков. Родители его куда-то запропастились в адской круговерти социально опасных перипетий, вызванных крахом царского режима. Может их сгубил тиф или испанка, а может в пылу классовой борьбы их шлёпнули красные или белые, или их распатронили какие-нибудь вольноопределяющиеся стрелки иной цветовой ориентации в богатой военно-политической палитре тех неспокойных лет, а может их ни кто не шлёпал, а они по-тихой смылись за рубеж, или просто выпали где-то в осадок после того, как улеглась и осела муть революционного водоворота. В общем, оставшись без родительского надзора, будущий комсомолец почти пять лет вёл исключительно бродячий образ жизни, воровал и разлагался, погружаясь в бурый ил социального дна, пока его оттуда не выловили, и он не угодил сначала в приёмник-распределитель, а затем в трудовую коммуну поднадзорную органам ГПУ. Режим там был почти казарменный, порядки — строгими. Перевоспитание было поставлено на поток. Молодого человека перековали настолько, что он обрёл политическую сознательность, подался в актив и угодил в комсомол, твёрдо встав на ноги. И уже после трудовой коммуны, самостоятельно следуя своим жизненным путём по выданной путёвке, молодой человек всё равно незримо ощущал крепкую опеку вышестоящих инстанций. А здесь, возглавляя зимовку на чукотском побережье, вдали от центральных аппаратов власти и сауронова ока партруководителей, он словно сбросил с себя эту тёплую накидку опеки, и на лоне нетронутой Арктики, надышавшись пьянящим воздухом севера, наполненным свободными радикалами романтики дальних странствий, почувствовал некую вседозволенность, и будто бы снова вернулся во времена своего босоногого детства, беспечного и шального, когда он ночевал под забором и нюхал клей. Моральная дефективность снова выперла наружу. Первым делом он упразднил в личном общении между зимовщиками-комсомольцами весь пафос казённого официоза и для большей простоты раздал всем участникам зимовки клички. Буйство фантазии не было его коньком, поэтому прозвища у всех получились скучными и однотипными, хотя, впрочем, и не обидными. Дисциплина в таком коллективе держалась не столько на идейных принципах комсомольского устава, сколько на уличном, даже каком-то жиганском авторитаризме руководителя.
— Так вот, товарищ Борис Брунович Севрюгов, — продолжил бывший беспризорник, — у нас, значит, к вам имеется просьба. Будьте нашим почётным председателем отделения!
— Вашим? — забыв о деликатности, резко захрипел Севрюгов. – А вы, вообще, кто такие? Кроме того, что вы комсомольцы, у вас ещё какие-нибудь достижения, заслуги перед Родиной имеются? В Осоавиахиме состоите? Или хотя бы нормативы ГТО сдали?
— А как же! – с жаром выкрикнул предводитель кагала и рукой указал на одного из комсомольцев в волосатой кепке с большим красным помпоном наверху. – Вот! Товарищ Обиходов, наш метеоролог! Он у нас и в Осоавиахиме состоит и значок ГТО у него — золотой! и даже авиамоделированием увлекается! Метеозонды! собственной конструкции! в небо запускает для точного расчёта движения воздушных масс! Это, это, Обиход, как ты там любишь про погоду то говорить? Всё время забываю…
— Погода мануфактурная и ветер без сучков, – напомнил Обиход, заметно шепелявя.
— Ага, точно! Или вот, товарищ Мякишев, наш другой метеоролог, – представил следующего зимовщика молодой, но шустрый руководитель. – Тоже, значит, ГТО сдал! Три прыжка с парашютом имеет!
Тут главарь заметил в руках представленного прыгуна с парашютом небольшой свёрток, который метеоролог уже начал разворачивать.
— Мякиш! А ты зачем барограф то с собой притащил?! – гневно зашипел на него беспризорник.
— Так, я тут данные интересные получил, — будто бы оправдываясь, пробубнил парашютист с рыжими волосами и такими же лисьего цвета бровями, пряча барограф обратно, — просто Борису Бруновичу показать хотел.
— Да что, по-твоему, Борису Бруновичу надо обязательно, значит, знать, что там барограф твой получил? Данные у него интересные!.. – взъелся на Мякиша безнадзорный руководитель. — Вы бы ещё на пару с Обиходом тот метеозонд сюда приволокли. Вдруг там тоже данные интересные пришли! Экспериментаторы луковые! Чуть на всю страну не загремели. Хорошо хоть не отморозили себе ничего. Руки бы вам за это гов… гхм… измазать. Позорите меня только…
Последние слова касались недавних, не самых достойных событий, и начальник зимовки всё никак не мог забыть тот, в прямом смысле, залёт его подчинённых, когда луковые экспериментаторы, недооценив подъёмную силу метеорологического аэростата собственной конструкции, чуть не улетели вместе с ним в океан. Заострять внимание Севрюгова на этом неприятном эпизоде бойкий начальник не стал и перевёл его на очередного члена своей команды отморозков.
— Вы лучше, Борис Брунович, познакомьтесь с нашим геологом, товарищем Панасяном. Он, между прочим, закончил курсы «Мастеров меткого выстрела». Белке слёта в глаз попадает! А ещё он, значит, чемпион Еревана по городошному спорту. Как в командных соревнованиях, так и в одиночных! И с ГТО у него тоже всё в порядке.
После этого надо было бы добавить экспансивное кавказское «Вах!» и, описав рукой полукруг, многозначительно поднять вверх указательный палец, но приспособленец не знал в полной мере традиционной горской риторики, поэтому «ваха» не последовало. А из толпы на полшага вперёд выдвинулся молодой человек с характерной закавказской внешностью; вокруг шеи и плеч у него обвился исполинских размеров шарф, который своим размером и броским орнаментом мог бы спокойно дать фору васильково-бежевому полосатику Бурде. Выдвинувшийся геолог поприветствовал лётчика и Остапа несколькими кивками головы и сделал шаг обратно.
Захмелевший Севрюгов с некоторой долей умиления глядел на весь этот комсомольский балаган. Он грелся в лучах вернувшейся славы и тешил проснувшееся тщеславие. А Остапу Бендеру взгрустнулось. В этом наглом руководителе зимовки он увидел молодого себя, такого же грубого, развязанного, заносчивого, наивного и хамоватого одновременно, и он понимал, что его собственная молодость безвозвратно ушла, что её больше никогда не вернуть, и что впереди, где-то там в обозримой перспективе уже маячит клюкой старость.
— А ещё вот, товарищ Шапкин, наш почвовед, – руководитель зимовки продолжил представление и указал на щуплого комсомольца с детским лицом, усыпанным подростковыми прыщами и украшенным большими очками в черепашьей оправе. — Тоже очень достойная личность.
Личность тем временем вытащила из-за пазухи карманные шахматы и приблизилась к столу, где в свободных позах римских патрициев, с томным интересом взирающих на раздухорившихся плебеев, сидели Бендер и Севрюгов. Очевидно личность намеревалась доказать, в чём именно состоят её анонсированные достоинства и не видела особых помех для этого.
— Шпиндель! Ты шахматы то зачем вытащил? – одёрнул его бывший беспризорник. – Ты что, сейчас тут играть что ли собрался?!
— Ага, хотел с Борисом Бруновичем партию сыграть. Блиц, – немного замялся почвовед Шпиндель, но шахматы не убрал.
— Ты, совсем что ли! – продолжил наседать на почвоведа борзой начальник. – Сыграть он захотел… Вон Апанас может тоже с Борисом Бруновичем сыграть хочет, так он же городки, значит, сюда свои не приволок, биту там, баклашки эти, как они называются… Всё время забываю…
— Рюхи — они называются, — подсказал своему забывчивому руководителю городошник Панасян, и в южном акценте его мелодичного голоса сверкнула седая макушка Арарата.
— Вот! Рюхи, значит, не притащил. А ты, значит, самый у нас умный? Шахматишки припёр… — изложил суть своих претензий к Шапкину беспризорник. — Да и всем же известно, что Борис Брунович боксом занимается! Может лучше побоксируешь с ним?
— У нас с ним разные весовые категории, – нашёлся Шпиндель, и, имея в виду Остапа, предложил: – А может, вот товарищ, соратник Бориса Бруновича в шахматы со мной сыграет?
— Нет, молодой человек, – отозвался Бендер, – в шахматы играть я уже бросил.
— Как бросили?!? – удивлению почвоведа не было предела. Для него было очень странным: как так можно бросить играть в шахматы, будто это вредная привычка или опостылевшая подруга.
— А вот так! В горсть зачерпнул и бросил, прямо в лицо сопернику. И, между прочим, попал, – разъяснил Остап. – С тех пор не играю. Сильные шахматные ощущения не для меня! Но вам я так поступать не рекомендую. Во-первых, за это, если догонят, то могут и побить. А во-вторых, вам это и не нужно. Вы, я вижу, юноша способный, так что, маэстро, продолжайте упражняться.
— Понял, Шпиндель, иди упражняйся в другом месте, а тут люди серьёзные собрались! – совсем затюкал Шапкина дефективный начальник. – Мы сюда с конкретным предложением пришли – отделение общества друзей воздушного флота открывать, а вы со всякими глупостями суётесь. Один барограф свой, значит, вытащил — данные у него там интересные, другой, значит, с шахматами играть лезет! Третий чуть городки не притащил. Позорите меня только! Кстати, забыл себя представить, – уже обратился он к лётчику, — руководитель зимовки, товарищ Пентюхов, Климент Филимонович. Руковожу, значит, этими вот орлами… со странностями! Значит, это вот коллектив нашей зимовки, — продолжил после небольшой передышки Пентюхов, — мы все в первом домике живём, — тут он широкими взмахами длинных обезьяньих рук разгрёб пространство вокруг себя и отделил своих подчиненных от остальной толпы ещё не представленных комсомольцев. — А это вот товарищи, значит, из другой зимовки, они в доме два живут. Культбазу оборудуют. Школу там уже устроили, ликпункт. И в полном соответствии с декретом народных комиссаров ликвидируют безграмотность среди отсталого туземного населения по полной программе! — нарочито радостно произнёс он с какой-то ехидной колонизаторской ухмылкой. А после стал представлять зимовщиков дома номер два. — Это вот, значит, непосредственно ихний руководитель, товарищ Акулина Рипатузова. Из самого Ленинграда сюда прибыла. Она необразованную, тёмную часть взрослых и детвору местную грамоте читать-писать учит, да ещё и песни им поёт!
— Песни мы с ними вместе поём, – поправила Пентюха товарищ Рипатузова. – Пионерские! Чтобы они русский язык лучше усваивали.
— Хех… Усваивали… Хорошо бы если только пионерские, – усмехнулся беспризорник. – А то ведь всякую политань несусветную им поёте! Не то, что подпевать, слушать – совестно! И где пионеры ваши?! Второй месяц, значит, отряд сколотить не можете! Не одного ещё не приняли!
— Мы над этим работаем… Скоро, я надеюсь, начнём принимать. Разве мы виноваты, что дети тут очень уж педагогически запущенными оказались. Только восемь человек пионерами быть достойны. Это даже меньше половины. А мне одной половины мало!.. И песни мои, между прочим, детям нравятся! — возразила она запальчиво. Но в голосе её чувствовалась некая неуверенность. Она и сама прекрасно понимала, что недорабатывает в этом вопросе, и осознавала слабость свих вокальных данных, скудость репертуара и недоступность его для широких масс.
— Мало ей половин! Знаем мы эти ваши подсчеты: восемь срак – шестнадцать половинок. Работать надо, а не песенки распевать! – Пентюхов нещадно топил конкурирующую зимовку, чтобы на их фоне выглядеть более достойно. — Ну да ладно, не будем о ваших многогранных талантах распространяться, — и он перешел на другого комсомольца, среднего роста и с пушистыми изумительно каштановыми бакенбардами. — Значит, это вот товарищ Марсель Альдегидов из Казани, друг и помощник Акулины Игоревны. Культпропом! И тоже учитель. Что ты там, Марселька, ведёшь то?
— Арифметику веду. Устный счёт веду, – аморфно ответил Альдегидов и чуть более эмоционально добавил: – А ещё я геометрию и физику могу преподавать. Но до физики нам тут ещё очень далеко. Как до победы мировой революции!
— Шутка?.. – одеревеневшим голосом не то спросил, не то постановил Пентюхов, вдруг ставший бледным, как поганый гриб, и испуганно вытаращил на Альдегидова глаза. Ему стало страшно, как на такую антисоветскую иронию отреагирует обласканный властью герой-полярник. И он начал быстро исправлять ситуацию. – Это, Борис Брунович, он так шутит. Марселька у нас юморист, типун ему на язык. Вы лучше, Борис Брунович, познакомьтесь с земляком вашим, – длинные и цепкие руки бывшего беспризорника выволокли из комсомольской гурьбы черноглазого молодого человека с заурядной внешностью. – Вот, тоже уроженец Черноморска товарищ Фемиди, Перикл Каллистратович! Он художник, оформляет тут всё, как полагается культбазу расписывает. Потолки, стены, значит, потом, плакаты, лозунги… Стенгазету нам помогает выпускать – «Пылкие будни Заполярья». И всё, заметьте, на высоком идейно-художественном уровне!
— Из Черноморска! – оживился Севрюгов. – Ух ты! Эка, брат, тебя занесло! Молодец, молодец. Ну, ты давай, не мёрзни! Вливайся в нашу полярную… эту… как её называют… э-ээ… стезю.
Он даже вскочил с табурета и пожал своему земляку руку. Остап подниматься и жать руку не стал, от неожиданности он оцепенел; краска прилила к его заветренному лицу. Но Перикл Бендера не признал. Видимо, за минувший год потрясений и скитаний Остап сильно изменился, а может та короткая встреча не оставила у Фемиди в памяти заметного следа.
— Он сюда с супругой приехал, – продолжил представлять Перикла Пентюхов, – но у Зоси Викторовны как-то некстати случились, значит, преждевременные роды. Так что, она сейчас в фельдшерской. Там ваш товарищ, Иван Арнольдович с ней как раз, значит, и занимается. Он роды то у неё и принимал. Эх, Перикл, — беспризорник панибратски хлопнул Перикла по плечу, — повезло тебе – сын родился!
Великий комбинатор почувствовал, как у него внутри болезненно оборвалась ещё одна связующая нить, уже почти забытая, но сохранившаяся. Он налил себе спирта и молча выпил.
Но беспокойство испытывал не один Остап Бендер. И доктор Борменталь, и доблестный арктический ас Борис Брунович Севрюгов, и даже неприкаянный художник-передвижник Симон ле Бурде, всех терзали смутные сомнения: правильно ли они поступают, покидая Советскую Россию. Ведь у каждого были с ней свои, подчас, глубоко интимные связи. Да к тому же всех захватила накопившаяся усталость, обуяла апатия (ну это ещё и от шаманского чая) и задолбала постоянная нервотрёпка – неизменная спутница этого авантюрного перелёта, — со всеми вытекающими и входящими.
«Фыр-тыр-тыр!..» Правый двигатель выпустил чёрную струю копоти и заглох. «Песец!» — сказал бы старый беззубый промысловик Капканыч. Но лётчик Севрюгов некоторые буквы в этом слове заменил на более твёрдые и решительные, добавив:
— Сдох, паскуда! Всё, кажись, приплыли. До Аляски, похоже, не доберёмся.
— Совсем? – уточнил Остап с ма-а-аленькой надеждой.
— Ну, да, – кивнул мастер ледовых широт. – Нет, ну может и долетим до неё, но нам, так то, в Фербанкс надо попасть, ну или хотя бы в Анкоридж… А если как рухнем где-нибудь в тундре! И что толку, что мы на Аляске, если до людей добраться не сможем. Опять друг друга есть будем? Хорошо нам на Ямале фортануло – шальное месторождение нефти нашли. А вот то, что нам на Аляске залежи запчастей попадутся, в этом я сильно сомневаюсь… Так что, придётся на Чукотке в Уэлене садиться, в посёлке.
— В Уэлене? – переспросил Остап Бендер, и в глухом его голосе почувствовалась страшная безнадёга.
Но ответ лётчика нисколько не добавил оптимизма в и без того сложную обстановку.
— До него бы дотянуть!
Забрезжили все явные признаки легендарного перелёта, включая и геройски трагический финал. Остап нервно сглотнул, и тяжёлый, стальной шар, обдавая холодком внутренности, быстро покатился вниз по пищеводу к выходу играть в нехитрую карточную игру «очко». Бендер окончательно сник. Лётчик же Севрюгов, напротив, оживился, собрался. Будто бы это не у самолёта отказал двигатель, а у него заработал турбонаддув. Возникшие новые трудности придали ему сил. Теперь он понимал, что на него смотрит, если не вся страна, то как минимум трое членов экипажа «Буревестника», которым не очень хочется пополнять длинный список сгинувших в Арктике горемык.
— Остап, – первый пилот легко постучал по своему штурвалу и нарочито убрал от него крепкие свои руки, подняв их вверх, – подмени меня. Я в Уэлен морзировать буду, узнаю, что там к чему. А то вдруг там тоже какая-нибудь контра успела окопаться, – зачем-то добавил он.
Бендер согласно вздохнул. Севрюгов развернулся к радиопередатчику и поднёс к уху наушники, после чего начал что-то неумело отбивать на ключе. Через какое-то время, видимо приняв ответный сигнал, полярник, с изменившимся лицом отстранившись от радиоаппарата, не обращаясь ни к кому конкретно, вслух удивлённо произнёс:
— Лидочка! Её позывной… И чего она там делает?
— Старая знакомая? – поинтересовался у авиатора Остап.
— Если бы! Просто раньше она в Ленинграде всё время была, оттуда нам радировала, связь поддерживала, метеосводки сообщала и прочие новости, а теперь вдруг – Уэлен! Странно даже… Ну, а так, я её и в глаза то ни разу не видел, и как она выглядит, даже понятия не имею. Только через морзянку с ней и беседовал! Давно, кстати, хотел с ней лично встретиться. Сейчас узнаю, как она на Чукотку попала, когда успела.
И летчик Севрюгов принялся снова что-то колотить на аппарате связи. Посылая свои радиосигналы и принимая ответные от невидимой, но вездесущей Лидочки, пилот улыбался всё шире и даже начал сипло посмеиваться, словно кряхтеть будто дед-пердед. Так продолжалось минут десять, наконец, Остап, которому становилось всё труднее управлять неисправной, заваливающейся на правую сторону машиной, не выдержал.
— Боря, а тебе не кажется, что сейчас не самое подходящий момент для любовной э-ээ… переписки? Мы всё-таки не на вечерней прогулке и не на Тверской. Сам же говоришь, что в любой момент рухнуть можем!
— А? Сейчас, обожди малость, — увлёкшийся лётчик Севрюгов не хотел отрываться. – Ты, главное, курс держи!
— Да я то, держу. А вот, ты явно не тем занимаешься! Нашёл время для кобелирования.
— Эх, Остап, сразу видно, что не романтик ты! – огорчился Севрюгов, прерывая сеанс связи и перенимая у Бендера управление самолётом. – Я только-только посадочную полосу нащупал.
— Посадочную полосу?.. Ты хоть метеосводку то свою от неё узнал? Нет, я, конечно, всё понимаю, — не унимался второй пилот, — у вас там, у полярников своя особая практика общения, вы женщин месяцами не видите, но ты же о Лидочке об этой не знаешь ничего и не видел её. Ну, ладно, с телефонисткой закрутить, там хоть голос её слышно! А тут… Кроме того, как она точки и тире настукивает, тебе и не известно ни чего больше! А вдруг она старая или страшная, как судьба барабанщика.
— Какого ещё, на хер, барабанщика? – уточнил лётчик, ухмыльнувшись.
— Барабанщика второго полка гасконских мушкетёров, – передав управление самолётом обратно, Бендер немного расслабился и, потянувшись, развалился в кресле. – Жил себе человек чуть ли не в Париже, жил. Вино пил, сыр делал… Не знаю, что там ещё французы эти делать любят… Лягушек ел, наверное, кокоток там всяких фаловал, куртизанкам дымоходы чистил… В смысле трубочистом, может быть, служил в каком-нибудь парижском жилтовариществе. Жил, в общем, не тужил, забот не знал. А его — бац! — в армию забрали, барабан — на шею, в мундир нарядили и на войну отправили. Просвещённая Европа! Политика!.. Ну, на войне его, к счастью, не убили, но потрепало его так, что дни свои он закончил в городе Пропойске, не то конюхом, не то помощником конюха!
— Это ты о ком?
— Да, это мне Семён про прапрадеда своего рассказывал. Вспомнил его чего-то. Нелёгкой судьбы человек! – при этом тон Остапа вдруг сделался таким душевно мечтательным, будто бы у него у самого вся молодость прошла в походах наполеоновских войн.
— Тьфу, ты. Вот, этот Бурде балабол моржовый! А мне он плёл, что прапрадед у него чуть ли не этим, как его… капельмейстером в драгунском полку служил.
В этот момент в кабину нарисовался сам праправнук линейной пехоты барабанщика. Полярному лётчику уже успели прояснить некоторые подробности нелепой ночной оказии, и по каким таким неотложным медицинским надобностям его орденоносный организм вдруг понадобился в качестве грелки для окоченевшего художника. Поэтому Севрюгов престал фонтанировать оголтелой злобой, а вернулся к прежнему дружескому подтруниванию над Семёном, разве что более жёсткому и ядрёному, чем прежде.
— А мы вот только тебя, зассанца вспоминали! – быстро переключил своё внимание на вошедшего живописца авиатор. – Чего припёрся, хрен на блюде? Если опять тебя приспичило, то лучше сразу — за дверь! Пока вниз полетишь, все свои нужды и справишь, заодно жизнь свою трухлявую успеешь ещё раз посмотреть, ну и нас от своего присутствия избавишь.
— Я же, Борис Брунович, уже десять раз перед вами извинился, хватит уже мне это припоминать, – виновато прогнусил осрамившийся художник. – А на жизнь свою я вчера успел посмотреть, со стороны её увидел.
— А, ну тогда понятно, от чего это ты зажурчал, — продолжил свои (обоснованные) нападки Севрюгов. – Странно, что тебя от этого непотребства не стошнило.
— Ты, Сеня, чего прискакал то? — узнал у Бурдова за цель визита Остап. — Сидел бы спокойно со своей ногой со сломанной.
— Я просто спросить хотел. А почему правый пропеллер не крутиться? Он, что, не фурычит? Изломался?! — голос у художника задрожал, глаз задёргался, и последнее слово Семён произнёс буквально, то есть конкретно по б-у-к-в-а-м.
— Это нога твоя изломалась! А в авиации это называется — неполадки при полёте! — типа успокоил грозный воздухоплаватель. Он бросил косой взгляд на мелькающую внизу земную твердь и заговорил снова. — Помню, доставлял я как-то магнитометрическую экспедицию на Новосибирские острова, и вот над Карским у нас такая болтанка началась! Двигатель тоже, мать его, заглох! А только машина у меня тогда не эта, а совсем другая была, двухмоторная ещё…
Гремя индустриализацией, первая пятилетка тяжёлыми шагами мерила страну Советов, ударными темпами превращая дремучее гороховое царство в промышленного монстра, серьёзного и крутого, как питерский трамвай. Железная её поступь не обошла стороной и районы крайнего севера, чьи богатства по заданию партии большевиков надлежало осваивать Главному управлению Севморпути. Засучив рукава и подтянув утеплённые, ватные штаны, первая пятилетка азартно принялась обустраивать холодные окраины Страны Советов. И первые шаги пятилетки по вечной мерзлоте были уверенны и тверды, и оставляли глубокие, заметные следы по маршруту следования. Мурманский судоремонтный завод. Аэропорт полярной авиации в городе Архангельск. Диксоновский морской порт с геофизической обсерваторией и радиометеорологическим центром. Громадьё смелых планов начало сбываться, и Арктика вздрогнула от этого пролетарского рвения. А пятилетка всё набирала и набирала обороты, и партия только и успевала щедро раздавать пряники покорителям заполярных просторов. Но чем дальше на восток шло продвижение этих лихих передовиков-покорителей, тем больше становилось трудностей и тем меньше оставалось пряников. Тепла горячих сердец строителей новой жизни ещё хватило, чтобы растопить лёд в районе бухты Нордвик и докопаться до залежей очень полезных ископаемых, но на этом первоначально мощный порыв как-то поугас. Поступь пятилетки становилась неуверенной, следы её мельчали и тонули в глубоких снегах. Чтобы подстегнуть её замедлившийся галоп, партия схватилась за кнут, но холод брал своё. В Певеке пятилетка остановилась и замёрзла вовсе. Единственное, на что у неё ещё хватило сил, так это рассыпать горсть комсомольских зимовок по неизведанным просторам Чукотского полуострова.
Зелёная поросль комсомола, которой в силу юного возраста не довелось нюхнуть пороха гражданской войны, рвалась к великим свершениям. Молодые комсомольцы искренне завидовали героям-победителям, на чью долю выпала удача шашками прорубить окно в светлое будущее, и теперь им, идущим следом по пути в коммунизм тоже не терпелось проявить себя, хотелось своих побед, своих наград, своих моментов славы и доблести. Арктика же давала такой шанс всем без разбора. Само пребывание в этих суровых краях могло приравниваться к подвигу. И желающие испытать себя, помериться силой своего духа с Матерью-природой, убедиться в крепости своего здоровья и высоте морального облика, отправлялись зимовать в редкие посёлки и стойбища затерянные средь дикой тундры. «Комсомольцы, в Арктику!» — бросил клич Совнарком, и даже под это нелёгкое дело крупным тиражом выпустил иллюстрированную брошюру: «Задачи комсомола за полярным кругом». Но, вот, подвести существенную финансовую базу под свой призыв как-то не удосужился и пустил это дело на самотёк, понадеявшись на юношеский запал и пролетарскую смекалку молодёжи. Поэтому, зимовки такие создавались и существовали, опираясь исключительно на голый энтузиазм зимовщиков, и количество народа в них было сравнительно небольшим и редко превышало полтора десятка обветренных, жизнерадостных рыл. Соответственно, решать глобальные, широкомасштабные задачи, вроде строительства домны или возведения планетария, такими малыми силами они не могли, а занимались мелкими, сугубо локальными проектами, как то: геологоразведкой, наблюдением за погодой, изысканиями в области гляциологии, изучением животного мира и тому подобными студенческими полевыми практиками только в условиях крайнего севера и лютых холодов. Но основным занятием зимующих комсомольцев была просветительская работа с местным, отставшим от прогресса населением. Они обучали жителей Чукотского национального округа грамоте, азам марксизма-ленинизма, основам пролетарского быта и европейской культуры, и, как могли, объясняли все неоспоримые преимущества социалистического строя перед первобытнообщинным.
В Уэлене обосновалось целых две таких зимовки, и на третьи сутки Остапа с товарищами в полярном посёлке молодые зимовщики в полном составе нагрянули к ним в гости. Было ленивое послеобеденное время, что жители стран с более мягким климатом называют сиестой и проводят в тени кипарисов и пальм, покачиваясь лёжа в гамаке со стаканом лимонада в одной руке и сигарой в другой, здесь же на северо-восточной оконечности Азии, закутавшись в клубы отчаянно чадящего «Казбека», Остап Бендер и лётчик Севрюгов пили технический спирт, с географической, широтной крепостью в шестьдесят шесть градусов, когда в дверь избушки несмело, но твёрдо постучали. Эту избу, предназначенную для служащих радиостанции, на время предоставила им чуткая радистка Лидочка, с которой Севрюгов наконец-то познакомился лично. Женщиной она оказалась интересной — глаза с поволокой, пикантные усики над пухлой губой, — и отзывчивой, и, уступив свою жилплощадь экипажу «Красного Буревестника», сама перебралась жить на радиостанцию. Впрочем, ей и самой так было удобнее: не надо было каждый день преодолевать приличное расстояние от станции до дома по морозу и злым ветрам. Кроме неё в посёлке, как и на всей остальной территории Чукотки, радистов больше не водилось, поэтому неказистая с виду, но тёплая и уютная внутри, избушка, всецело перешла во владение небесных скитальцев. Правда, сидя в этом замечательном домишке никак нельзя было добраться до Американского континента, да к тому же аварийная посадка как-то неожиданно бесперспективно затянулась. Ведь предыдущие два дня ознаменовали собой отказ Севрюгова продолжать перелёт. Уже на подлёте у самолёта вышел из строя и второй двигатель, и характер их поломок был таков, что скудная ремонтная база посёлка не позволяя вернуть оба двигатели к жизни. Она и один то не позволяла! Бросать же своего верного винтокрылого питомца полярный лётчик не желал. Кроме того, растроганная Лидочка, которая, к слову сказать, тоже давно хотела завести знакомство с прославленным лётчиком, пустила в радиоэфир слух, что отважный Севрюгов благополучно завершил испытания новой противобледенительной системы и прибыл в конечную точку своего непростого маршрута. После чего в Уэлен стали стекаться поздравительные радиограммы не только со всех концов Советского Союза, но и из некоторых держав буржуазного политического строя, имеющих свои виды на арктические недра и остро следящих за положением там дел. Поздравления изобиловали льстивыми, красочными эпитетами, где полёт называли «выдающимся», «не имеющим аналогов», «эпохальным», «беспримерным», «титаническим», а самого лётчика Севрюгова – «Титаном полярного небосвода», «отважным из асов», «первым среди первых», «ледовым героем» и даже «воздушным матадором», и вообще, хвалили его на чём свет стоит. Этот сахарный поток похвальбы окончательно перевесил одну из чаш на весах сомнений, и Севрюгов решил Рубикон, то бишь Берингов пролив, не пересекать. Известие это ошарашило Остапа. Он тут же хотел было нанять на пристани лодку одной из местных зверобойных артелей, чтобы хоть на ней, но переплыть в Америку, вот только артельщики-чукчи отмечали традиционный праздник кита, отгуляв который, выходить в море они уже до весны не имели права — не позволяли многовековые обычаи и Мать-моржиха. Правда, на пристани Остапа обнадёжили, рассказав, что в торговую факторию должно прибыть последнее в эту навигацию судно совместного советско-американского акционерного общества за грузом моржового бивня и изделиями народного промысла, на нём можно будет и отплыть. Но море штормило. Корабль задерживался, а мог и не прибыть вовсе. Вот-вот собирался встать лёд. И господа присяжные заседатели, в лице мулатов в белых штанах, могли и не дождаться Остапа на заседание в этом календарном году. От этой неопределённости он и бухал средь бела дня. Севрюгов же пил от радости. Пришла телеграмма с поздравлениями от президиума Осовиахима и присвоением Севрюгову внеочередного звания комбрига. Доктор Борменталь и Бурде компанию не поддерживали. Они разбрелись по посёлку в поисках себя.
После секундной паузы стук повторился. Управдом и полярник переглянулись. Севрюгов сидел ближе к выходу, он и поднялся открывать дверь. В избушку тут же ворвалась лавина зимовщиков, человек десять-двенадцать, молодых, подтянутых, ещё не успевших запаршиветь от бесконечной полярной ночи-зимы, со свекольно румяными щеками, с задорным, партизанским блеском в ясных, слезящихся от возбуждения и морозца глазах, с душевными, нахальными улыбками на свежих лицах, в тёплых полушубках различного покроя и со светлыми, благородными помыслами. (О последнем, разумеется, можно было лишь догадываться по косвенным признакам — мимике, жестам, чистым шеям, отсутствию вставных зубов жёлтого металла). Они заполнили своей толпой всё маленькое внутреннее пространство домика так, что стало темно и тесно.
— Здравствуйте! — не стройно выпалили гости.
— Чего надо, молодёжь? — несколько грубовато спросил раздражённый (теперь уже) комбриг.
Они с Остапом в процессе возлияния развели нелегкую беседу за жизнь. Бендер утверждал, что жизнь — это сложная штука, Севрюгов, напротив, – простая. В разыгравшемся горячем споре пока удалось нащупать только одну точку соприкосновения: жизнь, как бы сложно или просто она ни была устроена, имела одно неприятное свойство — порой она внезапно заканчивалась, и по этому неоспоримому факту Остап и полярный лётчик расхождений не имели. В остальном же конфликтующие стороны твёрдо стояли на своих позициях и по ходу прений их не уступали. Гости же своим нежданным визитом нарушили плавное течение этой алкогольно-философской полемики.
— Я ни кого в комсомол принимать не буду! — быстро заявил подвыпивший Остап, присмотревшись к юному возрасту посетителей и вспомнив Диксон.
— А мы тут все комсомольцы! Комсомольцы! Да, комсомольцы, — раздалось в ответ несколько голосов. И женский: — Нас ни кого туда принимать уже не надо.
— Это радует. Молодцы, — только и оставалось сказать великому комбинатору. Хотя по его интонациям было понятно, что на этот грандиозный факт ему глубоко и откровенно насрать.
— Ну, так чего пришли? — снова спросил Севрюгов.
Слово взял бойкий молодой человек. По-видимому, это он верховодил всем этим неоперившимся кагалом сопливых полярников. И в дверь колотил, скорее всего, тоже он, поскольку вид у него был самый решительный, а из-под его распахнутого настежь полушубка наружу дерзко рвалась красная косоворотка.
— Мы, комсомольцы комсомольских зимовок на совместном собрании постановили и решили в честь вашего героического перелёта, значит, организовать Уэленское отделение Общества друзей воздушного флота! — выдал он на одном дыхании, без запинки и обиняков. Говорил он чётко, звонко, убедительно, делал красивые акценты и ударения, так, что хотелось ему верить и внимать, внимать и верить. Правда, на лётчика Севрюгова такое известие не произвело должного эффекта, и, заметив это, бойкий молодой человек решил вдаться в некоторые подробности, предшествующие собранию. — Мы тут не далеко живём в двух домиках Свиньина. Круглых таких. Их, значит, Свиньин придумал. Архитектор такой…
— Да, знаю я! — оборвал рассказчика авиатор. — Я с Владимиром Алексеевичем этим летом в Хабаровске встречался. Архитектор!.. Сам ты архитектор. Нагородил мне тут, хрен разберёт чего. Ни какой он, ни архитектор! Он, вообще, инженер военный. А ты мне тут рассказываешь… Ну, да ладно. От меня то вы чего хотели, друзья воздушного флота?
Лётчик натянуто улыбнулся и обвёл хмурым взглядом новоявленных членов общества, находящихся в лёгком смятении после недружелюбных слов прославленного ледового героя.
— Ни сколько не сомневался в вашей высокой компетенции! — махом сориентировался в обстановке всё тот же шустрый малый.
Он возглавлял одну из комсомольских зимовок и отличался тем, что был выдающимся приспособленцем, то есть хорошо держал по ветру нос. Как стрелка компаса, чутко улавливал меняющуюся конъюнктуру и без лишних колебаний следовал заданному вектору. Сам он происходил из рода беспризорников и по официальной классификации относился к плеяде морально дефективных подростков. Родители его куда-то запропастились в адской круговерти социально опасных перипетий, вызванных крахом царского режима. Может их сгубил тиф или испанка, а может в пылу классовой борьбы их шлёпнули красные или белые, или их распатронили какие-нибудь вольноопределяющиеся стрелки иной цветовой ориентации в богатой военно-политической палитре тех неспокойных лет, а может их ни кто не шлёпал, а они по-тихой смылись за рубеж, или просто выпали где-то в осадок после того, как улеглась и осела муть революционного водоворота. В общем, оставшись без родительского надзора, будущий комсомолец почти пять лет вёл исключительно бродячий образ жизни, воровал и разлагался, погружаясь в бурый ил социального дна, пока его оттуда не выловили, и он не угодил сначала в приёмник-распределитель, а затем в трудовую коммуну поднадзорную органам ГПУ. Режим там был почти казарменный, порядки — строгими. Перевоспитание было поставлено на поток. Молодого человека перековали настолько, что он обрёл политическую сознательность, подался в актив и угодил в комсомол, твёрдо встав на ноги. И уже после трудовой коммуны, самостоятельно следуя своим жизненным путём по выданной путёвке, молодой человек всё равно незримо ощущал крепкую опеку вышестоящих инстанций. А здесь, возглавляя зимовку на чукотском побережье, вдали от центральных аппаратов власти и сауронова ока партруководителей, он словно сбросил с себя эту тёплую накидку опеки, и на лоне нетронутой Арктики, надышавшись пьянящим воздухом севера, наполненным свободными радикалами романтики дальних странствий, почувствовал некую вседозволенность, и будто бы снова вернулся во времена своего босоногого детства, беспечного и шального, когда он ночевал под забором и нюхал клей. Моральная дефективность снова выперла наружу. Первым делом он упразднил в личном общении между зимовщиками-комсомольцами весь пафос казённого официоза и для большей простоты раздал всем участникам зимовки клички. Буйство фантазии не было его коньком, поэтому прозвища у всех получились скучными и однотипными, хотя, впрочем, и не обидными. Дисциплина в таком коллективе держалась не столько на идейных принципах комсомольского устава, сколько на уличном, даже каком-то жиганском авторитаризме руководителя.
— Так вот, товарищ Борис Брунович Севрюгов, — продолжил бывший беспризорник, — у нас, значит, к вам имеется просьба. Будьте нашим почётным председателем отделения!
— Вашим? — забыв о деликатности, резко захрипел Севрюгов. – А вы, вообще, кто такие? Кроме того, что вы комсомольцы, у вас ещё какие-нибудь достижения, заслуги перед Родиной имеются? В Осоавиахиме состоите? Или хотя бы нормативы ГТО сдали?
— А как же! – с жаром выкрикнул предводитель кагала и рукой указал на одного из комсомольцев в волосатой кепке с большим красным помпоном наверху. – Вот! Товарищ Обиходов, наш метеоролог! Он у нас и в Осоавиахиме состоит и значок ГТО у него — золотой! и даже авиамоделированием увлекается! Метеозонды! собственной конструкции! в небо запускает для точного расчёта движения воздушных масс! Это, это, Обиход, как ты там любишь про погоду то говорить? Всё время забываю…
— Погода мануфактурная и ветер без сучков, – напомнил Обиход, заметно шепелявя.
— Ага, точно! Или вот, товарищ Мякишев, наш другой метеоролог, – представил следующего зимовщика молодой, но шустрый руководитель. – Тоже, значит, ГТО сдал! Три прыжка с парашютом имеет!
Тут главарь заметил в руках представленного прыгуна с парашютом небольшой свёрток, который метеоролог уже начал разворачивать.
— Мякиш! А ты зачем барограф то с собой притащил?! – гневно зашипел на него беспризорник.
— Так, я тут данные интересные получил, — будто бы оправдываясь, пробубнил парашютист с рыжими волосами и такими же лисьего цвета бровями, пряча барограф обратно, — просто Борису Бруновичу показать хотел.
— Да что, по-твоему, Борису Бруновичу надо обязательно, значит, знать, что там барограф твой получил? Данные у него интересные!.. – взъелся на Мякиша безнадзорный руководитель. — Вы бы ещё на пару с Обиходом тот метеозонд сюда приволокли. Вдруг там тоже данные интересные пришли! Экспериментаторы луковые! Чуть на всю страну не загремели. Хорошо хоть не отморозили себе ничего. Руки бы вам за это гов… гхм… измазать. Позорите меня только…
Последние слова касались недавних, не самых достойных событий, и начальник зимовки всё никак не мог забыть тот, в прямом смысле, залёт его подчинённых, когда луковые экспериментаторы, недооценив подъёмную силу метеорологического аэростата собственной конструкции, чуть не улетели вместе с ним в океан. Заострять внимание Севрюгова на этом неприятном эпизоде бойкий начальник не стал и перевёл его на очередного члена своей команды отморозков.
— Вы лучше, Борис Брунович, познакомьтесь с нашим геологом, товарищем Панасяном. Он, между прочим, закончил курсы «Мастеров меткого выстрела». Белке слёта в глаз попадает! А ещё он, значит, чемпион Еревана по городошному спорту. Как в командных соревнованиях, так и в одиночных! И с ГТО у него тоже всё в порядке.
После этого надо было бы добавить экспансивное кавказское «Вах!» и, описав рукой полукруг, многозначительно поднять вверх указательный палец, но приспособленец не знал в полной мере традиционной горской риторики, поэтому «ваха» не последовало. А из толпы на полшага вперёд выдвинулся молодой человек с характерной закавказской внешностью; вокруг шеи и плеч у него обвился исполинских размеров шарф, который своим размером и броским орнаментом мог бы спокойно дать фору васильково-бежевому полосатику Бурде. Выдвинувшийся геолог поприветствовал лётчика и Остапа несколькими кивками головы и сделал шаг обратно.
Захмелевший Севрюгов с некоторой долей умиления глядел на весь этот комсомольский балаган. Он грелся в лучах вернувшейся славы и тешил проснувшееся тщеславие. А Остапу Бендеру взгрустнулось. В этом наглом руководителе зимовки он увидел молодого себя, такого же грубого, развязанного, заносчивого, наивного и хамоватого одновременно, и он понимал, что его собственная молодость безвозвратно ушла, что её больше никогда не вернуть, и что впереди, где-то там в обозримой перспективе уже маячит клюкой старость.
— А ещё вот, товарищ Шапкин, наш почвовед, – руководитель зимовки продолжил представление и указал на щуплого комсомольца с детским лицом, усыпанным подростковыми прыщами и украшенным большими очками в черепашьей оправе. — Тоже очень достойная личность.
Личность тем временем вытащила из-за пазухи карманные шахматы и приблизилась к столу, где в свободных позах римских патрициев, с томным интересом взирающих на раздухорившихся плебеев, сидели Бендер и Севрюгов. Очевидно личность намеревалась доказать, в чём именно состоят её анонсированные достоинства и не видела особых помех для этого.
— Шпиндель! Ты шахматы то зачем вытащил? – одёрнул его бывший беспризорник. – Ты что, сейчас тут играть что ли собрался?!
— Ага, хотел с Борисом Бруновичем партию сыграть. Блиц, – немного замялся почвовед Шпиндель, но шахматы не убрал.
— Ты, совсем что ли! – продолжил наседать на почвоведа борзой начальник. – Сыграть он захотел… Вон Апанас может тоже с Борисом Бруновичем сыграть хочет, так он же городки, значит, сюда свои не приволок, биту там, баклашки эти, как они называются… Всё время забываю…
— Рюхи — они называются, — подсказал своему забывчивому руководителю городошник Панасян, и в южном акценте его мелодичного голоса сверкнула седая макушка Арарата.
— Вот! Рюхи, значит, не притащил. А ты, значит, самый у нас умный? Шахматишки припёр… — изложил суть своих претензий к Шапкину беспризорник. — Да и всем же известно, что Борис Брунович боксом занимается! Может лучше побоксируешь с ним?
— У нас с ним разные весовые категории, – нашёлся Шпиндель, и, имея в виду Остапа, предложил: – А может, вот товарищ, соратник Бориса Бруновича в шахматы со мной сыграет?
— Нет, молодой человек, – отозвался Бендер, – в шахматы играть я уже бросил.
— Как бросили?!? – удивлению почвоведа не было предела. Для него было очень странным: как так можно бросить играть в шахматы, будто это вредная привычка или опостылевшая подруга.
— А вот так! В горсть зачерпнул и бросил, прямо в лицо сопернику. И, между прочим, попал, – разъяснил Остап. – С тех пор не играю. Сильные шахматные ощущения не для меня! Но вам я так поступать не рекомендую. Во-первых, за это, если догонят, то могут и побить. А во-вторых, вам это и не нужно. Вы, я вижу, юноша способный, так что, маэстро, продолжайте упражняться.
— Понял, Шпиндель, иди упражняйся в другом месте, а тут люди серьёзные собрались! – совсем затюкал Шапкина дефективный начальник. – Мы сюда с конкретным предложением пришли – отделение общества друзей воздушного флота открывать, а вы со всякими глупостями суётесь. Один барограф свой, значит, вытащил — данные у него там интересные, другой, значит, с шахматами играть лезет! Третий чуть городки не притащил. Позорите меня только! Кстати, забыл себя представить, – уже обратился он к лётчику, — руководитель зимовки, товарищ Пентюхов, Климент Филимонович. Руковожу, значит, этими вот орлами… со странностями! Значит, это вот коллектив нашей зимовки, — продолжил после небольшой передышки Пентюхов, — мы все в первом домике живём, — тут он широкими взмахами длинных обезьяньих рук разгрёб пространство вокруг себя и отделил своих подчиненных от остальной толпы ещё не представленных комсомольцев. — А это вот товарищи, значит, из другой зимовки, они в доме два живут. Культбазу оборудуют. Школу там уже устроили, ликпункт. И в полном соответствии с декретом народных комиссаров ликвидируют безграмотность среди отсталого туземного населения по полной программе! — нарочито радостно произнёс он с какой-то ехидной колонизаторской ухмылкой. А после стал представлять зимовщиков дома номер два. — Это вот, значит, непосредственно ихний руководитель, товарищ Акулина Рипатузова. Из самого Ленинграда сюда прибыла. Она необразованную, тёмную часть взрослых и детвору местную грамоте читать-писать учит, да ещё и песни им поёт!
— Песни мы с ними вместе поём, – поправила Пентюха товарищ Рипатузова. – Пионерские! Чтобы они русский язык лучше усваивали.
— Хех… Усваивали… Хорошо бы если только пионерские, – усмехнулся беспризорник. – А то ведь всякую политань несусветную им поёте! Не то, что подпевать, слушать – совестно! И где пионеры ваши?! Второй месяц, значит, отряд сколотить не можете! Не одного ещё не приняли!
— Мы над этим работаем… Скоро, я надеюсь, начнём принимать. Разве мы виноваты, что дети тут очень уж педагогически запущенными оказались. Только восемь человек пионерами быть достойны. Это даже меньше половины. А мне одной половины мало!.. И песни мои, между прочим, детям нравятся! — возразила она запальчиво. Но в голосе её чувствовалась некая неуверенность. Она и сама прекрасно понимала, что недорабатывает в этом вопросе, и осознавала слабость свих вокальных данных, скудость репертуара и недоступность его для широких масс.
— Мало ей половин! Знаем мы эти ваши подсчеты: восемь срак – шестнадцать половинок. Работать надо, а не песенки распевать! – Пентюхов нещадно топил конкурирующую зимовку, чтобы на их фоне выглядеть более достойно. — Ну да ладно, не будем о ваших многогранных талантах распространяться, — и он перешел на другого комсомольца, среднего роста и с пушистыми изумительно каштановыми бакенбардами. — Значит, это вот товарищ Марсель Альдегидов из Казани, друг и помощник Акулины Игоревны. Культпропом! И тоже учитель. Что ты там, Марселька, ведёшь то?
— Арифметику веду. Устный счёт веду, – аморфно ответил Альдегидов и чуть более эмоционально добавил: – А ещё я геометрию и физику могу преподавать. Но до физики нам тут ещё очень далеко. Как до победы мировой революции!
— Шутка?.. – одеревеневшим голосом не то спросил, не то постановил Пентюхов, вдруг ставший бледным, как поганый гриб, и испуганно вытаращил на Альдегидова глаза. Ему стало страшно, как на такую антисоветскую иронию отреагирует обласканный властью герой-полярник. И он начал быстро исправлять ситуацию. – Это, Борис Брунович, он так шутит. Марселька у нас юморист, типун ему на язык. Вы лучше, Борис Брунович, познакомьтесь с земляком вашим, – длинные и цепкие руки бывшего беспризорника выволокли из комсомольской гурьбы черноглазого молодого человека с заурядной внешностью. – Вот, тоже уроженец Черноморска товарищ Фемиди, Перикл Каллистратович! Он художник, оформляет тут всё, как полагается культбазу расписывает. Потолки, стены, значит, потом, плакаты, лозунги… Стенгазету нам помогает выпускать – «Пылкие будни Заполярья». И всё, заметьте, на высоком идейно-художественном уровне!
— Из Черноморска! – оживился Севрюгов. – Ух ты! Эка, брат, тебя занесло! Молодец, молодец. Ну, ты давай, не мёрзни! Вливайся в нашу полярную… эту… как её называют… э-ээ… стезю.
Он даже вскочил с табурета и пожал своему земляку руку. Остап подниматься и жать руку не стал, от неожиданности он оцепенел; краска прилила к его заветренному лицу. Но Перикл Бендера не признал. Видимо, за минувший год потрясений и скитаний Остап сильно изменился, а может та короткая встреча не оставила у Фемиди в памяти заметного следа.
— Он сюда с супругой приехал, – продолжил представлять Перикла Пентюхов, – но у Зоси Викторовны как-то некстати случились, значит, преждевременные роды. Так что, она сейчас в фельдшерской. Там ваш товарищ, Иван Арнольдович с ней как раз, значит, и занимается. Он роды то у неё и принимал. Эх, Перикл, — беспризорник панибратски хлопнул Перикла по плечу, — повезло тебе – сын родился!
Великий комбинатор почувствовал, как у него внутри болезненно оборвалась ещё одна связующая нить, уже почти забытая, но сохранившаяся. Он налил себе спирта и молча выпил.
Рецензии и комментарии 0